Жанры
Регистрация
Читать онлайн Сельская картинка бесплатно

Сельская картинка



Перевод Д.А. Горбова

Из сборника "Дикая Бара"

Государственное издательство художественной литературы

Москва 1954

СЕЛЬСКАЯ КАРТИНКА

Мимо окон шла свадьба. Женщины махали платками над головой и громко пели, так что далеко было слышно.

— На вид получается, словно все веселы и довольны, а кто знает, есть ли тут сердца, которые в самом деле радуются и ни о чем не горюют,— сказала я своей приятельнице.

— Это брак по расчету, а в таких случаях редко бывает взаимная склонность. Но удивительно то, что, хотя настоящий брак по любви встречается не часто, неудачных супружеств в деревнях все же не так много.

— Только чистые, пылкие души способны испытывать истинную любовь, которая делает человека счастливым и возвышает его. Да и тут необходимо, чтобы обе стороны обладали душевным благородством, внутренней утонченностью, твердой волей, не поддающейся посторонним влияниям, чтобы этот божественный огонь не угас. Такая любовь противостоит всяким невзгодам, но она — явление исключительное, одинаково редкое и у богатых и у бедных. У одних сердце испорчено ложной образованностью, а у других оно слишком грубо. Крестьянин прикован телом и душой к тем комьям земли, на которых он в поте лица добывает хлеб свой. Мысль его не поднимается выше. С самой юности он бродит впотьмах, и никто не осветит ему дорогу, никто не снимет пут, давящих его душу! Нрав его чистый, простой, но не облагороженный, ум — здоровый, но невежественный, сердце по существу искреннее и доброе, но недоверчивое, а независимость его давно сломилась под ярмом.

— Да как же возникнуть в их сердцах настоящей, святой любви? Парень любит девушку, любит искренно; но папаша скажет: «Не ходи туда, за ней мало дают, не смей жениться»,— и парень вздохнет, повесит голову, порвет с ней и начнет свататься к другой. Если он хозяйственный, то заглушит мучительные мысли тяжкой, изнурительной работой, оставит все остальное на волю божью и мало-помалу привыкнет к нелюбимой жене. Иным, конечно, дом, где их ничто не радует, опостылеет; они начинают искать развлечений на стороне и находят чаще всего в корчме, где топят в стакане свое горе по потерянному счастью... А все-таки случается, что и у деревенских любовь обнаруживает свою силу, и беда, если они не могут устранить помеху и если у папаши лоб крепкий: тут зачастую оба вовсе погибают от горя... Примеров таких немало: даже на моих глазах было несколько случаев.

— А я думала, что деревенские сердца вовсе неспособны к истинной любви, и была бы рада услышать хоть про один такой случай.

— Познакомилась я в одной деревне с молодой крестьянкой. Видно, прежде очень красивая была. Но когда я ее встретила, она напоминала угасающий факел. В темнокарих глазах не светилось живого огня, губы — бледные, пожелтевшее лицо никогда не вспыхнет румянцем радости, лоб словно повит черной траурной вуалью. У каждого при взгляде на нее сердце наполнялось жалостью. Мы сидели с ней в саду под цветущей яблонью, и она открыла мне причину своей печали.

— Видите вон тот дом, через две усадьбы от нас? — так начала она.— Оттуда был Томеш. Детьми мы с ним ходили друг к другу, а иногда весь день играли вместе в этих садах. Коли у Томеша подавали что вкусное к обеду, он приносил мне кусок, коли у нас — я приносила ему. Случалось, он дразнил меня, мы часто с ним дрались, но тотчас же опять мирились, а никто из мальчишек не смел меня обидеть, боясь получить за это колотушки от Томеша. Когда я подросла, мать запрягла меня в работу, так что мне, кроме как в воскресенье да на посиделках, с Томешем мало говорить приходилось. Когда мне пошел шестнадцатый год, меня отправили к тетке в Германию, и я пробыла там с осени до самого сенокоса. Я так тосковала, что больше просто выдержать там не могла, и отцу пришлось за мной приехать. Вернулась я в субботу вечером домой, а в воскресенье утром пошла к обедне. Перед костелом стоят парни; все со мной за руку здороваются, уверяют, что меня узнать нельзя, так я выросла. Среди них был и Томеш. Прежде мне никогда в голову не приходило, красив он или нет, а тут я сразу поняла, что он красивей всех парней. Когда он мне пожал руку и ласково поглядел на меня, я покраснела до ушей. В костеле я даже молиться не могла: передо мной все время стояли его синие глаза и звучал его голос: «Здравствуй, милая Гана!» Из костела мы пошли домой вместе с ним.

Вечером в корчме была музыка, и девчата зашли за мной... Тут мне опять показалось, что Томеш танцует лучше всех,— поэтому я охотней всего танцевала с ним. После третьего танца я должна была идти домой, и Томеш пошел меня провожать.

— Пойдем в сад,— сказал он, и мы пошли.

— Гана,— начал он, идя рядом со мной,— я по тебе больно соскучился.

— Тебе-то чего скучать? Ты ведь дома был; вот меня на чужбине, среди людей, которых я не понимала, действительно взяла такая тоска, что я чуть не заболела. У тебя здесь были радости, а у меня не было никаких.

— Да, ежели бы ты дома была, тогда у меня были бы радости, а без тебя ни на посиделках, ни на музыке, ни на работе меня ничто не радовало. В поле, в саду, на базаре — всюду только и ждал, не выйдешь ли ты откуда, и чуть не плакал от тоски, не видя тебя. Я так люблю тебя, Гана!

— И я тоже тебя люблю.

— Но не так, как я тебя.

— А как ты меня любишь?

— Ах, я люблю тебя больше родных, больше всего на свете, больше самого себя, видит бог!

— Ну, ты так часто божишься (в некоторых районах среди молодежи существует обычай брать бога в свидетели, чтобы кого-нибудь в чем-либо уверить), и это потом оказывается неправдой... Видно, и меня ты хочешь обмануть.

— Помнишь, учитель в школе говорил нам, что когда мы лжем, это видно по глазам. Вот посмотри мне в глаза — лгу я или нет?

Сказав это, он поднял мою голову так, чтобы я поглядела ему в глаза. Луна ярко светила, и синие глаза его мерцали, как две прекрасные звезды. Заглянула я в них и, когда Томеш обнял меня и попросил его поцеловать, поцеловала от всего сердца, хотя, конечно, знала, что этого делать нельзя. С этого мгновения мы оба готовы были отдать жизнь свою друг за друга. До самых посиделок о любви нашей никто не знал, но, когда Томеш в первый раз принес прялку и я ее взяла, все узнали, что мы хотим пожениться. Родные согласились, так что мы были совершенно спокойны и счастливы. За мной и за сестрой давали за каждой по полдвора. Томеш получил порядочно денег и должен был перебраться к нам; и когда отец передал бы ему хозяйство, а сестра вышла бы замуж, мы должны были бы выплатить ей ее долю. На том порешили и уже назначили день помолвки. Но, видно, не суждено было сбыться нашему счастью! За несколько дней до помолвки отец Томеша встретил в городе на базаре одного богатого крестьянина вон из той деревни возле леса. Совершили они какую-то куплю-продажу, пошли в трактир спрыснуть и крепко выпили. Только у крестьянина в голове не так шумело, как у отца Томеша, который вовсе потерял разум. Была у того крестьянина единственная дочь, да шла о ней плохая молва, и никто из парней побогаче не хотел брать ее замуж,— ну, а со­всем за бедного, коли тот даже и захотел бы жениться, отец ее не выдал бы. Он все высматривал женихов по другим деревням и заприметил Томеша; к тому же он против моего отца имел давнюю злобу и решил теперь ее на нас выместить. Вот и начал он к отцу Томеша подольщаться, говоря:

— Знаешь, Матей, я бы на твоем месте из той семьи никогда жены для сына не взял: сам-то хитрый, злой, упрямый, а мать еще сегодня говорила, что ежели бы не Гана, которая твоего парня больно любит, они бы побогаче ей жениха нашли. Так что ты и не думай, что они Томеша сразу в дом введут: придется ему несколько лет побатрачить.

— Томешу придется несколько лет батрачить? — крикнул Матей.— То есть приди мне это в голову, ноги бы нашей там не было. Пускай себе ищут богатого, а я Томешу невесту найду.

— Понятное дело, найдешь,— поддержал крестьянин.— И богаче найдешь, да и получше Ганы. Я бы сам свою Маню за него сейчас выдал. Он хлопец толковый, и в хозяйстве на него положиться можно, я знаю. Сам я уж стар, мне с хозяйством возиться надоело, я охотно все зятю передал бы... И как бы славно зажили: хозяйство в полном порядке, земля хорошая, и хозяйка дельная. Поду­май-ка об этом, Матей, а мое слово твердо.

Отец Томеша недолго думая, взял да с ним тут же по рукам и ударил и день помолвки назначил. Был там один из наших крестьян, уговаривал его подождать, пока всего не выяснит; но старик уперся на своем, и тому пришлось отступиться. Он пошел к нам, чтобы сейчас же предупредить. Томеш был у нас, и мы, понятно, страшно испугались; папаша у меня вспыльчивый; услыхал, так весь и заполыхал от гнева и дал зарок, что скорей меня убьет, чем позволит мне выйти за Томеша.

Напрасно я плакала, напрасно Томеш богом его заклинал, чтобы не давал такого зарока, говорил, что все еще можно поправить, молил не делать нас несчастными.

— Не проси, Томеш,— сказал отец.— Не соглашусь, хоть на колени стань. Я на тебя не сержусь, но будет, как желает твой отец: Ганы ты не получишь, хоть воз золота за нее мне привези.

Уперся — и кончено. Через неделю я была уже невестой другого парня, а Томеш — женихом другой девушки. Я на коленях перед отцом ползала, умоляла, чтоб он хоть замуж-то не заставлял выходить, но он меня оттолкнул. Мать свою я ради всего святого молила надо мной сжалиться, но она только, плача, обняла меня и начала утешать. Никто над нами не сжалился.

Увидев, что все бесполезно, я замолчала и стала молиться. Томеш сначала шибко задурил: зарезаться хотел, в солдаты идти, чего только не выдумывал,— так что за ним приходилось следить, а на ночь запирать в горнице. Да работник, который с ним вместе спал, крепко его любил и выпускал каждую ночь; Томеш подходил к моему окошку и стоял там иной раз до самого рассвета. Я утешала его, и он уходил, немного успокоенный. Бывало, мы с ним вместе так всю ночь до утра и проплачем.

Была у нас в деревне одна старушка столетняя, арендаторша, бедная, но умная и очень набожная. Пошла я к ней и стала уговаривать ее, чтоб она мне Томеша вымолила, а я ее до самой смерти кормить буду. Она мне на это:

— Ступай, девушка, ступай... Богу виднее. В вымоленном муже жене благодати нет. У бога ничего требовать нельзя: он тебе даст, о чем просишь, да благодати не пошлет. Почитайте родителей и в хорошем и в плохом,— бог вас за это на небесах вечной радостью наградит.

Даже эта старушка меня не утешила; после этого я пришла в отчаянье. Мой жених выследил Томеша, когда тот к моему окну ходил; прогнать его побоялся, а рассказал матери. С этого дня до самой свадьбы мне пришлось спать у нее в комнате, и с Томешем я уже ни разу не говорила. На меня свалили все хозяйство, работы было по горло, и тело мое весь день двигалось, а душа молчала. Мать пекла пироги и плакала, подруги вязали букеты молча, без песен, отец поседел от тревоги и огорченья. Жених меня не мучил,— видно, рассчитывал, что после свадьбы все уладится. Печальная была свадьба! Как меня утром одевали, как все приготовили, как я в телегу села,— ничего не помню. В глазах у меня было темно, сердце давила страшная тоска. Когда мы проезжали мимо усадьбы Томеша, я поглядела,— думала, не увижу ли его в последний раз; вдруг он выскочил из ворот и кинулся прямо под лошадей. Если бы меня папаша руками не обхватил, я бы с телеги спрыгнула. Что было дальше — не знаю, только мне говорили, что лошади остановились, а его с трудом четверо увели домой. Меня отвезли в костел и обвенчали. От ужаса я то дрожала в страшном ознобе, то лоб мой покрывался потом. Я молилась уже не о счастье, а только о том, чтобы господь бог прибрал меня. Когда мы вернулись домой, ко мне прибежал работник от Томеша и сказал:

— Слушай, молодая! Томеш просит, чтобы ты прислала ему ту ветку розмарина, которую в руке держала: он ее завтра к алтарю отнесет, а ты ее потом на его могилу посади.

— Скажи Томешу, Адам,— ответила я,— пусть он успокоится, не горюет: мы с ним скоро вместе будем возле костела спать.

Отдала я ему ветку розмариновую; когда он ее Томешу вместе с моим ответом передал, принялся бедный плакать и с той минуты стал кротким, как ягненок. На другой день он венчался — только, понятно, в другой деревне, где невеста жила. В следующее воскресенье у его родных был званый обед, и у нас тоже, а вечером в корчме — музыка. Муж заставил меня туда пойти; он терпеливо относился к моей тоске, а я знала, что соседи его на смех подымут, если он без жены придет,— поэтому я и пошла. Ах, не знала я, какую боль мне там пережить придется!

Только мы вошли и сели, пришел Томеш со своей женой. Я вся похолодела, увидев его. Как он за эти дни переменился! Глаза ввалились и налились кровью, лицо пожелтело, губы — прежде как ягодки — стали синими. Жена его оказалась довольно красивая, но сердитая. Она быстро посмотрела на меня, насмешливо улыбнулась и села среди своих знакомых. Томешу налили вина, и тут заиграла музыка. Мой муж встал, подошел к Томешу и сказал:

— Можно мне, Томеш, с твоей женой потанцевать? А ты, коли хочешь, потанцуй с Ганой.

У Томеша глаза заблестели; он молча взял Иозефа за руку и пожал ее. Потом подошел ко мне, а мой муж подошел к его жене.

Все закричали:

— Вот хорошо! Вот славно!

А я вся дрожала, как осиновый лист, и сердце у меня чуть не разорвалось, когда Томеш обхватил меня рукой и мы с ним вступили в круг. Он крепко прижал меня к себе и шепнул:

— Господь сжалился надо мной,— дал мне тебя обнять, прежде чем я умру. Гана, дорогая моя Ганочка, я скоро умру и рад этому, потому что не могу жить без тебя.

— Я умру с тобою, Томеш.

Мы говорили это, танцуя, кружась, как безумные, ни­чего не слыша и не видя. Порой грудь Томеша вздымалась, и он тяжко стонал, но по-прежнему крепко обнимал меня и отпустил, только когда перестали играть. Тут он меня посадил на место, поцеловав на лету, и вышел вон. Я не могла слова вымолвить; но, к счастью, никто ничего не заметил.

Томеш скоро вернулся, весь посиневший. Он тихо сел возле меня и Иозефа, склонил голову на руки и стал смотреть на меня. Иозеф встал и спросил, что с ним, а я только с тоской на него глядела. Он не промолвил ни слова, взял меня за руку и крепко ее сжал. Потом другая рука его упала и голова откинулась назад. Иозеф подхватил его, но тут у Томеша вдруг хлынула кровь изо рта... кто-то вскрикнул, а я упала с лавки на пол.

Очнувшись, я увидела, что лежу у себя в постели и мать, плача, стоит рядом. Это длилось одно мгновенье: я сейчас же опять стала бредить. Болезнь моя длилась долго; два раза у меня сильно шла кровь горлом. Но, в конце концов, меня все-таки поставили на ноги, так что придется еще побродить по земле. О Томеше мне никто ни слова не говорил, а я не спрашивала. Но как-то раз, когда мне было уже лучше, увидела я — идет Адам мимо, и зазвала его к нам. Наших дома не было, и я могла обо всем его расспросить. Первым долгом я спросила, умер ли Томеш.

— Помер, молодка, помер, я и сам ему смерти желал,— ответил Адам.— Уже в день свадьбы я видел, что он не жилец на этом свете. Утром, когда мы к невесте ехали, пожелал я ему счастья, а он мне: «Так и знай, Адам, говорит, счастью моему теперь конец на веки веков. А ежели хочешь мне добра пожелать, так пожелай смерти скорой». Мне жаль его было, и я просил родителей за него, да напрасно. Уж больно он тебя любил, да знал, что без согласия родителей ему нигде ничего не добиться,— ну и решил, что, мол, коли Ганы не получу, так лучше помру, а коли все равно помирать, так исполню родительскую волю, как и она... Вечером пошел я на его свадебный пир. И в жизни не видел я, чтобы так танцевали, как Томеш танцевал. Он словно в вихре каком кружился, а после каждого танца лил себе внутрь ледяное пиво и ложился на снег. Я это видел и — прости меня, господи! — не мешал ему, хоть понимал, что это его погубит. Знал я, что он полон отчаяния и ежели не помрет, так с пути собьется,— потому и не мешал. Как изменила его эта четырехдневная пляска, а еще больше внутренняя мука,—это ты видела. Когда вы с ним танцевали вдвоем, я смотрел и плакал: знал я, что это будет вашей последней радостью. Томеш вышел, оперся на меня и говорит: «Адам, мне плохо. Не забудь о розмарине и скажи Гане, что я скоро за нею приду. Ежели я когда чем тебя обидел, прости». Потом пошел в комнаты и через мгновенье умер. Жена его испугалась, но не очень горевала. Только папаша ее, злодей этот, из-за которого все приключилось, с той поры каином ходит. А мой хозяин и хозяйка волосы на себя рвали, но я их не жалел. Да и твоих родителей мне не было жалко, когда они тебя из корчмы в крови принесли, горько плача и причитая. Посадил я ему на могилу ту веточку розмариновую, что ты ему послала, и — удивительное дело! — она принялась и растет. На пасхальной заутрене заказал я молитву за упокой его души и каждый день, когда молюсь, его поминаю. Прости его господи за то, что он из-за любви сделал!

Адам кончил. Я плакала, но успокоилась, узнав, что Томеш уже перестал страдать. Я каждую ночь вижу его во сне, всегда в белой одежде, еще более прекрасным, чем когда он был жив, и он каждый раз зовет меня к себе. И теперь мне еще тяжелей жить на свете...

Бедная женщина закончила свое длинное повествование, то и дело прерываемое слезами и тягостными вздохами. Мои слезы были доказательством моего глубокого сочувствия.

Но я не пыталась утешать ее. Чем можно утешить сердце, так глубоко раненное? На прощанье она крепко пожала мне руку — и это было в последний раз. Летом Ганы в доме уже не было. Она лежала возле костела рядом с Томешем. Могила соединила двух любящих, разъединенных злыми происками негодяя и упрямством и черствостью их собственных родителей.

1846—1847