— Все хорошо, что хорошо качается,— сказал капитан Грам, рассматривая повешенного.
— Я Люблю тебя,— сказал кок Пирос невесте Сотла Руне.
— Нет слов! — тихо воскликнул Сотл.
— Я люблю тебя,— сказал Пирос Руне.— Что скажешь ты, Руна, Сотлу, своему жениху?
— Она скажет мне: мой ангел! — тихо воскликнул Сотл.
— Твой ангел был вчера пьян и без штанов. Он упал около гальюна и весь болтался. Капитан Грам сказал: «Он умер». Доктор Амстен был без кителя, в кольчуге, которая весит семнадцать килограммов. Доктор сказал: «А может быть, он не умер, а так, немножечко заболел?» «Нет, он умер,— сказал капитан,— иначе бы он так не болтался!» «Готовьте саван». Все ушли за саваном, и капитан и доктор. Доктор уходил прямо, но его сутулила кольчуга. И тогда я положил Сотла на плечо и понес.
— Нет слов! — сказал Сотл и покраснел.
— Слова есть, их неисчерпаемое количество, но у тебя небогатый словарный запас. Отдай мне твою невесту, а я научу тебя нескольким лишним словам. Пускай она ляжет со мной на пружины, ложись, Руна, жемчужина моря, пускай нам будет уютно. Но ты сама не обнимай меня, Руна. Пусть этот алкоголик, твой ангел, обнимет твоими руками мою шею. Пусть он уйдет, и нам станет намного легче. У него одна нога короче другой и глаза цвета туберкулеза.
— Не верю,— сказал Сотл.— Если сравнить нас по внешнему виду, то я — буйвол, а ты — кузнечик. Такие ноги, как мои, еще нужно поискать.
— Вот и поищи,— сказал Пирос— Ты иди ищи ноги, а мы полежим на пружинах с твоей невестой Руной. Где твое чувство ответственности человека перед человеком? Я положил тебя вчера на плечо, как гитару, я держал тебя вчера на плече, как скрипку, ты свисал с моего плеча, как гроздь сирени, ты сидел на моем плече, как сокол. Почему же ты не понимаешь моей нежности к Руне, отвечай, меланхолик!
— Не отвечу и все! — заупрямился Сотл.— Я офицер, а ты — официант.
— О нет! Я — дельфин, а ты — килька с одним глазом. Я — перстень царицы Лоллобриджиды, а ты — бешеный барбос в томатном соусе. У тебя — мозг мозгляка, у меня — превосходный ум и данные. Вместо макарон ты варишь дождевых червей.
— Но я вчера не был пьян,— сказал нерешительно Сотл.
— Так иди, напейся сегодня,— посоветовал Пирос.
— А ты больше не лги,— запротестовал Сотл.— Эх ты, лгун!
В конце концов Пирос взял Руну за талию и положил на пружины, обнимая.
— Чего вы обнимаетесь, ведь утро,— недоумевал Сотл.
— Спи и ты, диверсант,— сказал Пирос— Не сумел спать с Руной, так возьми ее девичью ленту и спи с лентой.
Руна была девушка, мечтательница. Так охарактеризовал свою невесту Сотл. Он увидел ее во сне и сделал куклу из древесных стружек, и скроил ей платье. Кукла получилась в человеческий рост, и это куклу отнимал у Сотла одуванчик Пирос.
— Где же счастье? — спросил Сотл капитана Грама.
Капитан подбрасывал кортик, и кортик вспыхивал в воздухе.
— Счастье — там! — Капитан протянул свободную руку.
Сотл внимательно посмотрел в ту сторону, но счастья Сотл не увидел. Там был голубой воздух и летала одинокая птица.
Поэтому Сотл признался:
— Не вижу я счастья там, капитан.
— Этого еще не хватало,— сказал капитан.— Поживешь — увидишь.
Одинокая птица улетела. Это была и не птица, а так, комар, оптический обман: комар летал перед самыми глазами, и капитан принял его чуть ли не за птицу Феникс.
— Я тебе покажу страну, где пасется белая лошадь! Лев уже и не мурлыкал. Он перестал беспокоиться.
Он пошел на нос и повернулся лицом к морю. Он опять был символ.
— Выпьем за попугаев! — сказал водолаз Лава лье водолазу Ламолье, брату и близнецу.
Значит, солнце уже разгоралось. На рассвете близнецы начинали пить за бабочек, а на закате уже пили за орлов.
Изобретатель Эф был большой и маленький.
Большим он казался тогда, когда что-то изобретал, а маленьким — когда бегал. Когда он был большим, его называли «медведь», когда маленьким — «мышка» ,что, в сущности, одно и то же.
— Я сконструирую сейчас руль, который бы управлялся лишь небольшим усилием твоей воли и твоего таланта.
— Плюнь через левое плечо,— сказал рулевой.
— Не могу. Там трос,— оглянулся Эф.
— Ничего, плюй, а то не сбудется.
Во время всего остального разговора Эф только и делал, что плевал через плечо. И рулевой терпел, терпел, но все же не вытерпел:
— Что же ты, сволочь, все время плюешь, ведь трос заржавеет.
Кок Пирос нес капитану суп из черепахи, сэндвичи, кофе, креветок, пудинг и бутылку бренди. Все это он аппетитно завернул в кружева.
Перед глазами Пироса появилось красное лицо капитана. Грам с бешенством вдыхал и выдыхал голубой воздух. Он держал кортик в правой руке, а индейку в левой. Без объяснений капитан ударил кока жареной индейкой по седой голове. По лицу Пироса поплыл жир. Пирос насвистывал какую-то мелодию с большим мастерством. Глаза Пироса вспыхнули, словно голубые фонарики.
Он сказал:
— Если ты, компот из свинины, думаешь, что я — эллин и по статуту древней Эллады по утрам втираю в свою морду жир, то ты глубоко заблуждаешься. Я твой современник и уже умылся водой.
Капитан хотел было исправить неловкость и сказать что-нибудь ободряющее, но совершенно внезапно получил удар в челюсть. Капитан взлетел в воздух и минуты две кружил над кораблем, как орлица. Потом он рухнул на палубу.
Одуванчик с нежностью, свойственной всем людям легкого веса, сказал:
— Молодец, питомец неба. Из тебя мы могли бы воспитать самого знаменитого космонавта.
Капитан встал и отряхнулся.
— Чем ты занимался этой ночью? — поинтересовался капитан, с нескрываемым восхищением рассматривая правый кулак Пироса.
— Я видел страшный сон, капитан. Я видел во сне девушку, у которой две задницы и ни одной головы. И я любил ее.
— А я думал, что ты всю ночь праздновал восьмисотлетие этой индейки. Ты попробуй эту прелесть. Когда я ел ее, меня преследовала мысль, что я грызу гробницу седьмой жены Тамерлана. Ты, Пирос, гурман или вивисектор поджелудочной железы?
Впередсмотрящий Фенелон рассудил так: куда бы он ни смотрел — он все равно смотрит вперед.
Фенелон сидел в своей каюте и играл сам с собой в кегли. Еще он перелистывал Библию, читая ее.
Фенелон ставил капитана перед лицом больших вопросов. Вопросы эти не были никакого свойства. Про-сто на большом листе неплохой бумаги Фенелон рисовал большие вопросительные знаки и адресовал листы
капитану. Капитан давно решил повесить Фенелона на рее, как хронического провокатора, но пока не повесил..
Капитан пел свою утреннюю песню такого содержания:
— Кто же сегодня не пьет?
— Пьет соплеменник и пьет нибелунг. Пьет композитор и пьет пассажир. Пьет пограничник и пьет диверсант. Пьют миллионы юристов и пьет фаталист.
— Молокососы уже не сосут молоко. Лоллобриджиду целует пропойца, любимец богов. После похмелья принц Дании любит шашлык из мышей. Семь миллионов невест потеряли невинность, приняв алкоголь за гранатовый сок.
— Выпил бокальчик и стал независим араб. А Барбароссы от вермута интеллигентней лицо. Умалишенные негры по пьянке снимают свои кандалы. Рабиндраната Тагора уже декламирует пьяный индус.
Капитан давно хотел повесить Фенелона, но ни с того ни с сего повесил матроса Бала, жизнелюба. Этот матрос Бал, жизнелюб, сочинил эту и другие песни для капитана Грама.
Пятна солнца расплывались по воде, как пятна нефти. Справа по борту плыло бревно.
Бревно было похоже на крокодила.
— Очнулся боцман Гамба!
Это ликовал одинокий голос, а потом крик подхватили радиостанции Эфа. Матросы вышли — каждый оттуда, где находился в момент крика,— и стали смотреть и смеяться. Как же это так боцман Гамба очнулся?
Внешность у боцмана еще была никакой. Одет он был во что попало, на шее болтались какие-то цепочки. Трудно описать выражение его лица: как-никак он пролежал столько лет в состоянии хронического алкоголизма. О лице Гамбы можно было сказать лишь, что это матрос, миллионер, столько лет не брился. Поэтому все предположили, что боцман ужасно отстал от современного мышления. Но первые слова, которые произнес Гамба, убедили команду в ошибочности ее предположений.
Боцман очнулся и сказал:
— Почему Архимед, когда делал открытия, восклицал: «Еврейка»?
Никто не ответил.
— Почему Архимед восклицал: «Еврейка»? — расспрашивал Гамба.
— Где у мухи сердце? И этого никто не знал.
— Молодым женщинам рекомендуется употреблять в пищу электрические провода,— сказал Гамба и уснул.
— А что тебе приснилось сегодня? — спросил гигант гиганта, Ламолье Лавалье.
— Слушайте,— сказал Лавалье.— Мне приснилось превосходное приключение с девушкой. Как будто я, Лавалье, сижу за столиком Франции. В стране, естественно, канун революции. Но у девушек ласковые движения. Я сижу за столиком, но не влияю на фатальный ход исторических событий. Я не забываю, что я во сне и что мое одно необдуманное движение может исказить всю судьбу французского народа, ибо сон только мой, а история — миллионов. Итак, я сижу даже не моргая. Я не развратен, но меня полюбила Шарлотта Корде. Я понимал, что любовь ее — мнимая, потому что Шарлотты сейчас нет, но ведь это была и вечная любовь, потому что она полюбила меня через несколько веков, и это я понимал. Она подошла, а сама вся трепещет. «Не желаете ли принять ванну, месье Лавалье?» — «Нет, Шарлотта,— сказал я независимо,— пепел Марата стучит в мое сердце». Но Шарлотта была декольтированная, а следовательно, соблазнительная. «Пойдемте в мой будуар, я покажу вам кинжал, которым я потрогала вашего брата, врача и журналиста Марата. А если вас потом заинтересуют мои прелести, то целуйте мое левое плечо и мое львиное сердце и не надо стесняться, мой ангел небесный». Но я сказал, что я не ангел небесный, а водолаз, и что Марат — не брат мой, а это хитроумная лесть.
— Не сомневаюсь, что вы сказали, кто ваш брат? — сурово спросил Ламолье.
— Я сказал ей это без промедления после всего сказанного мною выше.
— Что же вы сказали?
— Я сказал ей: иди-ка ты, бриллиант борделя, нечего прикидываться трипперным кенгуру. Брат мой водолаз, он — Ламолье, и все.
— Правильно,— кивнул Ламолье.— Сильно вы сказали, кто ваш брат на самом деле, сильно и с большой ответственностью. А как манеры ваши? Они были галантны, я надеюсь, вы не взяли тон Талейрана, вы, я надеюсь, взяли тон Монте-Кристо? Все же, знаете, так определенно сказать о вашем брате… Эти французы, знаете, Лавуазье… Бойль-Мариотт…
Лавалье продолжал:
— А через некоторый промежуток времени в кабаре Франции вошла девушка с восточными глазами. Я понимаю, что всегда опасно смотреть на восток, потому что там восходит солнце, но я посмотрел, потому что тут была не философская система, а девушка, нежная, как паутина. Она меня поманила пальчиком, и мы вышли. Ночь была, как вы понимаете, темна. В темном, как ночь, небе висели звезды и портреты. Я обнял девушку и пошутил: «Защищайся, бедное дитя моей сонной фантазии…»
— Минуточку,— вспомнил Ламолье.— Не заметили ли вы около конной статуи маршала Уне ничего необыкновенного, не предстало ли перед очами вашими какое-нибудь ослепительное зрелище, короче: вы не
видели прекрасного молодого человека около конной статуи? Он был в шляпе экзистенциалиста.
— Не видел я вашего человека, а извинился бы на вашем месте за вмешательства в чужие сны.
— Сны у нас не чужие, а наши, братские, сны-близнецы. Не так ли, Лавалье?
— Я видел только нежный взгляд паутинной девушки, и она смотрела этим взглядом на меня. Мы вошли в отель…
— Не продолжайте,— сказал Ламолье ледяным голосом.— Я предчувствую, на какие мерзости вы способны, находясь один на один с беззащитной девушкой Руной. И непростительно с вашей стороны так бесстыдно лгать своему брату, водолазу с умом и сердцем экзистенциалиста. Теперь я убедился, что вы гигант лишь телом, а душа у вас — душа лилипута. Вы — хам с римским профилем. Я обвиняю вас в растлении малолетних женщин испанского происхождения.
— Минуточку.— Лавалье встал, бледный от бешенства.— Как вы посмели, кто вам дал юридическое право использовать не свои сны в своих гнусных целях? Теперь я вижу ясно ваше истинное лицо. Это не лицо моего брата, соратника по искусству, о нет, это лицо осведомителя тайной полиции Пакистана. Откуда вы узнали, амнистированный сифилитик, что девушку зовут Руна и все остальное?
— Я узнал об этом еще восемь моих снов назад,— успокоил брата Ламолье.— Ведь вы этой ночью видели мой первый сон из серии снов про эту принцессу. Вы приняли человека за столиком Франции за себя, а ведь это был я. В шляпе экзистенциалиста стояли вы, абиссинец, хотя вы совсем не заслужили ее. Вы в шляпе экзистенциалиста— это мой кошмар, ибо вы — насильник моей невесты, фальшивомонетчик моих снов и вообще очаг разврата.
— Вот как вы заговорили, когда я случайно, но искренне изнасиловал вашу невесту. Нет, Ламолье, братские объятия для вас — недопустимая роскошь. Рапира! — хороший шрам на переносице — вот что украсит вашу морду.
— Счастье,— говорил Дании,— у нас уже есть, и его немало, но и не так много. Мы плывем туда, где счастья много. Мы плывем уже много лет — и, как вы все понимаете, приплывем.
— Куда? — спросил Фенелон.
Это был самый несомненный разгильдяй на корабле «Летучий Голландец»: пьяница, бабник, хулиган, сутенер, шулер, ходил босиком, ругался, хамил, играл на барабане, гангстер, читал Библию, писал письма — в общем, личность еще та.
Это его, Фенелона, хотели повесить на рее, и никто не понял, как это получилось, что повесили дисциплинированного матроса Бала, который не пил и вообще ничего не делал, а только поддерживал капитана и Дания.
Бал поддерживал капитана и Дания под мышки, когда они напивались.
Тогда на шею Фенелона уже надели веревку, но одуванчик Пирос принес бочонок бренди, все быстренько напились, и повешенным оказался замечательный и исполнительный матрос Бал.
— Мы плывем уже много лет — и, как вы все понимаете, приплывем,— сказал Дании.
— Куда? — спросил Фенелон.
— Я же обстоятельно объяснил: к счастью.
— Спасибо,— поклонился Фенелон.— Мы плывем, и все корабли от нас убегают. Все корабли, весь флот боится «Летучего Голландца».
— Нет, мы плывем вперед и все на нас надеются. — Надеются, что мы утонем и нечего будет бояться.
Матросы ели кильку белую, как вермишель, и куски шоколада, большие, как куски торфа. Сорок матросов и все сорок с усами.
— Постарайтесь не напиться,— попросил Дании, указывая на пустую бутылку.
— Постараемся,— пообещали матросы.
На этикетке международный художник-реалист нарисовал голую бабу — звезду экрана. Ее костюм состоял из трех перышек: два перышка на сосках и одно такое же птичье — пониже. Фенелон внимал силлогизмам Дания и с глубокой грустью рассматривал пустую бутылку и этикетку на ней.
— Что такое мамонт? — спросил Дании.
— Мамонт — полезное ископаемое,— сказал Фене– лон.
— Была археозойская эра,— сказал Дании— Были высокие температуры и давление воздушного столба. На этом этапе и возник живой белок. Он дал начало первым живым организмам, наипростейшим.
— А из чего возник белок? — спросил Фенелон.
— Это тебя не касается,— ответил Дании. — Хоть ты и умник, а это — наука. Тысячелетия шли и шли Так настала протерозойская эра. Самыми высокоорганизованными животными в ту пору были трилобиты. Последний представитель этой расы — перед нами,— Дании указал на Фенелона.— Перестань рассматривать голую бабу, ты, трилобит.
— Пускай рассматривает, а мы, матросы, хотим накапливать свои знания! — сказали матросы.
— Протерозойская эра происходила около 600 миллионов лет. Но для нашей истории — это пустяки и смехотворное число, как и палеозойская эра, мезозойская эра и все их пресловутые периоды. Нам нужна последняя, кайнозойская эра. Эта-то эра нам и нужна. Тогда улетели на юг птеродактили и птерозавры. Уползли парейазавры и зверозубые иностранцевии. Уплыли ихтиозавры и головоногие моллюски. Убежали рептилии-диплодоки, тираннозавры-рексы и махайродусы. Так они все вымерли, потому что хоть и на теплых территориях, но — на чужбине. Тогда, откуда ни возьмись, появились неандертальцы. Они много миллионов лет шли вокруг всего земного шара за гейдельбергским человеком, они шли и не отставали от него ни на шаг, и вот пришли. Гейдельбергский человек стал отныне лишь наглядным пособием для науки палеонтологии. Труд стал делать человека. Человек стал делать каменный топор. Каменный топор стал делать свое дело. Человек убивал каменным топором мамонтов, человек убивал человека. Это был осмысленный труд и серьезное существование. Мы сидели на ледниках и варили сосновые иглы и шкуры. И вот поучительная история пчелы. Пчела улетела в Африку и в Сахаре опустилась. Но в пустыне пески, и бедняге было не добраться до прекрасных джунглей. Тут-то и началось преобразование видов и видообразование. Всем нам известно, что пчела — полосатое животное. Двести пятьдесят лет пчела приспосабливалась к жизни в пустыне. Она сняла свои прозрачные крылья, и они улетели еще южнее. Тело ее стало постепенно вытягиваться, голова — распухать от тяжелых климатических условий. Так пчела превратилась в полосатую змею — в кобру. Жало пчелы стало жалом змеи. Но сколько ни ползла змея к прекрасным джунглям — ничего не получилось. На помощь пришла природа. Прошло еще двести пятьдесят лет, и тело кобры увеличилось в размерах, ее хвост оброс волосами, у нее выросли ноги, а на ногах копыта, и морда стала с двумя ноздрями, и в глубине морды выросли зубы. Кобра стала полосатой зеброй. Зебра быстро добежала до прекрасных джунглей и присмотрелась. Но прекрасные джунгли оказались не так прекрасны. Они кишели змеями, крокодилами, носорогами, пятнистыми пантерами и прочей прелестью. Тогда пчеле пришлось опять видообразоваться. В общем то это было менее трудное дело. В джунглях шла борьба за существование. Там нужны были клыки, когти и мускулатура. Двести пятьдесят лет зебра упражнялась. И не без успеха: клыки у нее увеличились, когти появились, мускулатура развилась — главное, что не надо было менять, как и прежде, шкуру. Шкура осталась полосатой: зебра стала тигром. В какое животное она разовьется еще через двести пятьдесят лет — науке неизвестно. Так. Но все не так у людей. Развитие человечества шло скачками. Люди как-то выскочили из ледников. Они стали — полюбуйтесь на себя! — не люди, а красота! У вас ведь совсем современное мышление и подсознательные элементы! Вы ведь все с большими усами. И вы тоже: сидите, сидите в своем леднике, а потом возьмете и сделаете по собственному желанию скачок на мачты. А на мачтах — и солнечная современность, и голубой космос!
— И качается повешенный матрос Бал,— добавил Фенелон.
— Пустяки. Он покачается и упадет в море.— Дании совсем воодушевился. — Нет, Фенелон! Мы уже не те, что были вчера, и море уже не то, и корабль не тот. Все корабли так или иначе плывут к счастью, но приплывем лишь мы, а они — нет. А все потому, что конструкция нашего корабля намного превосходит конструкции всех остальных. И наш корабль все идет по курсу! По сравнению с 1410 годом, со времени битвы при Грюнвальде, наш корабль дает на 7 узлов больше, чем давал!
— Ого! Это и есть прогресс! — восхитились мат росы.
— Но прежде наш корабль плыл без цели — он просто плыл и плыл. Теперь у нас появилась цель — мы плывем к счастью! — с пафосом заключил Дании.
— Отчего это почернели у вас лица? — спросил Грам.— От горя? От страсти? От разлуки? От зависти? От голода? Все это фольклор, все эти при чины исключаются. Больше причин я не знаю. Может быть, вы знаете? — Капитан расспрашивал матросов.
— Я не расист, но не люблю, когда у моих матросов черные морды. Не слишком ли много отелло для одного корабля? Это что, по-вашему: ответственное плавание или хроника Шекспира? Надо бы повесить нескольких матросов с черными лицами.
Повесили нескольких. И у них лица посветлели!
— Снимайте,— сказал капитан. Матросов сняли.
— Вот, — сказал капитан с нескрываемым восхищением,— полюбуйтесь! Теперь у них лица белые, как у покойников.
— Может, они и не мертвы,— сказал доктор Амстен,— может, это у них случайное состояние, солнечный удар или летаргический сон?
— Нет, они мертвы,— сказал капитан.— Иначе бы они сами сказали, что у них. Жалко. И смешно получается: пока добьешься положительных результатов перевоспитания, индивидуум уже умер.
Рассматривая алебастровые лица матросов, капитан сказал:
— Безрадостное зрелище. Он вздохнул и добавил:
— Вешайте остальных.
Но у остальных матросов лица и так побелели от ужаса.
— Поздравляю,— сказал капитан.— Ничего не поделаешь. Такая, как сказал бы Дании, конъюнктура.
— Сейчас, с минуты на минуту, ты получишь по устам,— сказал спокойно Пирос Сотлу.— Нечего тебе всех успокаивать.
Двенадцать горнистов залегли с фауст-патронами на полубаке. Дании забрался на бизань и махал биноклем, чтобы навлечь огонь вражеских орудий на себя.
Лицо Дания было похоже на лицо беременной стенографистки: оно обрюзгло и было все в пятнах. Движения Дания напоминали предсмертные конвульсии.
Дании кричал капитана, товарища по оружию, чтобы капитан обратил внимание на отчаянное положение корабля.
Но капитан Грам был увлечен поисками гитариста, и нигде не было капитана.
Пиратский флот приближался.
Он уже полностью блокировал легендарный корабль. Пираты не подозревали, что это «Летучий Голландец», и во весь голос радовались ближайшей победе.
У Пироса горели глаза, как два голубых фонарика.
— Спокойствие, леди,— кричал Пирос, разворачивая мортиру.— Час расплаты настал! За всех безвременно повешенных на рее! За муки пацифиста Сотла! За нашу невесту Руну! За нашу кильку — мечту человечества! Огонь!
И Пирос выстрелил.
Снаряд попал в люк артиллерийского склада эсминца. Эсминец взорвался. Он раскололся надвое и стал тонуть.
Из тонущего эсминца вылетали мины. Они поражали соседние подводные лодки.
Двенадцать горнистов дали залп по крейсерам, и двенадцать крейсеров утонули в одно мгновение.
Близнецы очнулись у пулемета и стали бесперебойно стрелять по матросам-пиратам, которые еще не утонули сами. Это был проливной огонь!
Дании бросал с бизани гранаты в пикирующие неприятельские бомбардировщики. Слава Богу, все гранаты упали на корму, где пряталось несколько трусов с большими усами. Осколки ранили всех этих трусов, и Гамалай выбросил матросов за борт, чтобы больше не трусили.
Фенелон воспользовался креслом-качалкой Ламолье. Фенелон полулежал в качалке, он повесил на ленточке перед креслом двадцать два кольта и стрелял по иллюминаторам авианосца, время от времени перелистывая Библию.
Стекла иллюминаторов разбивались вдребезги, и это было красиво, и получался мелодичный звон, и это было приятно для музыкального слуха Фенелона.
Пирос больше не стрелял.
Он размахивал своей саблей и смешил противника сказочными оскорблениями. В этом тоже был свой глубокий смысл: пираты хохотали в воде, рты у них были постоянно раскрыты от хохота, они не спасались, а все захлебывались и тонули.
Изумленный такими действиями малютки-парусника, пиратский флот дал залп в воздух из четырнадцати тысяч оставшихся орудий.
— Молодец! — кричал с авианосца Пирос. — Тринадцать порций свинины с вином на ужин!
Маймун мурлыкал и нехорошо облизывался.
— Где адмирал? — кричал одуванчик.— Я, Пирос, ангел ада, вызываю тебя на добросовестный поединок! Где ты, малютка-гнида? Явись, соломонид!
И когда пиратские мортиры вспыхнули, чтобы выдохнуть снаряды, совсем рассеялся дым от залпов.
И пираты увидели: на бизани развевается неприкосновенный и страшный флаг «Летучего Голландца»!
Помимо символического значения, флаг отличался незаурядной художественной красотой.
— «Летучий Голландец»! — завопили в ужасе пираты.
— Что здесь происходит? — спросил капитан.— Что-то не вижу я моей команды и не слышу возгласов приветствия,— сказал капитан не совсем дружелюбно.— Почему столько дыма и пламени вокруг корабля? Опять это штучки Фенелона! Ну, Фенелон!
Адмирал пиратского флота прибыл под конвоем. Он был в плаще с капюшоном. Плащ был раскрыт как раз настолько, чтобы видны были многочисленные ордена и медали адмирала.
Матросы с воодушевлением рассматривали драгоценную грудь адмирала. Не потому, что они хотели прильнуть к этой груди с воспоминаниями, а потому, что рассматривали все эти бриллианты как уже неотъемлемую часть своей коллекции.
— Только не ломай шпагу,— сказал Фенелон.— Звук ломаемой шпаги вызывает у меня приступы меланхолии и мигрени. Этот звук мне не нравится. Это звук-символ, а я люблю музыкальные звуки.
— Поговори, поговори, Фенелон,— посоветовал капитан.— Знай: это твои последние слова перед мучительной смертью. Поэтому поговори и заткни свою пасть, мой мальчик!
— Молодец! — сказал капитан, когда адмирал сломал свою шпагу.— Скажи нам свое имя, сопляк, и мы тебя повесим.
— Мое имя известно всему миру! — оскорбился адмирал. Он еще шире распахнул свой плащ. Орденов под плащом было видимо-невидимо.— Это меня благодарили мудрецы и монархи,— сказал адмирал.— Моя смерть вызовет международные конфликты и скандалы. Вы не посмеете меня повесить!
— Ты так думаешь? — спросил капитан.— Что ж. Это, к несчастью, лишь твое мнение. И с этим твоим мнением мы тебя и повесим.— И капитан дал знак матросам.
— Тогда я сам,— сказал адмирал.— Гнусная история: папуасы вешают великого адмирала!
— Сам так сам,— не протестовал капитан.— Только намыль веревку шампунью, а то у нас веревки очень ворсистые.
Через минуту адмирал самостоятельно повесился на рее.
— Смешное самоубийство,— сказал доктор Амстен.— Первый случай в моей практике. Юристам и тысячу лет здесь ни в чем не разобраться. Капитан хотел повесить адмирала, но не повесил. Адмирал не хотел вешаться, но повесился. Странная история!
— Да, история каждого государства беспрестанно фальсифицируется в угоду его царю,— плохо расслышал Амстена экзистенциалист и водолаз Ламолье.
— Что будем делать с пленными? — спросил Гамалай.— Я думаю, что пленных не мешает повесить. Я подозреваю, что это совсем не пираты, а переодетые лесбиянки. Если мы их не ликвидируем — разврата не оберешься.
Капитан посмотрел на пленных. Они все еще плавали в воде и тонули.
— Они же тонут,— сказал капитан.— Ты посмотри, как они слабо развиты. Так будем гуманны: опустим их в канатный трюм, пускай они там развиваются.
— Ну, как, Пирос? — сказал капитан.— Что тебе приснилось сегодня, кумир кладбищ?
— Как и каждую ночь — баба. Я провел эту ночь с замечательной женщиной.
— Ну и как? — поинтересовался капитан.
— Все хорошо,— откликнулся Пирос— Нос у нее был холодный, как у собаки.
Пирос, Амстен. Их ссора, их примирение. Любовь Пироса и любовь Амстена.
— Чего вам всем не хватает,— сказал Амстен,— так это любви. Я всю ночь просидел около тебя и молился, чтобы ты не умер. Но ты не умер, о нет, ты проснулся и теперь еще стонешь, расстраивая мои бессонные нервы. Ты пьешь так, будто ты бессмертен. Эх, ты, таблетка.
— Любовь,— сказал Пирос— Это слово применимо лишь к собаке или к женщине, да и то в определен ном смысле. Но у нас нет ни собак, ни женщин. Любовь к человечеству — это абстракция медицины. Лечи меня, доктор, но не надо меня любить. Я и сам себя не люблю. Я хотел стать Посейдоном с трезубцем, а стал пьяницей и поседел в тридцать лет.
— Нет, я буду тебя любить, как и всех, и всем буду оказывать посильную помощь. Вот моя любовь и вот мой долг перед людьми. Хочешь, я тебе расскажу поучительный сон? Как во имя вас всех я отказался от замечательного приключения.
У Пироса были больные и мучительные глаза.
— Расскажи, расскажи,— сказал Пирос— Только если не насчет баб, то молчи.
— Не баб, а девушек,— уточнил Амстен.— Мне приснилось, что я лежу в больнице. Я — дежурный врач и лежу в палате тяжелобольных. Темно, и все лампочки выключены. За окном — рисунки немецких деревьев. Деревья-то настоящие, но как будто нарисованные готическим шрифтом. Мои душевные боли — колоссальные. Я в неизвестном государстве, в больнице, а вы уплыли и все поумираете с похмелья без моего стрептомицина.
— Вот что,— сказал Пирос— Если ты и впредь будешь рассказывать эту новеллу и ни словом не заикнешься о бабе, то не воображай, что я брошусь тебя обнимать. У меня другое воспитание и характер. Нет, миленький, я тебе плюну в морду, и на этом все твое красноречие прекратится.
— Не в морду, а в лицо,— спокойно поправил Амстен.— И в палату входит фрейлина, красота, а не девушка, медсестра из немецких принцесс. Она садится на мою койку. Она обнимает меня и шепчет в мое ухо ласкательные прилагательные. И тут у меня по всему телу начинают биться пульсы. Я обнял ее по верх халата…
— Ты этого не сделал! — возмутился Пирос.
— Именно это я и сделал.
— Поклянись!
— Клянусь всеми фибрами моей души!
— Эх, ты, морская звезда! — изо всех сил возмутился Пирос— Кто же обнимает девушку поверх ее халата! Или до тебя не дошли слухи про эмансипацию женщин и про любовь с первого взгляда? Почему ты не снял с нее халат, вегетарианец?
— Не горячись! — предупредил Амстен.— Не горячись, а то несчастного случая не миновать. Если у тебя еще не было инфаркта, то он не за горами… Пульсы-то у меня бьются, но я никак не понимаю, чего же мне конкретно нужно. А принцесса, видите ли, понимает и ложится ко мне на пружины. «Стой, любовь моя,— предостерегаю я ее,— ведь услышат, ведь в палате нас четверо». «Не услышат,— смеется принцесса,— я им сделала такую инъекцию, что, к счастью, они совсем не проснутся». «Что же это получается и что у нас получится?» — спрашиваю я. Я чувствую себя физически хорошо подготовленным для объятий, но я еще не продумал, как это выглядит с нравственной стороны. «Нравственную сторону оставь пока при себе,— говорит красавица.— А ты лучше посмотри теперь, как я прелестна». И она включила свет. Все трое моих товарищей спали: Их лица были залиты свинцом. Это, безусловно, был их последний сон. На моей койке сидела девушка неописуемой красоты. Если бы я был Рубенс, я умер бы от душевного потрясения. Но я не был Рубенс. «Да,— сказал я.— Твое тело действительно имеет преимущества перед остальными телами. Но оно состоит из тех же самых веществ, что и тела этих трех тяжелобольных, которым ты сделала смертельную инъекцию. Почему ты это сделала, моя дорогая?» «Ах, мой любимый,— сказала она с обольстительной девичьей гримаской,— это же не убийство, а лишь устранение помех. Я люблю тебя, а они уже мертвы. Давай мы поплачем чуть-чуть по поводу их безвременной кончины, а потом предадимся любви и наслаждениям. Мир мертвым и слава любви!» Но я попытался объяснить ей истинное положение вещей: «В состав твоего тела входит более семидесяти химических элементов, и главные из них — кислород, водород и азот — около 96 процентов веса организма, затем идет кальций, калий, фосфор, сера, натрий, железо, магний, хлор и кремний. Это — макроэлементы. Медь, марганец, кобальт, цинк, бром, барий имеют тоже немаловажное значение для развития твоего организма. Это — микроэлементы. В состав твоих белков входят азот, сера и фосфор в небольшом, но достаточном количестве. Есть у тебя еще углеводы и все их моносахариды, дисахариды и полисахариды — глюкоза, фруктоза, манноза, лактоза, крахмал, гликоген. Ты поняла теперь, какое богатство ты уничтожила в этих трех трупах?» «Теперь я все поняла,— сказала девушка, раздеваясь уже до нитки.— Но ведь и ты понимаешь, что в природе ничего не исчезает и не появляется вновь, а все переходит из одного состояния в другое. Они уже перешли из одного состояния в другое, давай и мы последуем их примеру: давай перестанем заниматься основами биологии, а ляжем и поцелуем друг друга. Я люблю тебя, и это наша единственная ночь. Завтра ты проснешься на своем «Летучем Голландце», а я что буду делать, скажи, пожалуйста? Критиковать Гегеля или цитировать Шопенгауэра?» И она обняла меня. Теперь у нас вместе бились все пульсы. Но у меня настолько сильно развит гуманизм, что я все же попытался до конца объяснить ей всю несовместимость ее дивной любви и некрасивого поступка. Я продолжал свое обстоятельное объяснение: «Я различаю в твоем теле два типа нуклеиновых кислот: рибонуклеиновые и дезоксирибонуклеиновые. А жироподобные вещества-липоиды! А ферменты! Теперь ты понимаешь, что это у тебя за любовь такая, или не понимаешь? Почему для того, чтобы лежать на пружинах со мной, необходимы эти три трупа? Нет между вами никаких различий!» — «Ошибаешься! — разъярилась принцесса.— Еще какие различия! Ты эгоист и лгун, почему ты фальсифицировал все химические составы? Почему ты не упомянул ни слова об ультрамикроэлементах? У меня еще есть йод, никель, свинец и мышьяк! А золото! Ты знаешь, что в женских волосах больше золота, чем в мужских? Я более драгоценное существо!» Насчет золота я и не подозревал. Это открытие меня потрясло!
— Стой! — прервал Амстена Пирос.— Что ты сделал с этой девушкой?
— Ничего плохого,— сказал Амстен.— Я так раз волновался насчет волос, что постарался поскорее проснуться и сообщить обо всем нашему изобретателю Эфу. Мы теперь все миллионеры! Мы сами снимем волосы и будем снимать их со всех встречных и попе речных.
Как Пиросу ни было плохо с похмелья, но он встал.
— Я тебя спрашиваю, что ты сделал с этой девушкой? Если ты ответишь что-то не то — клянусь, твое здоровье сильно пошатнется.
— Я с ней ничегошеньки и не сделал,— не испугался Амстен.— Когда это я успел бы что-то с ней сделать за несколько секунд сна?
— Я успел бы! — разбушевался Пирос— Позвал бы меня, я бы так успел, что хохотали бы все твои трупы.
Пирос принял порошок, подышал воздухом и успокоился. Больно хорош был воздух. Пирос научил Амстена:
— Я видел во сне вот что. Я иду по пустынному пляжу. Ни души. Я иду легкой и пружинистой поход кой барса. Тишина и аравийский песочек. В интерьер пустыни вписываются только три арабских скакуна. Они скачут на фоне рассвета, как олени. Я иду в плавках с якорями. Передо мной, само собой, идет прекрасная девушка, тоже только в плавках с якорями.
— Ну и что? — поинтересовался Амстен.— Как бы это выразиться нравственнее — она покачивала бедра ми?
— Какое там покачивала? Задница у нее крутилась, как пропеллер! Я побежал и догнал ее. Я взял ее за шиворот и потащил. «Что ты делаешь, мой мальчик?» — спросила девушка. «Люблю, только люблю, иначе бы и не тащил!»
— Чего ты ругаешься, как лошадь? — сказал Амстен.— Это совсем не приключение матроса, а приключение ковбоя. Я не люблю смотреть ковбойские фильмы.
— Это еще почему не любишь? Ты антисемит, что ли?
— Хватит,— поморщился Амстен.— Я пойду проверять санитарное состояние корабля. За вашей гигиеной нужен глаз да глаз.
— Ты лучше скажи, капитан, что это за корабль «Летучий Голландец»? — совсем уж распоясался Фенелон. — Это парусник, броненосец или теплоход?
— Я спрашиваю, кто играет на гитаре? — разъярился капитан и вонзил свой знаменитый кортик в банку килек.— Свистать всех наверх!
— Пора,— сказал Гамалай и надел темные очки и черную бороду. Каждый вечер Гамалай надевал все это хозяйство, чтобы ни одна душа его не узнала. Он ходил с магнитофончиком по кораблю и записывал всякие фразы. Магнитофончик был небольшой, а матросы охотно говорили что кому вздумается. Многие подозрения Гамалая оправдались. В его мозгу созревали мечты. Эти мечты носили очень разносторонний характер. Когда кто-нибудь снимал с лейтенанта бороду или бил его по очкам, Гамалай говорил обидчику: «Мерзавец!» — и напивался до неузнаваемости. Тогда он вновь ходил с магнитофончиком, и его никто не узнавал. Смех смехом, а жизнь — тяжелый труд, а труд — лучшее лекарство.
Воздух потемнел и стал менее прозрачен, чем днем.
Солнце уходило за горизонт и ушло. Появление звезд было встречено хорошо.
— Рахит, рахит, а играет правильно! Дании уже спал, как всегда, вверх ногами.
Эф бегал, как мышка, по палубе и демонстрировал свое последнее изобретение. Он изобрел карманный фонарик, который не горел, вместо прежнего, который горел.
— Пойдем выпьем,— сказал кок Пирос философу Данию.— И напьемся вдребезги.
— Я еще никогда не был пьяным,— сказал гусиная лапка.— Что такое напиться — для меня секрет.
— Вот и прелестно. Ты выпьешь две бутылки бренди и через полчаса разгадаешь страшную тайну своего секрета. Подумай, шарик, перспективы-то какие!
— Пьянство — это не род деятельности.
— Еще какой род! Что бы делали на нашем корабле, если бы не пили? Ты только послушай: какие мы по пьянке выдаем парадоксы!
— Но парадоксы — это не жизнь.
— Правильно. Жизнь — это парадокс.
— Жизнь — это полезная деятельность организмов. Перестань, Пирос! Круг твоих умозаключений порочен.
— Непорочна только невеста мертвеца.
— А если я непорочен, значит, я — невеста мертвеца? — Дании выхватил кольт, его голова — маленький шар — закрутилась, а лицо обрюзгло.
Пирос взял Дания за верхнюю пуговицу мундира. Теперь закрутилось и туловище Дания — большой шар. На пуговице мелькнул контур «Летучего Голландца» .
— Слушай,— сказал Пирос— Жизнь — это не только полезная деятельность. Это еще и драгоценность, которая все время висит над пропастью на паутинке. Не дуй на паутинку, Дании.— Пирос взял у Дания кольт.— Кольт, — сказал Пирос,— это лишь продукт деятельности человека.— Пирос взял Дания рукой за горло. Теперь голова Дания вертелась в одну сторону, а туловище в другую.— Рука моя,— сказал Пирос,— это родоначальница всякого труда. А согласись, не так уж трудно взять тебя за горло. Если ты еще раз при мне обнажишь кольт, чтобы доказать мне первородность своего мнения, то от твоей глотки останутся только позвонки для детской игры в кости.
— Ползи, моллюск! — сказал Пирос.
— Смешно! — сказал капитан. На его лице вспыхнул румянец гнева.— Мы плывем к счастью и ни с того ни с сего какая-то сволочь начинает играть на гитаре, не понимая, что жизнь и так полна опасностей.
Капитан много лет не был в машинном отделении, поэтому он решил, что гитарист — именно там.
По вертикальному трапу капитан спустился в машинное отделение.
Моторы не шумели. Но за гофрированной дверью раздавалась совершенно немыслимая стрельба. Кто-то стрелял.
Капитан открыл дверь и отпрянул. Не испугался. В трусости капитана мог уличить лишь сам трус из трусов, да и то не вслух, а в своей трусливой душонке. Все знали наверняка — их капитан храбр, как царь Спарты Леонид. Но за дверью, в кромешной тьме, по горизонтали вращался большой светящийся круг — карусель из трассирующих пуль. Пули шумели.
— Что это за галиматья? — спросил капитан.
— Машинное отделение,— растерялся малютка.
— Да, уж это не плантации какао. Что делает наш радист в машинном отделении?
— Мой брат был мотористом.
— Что-то не слышу я ни песни моторов, ни гула.
— Мой брат замуровал моторы много лет назад и оборудовал здесь лабораторию для опытов.
— Красота! — сказал капитан с нескрываемым восхищением. — Кому же я много лет командую «Полный вперед!»?
— Если ты командуешь, следовательно, кто-то исполняет команды.
Это я и без тебя знаю. А ты? Ты играешь на гитаре, не так ли? — провоцировал капитан.— Скажи, что это не кольт, а замаскированная гитара, и я тебя прощаю за такое чудесное изобретение.
— Я? Я стреляю.
— Не прикидывайся лимонной корочкой, ты, обормот! — рассвирепел капитан.— А я тебе говорю, радист Эф: кто тебе разрешил?
— Это не я,— взмолился Эф,— это мой брат. Эф думал, что капитан думает, что это он, Эф, преступно замуровал моторы. Вот почему Эф отнекивался. Но капитану было наплевать на моторы, он разыскивал гитариста.
— А ты мне не «тыкай»! — такими обидными словами капитан оскорбил Эфа. И спохватился: — А что, твой, как ты утверждаешь, брат, это он играл на гитаре?
— Да нет! — еще сильнее разволновался Эф.— Не играл он! А моторы — это он замуровал! Мало того, что мы плывем без рулевого, но мы плывем и без моторов! — беззастенчиво расхвастался Эф.
— Где же он, как ты его называешь, брат? Не вижу я никаких признаков того, что ты называешь братом.
— Он умер.
— Так уж и умер! Как это он ухитрился, а мы не знали?
— А вот так,— вдохновился фарфоровый человечек.— Он стоял на этом месте…— Эф поставил капитана на это место.— Он стрелял из кольта вот в эту точку…— Эф показал кружочек на бетоне, нарисованный красным мелом.— Стреляй,— сказал Эф голосом, полным пафоса,— Стреляй,— закричал Эф не своим голосом,— мой брат стрелял!
— Не попал, капитан,— чуть не плакал Эф,— о, если бы ты попал!
— А если бы? — полюбопытствовал капитан, и Эф был благодарен капитану за любопытство.
— Ах, капитан! — воскликнул оживившийся Эф.— Я работаю в нищенских условиях. У меня нет ни лаборатории, ни специального оборудования, ни ассистентов, ни персонала! Если бы ты попал в эту точку,— лицо у Эфа стало совсем фарфоровым, как у школьницы, которая впервые разговаривает по телефону с популярным артистом экрана,— если бы ты попал в эту точку, то пуля отскочила бы от нее и попала бы в эту точку! — Эф показал еще точку на стене, отмеченную синим кружочком: — В следующую точку, в следующую, и еще, и сюда, и сюда! — Эф, как эпилептик, метался по помещению.— Потом в последнюю точку, а потом пуля попала бы прямехонько в висок тебе, капитан! — Эф отошел на шаг и присмотрелся к капитану: — Ну, может быть, миллиметра на два пониже центра виска, мой брат был миллиметра на два повыше! Эх, капитан, ты имел шанс пожертвовать собой для науки, как пожертвовал собой мой брат, чтобы выяснить научные возможности рикошета. Я три года самостоятельно исследую эту тему. И я многого добился. Если бы пуля попала тебе в висок, ты бы окончательно понял, какую пользу сулят мои исследования. Гляди, капитан, и веселись!
— Ты не будешь очень отчаиваться, если мы сначала повесим Фенелона, а только потом тебя?
— Нисколько! — рассмеялся Эф, и его черные усы разлетелись по всему лицу.— Потому что повесить меня не удастся: я слишком гениален и моя изобретательность спасет меня от виселицы.
— Как знать, как знать. А я думаю, в наш век никакая сила никого не спасет от петли. У меня еще есть и сомнения: а гениален ли ты на самом деле? Ведь гениальность — не очень распространенное свойство среди матросов.
— Если я не гений, то кто же я? — искренне уди вился Эф.
— И вы и мы люди. И у вас и у нас есть челюсти, мозговое вещество, тазобедренные суставы и позвоночные столбы. Но почему вы — офицеры, а мы — матросы? Почему у вас в каютах царит солнечная современность, а у нас в леднике — ледниковый пери од?
— Правильно говорит! — зашумели матросы.— Все так и есть на самом деле! Это — критические слова, и все! Молодец!
— Мы протестуем против искусственного замораживания наших талантов и способностей,— воодушевился матрос— Мы не хотим стать жертвами низких температур! Мы хотим, чтобы наши мысли естествен но развивались. Мы хотим создать всем счастливую жизнь и культурные ценности.
— Я тоже свободолюбив,— сказал матрос с усами, как у Ги де Мопассана. И он поднялся на мостик и дрожал от желания сказать свою мысль.— Но не лучше было бы сказать то, что говорил предыдущий оратор, капитану и холуям? А то что же получается: они спят себе с удовольствием, а мы им говорим?
— Правильно говорит! — зашумели матросы.— Они действительно спят и в ус не дуют, потому что они без усов! А мы с усами — да еще им говорим! Молодец!
— Мы говорим друг другу, и это правильно, а с узурпаторами разговор один — за борт! — сказал матрос с усами, как у Леонкавалло.
Над толпой со всех сторон поднялись кулаки. Раздались выстрелы. Это матросы стреляли из кольтов в голубой воздух.
На палубе появился кок Пирос.
— Что это такое, уж не олимпийские ли игры вы устраиваете? — Одуванчик нес льву Маймуну ведро малосольных огурцов.
— У нас восстание! — расхвастались матросы.
— А! — сказал Пирос— Желаю удачи.
Пирос поставил ведро поближе к морде льва и из бортового ящика выкатил пулемет.
— Пока мы все друг другу рассказываем,— сказал матрос с усами, как у Ги де Мопассана,— пожалуйста, уже кок Пирос выкатил пулемет. Посмотрите, как храбро хохочет около пулемета этот холуй!
— Хорошо смеется тот, кто смеется последний,— сказал матрос с усами, как у Леонкавалло.— Пулемет нам не помеха. Для восстания за торжество справедливости нет преград. Пусть он принесет хоть статую Эрнста Теодора Амадея Гофмана и вообще околеет от хохота. Пусть стреляет. Восстание требует жертв.
— Это предатель,— сказал в рупор лейтенант Гамалай.
— Кто, кто предатель? — заволновались матросы.— Кок Пирос или тот, кто все время задает вопросы?
— Тот, — сказал Гамалай,— матрос, у которого усы, как у Ги де Мопассана. Я подозреваю, что он ученик Фенелона. Только это племя способно задавать непредвиденные вопросы, чтобы отвлекать нас от действия.
— У нас нет имен, и это возмутительно,— решил матрос с усами, как у Леонкавалло.— У вас у всех есть имена, хотя бы такие коротенькие, как «Эф». У вас у всех — имена, а мы — безымянные твари. Мы не хотим, чтобы нас называли «матрос с усами, как у Кольбера»… «матрос с усами, как у…».
— Что изменится, если я назову тебя Дездемона? — спросил Фенелон.
— Вот видите! — горестно воскликнул Гамалай. — Фенелон здесь! Этот тип в своем амплуа!
Фенелон вошел в толпу тихо и уже несколько минут стоял в массе матросов и слушал их трели.
— Если меня назовут по имени, у меня появится самосознание и получится моральная ответственность перед всеми,— ответил Фенелону матрос с усами, как у Леонкавалло.
— Какой ты умный, Дездемона! — сказал Фенелон.— И откуда ты такие красивые слова разузнал? Вообще это восстание полуграмотных матросов или международный симпозиум поэтической молодежи?
— Брось гранаты, Фенелон,— сказал в рупор Гамалай. — Освободи руки от груза, и мы тебя повесим.
— Нет никакой необходимости. Если я брошу гранаты, я сам взорвусь, но я взорву весь ваш плебисцит. А я хочу вас кое о чем порасспросить.
Гамалай не уронил свой престиж:
— Приказываю оставить гранаты при себе. Ни ты, ни твои гранаты никуда не денетесь. Спрашивай, холуй, мы не делаем тайны из твоих убеждений.
— Вы хотите переселиться в каюты. Но ведь в каютах не хватит места всем, и вы, остальные, так или иначе, возвратитесь в ледник.
— Мы превратим ледник в каюты.
— Тогда вы подохнете с голоду, потому что негде будет хранить продукты.
— Не беспокойся. Мы все предусмотрели. Мы преобразуем корабль. Мы уберем паршивые паруса. Из каждой мачты мы вырастим плодово-ягодное дерево. На мачтах у нас будут висеть не несчастные человеческие жертвы произвола, а персики, абрикосы, апельсины и ананасы.
— Но если вы уберете паруса, корабль будет крутиться на месте, как собака, обкусывающая блох на своем хвосте.
— У нас есть матрос, который всю жизнь чувствует призвание стоять у руля. Он простодушен, красавец, румяный, у него усы, как у герцога Альбы. А к бор там корабля мы привяжем спасательные пробковые пояса — и корабль никогда не утонет. У каждого будет своя каюта и свое фортепьяно. И всем будет хорошо. И мы все вместе приплывем к счастью.
— Но мы и так плывем к счастью.
— Но как? Мы хотим плыть не так, как вы хотите, а так, как мы.
Пирос уже заскучал у пулемета. Он расчесывал черепашьим гребнем кудри и вздыхал. От нечего делать время от времени кок бросал огурец-другой в матросские массы, охваченные восстанием, и тогда волнения среди матросов усиливались и приобретали все более агрессивный характер.
— Правильно говорит! — шумели матросы.— Правильно говорит Гамалай и матрос с усами, как у Леонкавалло, и матрос с усами, как у Ги де Мопассана, и правильно говорит Фенелон. Молодцы! — приветствовали матросы и стреляли в голубой воздух из кольтов. И стреляли с бешеными ругательствами.
Как раз в этот момент на палубу вышел капитан Грам.
Все его тело, как всегда, было покрыто красными вьющимися волосами. Если бы капитан превратился в собаку, то это был бы эрдельтерьер. Капитан вышел в кожаных шортах. На его красной волосатой груди на золотой цепочке висел кортик.
— Посмотри,— сказал капитан Пиросу, какие у меня красные кудри повсюду! Вот бы тебе такие!
Восставшие окружили Пироса и капитана. Матрос с усами, как у Тиграна III, сказал:
— Поздно, варвары. Прекратите ваши разногласия диктаторов и палачей. Ваше оружие!
— Этот матрос еще никогда в жизни не висел на рее. А еще носит усы, как у Тиграна III. Есть о чем призадуматься,— сказал капитан.
— Что здесь происходит? — спросил капитан, отряхиваясь.— Почему все шумят и что-то бормочут?
Гамалай вмешался в дело. Он был бледнолиц и в темных очках.
— У нас восстание! — воскликнул Гамалай.— Ведь и мы люди, и я тебе не побоюсь сказать прямо в лицо, капитан: между матросами и офицерами я не вижу никакой разницы. Та разница, которую вы ввели,— искусственна и фальшива.
— Знаешь что,— сказал капитан,— хорошая бутылка вина и бутылка хорошего вина — все же большая разница.
Матросы зааплодировали. Аплодисменты постепенно перешли в овацию. Капитан сумел затронуть самые интимные струны матросской души.
— Правильно говорит! — ревели матросы с воодушевлением.— Молодец, капитан! Вот это сказал, пси на!
— У нас восстание! — напомнил Гамалай. — Матросы! Все как один!
— Мы не хотим с тобой разговаривать! — закричали матросы. — Капитан правильно сказал про то, что бутылка — это да! — И матросы, чтобы не разговаривать с Гамалаем, все как один полезли на мачты.
— В нашей программе не было похода на реи. Как раз в этот момент вы должны штурмовать рубку управления.
— Ах, у вас восстание,— обрадовался капитан.— А почему оно стихийное и так плохо организованное? Почему вы вооружены одними кольтами? Это преступная халатность в таком правом деле!
— Позовите доктора Амстена! — восклицал Гама лай.— И вам и нам нужно будет перевязывать раненых и делать внутренние инъекции. Капитан, приготовься мужественно умереть. Это твой последний долг перед командой.
— Молчать,— сказал капитан громовым голосом.— Мой долг — возглавлять все, что происходит на моем корабле! К оружию, матросы!
Матросы расхватали автоматы.
— В две шеренги становись! — не унимался капитан.— Восстание начинай! Долой ледники и да здравствует солнце! За мной!
Матросы воодушевились до последней степени и с автоматами наперевес бросились кто куда.
Они перестали стрелять в воздух и стали стрелять друг в друга. Пули свистели!
Впереди всех бесился Пирос. Он показывал такие чудеса храбрости и геройства во всеобщей драке, что писать об этих чудесах прописные истины — преступление.
Сотл то опускался на колени, то поднимался на цыпочки. Он думал, что это совсем не восстание, а репетиция музыкальной комедии из репертуара Кальмана.
Матросы дрались в одиночку, но и объединялись.
— Стойте, стойте! — уговаривал всех Сотл.— Не стреляйте. Не надо крови. Меня от нее тошнит. Лучше оглянитесь: как прекрасно по небу летят журавли. Они летят на юг!
Журавли действительно летели на юг. Нет прекраснее птицы, чем журавль. А как поют журавли в сентябре!
Но матросов сейчас это совсем не интересовало. Их интересовал трюм. В трюме стояли бутылки бренди. Около трюма дрались врукопашную. По палубам плыла кровь.
Особенно кроваво дрались матросы: один с усами, как у Леонкавалло, другой с усами, как у Ги де Мопассана. Ораторы и вожди, сначала они плевали друг другу в физиономии. Потом били друг друга прикладами по переносице. Потом разбивали друг другу бляхами лбы. Потом упали на палубу и задушили друг друга. Они жили счастливо и умерли в одну и ту же минуту. Их объятия оказались смертельными.
Фенелон дрался иначе: бесстрастный, он сидел в кресле-качалке Ламолье и читал Библию. Он сидел мрачно, как большая человеческая сова. Время от времени он слюнявил указательный палец, чтобы перевернуть страницу. Если какой-нибудь матрос подбегал к нему с агрессией, Фенелон подзывал его указательным пальцем и показывал на страницу. Матрос наклонялся над страницей, и тогда Фенелон бил его снизу смертельным ударом под подбородок. В дыму и под пулями Фенелон читал «Откровение Иоанна Богослова». Он знал, что делает.
— Ты не имеешь никакого официального права! — восклицал Гамалай, обращаясь к капитану.— Я годами вынашивал ненависть к рабству! Я собрал целую фонотеку магнитофонных записей. Это колоссальный обличительный материал. Я конспиративно подготовил восстание. Разве ты имеешь официальное право брать руководство восстанием на себя? Это — я!
Матросы уже вытаскивали бутылки вермута и дрались бутылями. Когда бутыли соприкасались с головами, получался довольно-таки колокольный звон. Некоторые унесли бутыли в ледник и замерзли насмерть.
Доктор Амстен метался от матроса к матросу. Он перевязывал раненых, потом связывал их попарно бинтами и сваливал за борт.
И капитан метался от матроса к матросу, приветствуя все их действия.
— Молодцы! — хвалил капитан.— Хорошо! За мной, мстители и протестанты! Я этих матросов люблю! — И сам капитан для разнообразия бросал то туда, то сюда гранату.
— Смерть капитану! — вскричал возмущенный до глубины души Гамалай. Он был возмущен поведением капитана и уже чуть-чуть не выстрелил в него из кольта!
Но как раз в этот момент Гамалай поднял глаза и увидел: с бизани падают за борт два израненных гиганта, близнецы Лавалье и Ламолье. В воздухе мелькали только сломанные шпаги и римские профили. За долгие годы этих дуэлей по понедельникам у Гамалая выработался уже условный рефлекс. И вместо того чтобы выстрелить и так навеки освободиться от капитана, исполнительный вождь восстания закричал, как всегда:
— Человек за бортом!
Все позабыли о восстании и моментально спустили шлюпки.
Горнисты побросали плетеные корзины, в которых они сидели, и бросились спасать водолазов.
Все шлюпки спустили на воду. На борту остались лишь капитан и лейтенант.
— Что же тебе сегодня приснилось? — спросил капитан.
— Я видел сегодня во сне восстание, как и всегда во сне. Но оно произошло совсем не так. Во сне я совершил все хитрее. Оно имело девиз «Одна секунда террора парикмахеров». Не нужны были никакие массы. В энной стране я собрал всех дворцовых парикмахеров и в первую очередь распределил между ними министерские портфели. Ровно в 11.00 парикмахеры ежедневно брили министров и короля. В эти 11.00 парикмахеры несколько активнее провели бритвами по их горлу, то есть быстренько отделили туловище от головы. В 11.01 все правительственные радиостанции информировали страну о свершившемся перевороте и что теперь диктатор — Гамалай.
Капитан посмотрел на Гамалая. Вид у лейтенанта не был жалкий. Его только трясло. Даже его бледное лицо сотрясала лихорадка. Кольт выпал из его рук на палубу. И глаза прыгали по лицу, как ртутные шарики. Капитан отстегнул свой кольт и подал Гамалаю.
— Нервная лихорадка,— сказал капитан.— На и застрелись.
— Посмотри,— сказал Сотл,— наша луна как будто не в небе, а в воздухе!
— Что ж, небо, по-твоему,— не воздух? — сказал Фенелон.
— Конечно, небо — не воздух. Ведь небом дышат лишь птицы, а человек дышит воздухом.
— Поучись летать на самолете и тоже будешь дышать небом.
— Это твоя фантазия, Фенелон, и утешение, но утешение слабое. Ни на каком самолете никакой пилот не дышит небом. Он же сидит в герметической кабине и дышит воздухом кабины. Вот тебе небо и вот тебе воздух.
Фенелон обернулся, бакенбарды его засветились и погасли. Он сказал:
— Слушай меня, Сотл, и слушай внимательно. Брось ты эти мысли. Брось их насовсем, иначе получится, ты и сам знаешь что — получится, что это твои последние слова. Ты самый большой и самый сильный, и если ты отчаешься, то что же нам?
— Я не отчаиваюсь. Но скажи, почему тебя хотят все время повесить? Что ты такое сделал? Ведь, что бы убить, нужно иметь очень веские доказательства?
— И повесят, не волнуйся. И не потому, что они плохи, а я хорош, просто потому, что уж так повелось: кого-то обязательно нужно повесить. Как нужно есть, пить, любить, так нужно и вешать. А я еще хожу босиком и играю на барабане.
— Но ты и читаешь Библию. Скажи мне, я не читаю Библию, за что и почему меня женили на кукле? Я всю жизнь мечтал о невесте и о страстной любви, а меня женили на кукле. Я им говорил: не надо, что вы делаете? Это нехорошо! Это не по-товарищески! Но, как ты и сам знаешь, у меня теперь кукольная семья. И все говорят, что мне завидуют, да они и действительно завидуют. Вот Гамалай приходил в черных очках смотреть, какое у меня семейное счастье. Ну и счастье. Я ее распорол и опилки выбросил в море. Капитан Грам сказал: «Не ожидал я, Сотл, от своего старшего помощника таких семейных сцен. Ты кто, офицер или артист мелодрамы?» А доктор Амстен сказал, что будет теперь меня лечить, если я споткнусь, так просто, по обязанности, но без любви. Он сказал, что я подаю дурной пример команде: на глазах у всех разрушаю семью и выбрасываю свое семейное счастье за борт.
— А ты поступил бы, как Пирос. Дал бы капитану в челюсть, и он живо успокоился бы.
— Я не могу, нет. Если я ударю, то убью. А потом меня замучает совесть.
— То-то и оно,— сказал Фенелон.— У тебя со весть.
— Кто мы? — сказал Сотл. В его голосе послышались слезы.— Луна объемна, как будто совсем перед глазами. Все ее кратеры обозначены, как типографские значки. Удивительно, как луна висит сама по себе. Я знаю, что там никого нет, лишь вымпел какой-то великой державы. Уж лучше быть замороженным на луне, как вымпел, чем все время качаться в этой тошнотворной лоханке. Куда мы плывем, Фенелон, и зачем? Если тебя все хотят повесить, значит, ты самый умный, объясни мне, я сомневаюсь. Откуда мы? Ты знаешь?
— Нет, и я не знаю. Мы появились на корабле как-то в одно время и все вместе. Сначала я еще что-то помнил, как начало детства, но потом и это что-то позабыл. Все твои кто? откуда? куда? зачем? — всего лишь вопросительные местоимения и наречия. Ни один матрос этого не знает и не узнает. Иди спи, Сотл, и не мучай луну.
— А может быть, море — не море, а волшебный купол, состоящий из влаги, а под куполом и заключается вся жизнь и все приключения со счастьем вместе. Может быть, там и только там сентиментальные рыцари живут в готических замках, а для них танцуют белоснежки и Дюймовочки, а в подвалах пьют нежные вина маленькие мудрые белобородые гномы, а в театрах коломбины и пьеро, а по воскресеньям они все уезжают в гондолах на острова сокровищ, и там так естественны слова любовь, счастье, друг, хлеб, небо, отчизна, и все говорят, не оглядываясь, такими словами.
Сотл зажег спичку. Пламя осветило его большое близорукое лицо. Глаза его были широко раскрыты и казались бесцветными. Его лихорадило. Он раскурил сигару, но больше не курил, а так держал ее, зажженную, в правой руке.
Закурил и Фенелон. Пламя осветило его совиное лицо, бакенбарды и большие уши. Он закрыл совиные глаза и скрестил руки на груди. Его бакенбарды еле-еле фосфоресцировали, а вспышки сигары освещали время от времени мучительное лицо.
Все было немо. Все звуки растворились в ночи. Лишь чуть-чуть мигали на мачтах живые огни.
— Нет,— покачал головой Фенелон,— не безумствуй. Море — это никакой не купол. Это — самая обыкновенная вода. Ее химическая формула нам известна. И нам и всем. Правда, в морской воде растворе но и золото, но еще никакой Чел лини не чеканил из него драгоценные сосуды. Все металлы, металлоиды, щелочи, кислоты растворены в морской воде, но мы не увидим их никогда невооруженным глазом.
— Вот-вот! — сказалСотл.— Давайте вооружим и глаза. Пускай в каждый глаз Эф-изобретатель вмонтирует по кольту, а доктор Амстен пускай повесит на хрусталики по противогазу! За нашу кильку, мечту человечества — огонь! — как сказал бы Пирос.
— Не надо,— сказал Фенелон.— Слушай. Вода усвоила все эти вещества. Тебе известны все животные моря, Сотл, и все растения. Ты знаешь, как это называют ученые: морская фауна и флора. Так что море — нет, не купол.
Около бизани возникла фигура доктора. Доктор Амстен был в противогазе и в кольчуге. Он просыпался: при рассеянном свете луны он читал книгу об искривлениях позвоночника у детей. Очень своевременная книга, потому что детей на корабле не существовало. В темноте Амстен был похож на водолаза, и пальцы, которыми он перелистывал книгу не были видны. Казалось, что книга сама перелистывает свои страницы.
— Земля близко,— прошептал Сотл.— Скажи, Фенелон, еще: а может быть, можно убежать с этого корабля? Может быть, можно переиначить свою судьбу? Может быть, мне еще неизвестны и какие-то мои таланты? Может быть, мои таланты выяснятся в на земных приключениях?
Уже рассветало.
На носу забеспокоился лев Маймун. Он зазвенел цепью, встал на задние лапы и великолепно зевнул.
Сейчас он примется понемножку реветь, чтобы проснулся его друг и учитель Пирос.
Доктор Амстен, к сожалению, задремал. Он прислонился головой в противогазе к бизани. Ему, естественно, снилась противовоздушная оборона. Книга об искривлениях позвоночника у детей вспорхнула и улетела в море.
— Нет,— сказал Фенелон устало. Рассвело, и стало заметно, как небрит Фенелон. Все его лицо обросло жесткой щетиной, как лицо совы — перьями.— Никуда никто не убежит с корабля. «Летучий Голландец» — легенда. Таинственные и темные силы участвуют в его движении, сколько бы Дании ни разглагольствовал о счастье. Многие пытались приостановить корабль, но все они погибли страшной и мучительной смертью. А корабль все равно несется на всех парусах. И судьба его команды — с ним. Ты думаешь, Сотл, ты первый, кто подумал о побеге? Не первый. Уже бежали. Но все возвращались. И все, возвратившись, погибали. И знай: возвращались добровольно и умирали добровольно. Их гнали обратно все те же темные таинственные силы нашего движения, и эти силы — в душе каждого из нас. Мы любим свой тотальный театр абсурда, как Христос любил свое распятье, как заключенный любит свою тюрьму. Вот в чем дело, Сотл. Сотл пристально рассматривал Фенелона своими близорукими голубыми глазами.
— Что-то в тебе изменилось, Фенелон. Не знаю, что, но что-то изменилось.
— Не думаю,— усмехнулся Фенелон.— Я по-прежнему самостоятелен и независим в своих мыслях…
— Да нет.— Сотл медленно отвернулся.— Вчера у тебя была расстегнута верхняя пуговица на сорочке, а сегодня нижняя. Вот и все твои метаморфозы.
— О, если бы мы знали вчера, какая пуговица у нас будет расстегнута сегодня! — Фенелон погрустнел. И рассмеялся неприятным совиным смехом.
— Так что же,— сказал Сотл спокойно и не обер нулся. Он говорил как будто в пространство. Он опять смотрел во все свои пенсне на совсем растворившуюся луну.— Я теперь понял: это хорошо — плыть на корабле «Летучий Голландец», на таинственном паруснике, как на прогулочной яхте, с голубым воздухом, с матросами и с банкетами. Это хорошо, что во сне сбываются все мои мечты о невесте Руне, что у меня и у Руны во сне — масса приключений под куполом моря.
— Вот что я скажу тебе, Сотл. И эти мои слова на сегодня последние. Я устал, я засыпаю, мой барабан не играет. Вот какие я скажу тебе последние слова: и не было у тебя, Сотл, никаких снов, а потому не было ни куполов, ни невесты Руны со всеми совместными приключениями. Все ты выдумал.
Сотл не обернулся. Он безучастно кивнул. Он повторил, как эхо:
— И не было, и не было. Ни снов. Ни куполов. Ни невесты. Ни приключений. Все я выдумал.
Как всегда, в 12 часов утра капитан Грам постучал в двери каюты старшего помощника. Он сообщал координаты и метеорологические данные.
Дверь была заперта изнутри. Капитан обследовал иллюминаторы. Они были задраены и занавешены.
Тогда капитан выстрелом из кольта разбил замок. И включил свет.
Сотл лежал на ковре. Он лег на ковер, выстрелил себе в сердце, и пуля попала в сердце. Все его большое лицо было залито слезами, как у ребенка. На белом кителе, там, где сердце, уже замерзло красное пятно. Личных вещей у Сотла не обнаружили. У него не оказалось ничего, а в письменном столе — даже карандаша. Только в фанерных ящичках под койкой нашли много книжек. И все — с картинками.
Эпилог. Декларация, когда человек человеку друг, товарищ и волк
— ВСЕ ХОРОШО, ЧТО ХОРОШО КАЧАЕТСЯ!