© Кузьмин Л. И., наследники, 2014
© Елисеев А. М., иллюстрации, 2014
© Оформление. ООО «Издательская Группа «Азбука-Аттикус», 2014
Machaon®
Чудо чудесное
Стихи
Ванечка
Как до небес добраться
Бумажный самолётик
Если бы да кабы
(Из русских народных сказок)
Возвращение слона
Сверчок
Добрые краски
Ветер и Туча
Зябкий человечек
Дом с колокольчиком
Сказка про Яшу
Дудочка
Вверх по ступенькам
Чудо чудесное
(Из русских народных сказок)
Зёрнышко
Жёлтый с красным
На улице тенистой
Вертолётик-вертолёт
Башмаки-простаки
Давай подружимся с тобой!
Сосна
Золотая колыбель
Днём, при ясном солнышке
Рассказы
Голопятый Минька и Кружечка-белушечка
Люди увидели медвежонка лишь в ту минуту, когда на него насел огромный, злой, по-волчьи седогривый пёс Шарап. Крутились тут, заливались до хрипа и все деревенские пустолайки. Шум на дороге у колхозного коровника стоял до небес.
Хозяин Шарапа, сторож Пятаков, выскочил из дежурки и, округляя радостно глаза, завопил:
– Зверь! Настоящий зверь… Ату его, Шарап, ату!
А Шарап не отступался и безо всякой команды. Он давно бы сцапал медвежонка за шиворот, да медвежонок тоже не очень-то зевал.
Измученный долгим и одиноким блужданием по лесу, но всё ещё ловкий, он плюхнулся прямо в дорожную пыль и, держась дыбком, не отрываясь от земли, быстро поворачивался, отчаянно размахивал передними лапами. Он отбивался от оголтелой своры, совсем как перепуганный мальчонка, и даже голос подавал почти по-детски:
– Ай! Ай! Ай!
И вот то ли от этого крика, то ли по всегдашней к любым бедолагам доброте своей к медвежонку ринулась самая тут пожилая работница – тётка Устинья.
Доярок и телятниц у коровника собралась целая толпа. Но на выручку к медвежонку побежала одна Устинья.
Не очень уклюжая, от возмущения багровая, она, раздёргивая у себя за спиной толстыми пальцами завязки фартука, врезалась в собачью кутерьму, как трактор. Она расшвыряла пинками трусливых шавок, поддала остервенелому Шарапу и, распахнув фартук, ловко медвежонка спеленала, подхватила высоко на руки.
Шарап было прыгнул к рукам, но получил отпор опять, и сторож Пятаков забранился:
– Ёлки-палки, не трожь моего пса! Он зверя чует. Дикого!
– Зве-еря? – всё ещё гневно и протяжно сказала Устинья и с укутанным на руках медвежонком пошла прямо на Пятакова.
Сторож не испугался ничуть, зато доярки от Устиньи шарахнулись с визгом.
А Устинья сердилась всё больше:
– Зве-еря? Дикого? Вот ты со своим Шарапом натуральный дикарь и есть! А это – гляди кто… Это детёныш, сиротка. Он мать где-то потерял, а ты на него со своим псиной… Гляди сюда, бессовестный Пятаков, гляди! Отворачиваться нечего!
И Устинья, будто одеяло на младенце, приоткинула фартук. И все, в том числе и Пятаков, увидели, как медвежонок круглые уши прижал, глаза закрыл, а сам жадно вздрагивает и, вовсю пуская пузыри, чмокает, насасывает гладкую пуговицу на платье Устиньи. Видно, учуял, что от одежды пахнет коровьим парным молоком, – вот и начмокивает.
– Оголодал до смерти! – сразу зашумели, сразу перестали бояться женщины.
А многодетная Надя Петухова, шустренькая, кареглазенькая, всегда везде весёлая, теперь всхлипнула:
– Ой, да ведь он сосунок ещё совсем!.. Надо его, подружки, как-нибудь спасать.
Пятаков хмурым басом заговорил тоже:
– Нет… Он уж не сосунок. Но то, что первогодок, – точно! Ему, поди, месяцев пять, не более… Да только от этого ничего не меняется. Всё равно он зверь, настоящий медведь. Хотя пока что и недоростыш… Зря вы его тетёшкаете на руках, зря играете с ним.
Но вот когда во весь могучий, хриплый рык подал опять голос Шарап, то Пятаков сам же и замахал на пса, и даже теперь затопал:
– Тубо!
А затем все принялись гадать, куда медвежонка пристроить.
Оставаться на колхозной ферме ему было невозможно. Коровы от такого соседства могли забеспокоиться, убавить молока, да и грозный Шарап нёс свою главную службу вместе со своим хозяином тут.
И тогда Устинья решила забрать медвежонка домой. Правда, взять его к себе хотела и шустренькая доярка Надя Петухова. Она сказала:
– У меня – ребятишки… У меня с ними, с четверыми, ему будет куда как весело.
Но Устинья отрезала:
– Знаю я твоих ребятишек! Они медвежонка на верёвку посадят, по улице затаскают! А я ему поиграть тоже с кем найду. И, кроме того, я ему придумала уже имя… Пускай он будет Минькой.
И вот так вот и оказался медвежонок Минька в питомцах у тётки Устиньи, а дружиться с ним стала маленькая собачка по кличке Кружечка.
Кружечка тоже была приёмышем. Она случайно или не случайно, ещё тем летом, отстала на автобусной остановке в деревне от каких-то проезжих людей. Прежнее имя собачки никому деревенским было не известно; и когда Устинья собачку приютила, то взяла да и нарекла её Кружечкой. Нарекла не просто так, а оттого, что пушистый, несколько великоватый хвост собачки был завёрнут крутым полукольцом, совершенно как белая ручка на белой фаянсовой кружке. Особенно это сходство бросалось в глаза, когда собачка садилась на задние лапы и служила.
А служила она всегда охотно. И в такие минуты тётка Устинья говорила ей:
– Кружечка-белушечка, разумница моя!
Толковая Кружечка сразу, как только Минька объявился в доме, поняла, что медвежонок хотя ростом и с неё, но на самом-то деле совсем ещё малыш. Поняла она и то, что он нездоров, и не тявкала, не докучала ему.
Более того, когда Устинья накормила Миньку молоком и уложила под лавкой на старую фуфайку, то и Кружечка улеглась рядом, стала зализывать медвежонку разодранное псами ухо. Медвежонок ласку принял, горько, по-щенячьи Кружечке жаловался.
Зашумела Кружечка лишь тогда, когда объевшийся молоком Минька забеспокоился сам. Он, хромая, из-под лавки вылез, заходил, закрутился по избе и вдруг на вымытом дожелта полу напустил прозрачную лужицу.
И вот тут Кружечка прямо-таки сконфузилась за Миньку. Она залаяла, лужицу обежала, торкнула лапами дверь, распахнула её в прохладные сени. Она словно бы хотела сказать Миньке: «Смотри, мол, куда в этом случае ходить-то надо, смотри… Там имеется очень удобный, специальный уголок!»
Устинья засмеялась:
– Стыди его не шибко. Он у нас ещё на больничном… Не велика беда, я за ним подотру. А ты его позови обратно на фуфайку да снова полечи его там, поухаживай…
И ясно, что при таком добром пригляде, да на парном молоке, да на овсяной каше Минька стал поправляться не по дням, а по часам. Недавно тусклая, вся в репьях, шерсть его сделалась гладкой, зеленоватые глазки повеселели.
Он теперь сам, если надо, открывал дверь и находил специальный уголок.
Он ловко и с большим удовольствием стал перенимать у своей наставницы Кружечки всё, что она умела.
Кружечка научила Миньку бегать вперегонки, играть в прятки и даже, когда Устинья уходила на работу, забираться на высокую лавку. Сама Кружечка на лавку вспрыгивала легко, в один приём, а Минька влезал туда, пыхтя и царапаясь, по толстой ножке.
А с лавки они смотрели в окно. А за окном была садовая изгородь. На жердях изгороди сидели верхом шустрые, все как один, словно подсолнухи, желтоволосые Надины ребятишки: Лёшка-третьеклассник, Тошка-второклассник, Ромка-первоклассник и дошкольница Дунечка.
Они озорными, звонкими голосами кричали в сторону окна:
А потом сами и отвечали за медвежонка:
Медвежонок и собачка не очень-то догадывались, что это их дразнят. Они смотрели на озорников сквозь прозрачное стекло с превеликим любопытством. А потом от острого запаха стоящей тут, на подоконнике, герани Минька намарщивал чёрный влажный нос, громко чихал: «Апчхи!» – и ребятишки, притворясь, что им страшно, скатывались с изгороди на траву, кричали: «Ой-ёй!» – кисли от смеха.
Когда же приходила с фермы домой Устинья, то и опять всё было хорошо. Радуясь хозяйке, Кружечка принималась служить, а Минька – кувыркаться. И этому кувырканию он научился не у собаки, а научился сам. Голову подожмёт, круглый, сытый теперь задок вверх толчком подбросит и перевернётся так мягко, так быстро, что только голые пятки да короткий хвостишко и мелькнут.
На бесплатные представления скоро стала собираться полна изба народу. И все, а особенно Надины ребятишки, хохотали, хвалили Кружечку, хвалили и медвежонка. Только Пятаков, хотя во время этих спектаклей улыбался тоже, потом всё равно хмурил брови, всё равно говорил:
– И тем не менее, Устинья, ты сотворила глупость. Зря взяла медведя в дом. Зверь он зверь и есть. Возрастёт – что делать станешь?
– Когда возрастёт, тогда будет и видно! – отмахивалась Устинья. – А пока пускай квартирует у нас с Кружечкой. Мы к нему привыкли. – И подозрительно смотрела на Пятакова: – Тебе бы его на улицу, да? К твоему разбойнику Шарапу, да?
Пятаков сердился ещё сильней, вставал, уходил, крепко хлопал при этом за собою дверью.
А вскоре за коровником на бугре поспела малина. Душистых ягод там было полно, и Устинья в перерыв перед вечерней дойкой насобирала их целый эмалированный бидон.
Домой после работы пришла поздно, усталая. Не включая света, отсыпала лесного лакомства своим питомцам в чашки и улеглась спать.
Сквозь первую дрёму она ещё слышала, как собачка, вылизывая со дна ягодный сок, гремит чашкой, крутит её по полу, а медвежонок над своей посудиной лишь аппетитно урчит. У медвежонка чашка не вертелась и не стучала никогда: он всё вкусное ел полулёжа, крепко обняв чашку лапами.
Устинья подумала: «Вон он какой аккуратный стал у нас, Минька-то… Вон он какой молодец!» – и тут уснула.
А ближе к полуночи её разбудил непонятный, в потёмках даже страшноватый звук. Под кроватью как будто кто жаловался, да так жаловался, что, наверное, слышала вся деревня.
Устинья испуганно села, включила свет, заглянула под кровать. Там, горестно обхватив морду лапами, сидел, раскачивался медвежонок, плакал: «Уюй, уюй, уюй!»
Кружечка сочувственно подвывала, глядела на Миньку, а меж ними была пустая чашка, которую они под кровать закатили. И медвежонок всё к чашке принюхивался, опять заводил своё «уюй!».
– Что, Минюшка? Ягодок ещё захотел? Сейчас, сейчас…
И неуклюжая Устинья, сама одышливо охая, вытянула чашку из-под кровати, сбродила на кухню, натрясла из бидона ягод, поставила Миньке чашку под лавку на законное место.
Минька ягоды подлизнул вмиг, всхлипнул опять.
– Ну, ты и сладкоежка! – рассердилась Устинья. – Больше, хоть заревись, не дам. Это у меня на лекарство!
И, печально скуля, Минька ходил по избе всю ночь, и Кружечка ему подскуливала тоже всю ночь, а наутро Устинья рассказала о происшествии дояркам и Пятакову.
Доярки засмеялись:
– Поди, опьянел твой Минька с малины-то! Вот и заколобродил, загулял!
А Пятаков рассказ выслушал очень серьёзно, заворчал по-прежнему:
– Ерунда! Он не опьянел… Это началось, Устинья, то, о чём я всё время и говорю тебе. Через твоё лесное угощение он волю вспомнил, суть свою медвежью вспомнил – и теперь бунтует. Бунтует пока тихо, как младень, но потом – держись! Послушай моего слова, отпусти медведя.
Но и вновь Устинья, хотя и видела – Пятаков теперь советует вроде бы от души, – стала ему говорить, что в лесу Миньке придётся без матери-медведицы туго, стала говорить снова про Шарапа, и опять они со сторожем чуть не поссорились.
Только всё ж перед самой своей вахтой, перед ночью, Пятаков к Миньке заглянул.
Сидели в гостях у медвежонка, заслышав про неладное, и все Надины ребятишки.
Сам же Минька теперь по избе не бродил, а лежал в своём уголку и ни на кого, даже на Кружечку, не обращал никакого внимания.
Кружечка тоже была скучная. Она лишь неодобрительно покосилась на Пятакова, который как вошёл да как уселся на лавку, так сразу запалил душную папиросину.
Он напустил такого дыма, что даже Устинья не вытерпела:
– Оставался бы в сенях да там и пыхал, как паровоз!
А Пятаков знай себе подымливал; знай себе хмурился. Знай всё поглядывал, как ребятишки пробуют настроить Миньку на весёлый лад.
Сначала они старались это сделать с помощью Кружечки. Они уговаривали Кружечку, чтобы та походила перед Минькой на задних лапах; а там, глядишь, и Минька тоже начнёт играть, тоже начнёт веселиться.
Но Кружечка отворачивалась, всем своим видом показывала, что раз, мол, Миньке теперь не до того, то и ей, Кружечке, ничуть не до этого.
И тогда Лёшка, Тошка, Ромка и Дунечка принялись перед Минькой прыгать, по-всякому стараться сами.
И достарались, дошумелись до того, что расстроенная Устинья прикрикнула и на них:
– Довольно вам! Тут у меня изба, не цирк!
И вот как только она слово «цирк» сказала, так Пятаков папиросину об пол шмякнул, придавил, хлопнул себя по колену:
– Всё! Понял, как быть! Понял, что надо делать… Теперь не по-моему, не по-твоему, Устинья, надо делать, а именно в город медведя и везти. Именно в цирк, в артисты его определять. Этак и ему и тебе станет лучше не надо.
– В какие артисты? – замерли ребятишки.
– В какой цирк? – не поняла Устинья.
А Пятаков так и пошёл, так и пошёл не говорить, а прямо-таки печатать и даже ладонью отсекать воздух, самому себе помогать:
– В тот самый цирк, о котором ты помянула сейчас! В цирке, в городе, медведей-то лишь подавай да подавай! В цирке – за медведями уход! В цирке тебе за Миньку отвалят ещё и денежек.
– Ты что? Зачем – денежек? Мне бы лишь Миньке понравилось, – всколыхнулась и Устинья, всколыхнулась пока не шибко уверенно, да Пятаков понял: на этот раз он попал в точку.
А тут и ребятишки подплеснули, как говорится, масла в огонь. Тошка с Лёшкой закричали:
– Минька станет там не простым, а учёным медведем, и его, может быть, даже будут показывать по телевизору!
Ромка добавил:
– Он будет там расхаживать, как знаменитый клоун, в шляпе с бантом и в полосатых штанах!
Дунечка захлопала в ладоши:
– А мы станем ездить к нему в гости!
– Верно! – подхватил ещё увереннее Пятаков. – Мы станем к нему ездить как земляки, а ты, Устинья, почти как родственница… Приедешь, а тебя у цирка встречает сам директор; а в руках у директора цветы и бесплатные для всех для нас билеты! И все там артисты – и которые люди, и которые львы, медведи, лошади, – все тебе, Устинья, кланяются. Благодарят за Миньку!
Пятаков, войдя в раж, даже сам отвесил поклонов; даже сам, сложив пальцы щепотью, как бы преподнёс цветок Устинье, и она совсем тут заулыбалась:
– Не выдумывай, не выдумывай… А вот если встречаться мне с Минькой хоть нечасто, да разрешат, то насчёт цирка – я согласная. А ты, Миня, согласный? Ты без нас не соскучишься?
И лежащий калачиком Минька то ли вдруг всё понял, то ли просто отзываясь на ласковый голос, но – встряхнулся, приподнялся, наморщил чёрный носишко и, как на окне с геранью, чихнул.
– Согласен! Не соскучится! – засмеялись ребятишки и давай Миньку тормошить.
И на этот раз он маленько разыгрался, и Устинья ни на кого больше не сердилась. Да и как тут было сердиться, когда такой трудный для неё вопрос – что дальше делать с Минькой – оказался почти уже решённым.
А тут ещё самый шустрый изо всех шустрых малышей Ромка затеял игру в «шляпу». Мысль о клоунской шляпе не давала ему покоя, и он всё высматривал в избе что-нибудь похожее. Но поскольку Устинья шляп сроду не нашивала и не имела, то Ромка изобрёл шляпу сам. Он воздел на свои жёлтые вихры Минькину чашку.
– Футы-нуты, ножки гнуты! – прошёлся мальчик козырем по избе, прошёлся вокруг медвежонка, а медвежонок привстал столбиком: «Что это, мол, вытворяют с моей чашкой?» И лишь только чашка упала, сгрёб её лапами, напялил на одно ухо, набекрень.
Все так и покатились, всем опять стало весело:
– Миньку в цирк примут обязательно!
А потом Пятаков сказал:
– Всё! Делу – время, потехе – час… Готовь его, Устинья, завтра поутру в путь. Тебе коров доить, а я после дежурства весь день свободный. Вот с первым автобусом его и отвезу. А насчёт Шарапа – не сомневайся… Посажу на цепь; не веришь – утром глянь.
И хозяйка сказала, что теперь верит, и, когда сторож и ребятишки ушли, принялась подготовлять Миньку к завтрашнему отъезду.
Подготовка была не слишком большая. Просто-напросто Устинья решила Миньку вымыть.
– А то как же так? – рассуждала она, гремя печной заслонкой и вытягивая на шесток чугун с тёплой водой. – А то как же так? Ехать в областной центр, ехать на такую хорошую службу и – немытому. Нет, Минюшка, мы сейчас сделаем с тобой всё, как у людей. Вымоемся, обсушимся, и будешь ты у меня писаный красавец! Никто в городе, в цирке, не скажет, что мы из деревни, что мы некультурные…
Мытьё медвежонку было не впервой. Он только не любил залезать в корыто один, без Кружечки. Поэтому Устинья мыла их вместе и на этот раз. Правда, Кружечку она лишь побрызгала, а вот Миньку поливала из ковша тёплой водой и так и этак. Она тёрла ему мокрые бока, спину, брюшко и опять всё приговаривала:
– Умница ты у меня… Славник ты у меня… Теперь уши давай… Теперь пятки давай… Потрём пятки.
И сидящий в корыте медвежонок ей вновь, как тогда на дороге, стал казаться похожим на человечка. И она вдруг опять расстроилась: «Что-то его, бедолагу, там, у чужих людей, ожидает?»
Расстроилась настолько, что угомониться в эту ночь всё не могла и не могла. Она лежала, слушала, как у себя под лавкой на сухой подстилке медвежонок и собачка всё тоже что-то ворочаются, всё тоже вроде как беспокоятся и беседуют. Медвежонок негромко порыкивает, и, возможно, он таким способом уже приглашает Кружечку побывать у него на новом местожительстве в гостях; а Кружечка с ласковым урчанием подтверждает: «Р-разумеется, р-разумеется… Вместе с хозяйкой, и не один р-раз!»
Беседу такую Устинья, конечно, всего лишь вообразила. Но как только вообразила, то ей и самой стало чуть полегче, и, засыпая, она сама прошептала в темноту:
– Конечно, будем видеться, конечно…
Наутро, когда над крышами деревни ещё только-только начинала всплывать золотая горбушка солнца, к избе Устиньи уже торопливо топали гуськом, держали строй этакой лесенкой невеличка Дунечка, чуть больший Ромка, ещё больший Тошка и совсем почти большой Лёшка.
Дунечка держала в руках свою старенькую панамку с голубым бантом; Ромка прятал за пазухой полосатые детские брючки. То и другое – ясно, что было припасено для медвежонка. Припасено на тот случай, если для него в цирке подходящих штанов и шляпы сразу не отыщется. А припасали всё это Надины ребятишки наверняка без самой Нади, – и теперь шли-поспешали да всё оглядывались.
Но вот и крыльцо Устиньи, но вот навстречу и Пятаков.
На Пятакове солдатская фуражка, глаза из-под фуражки весёлые, усы – торчком. А за плечами корзина, вернее, не корзина, а целый подвесной кузов с плетёной крышкой.
– Во! – сказал Пятаков. – Могу усадить всех вместе с Минькой!
– А мы хоть сейчас… – улыбнулись ребятишки и давай барабанить к Устинье в дверь.
– Открываю, открываю… – ответила заспанным голосом Устинья, звякнула щеколдой, и через прохладные сени все ввалились в избу.
– Ну, – сказал бодрым голосом Пятаков, – давай своего артиста сюда!
Ромка с Дунечкой заглянули под лавку первыми, но что-то под лавкой никого не увидели.
– На кухне, значит… – сказала Устинья.
– Значит, в прятки с нами решили сыграть… – снова улыбнулись ребятишки, и все пошли на кухню за ситцевую шторку.
А как шторку раздвинули, так и ахнули.
В кухонное неширокое окошко задувал ветерок. За кухонным окошком качались раскрытые рамы. На подоконнике сидела Кружечка, весело шевелила хвостом, глядела в зелёный гуменник, а по гуменнику, по траве, взмётывая маленькими, крутыми радугами светлую росу, мчался, уходил, наддавал, летел косолапым галопом Минька.
Он мчался к изгороди, к овсяному за ней полю.
Он мчался к высоким за овсяною гладью соснам – уходил, не оглядываясь, прямо в родной, просторный, освеченный утренним солнышком лес.
– Минька, подожди! – замахала было панамкой Дунечка.
– Держи его! – закричали было мальчишки.
– Ой, держите его, держите! – закричала Устинья.
А Пятаков спустил с плеч корзину, сел на неё и давай ни с того ни с сего хохотать.
– Что смеёшься? Сам, наверное, всё и подстроил? – набросилась Устинья на старика, а он утёр весёлые глаза, ответил:
– Ничего я не подстраивал… А это нам Минька всё ж таки доказал, что он – медведь. Самый что ни на есть вольный, самый что ни на есть настоящий! Духом, пострел, почуял, что Шарап на цепи; мигом смикитил, что нам за ним не угнаться, и – раз, два! – и в окошко.
– Да кто ж ему этот путь показал?
– А по всему видно, Кружечка… Она с ним дружила намного лучше нас.
– Чем лучше? – опешила, даже обиделась Устинья.
– А тем, что нам он был – забавой, а для Кружечки – совершенно равным товарищем-другом. А друга возле себя силком не удерживают. А если другу нужна воля, то и помогают ему туда найти дорогу. Вот Кружечка и помогла… Рамы, как дверь, торкнула; Минька, поди, следом тоже торкнул, крючок – долой! – и вот он лес, вот она родимая воля!
– Опять сочиняешь? – не поверила Устинья.
– Должно быть, чуть-чуть и сочиняю… Но всё равно всё это похоже на правду.
– Похоже! – зашумели ребятишки. – Очень! Вон и Кружечка смотрит, будто говорит: «Так оно и было!»
– Ну а раз говорит, то, возможно, и в цирк сама вместо Миньки поедет? – пошутил Пятаков.
– А это ещё как сказать! – мигом подхватила собачку на руки Устинья. – Это совсем уже другое, и решать тут мы с ходу не будем ничего…
– Пускай на это ответит тоже сама Кружечка! – закивали, засмеялись ребятишки.
Днём, при ясном солнышке
Осенним днём Таня и Дашутка играли дома. С работы, с колхозной фермы, прибежала мать. Она встала у порога и, высоко прижав к себе свёрнутый кульком фартук, сказала:
– Угадайте, что принесла?
Старшая Таня ответила сразу:
– Куклу! Забежала по пути в сельмаг и купила куклу.
А маленькая Дашутка сперва подумала, потом счастливо засмеялась:
– Телёночка!
– Эх вы! Никоторая не угадала… Кукол у вас и так не счесть, телят в эту пору не бывает, а принесла я вам от соседки Маруси вот кого…
Мать осторожно присела, раскрыла фартук, и оттуда, цепляясь коготками, выкатился преудивительный котёнок. Весь он ярко-ярко-жёлтый, с розовым оттенком, а всего чудесней у котёнка глаза. Будто на пол упал ворох осенних листьев и теперь смотрят из этого вороха на девочек два зелёных, рассерженных жука.
Но вот глаза-жуки подобрели, котёнок опомнился, мягко проскакал по золотым от солнца половицам в темноту под стол. Он мигом нашёл там порожнюю катушку и очень деловито покатил её через всю избу к печке, от печки назад к столу, от стола опять к печке.
– Вот каким сразу стал хозяином! Вот какой молодец! – снова засмеялась мать.
Девочки так и запрыгали:
– Молодец! Молодец! А как его зовут?
– Придумывайте.
Имя котёнку придумывали всем семейством. Даже когда с поля на обед приехал отец и когда все сели за стол, то и за столом придумывали.
– Давайте котёнка по масти назовём – Палешок. Палевый, значит… – сказала мать. – Палешок – имя красивое, ласковое.
– Красивое, да всё равно какое-то не очень понятное, – возразила Таня. – Уж лучше – Мурлыкиным. Вон он на солнышке, на подоконнике угрелся, калачиком свернулся и, совсем как издалека папкин мотоцикл, намурлыкивает.
– Мурлыкин не имя! Мурлыкин – фамилия! – заспорила Дашутка, хотя сама ничего лучшего пока ещё не придумала.
А отец сидел за столом рядом с матерью, рядом с девочками, хлебал щи, спор слушал. Послушал, послушал, наконец сказал:
– Да назовите Васькой – и шабаш! В деревне у всех коты – Васьки, пусть и наш будет Васькой. Подумаешь, делов-то… Ну а я помчался на работу опять!
И он надел кожаную кепку, вышел за дверь на улицу, завёл там мотоцикл, и тот сначала с грохотом, треском, а потом и впрямь со всё удаляющимся мурлыканьем умчал отца снова куда-то в полевые просторы.
Но и Васькой назвать котёнка девочки не согласились. Мать также не согласилась. Собираясь после обеда на ферму, она сказала, что колхозные коровы и те имеют каждая свою особую кличку – то Бурёнка, то Ромашка, то даже и Звёздочка, так зачем же в этом обделять и деревенских котишек. Они ведь тоже все разные.
– Нет, вы подумайте, девочки, ещё.
И девочки остались с котёнком одни и стали думать ещё.
Но так как были маленькие, то думали недолго. Они стали с котёнком играть и манить его: «Кис-кис!»
На этот зов котёнок, конечно, оборачивался, но куда охотнее стал скакать за Таней, за Дашуткой, когда они привязали к нитке бумажку. Шум, весёлый топоток тут поднялся такой, что вскоре все трое упыхались. А как упыхались, то влезли на табуретки и распахнули окно.
Мать сердилась, когда узнавала, что окно без неё открывали, но девочки обе половинки всё равно распахнули, навалились на подоконник, пристроился тут и котёнок.
Он уселся на самом краю, на самом солнышке, а Дашутка опять стала баловаться с ним. Она, как будто бы мышка, стала поскрёбывать пальчиком, а котёнок стал слушать, на пальчик смотреть.
Смотрел, смотрел, да вдруг и цапнул. И Дашутка ойкнула, рассердилась, шлёпнула котёнка ладошкой:
– Вот тебе! Не царапайся!
А он и ладошку хотел цапнуть.
Тогда Дашутка хлопнула его сильней, и котёнок разом встопорщился, шикнул сердито на девочек, соскочил с окна в бурые лопухи – и там исчез.
– Что хоть наделала-то?! – закричала Таня, а Дашутка заплакала:
– Я не нарочно!
Суетясь и толкаясь, они кинулись к вешалке, кое-как, наспех, напялили пальтишки, сунули босые ноги в резиновые сапоги, выскочили на крыльцо, на холодный сквозняк.
Ветер сразу принялся трепать распахнутые одёжки; но Таня и Дашутка, пригибаясь и держа платки за длинные концы, всё равно побежали вокруг избы и за калиткой сада, за углом, попали в солнечный затишек.
Ветер пошумливал там лишь в больших, почти голых теперь черёмухах и рябинах. Он крутил слабыми вихорьками палую листву, и ничего, кроме этого шуршания, вокруг не было слышно. Раз или два где-то тенькнула синица, потом опять стало тихо.
– Кис-кис… – позвала плачущим голосом Дашутка.
– Мурлыкин, Мурлыкин! Палешок, Палешок! Васька, Васька! – принялась выкликать Таня, но котёнок то ли не слышал, то ли всё ещё обижался – отзыва не было никакого.
А тут ещё Дашутка добавила:
– Да-a, как же! Станет он тебе откликаться на эти имена. Он ведь знает, эти имена ненастоящие.
И девочки поссорились. Поссорившись, заплакали, а поплакав, помирились, стали котёнка снова искать.
Обшарили лопухи под окном; излазили вдоль и поперёк сырые, пахнущие свежо и резко кусты смородины – вылезли оттуда с грязными коленками, а котёнка так и не нашли.
Девочки весь сад исходили, принимались плакать ещё не раз. Порою под их крики «кис-кис!» ветровой вихрь опять просыпался, подымал упавшие на траву ярко-жёлтые листья, катил их комом через пустые грядки картофельника, и тогда девочкам казалось, что это скачет их палевый котёнок. Они кидались вдогонку, но тут же и останавливались.
И вот когда в саду осталась неосмотренной одна лишь ветхая под рябинами банька, Дашутка вздохнула, боязливо прошептала:
– Ничего не поделаешь, придётся заглянуть в баньку.
– Придётся, – ещё тише согласилась Таня.
И тревога их была не напрасной: в баньке жил-поживал бородатый мокрый мужичок по прозванию Плюх.
Плюха Дашутка придумала сама. Придумала потому, что летом в знойную пору если у баньки встать, затаиться да как следует прислушаться, то внутри и правда что-то поплюхивало, пошлёпывало.
Отец смеялся, конечно:
– Трусихи! Это половицы там прогнили. Вот через дыры, когда баня не топлена, в неё и забираются от солнцепёка, от жары огородные лягушки. Осенью после уборочной перестелю половицы непременно.
Но девочки всё равно считали, что в баньке живёт Плюх.
У него там тоже свои дела. Он, встав на скамеечку, начерпывает из печного котла воды в цинковое корыто и пускает по корыту кораблики. Устраивает он кораблики из мокрых листьев, которые сощипывает с банных веников. Рубашонка на нём уплёскана, мокрым-мокра и борода Плюха. Она, борода-то, у него тоже как банный веник, только маленький. И когда кто мешает Плюху – например те же лягушки, – то он сердится, бородёнкой трясёт и натопывает босыми ножками по шатким половицам: «Плюх, плюх, плюх…»
Но вот, прячась за косяк, девочки в баньку всё-таки заглянули. Двери в ней нараспашку. Отец решил перед починкой баньку проветрить, и теперь там светло, сухо.
Там лишь звенит, тычется в оконце долгоногий осенний комар, а под оконцем на лавке сидит себе посиживает, разглядывает комара беглый котёнок.
– Вот он где! – обрадовалась Дашутка, но кинуться в баньку не решилась, только из-за косяка поманила: – Кисик, кисик, иди сюда, миленький кисик.
А «кисик» там, на лавке, даже ухом не повёл. Тогда Дашутка стала шёпотом уговаривать Таню:
– Забеги, поймай его… Плюха не видно, Плюх спрятался.
– Мало ли что спрятался, – поёжилась Таня. – Если ты первой Плюха придумала, то первая в баньку и забегай. А я в случае чего стану тебя спасать.
И Дашутка прижмурила глаза, набрала воздуху, совершенно как в омут, кинулась в прохладный предбанник. Из предбанника проскочила к лавке, к оконцу, и пушистый котёнок, не успев мяукнуть, очутился у неё в ладонях.
На улицу Дашутка вылетела стремглав. Хлопая голенищами резиновых сапог, прижимая к себе котёнка, она понеслась прямо по изрытым картофельным грядкам к избе, а Таня мчалась рядом и всё приговаривала:
– Ой, не упади! Ой, только не выпусти!
Дома они стали котёнка наперебой угощать.
Таня подсунула ему кусок ватрушки. Он кусок умял, но когда Таня захотела провести по его пушистой спине ладонью, то сердито напыжился, от Тани отошёл в угол.
Дашутка поставила перед ним полное блюдце молока. Котёнок молоко вылакал, но от Дашутки тоже отвернулся.
Он не стал на неё смотреть даже тогда, когда маленькая Дашутка принялась разговаривать с ним так же ласково, как ласково разговаривает на ферме с коровами мать:
– Ну что-о ж ты… Ну что-о ж… Ну, погляди на меня! Ну, помурлычь… Мы-то ведь для тебя стараемся, мы-то ведь тебя очень любим! Мы даже к Плюху из-за тебя не побоялись войти, а ты всё сердишься… Эх ты, Сердиткин! Эх ты, Хмуркин! Эх ты, Гордей Гордеевич… – И Дашутка вдруг замерла, уставилась на Таню: – Слушай! А ведь его прямо так Гордеем и можно назвать!
– Верно! – засмеялась Таня. – Он Гордей и есть. И пускай у всех коты Васьки, а у нас будет – Гордей! Важный-преважный, ни у кого такого нет.
И тут котёнок уселся, голову поднял, этак бочком, зелёным глазком глянул на Дашутку, глянул на Таню, повёл чинно усишками, в которых застряла белая капля молока, – и замурлыкал!
Как видно, имя Гордей ему очень понравилось.