ВЫЗОВ СУДЬБЕ
ВСТУПЛЕНИЕ
В 1967 году я была принята младшим литературным сотрудником идеологического отдела газеты «Молодая гвардия» Пермского обкома ВЛКСМ. В это же время я переписывалась с заключенным одного из северных пермских лагерей. Иногда он присылал стихи. Тематика обычная для заключенных, но какая выразительность!
Весной 1968 года наш редактор ушел в отпуск, заместителем назначили сотрудника, к которому я могла обратиться с просьбой. Я попросила дать мне неделю «без содержания», чтобы выбраться на север и увидеть автора необычных стихов, на что временный начальник ответил;
— Зачем без содержания? Я тебе подпишу командировку.
— Но это — лагерь. Маловероятно, что будет материал для газеты.
— И не надо. Этот материал у тебя «не получится». Может же что-то у журналиста не получиться!
Так я выехала по командировке на поселение Глубинное Чердынского района, что имело многозначительные последствия.
Роковым оказалось слово «командировка». Дело в том, что как только началась зона, с меня не спускали глаз, приставляли охрану, рассказывая, какие ужасы могут приключиться: изнасилуют, убьют и прочее. Когда я, наконец, добралась до Глубинного, поселили в гостевой административной комнате, а автора стихов Михаила Сопина привели под конвоем.
Охранник ходил за нами по пятам до вечера. Но он был обыкновенным призывником. Михаил отозвал его в сторону, тихо побеседовал. Может быть, солдату даже стало стыдно… И он оставил нас в покое.
Когда мы остались вдвоем, Миша сказал:
— Они боялись выпустить тебя из поля зрения не потому, что опасно. И конвой здесь не положен — это же не лагерь, а поселение. Они не за тебя, а ТЕБЯ боятся как представителя прессы. Вдруг увидишь то, что НЕ НАДО ИМ… Тут у нас много чего можно увидеть и узнать. Тебе надо приезжать просто как женщина к мужчине, и тогда всем будет все равно.
Впоследствии я так и делала. Когда у Михаила закончился срок, мы поженились.
Рассказывать о нравах тех мест можно много, но сегодня речь о стихах.
ЖЕЛТЫЕ ТЕТРАДИ
Первые тетради со стихами не сохранились: зная, что отберут перед отправкой на этап, автор их сжигал. На поселении писать не запрещалось, но тетради могли быть украдены, погибнуть при пьяной казарменной драке…
Когда мы познакомились, Михаилу было 37 лет. Писал он в общих тетрадях в клеточку, и первое, что попросил:
— Увези отсюда мои тетради. Впоследствии пересылал их по почте.
Я начала разбираться и поняла, насколько это трудно. Бисерный почерк в каждую строку, карандашный текст на пожелтевших страницах местами полустерся. Величайшая экономия бумаги — на одной странице по два столбика. Только в одном месте я нашла несколько страниц дневниковых записей в прозе, но тут же все обрывалось. Было очевидно, что автору этот стиль самовыражения не близок.
По структуре стихи казались похожими: длинное «разгонное» начало, и вдруг (обычно концовка) — поражающее. Как будто автор долго пробирался через дебри, чтобы уяснить для самого себя какой-то очень важный смысл… Со временем я поняла: чтобы выяснить, стоящее ли это стихотворение, надо сразу заглянуть в конец. Но иногда хотелось задержаться на строчках и посередине:
На моих глазах он очень быстро рос профессионально. Что для меня несомненно — лагерные тетради заслуживают отдельного издания. И такая попытка была предпринята еще в Перми. Михаил был еще в заключении, когда я сделала выписки удачных стихов и строчек — получился выразительный сборник с неповторимым лицом.
В свернутом виде здесь были почти все основные мотивы последующего творчества Сопина («А около — тенью саженной былое, как пес на цепи», «Тысячелетья стих мой на колени ни перед кем не встанет, словно раб…»). Прорывается и такое: «…На душу всей страны России мой путь упреком горьким упадет». Но это именно лишь УПРЕК, до обвинительной позиции еще далеко. В эти и несколько последующих лет ему будет ближе Рубцовское: «Россия, Русь! Храни себя, храни…», присягание Родине в верности, объяснение ей в любви.
В сохранившихся тетрадях подъем приходится на конец 1968 года. Это был какой-то взрыв творческих удач, стихи текут на едином дыхании, ярко, на высокой нравственной и эмоциональной волне. Знаю читателей, которые этот цикл по искренности и напряженности считают лучшим в творчестве Михаила Сопина. Так ставить вопрос — что лучше? — наверное, нельзя. Поэт был в поиске всю жизнь, и в каждый творческий период были свои удачи. А понять его можно только прожив — мысленно — вместе с ним его жизнь.
Конечно, о публикациях мы и не мечтали, но знакомый физик сделал ксерокопии, и они ходили по рукам.
Остановимся только на одном стихотворении — «Не сказывай, не сказывай…» Поражает звукопись, музыкальность (внутренняя рифма почти по всей строке), четкий ритмический рисунок. Аллитерация: ст, ск, внутри стихотворения словно что-то постоянно стучит — и только в конце понимаешь, что это «дом колотит ставнями». Напомним, что у автора за плечами — всего десять классов заочной лагерной школы.
Читаем:
и после всего этого распева — смысловая концовка, как удар:
(Миша очень любил редкое и красивое слово «юга». Когда я спросила его — что это, он пояснил: что-то вроде степного марева. Потом я к этому слову привыкла, и оно перестало смущать. Сопин был из тех мест, где украинский и русский языки имеют одинаковое хождение. Вот как переводится это слово на русский язык в украинско-русском словаре под редакцией В. С. Ильина: «Юга (ударение на последнем слоге) — сухой туман, мгла, марево»… У Владимира Даля: «…состоянье воздуха в знойное лето, в засуху, когда небо красно, солнце тускло, без лучей, и стоит сухой туман, как дым…»).
~~~
Стихотворения того периода «Родные плачущие вербы…», «Не заблудился я…», «Вода, вода…» вошли в сборник «Предвестный свет», цитировались в газетах. А их могло быть гораздо больше! — если бы не предвзятое отношение к автору-заключенному.
Я тебе не писал…
«Есть в душе моей такая рана…»
«Все, что было моим — не мое…»
«Бушует снег, шумит хвоя…»
«Не сказывай, не сказывай…»
«И великий живет, как и мы…»
«Передо мною…»
«Своим, земным…»
«…Ругай меня, люби меня…»
«Не заблудился я…»
«Вода, вода…»
«Родные плачущие вербы!..»
ЖУРАВУШКА
Конец семидесятых — пожалуй, самый тяжелый период в мирной жизни. Иллюзии о душевном равновесии на свободе рассеялись. Средства на жизнь давала работа слесарем-сантехником (кстати, Михаил был хорошим слесарем), но на одном месте подолгу не задерживался. Контакт с коллективом всегда превращался в пьянку с просаживанием и без того нищенской зарплаты. Стремился найти местечко в котельной с круглосуточными и ночными дежурствами. Впрочем, случайные «друзья» и богема быстро обнаруживали эти «уютные местечки»…
(На сайте «Стихи. Ру.» Михаила Николаевича иногда называли профессиональным поэтом. Если иметь в виду Союз писателей СССР (России) — да, он был принят в него в 60 лет. Но средств к существованию эта профессия не давала никогда. Гонорары за сборники стихов получал трижды: первый мы проели, на второй купили сыну виолончель, в третий раз деньги пропали при гайдаровской реформе.)
…Стихи не печатали, полагаю, по нескольким причинам.
Одна из них — непроходная тематика. В то время у всех на слуху был Владимир Высоцкий, люди ходили с гитарами. Миша тоже пел под семиструнную гитару (природная украинская музыкальность), но свое:
(Последние две строки он выговаривал с напором, подчеркивая каждое слово, а «Помоги!..» — глухо, с угасанием, потом — долгая пауза.)
Богема слушала, опрокидывала стаканы:
— Миша, но ведь это — тюрьма.
В Перми уже определились свои кумиры, своя поэтическая школа. Михаил писал в другой манере. Он был «не свой». К тому же, его боялись: вчерашний уголовник, непредсказуемый и непонятный.
Была и внутренняя, достаточно глубокая причина. Когда муж уехал в Вологду, я стала разбирать рукописи и поняла, что цельную книгу по требованиям того времени делать не из чего. Тюремное — нельзя. Новое… почти все требует доработки. Я сложила рукописи в бумажные мешки и перевезла в Вологду. В новой двухкомнатной «хрущевке-пенале» хранить их было негде, пришлось отнести в подвал. Однажды нашу сарайку разграбили, мешки разворотили, листы разлетелись по подвалу…
Кое-что помню наизусть. Было длинное стихотворение… полностью его не восстановить. Но вот эти строчки, смеясь, мы повторяли очень часто:
Это был период дефицита. Наш трехлетний сын очень любил мясо, а его не было. Я говорила, что посажу Петю на ступеньки у обкома партии, научу кричать погромче «Мяса!», а сама спрячусь рядышком в кустах.
Еще была песня в народном стиле, мы мечтали, чтобы ее исполнила Людмила Зыкина. Песня мне очень нравилась, но мы потеряли текст. Я помнила обрывки, стала просить Мишу восстановить. Не смог… Написал другое — по-своему хорошо, но я хотела «то». Так и думали, что не найдется никогда… Вдруг в ворохе рукописей мелькнул старый листочек! И теперь можно привести первоначальный текст полностью.
«Пришла осенняя прохлада…»
…А тогда, четверть века назад, Миша пришел выпивший, с этой только что сочиненной песней, пел ее и упрашивал меня подобрать мелодию на пианино, а я не умела… тыкал по клавишам одним пальцем и плакал. Стал просить подыграть старшего сына, который учился во втором классе музыкальной школы, но тот тоже был беспомощен. Я потом серьезно поговорила с Глебом, чтобы старался получше учиться, потому что у папы хорошие стихи и песни, он сам записывать ноты не умеет, а кроме нас ему помогать некому.
Некоторые стихи были политически не безобидными, и когда на смену Брежневу пришел Андропов, Миша очень перепугался и хотел бежать в лес (мы жили у парковой зоны), немедленно жечь рукописи. Дело было к ночи. Я удерживала его, убеждая: огонь будет виден издалека, задержат — причем, не за политику, а за разжигание костра в неположенном месте. А заодно и предметом сжигания поинтересуются…
Хотел покончить жизнь самоубийством — наглотался таблеток. Я вызвала «Скорую». Врач спросил о мотиве. «Стихи не печатают». — «Хорошие стихи?» — «Хорошие». Врач больше ничего не сказал.
Когда в очередной раз Михаил получил мощный «отпих» в Пермском отделении Союза писателей, принес домой стихотворение «Журавушки» и плакал.
Мне тогда казалось, что это последнее, что он написал в жизни:
Миша мечтал связаться с русским зарубежьем, надеясь найти там понимание. Неизвестно, было бы это к лучшему или худшему — но чего не случилось, того не случилось. У нас не было связей.
Приведенные ниже стихи перед своим отъездом в Вологду Миша оставил мне на память, частично записанные в виде песен на магнитофонную ленту. Все было смутно…
Я даже была готова к тому, что Михаил не вернется вообще. Часто слушала эту запись в одиночестве. Но детям тоже нравилось, особенно старшему сыну — ему уже было 12. Однако запись была очень некачественной. Потом магнитофоны устарели…
Запись считалась утерянной. Уже после смерти Михаила я разыскала старую бобину. На областном радио с помощью компьютера ее почистили, перевели на кассету и диск. Теперь можно слышать голос автора, его бардовское исполнение.
«У стенок, в воронках…»
«Над страною пустых колоколен…»
«Все иду…»
«От себя голова поседела…»
«Вперед, моей жизни лошадка…»
«Вернуться б, вернуться…»
К ЛИКАМ ХРАМОВ БРЕВЕНЧАТЫХ
Мы рассылали стихи по толстым и тонким журналам, но получали стереотипные отказы с дежурным вылавливанием «блох», а также: «К сожалению, редакционный портфель переполнен…» Редким просветом порадовало письмо из Красноярска от Виктора Астафьева. Миша решился послать ему стихи, потому что Астафьев долго жил в Перми. Тогда он еще не был столь знаменит. А вдруг не откажет? И Виктор Петрович ответил на двух страничках:
«Уважаемый Михаил Николаевич!
Стихи ваши очень энергичны по ритму, задиристы по содержанию, хотя порой и сдается мне, что Вы тыритесь на действительность дорогую вроде дворняги, цапнете за штаны и тут же хвостом виляете извинительно. В этом деле — или, или…
Конечно же, на стихах еще лежит печать незрелости, но и самостоятельность проглядывает, вернее, скорее стремление к ней, и во всем чувствуется поэт, т. е. человек, богом отправленный в мир выражать себя и свои чувства посредством стона, а не потому что захотел стать поэтом. Поэт — он невольник, он с рождения обречен и тут ничего не поделать никому, даже цензуре, даже внутреннему цензору. Вам, конечно же, надо писать и писать, но поскорее проходить задиристость и так называемые „поэтические находки“, т. е. скорее устремляться и достичь естественности самовыражения…
Готовьтесь к трудной доле современного советского поэта. Всем самостоятельно мыслящим людям, и литераторам в частности, живется у нас нелегко. Желаю Вам удачи!
Ваш В. Астафьев.»
Астафьев предлагал помощь в публикациях — на Урале и в Москве. Но из журнала «Урал», куда он пообещал переслать стихи, никто не написал. Переписку с Виктором Петровичем мы оборвали сами, рассудив: если человек сказал доброе слово, это еще не значит, что его надо эксплуатировать до упора. Астафьев — не поэт и не издатель. Сибирь — далеко… Однако этой «протянутой в ледоход соломинкой» мы жили и грелись долго.
~~~
Однажды Миша сказал:
— Я долго думал, к кому хотел бы обратиться по крупному счету, и нашел два имени: Лев Анненский и Вадим Кожинов. Но Анненский более историк литературы. А Кожинов работает по современности. Я напишу Кожинову.
Мы отобрали восемь-девять стихотворений.
Прошло полгода, а, может, и больше. Мы почти забыли об этом письме — мало ли кто нам не ответил?! И вдруг приходит поэт Витя Болотов:
— Вот, я нашел это в издательстве — валялось среди рукописей. Увидел твое имя и подумал, что, может, тебе пригодится.
Мы взяли листок и обомлели: это была Кожиновская рекомендация к публикации.
Чтобы понять значимость этого факта, надо вспомнить, что означало в семидесятые годы имя Вадима Кожинова. Это был литературный бог и бунтарь. Он сделал имя Николаю Рубцову. Среди тех, кого он «выводил в люди» — Анатолий Прасолов, Анатолий Жигулин, Николай Тряпкин, Виктор Лапшин… Уже одно упоминание фамилии Кожинова рядом с именем неизвестного автора могло считаться сенсацией.
Первая реакция — бурная радость. И… оторопь. Ну и что? Рекомендация САМОГО Кожинова полгода валяется в издательстве, и никакой реакции. Можно представить, как «стояла бы на ушах» литературная Пермь, напиши Кожинов такое о ком-то другом! Но зачем эта рецензия нам здесь, дома? Повесить на стенку? Хвастаться перед знакомыми? Она была направлена по адресу — издателям.
В начале января 1982 года в редакцию газеты «Молодая гвардия» пришел запрос — выслать на учебу в Высшую комсомольскую школу журналиста. Выбор пал на меня. Я сначала хотела отказаться: много работы, маленькие дети. И чему там научусь? Тем более — на сорок дней…
Но Миша сказал:
— Управимся без тебя. Поезжай. Найди в Москве Кожинова и расскажи обо мне.
…В первый раз Вадим Валерьянович назначил мне встречу в Доме архитекторов: он там читал лекцию на вечере памяти Рубцова. Я пришла почти за час до начала, села в первом ряду. Слушала, боясь проронить слово. Потом лектор пригласил посмотреть фильм о Рубцове, и я послушно пошла в кинозал. А когда вспыхнул свет, оказалось, что Кожинов давно ушел.
Не буду утомлять длинным рассказом, как я пыталась добиться встречи вторично. Наконец, он сдался — предложил пообщаться в фойе Союза писателей. С первых слов стало понятно: Кожинову надо от меня отделаться. Он держал подмышкой стопку исторических книг и вежливо разъяснил:
— Я вообще отошел от поэзии, видите — занимаюсь историей.
Я еще что-то говорила о пермской безысходке, об отношении к его рекомендации… Он несколько вальяжно развел руками:
— Ну, если со мной в Перми не считаются, может быть, посчитаются в Вологде. Пусть едет в Вологду. (Так запросто!)
Потом подал мне пальто. Пока я застегнула пуговицы, оглянулась: в фойе уже никого нет. Все мои «героические» усилия кончились ничем.
На следующий день в нашей журналистской в школе на целый день было мероприятие на ВДНХ. Мы сидели врассыпную в большом актовом зале. Одиночное место было выбрать нетрудно: просторные ряды, рассчитанные на массовую аудиторию, полукружьем, как в цирке, уходили вверх. Ничего не помню, что на этом занятии происходило… сочиняла и переписывала письмо Кожинову. Много чего написала: об украинских дедах, о войне, о тюрьме… Послала без обратного адреса — чтобы не было соблазна проверить, дошло ли.
А когда вернулась в Пермь, муж показал конверт с московским адресом, а в нем вырванный из блокнота миниатюрный листочек, всего несколько фраз: «Дорогой Миша! Мне тоже 50 лет…» Подпись — В. Кожинов. Никаких конкретных рекомендаций, но указывался домашний телефон.
В течение месяца, заглядывая в маленькую комнату нашей хрущевки (днем она превращалась в рабочий кабинет), я видела: Михаил подолгу сидит на подоконнике и смотрит на дальний лес. На тот самый тополек, который: «Протяни мне ладонь, тополек…» Мысленно прощался. А потом сказал:
— Я поеду в Вологду.
Решиться на это нам было очень непросто. У меня была хорошая работа, имя в пермской журналистике. Младший сын, десяти лет, подавал надежды в игре на виолончели и его хотели подготовить для выступления с симфоническим оркестром. Его преподаватель и слышать не хотел, чтобы Петя куда-то уезжал!
Миша позвонил по московскому телефону. И услышал:
— Деньги на билет до Вологды есть?
— Найдутся.
В трубке послышались гудки.
~~~
…Не раз потом мы будем вспоминать любимое Кожиновское выражение: «Надо сделать усилие». Видимо, это был принцип его собственной жизни. Но и от других требовалось то же. На семейном совете решили, что Миша сначала поедет один — найдет работу. Потом поменяем квартиру.
В Вологде у нас никого не было. Правда, знакомый физик Володя ездил от своего научного института на вологодскую мебельную фабрику «Прогресс» налаживать аппаратуру, с кем-то там познакомился. Но не до такой же степени, чтобы просить постоя для приятеля! Да еще такого… в поведении не предсказуемого. Мы видели, что Володя боится. Но, человек мягкий, не смог отказать! Миша не подвел.
Устроился слесарем на «Прогресс» и при первой возможности перешел жить в рабочее общежитие. А через некоторое время его нашел человек «от Кожинова» — сотрудник общества охраны памятников истории и культуры, молодой поэт Михаил Иванович Карачев. Разговорились, понравились друг другу. Ему Миша посвятит стихотворение «Ослепший лебедь», в котором есть такие строчки:
(Когда через год мы всей семьей переедем в Вологду, наша квартира будет украшена богатым набором фотографий из фонда общества охраны памятников от Миши Карачева — «Лики храмов бревенчатых»).
~~~
…В областной партийной газете «Красный Север» Михаилу сделали подборку стихов. Новым сантехником заинтересовался сам директор фабрики, Герой Социалистического Труда Степанов. Вызвал к себе, спросил о зарплате. Это был, конечно, мизер.
— Небось, если тебе в другом месте дадут на червонец больше, сразу побежишь? — заметил директор.
— Если мне платят на червонец больше, значит, больше уважают мой труд.
Степанов некоторое время шагал по кабинету. Потом сказал:
— Мы шли туда, куда нас пошлют.
— А мы шли туда сами, — парировал сантехник.
Ответ понравился.
— Иди к коменданту общежития, скажи, что я велел найти тебе комнату.
(«Это был властительный самодур, — вспоминал о Степанове муж. — Но, как истинный воспитанник сталинской эпохи, не боялся брать на себя ответственность и слов на ветер не бросал. Умный ничего не сделает там, где поможет вот такой…»)
Комендантом оказался милейший старичок Иван Федосеевич. Они прошли по первому этажу, Миша облюбовал комнату бывшей парикмахерской. Выпили с Иваном Федосеевичем по рюмцу… Теперь Миша жил среди зеркал, один, сам себе хозяин. Это принесло ощущение защищенности. Односменная работа помогла вжиться в литературный режим. С оказией мы переправили ему из Перми пишущую машинку. В свободное время гулял вдоль берега реки и смотрел на церкви.
Писал домой шутливые письма: «Избави боже от тоски — ходить в сортир по-воровски!» (В общежитии не работала канализация, и люди бегали в кусты на так называемое Поле дураков — пустырь напротив, где собирались алкоголики.)
«Облака, облака…»
Ослепший лебедь
«Отшумела веселая роща…»
«Плачу я, что ли…»
«Все прозрачнее верб купола…»
«Душа моя, о чем жалеть?..»
«Дни мои давние…»
ПРЕДВЕСТНЫЙ СВЕТ
«Предвестный свет». Казалось бы, что особенного в этом сочетании? А между тем, из-за этого названия поэтического сборника в 1985 году редактор Северо-Западного книжного издательства (г. Архангельск) Елена Шамильевна Галимова попала в больницу.
Появление Михаила Николаевича литературная Вологда восприняла благожелательно, что пермяков удивило. Еще когда мы готовились к переезду, друзья качали головами:
— Пробиться трудно везде. Но если в других городах могут появиться хоть какие-то возможности, то Вологда — нулевой номер. Там писатели стоят плотной стенкой и «чужих» не пропускают.
Чужих! Но Миша появился по рекомендации самого непререкаемого в этих краях авторитета. (Там он услышал обиходное в этих местах название Союза писателей — «Союзпис». «Союз… как?» — с интересом переспросил он.)
Его начали печатать местные газеты: «Вологодский комсомолец», «Красный Север». В 1985 году готовилось празднование 40-летия со Дня Победы. Особо патриотично настроенной публики среди пишущей братии не было, и странным образом на эту роль неплохо смотрелся Михаил. Тема Родины у него звучала очень искренне. В нем пробудился маленький солдат сорок первого года, уста которого были зашиты не одно десятилетие, и вот теперь он с каждым стихотворением все ярче обретал собственный голос!
~~~
… Тема войны глазами детей в то время в советском искусстве была уже достаточно развита. Наиболее ярко это проявилось в кинематографии, вершинами можно считать фильмы Андрея Тарковского «Иваново детство» и Элема Климова «Иди и смотри». Не будем сравнивать начинающего поэта со знаменитыми режиссерами по выразительности и мастерству, но интересно, что он начинает там, где они завершили. Ни у Тарковского, ни у Климова не звучит то, о чем Сопин говорит в стихотворении «Ветераны»: «Опасны не раны, а сердца поразившая ложь!»
Конечно, все это еще достаточно декларативно, скорее заявка. Но пройдет совсем немного времени, и тема станет едва ли не главной.
Перестройкой в обществе еще и не пахнет, а в стихотворении «Октябрь. Воскресный день…» («Предвестный свет», 1985 г.) читаем:
Там же, «Боль безъязыкой не была…»:
Официальное общество еще полно самодовольства. Даже мыслящая интеллигенция, собирающаяся на кухнях, видит в своем противостоянии официозу нечто героическое. А Сопин уже без иллюзий:
«… Гляну в зеркало. Вздрогну. И сам от себя отшатнусь».
~~~
(Хочется высказать замечание относительно его манеры «рваной строки». Многих она приводила в недоумение, мне самой частенько хотелось «ужать». К тому есть и чисто практические соображения: рваная строка занимает слишком много места на странице, а за все надо платить. Но Миша категорически не соглашался. Он очень большое значение придавал каждому акцентному слову, даже местоимению, вынося их в столбик. Получалось как бы биение пульса.)
~~~
…Кожинов переслал свою рекомендацию, адресованную Пермскому книжному издательству, в Архангельск. Сделал несколько поправок (убрал выпады против известных мастеров), а в остальном сгодилось. Вторую рекомендацию дал секретарь Вологодского отделения Союза писателей В. А. Оботуров.
Назначили редактора — Елену Шамильевну Галимову. Это можно было считать счастьем: попасть к специалисту, который так тонко чувствовал бы русское слово! Ее профессия была наследственной — отец прославился как исследователь-собиратель поморского фольклора.
Впоследствии она скажет Михаилу: «Ваша книжка была для меня редкостью и радостью. Не помню уже, сколько лет не работала с таким удовольствием». Другой сотрудник издательства заметил: «Эту книжку можно разорвать по листочкам и раскидать по разным рукописям, а потом собрать и безошибочно назвать автора».
Но работа потребовались большая. Сроки «под юбилей» дали сжатые — два месяца, а рукопись была пухлой. Почти каждое стихотворение возвращалось с почеркушками, восклицаниями-вопросами, плюсами-минусами, замечаниями типа: «А м.б., (может быть) лучше так?» И неоднократно! Долго бились над стихотворением «Ударю в ладони и вздрогну!» Елена Шамильевна считала его для рукописи принципиально важным, а автор никак не мог довести до требуемой кондиции.
~~~
Оттрубив смену по слесарной профессии, Миша залегал на диван в дальней комнате нашей, уже вологодской «хрущевки», закрывал дверь и заполнял пространство табачным дымом. Иногда это продолжалось далеко за полночь. Мы с детьми оставались в ближней: я на диване, один сын на раскладушке, другой на полу…
Миша вспоминает, что жил тогда «на разрыве». К нему еще никогда не предъявляли сразу столько требований. Очень хотелось, чтобы книжка вышла, и было ощущение опасности, что рукопись изменится к худшему. Понимал, что она слишком велика по объему, и было всего жалко. Признавался: когда редактор приняла работу, почувствовал себя настолько измочаленным, что «сил хватило только на то, чтобы выдохнуть воздух, а скажи, что надо переделать еще раз — рухну и не встану».
Однако сотворчество с Галимовой оказалось на пользу. Пошли новые добротные стихи: «Снега и синицы…», «Все прозрачнее верб купола…», «Дни мои давние…», «Если выйти в поле…», на фоне их стало терпимее расставаться с более слабым. В то же время другие стихи урезались, и не всегда понятно, почему. Так, от «Узкоколейки» был отрезан «хвост», Миша очень об этом жалел. В стихотворении «Плывет метель над крышей» словосочетание «стоит еврей-скрипач» заменили на «стареющий скрипач» (про евреев писать не полагалось). Вместо «Роковая звезда бездорожья» стало «Ни огня. Лишь звезда бездорожья…» (Вместо напевности — спотыканье). Но разве могло быть в нашей бурной жизнерадостной жизни что-то роковым!
~~~
Впоследствии мы узнали, что Елена Шамильевна была не при чем. Она сама попала с этим сборником «в переплет». Заставляя Мишу работать, перед своим начальством отстаивала то, что считала важным. Не всегда это было возможным. Потом она говорила: даже то, что в конечном счете вышло, можно считать прорывом.
Неожиданным препятствием к публикации стало название сборника. Миша назвал его «Предвестный свет», что привело начальство Галимовой в замешательство. Какой может быть предвестный свет, когда и так светло? Это что еще за намеки? Какие следует ожидать вести? Но тут Миша уперся. Он стал объяснять по телефону, что это всего-навсего означает свет грядущей Победы для мальчика сорок первого года. Там и строчки в стихотворении («1941») есть: «То знаменье ли, знамя? Предвестный свет грядущего огня…» Объяснение было признано убедительным, и название оставили.
(К сожалению, Галимова была первым и последним редактором, которого Миша вспоминал с глубокой благодарностью: «Вечно стою перед ней на коленях».)
~~~
А для него самого выход поэтического сборника имел еще одно важное значение: он перестал «укрываться» от собственных сыновей. Раньше мы с ним не говорили детям о прошлом отца, боялись. Ведь они — воспитанники советской школы, и у них могло возникнуть чувство неполноценности, если рядом с именем отца будет «тюрьма, лагерь». Но вот лежит книжка тиражом в пять тысяч экземпляров, на ней напечатано: Михаил Сопин, и теперь он, состоявшийся поэт, имеет право не стыдиться судьбы, высказывать мнение, каким бы непривычным и парадоксальным оно ни казалось!
«Ударю в ладони — и вздрогну…»
«Снега и синицы!..»
«Боль безъязыкой не была…»
Лось
«Лунно. Просветленно…»
«Октябрь. Воскресный день…»
«Еще люблю — как никогда…»
Плывет метель
«Путь-дорога раскатная, санная…»
«И будет дождь…»
ТЕМНЫМ БРОДОМ
Стихотворение (или маленькая поэма) было написано в 1987 году, напечатано в 1990. Однако тогда оно не сопровождалось комментарием о дедах, это все равно не опубликовали бы. Мы сделали это впервые в Интернете на сайте «Стихи. Ру» в 2003 году и по откликам читателей увидели, насколько это было необходимо. Произведение сразу стало объемным…
Подлинность в наше время поражает больше, чем даже очень хороший художественный вымысел. Все, что о дедах — правда. Единственное, что можно добавить — таких судеб по родственным линиям было больше, всех доподлинно Михаил в силу возраста и политической обстановки знать не мог.
Наверное, толкований стихотворения «Лунным полем, темным бродом» будет много. Я же хочу сказать только об одной фразе:
Мне это видится обетом молчания, которое наложили деды, сами того не ведая, на судьбу внука. Восемьдесят с лишним лет о таком в нашей стране было опасно говорить. Только сейчас появляются нетрадиционные толкования мотивов восстания Нестора Махно. А что касается внука…
Лунным полем, темным бродом
Памяти моих шестерых украинских дедов по материнской линии
Афанасия (пропал в первую империалистическую)
Григория и Михаила-старшего — дроздовцев
Никиты — махновца
Петра — деда по прямой линии (в гражданскую — комкор и комиссар, в Великую Отечественную — рядовой; погиб на фронте)
Михаила-младшего (при немцах служил в полиции, ездил на белом коне; был арестован СМЕРШем, но освобожден по указанию из Москвы; впоследствии работал начальником смены на на шахте Узловая и был убит при невыясненных обстоятельствах — похоже, сводили счеты).
«Перед тем, как душой надорвусь…»
Я РОЖДАЮСЬ ВОТ ЗДЕСЬ…
Циклы «Я рождаюсь вот здесь…» и «По разломам военной земли» написаны в 1983—87 годах. Циклами они не задумывались. Стихотворения создавались в разные годы, на самом деле их гораздо больше. Подборки составлены мной, чтобы помочь читателю проследить жизненный и творческий путь.
По ним видно, как быстро рос поэт. Стихотворение «Ветераны» относится к 1983 году. Оно эмоционально и искренне, но еще достаточно традиционно, плакатно:
Хотя… стоп! Уже здесь есть строчка, резко нарушающая общепринятое в те годы восприятие итогов войны: «За убитых и проклятых нас…»
Роман Виктора Астафьева «Прокляты и убиты» был опубликован в начале девяностых годов. Но «Предвестный свет», откуда взято стихотворение «Ветераны», вышел в 1985. Получается, что Астафьев и Сопин, каждый в своем жанре, шли в сходном направлении.
В 1987 году мысль углубляется, а краски сгущаются, становятся мрачнее:
Поэт будет заглядывать в Историю не только бесстрашнее и глубже, но и мудрее.
пишет он о себе — подростке военного поколения. Несколькими годами позже:
А потом — вообще:
Подобно Марине Цветаевой, он любит жизнь прощанием. Он и в жизни все время чувствовал себя на краю, от лирического: «Стою над обрывом. Улыбчиво плачу о чем-то…» — до трагического:
И я в семейной жизни часто чувствовала возможность близкой разлуки навсегда…
Хорошо зная строчки:
— я открыла изданный двадцатью годами ранее «Предвестный свет» и даже с некоторым удивлением прочитала почти то же самое:
Ощущение созрело уже тогда и не отпускает, но с годами становятся более выразительными поэтические средства.
И еще одна особенность, которая сопровождает практически все творчество Сопина. Я иногда его спрашивала: «Как ты пишешь?» — «А я вижу то, что пишу. Смотрю и описываю». Но, находясь мысленно в прошлом, он всегда знает, чем все это кончится и дает оценку, как правило, жесткую. Нежность обрывается трагедией:
Он почти всегда смотрит на события с двух точек зрения: из прошлого и настоящего, иногда из будущего. Это делает стихи объемными, рождает стерео-эффект.
Интересно, что в его стихах мало столь любимого всеми пишущими обращения к раннему детству. Это, конечно, не значит, что у маленького Миши не осталось довоенных впечатлений. Но 1941 год дал такой резкий облом, что поэт обозначит другую дату своего рождения:
«Я рождаюсь вот здесь, в сорок первом…»
И самого начала войны в стихах нет. В сорок первом мальчику уже десять лет; наверняка он слушал военные сводки, участвовал в проводах на фронт. И все же для ребенка это пока достаточно абстрактно. Он рассказывал о первом настоящем эмоциональном потрясении: по степи разбегаются кони. Это начинались бомбежки:
И снова появляется двойное зрение:
Мальчик, конечно, не знает — разве что тревожно предчувствует. А автор знает очень много…
В войну, в двенадцать лет, в деревне, были написаны первые стихи, от которых запомнились две строчки:
— Я сидел в хате, что-то читал об Урале, а за окном была метель. И вдруг стало возникать в голове: «А за окном седой февраль орал. А за окном — тайга, метель, Урал…» Это поразительно — через полтора десятка лет меня повезут на тот самый Урал под конвоем, но в сорок втором это было смутное ощущение, от которого появилось желание заплакать словами от страшного дискомфорта души. И от этого желания — к первой мохнорылой попытке…
(Из литературной записи «Речь о реке», 1995 г.)
«Ветряки пламенели…»
Дождь сорок первого года
1941
Август
«Дым над осенью…»
«Что случилось, молодость, с тобою?..»
Огневая страна
ПО РАЗЛОМАМ ВОЕННОЙ ЗЕМЛИ
Юз Алешковский устроил бунт в армии в 1949 году, за что был осужден на четыре года, а впоследствии эмигрировал. Михаил Сопин сделал примерно то же самое через два года, был признан шизофреником, и это клеймо осталось на всю жизнь. Случилось это так.
После войны Мишка, имеющий к тому времени пятиклассное образование, жил с бабушкой на курщине, работал в колхозе. Потом вернулся в Харьков, кончил ремесленное училище.
Вместе с матерью трудился токарем на заводе, где когда-то служил испытателем танков его отец. Но надолго там не задержался — ушел бродяжничать вместе с подростками, сбежавшими из колонии Макаренко. Ребята «прокатились» до Владивостока и обратно. В 1949 году Михаил был арестован за хранение оружия. Отбывал на строительстве котлована Цимлянской ГЭС. Через полтора года освободили по амнистии.
И почти сразу — армия. Михаил был зачислен в танковый десантный батальон — по тем временам, войска элитные. Он был водителем-механиком.
~~~
О послевоенной Красной Армии обычно отзываются хорошо: дедовщины еще нет. Однако вспомним фильм «Анкор, еще анкор», который не могут простить режиссеру Петру Тодоровскому генералы. Были, были и в той армии свои проблемы…
Одна из них — расслоение: тех из начальственного состава, кто «не нюхал пороха», и призывников, побывавших в полосе боевых действий. Опаленные войной не признавали унижения, неуважения к личности, мелочных придирок. Они легко вступали в конфликты, реагировали нервно, могли стать непредсказуемыми в поведении. Например, заходит лейтенант в казарму перед сном, требует выстроиться по форме, а солдату надоело обуваться-разуваться. Он сунул портянки под матрац, а сам голыми ногами — в сапоги. У лейтенанта взор зоркий:
— Это что такое из-под матраца торчит? Что за сопли?
— Это не сопли, а солдатские портянки!
— Мо-олчать! Ты в какой армии служишь?
— В американской!
— Что-о-о?!
— Вы что, сами не знаете, какая здесь армия? (И поехало-пошло…).
Не когда-нибудь, а в час ночи, когда сон солдата должен быть особенно крепок, его вызывают в штабную комнату на проработку. Михаил сорвался и, схватив автомат, побежал за лейтенантом, а когда его стали окружать, забаррикадировался в пирамиду с винтовками, готовый отстреливаться до последнего.
~~~
Армейскому руководству хватило мудрости уговорить солдата сдаться, а доводить дело до трибунала не захотели: это бросило бы пятно на образцовую часть. Проще представить взбунтовавшегося солдата «дуриком». Михаила отправили в больницу, где он объявил голодовку. Впоследствии был списан с воинской службы с «волчьим билетом», в котором указывалось, что такой-то по состоянию здоровья не имеет право работать с техникой, моторами и вообще быть принятым на престижную, оплачиваемую работу.
Этот «пунктик» сопровождал Сопина по всей жизни. Приходит, бывало, устраиваться на работу сантехником, а там требуют паспорт и военный билет. В паспорте отметка: выдан по справке об освобождении. А в военном билете…
Михаил по карманам похлопает и, как бы опомнившись, улыбнется широко:
— Забыл дома! Да вы на меня посмотрите: ну конечно, военнообязанный! Разве не видно? (Фигура крепкая, грудь колесом).
При тех должностях, которые он занимал, формальности не соблюдались…
«Когда первый мороз опушит…»
«Дымя, мимо изб…»
«Как трудно уходить из той поры…»
«Разметало сиротские рати…»
«Подрывались. Пропадали…»
«И мысль горит, и жизнь течет…»
«Цепь — свобода…»
«Я был не по своей вине…»
«Океан выгибает дугой!..»
«Как жили мы…»
ПАМЯТИ МОЕЙ ЛИЦО БЕСКРОВНОЕ
Когда мы вместе задумали эту книгу, Михаил признался, что еще при подготовке «Предвестного света» выработал творческое направление, которому старался следовать. Оно состоит из трех частей: обретение голоса, исповедь, проповедь. У этой триады есть общее — историко-культурный камертон.
«Предвестный свет» можно отнести к обретению голоса. Три шага цикла «Памяти моей лицо бескровное» — более всего исповедь.
«…Мы получали „высшее пенитенциарное“ (исправительное — юридический термин) образование: буквы алфавита узнавали из переклички тюремных надзирателей. „На сэ есть, на рэ есть? Кто на хвэ?“ — так выкликали счастливцев, которым носили передачи родственники. Грамотой овладевали в „индиях“, до дыр зачитывая обвиниловки, прежде чем пустить их на курево. („Индия“ — камера, в которой сидели те, кому никогда ничего не приносили). Арифметика — отсиженные и остающиеся по приговорам годы…»
(«Речь о реке»)
~~~
В Перми несколько стихотворений Миши на патриотическую тематику было напечатано в газетах. Одно из них даже получило третий приз в юбилейном конкурсе молодежной газеты. Журналистка Таня Черепанова сказала:
— То, что у него сейчас публикуется, имени не сделает. Но у Михаила необычно богатая биография. И вот если он сумеет показать ее во всей полноте…
Чтобы это пожелание начало воплощаться в жизнь, потребовалось не менее десяти лет. Пришлось набираться литературного опыта, а главное, занять позицию.
Эта позиция в свернутом виде определилась уже в лагерный период: «Я люблю Россию, но я с ней и спорю». Однако в целом протестность в творчестве для этого периода не характерна. «Лагерные тетради» по духу и по стилю более всего близки к раннему Блоку: поэт вслушивается в тревожную музыку бытия, не конкретизируя. Рассуждать детально он тогда был не готов и не хотел. Вспомним: ведь Сопин был осужден по уголовной статье, и нельзя сказать, чтобы совсем уж невинно. Мы не раз говорили на эту тему, Михаил честно рассуждал:
— Нас нужно было призывать к порядку — натренированное на бойне поколение огольцов самого удалого возраста, которым ничего не страшно. Те, кто старше — шли в бой под присягой. Маленьким еще предстояло войти в жизнь под контролем взрослых. А у нас за спиной — ничего, кроме собственных понятий о чести и морали. С нами что-то надо было делать, и власть пошла по наипростейшему пути: придавить, выловить, уничтожить, приковать к лесоповалу…
~~~
«Акценты смещались: вражеской становилась многомиллионная армия агонизирующей безотцовщины. Скоро ей нашли „достойное“ применение. Вся оккупированная территория была разрушена. Ее надо восстанавливать любой ценой, откуда-то взять армию новых строителей, которые бы валили лес, долбили руду, клали кирпичи…
Ужас и простота этого обстоятельства привели к людоедской политике. Бросили клич — выжигать каленым железом, хватать за бродяжничество, незаконное ношение оружия (валявшегося грудами везде), за воровство. Кого? Были орды бездомной шантрапы, брошенной на произвол судьбы, вынужденной себя кормить, греть, защищать. Выжившие в голоде и бомбежке, выплюнутые войной и расшвырянные по белому свету, они же оказались обречены на жерло лагерей».
(«Речь о реке»)
~~~
На 15 лет Михаил «загремел» в 1955 году, по поводу до глупости незначительному. Как-то шли большой компанией из кино, растянувшись на квартал — в очередной раз смотрели «Бродягу». Впереди идущие пристали к парню и девушке (отнять велосипед), показали нож. Те закричали, подоспела милиция: банда! Большинство взяли сразу, но «хвост» (в том числе Михаил) разбежался. Правоохранительные органы без труда установили имена всех.
Судили за разбой по Указу Президиума Верховного Совета СССР от 4.06.47 г. «Об уголовной ответственности за хищение государственного и общественного (личного) имущества». Согласно ему, все виды такой провинности, вплоть до хищений самых мелких, наказывались лишением свободы на сроки до 25 лет. За то, что раньше давали два месяца, могли присудить двадцать лет. Например, в документах того периода наш сын вычитал, как за семь килограммов украденной на производстве муки мужику дали семь лет лишения свободы. Пересмотру эта судимость не подлежала.
Вот что пишет по этому поводу в статье «Уголовное право как феномен культуры» («Известия высших учебных заведений», 02.03.1992) М. С. Гринберг:
«Важным элементом обеспечения экономических интересов тоталитарной системы был принудительный бесплатный или малообеспеченный труд. Он обеспечивался отчасти трудом заключенных, а массовые репрессии служили источником пополнения».
В 1962 году вышел новый Уголовный Кодекс, в связи с чем Указ потерял силу, а Михаил продолжал отбывать срок до 1970 года. «От звоночка до звоночка…» — горько повторял он, шагая по комнате, незадолго до смерти.
~~~
Сколько их было, таких осужденных, — сотни тысяч? Миллионы? Считал ли кто-нибудь?
После смерти Миши я сделала попытку отыскать его уголовное дело в архиве МВД Пермской области. При содействии Вологодской писательской организации был сделан запрос. Имя такое нашли, а дело — нет: «Не сохранилось». Нет документа — нет проблем. И понять, за что кого судили, уже невозможно. Виновны навечно…
Мы с Михаилом не раз рассуждали: его биография настолько уязвима, что ее можно подавать с самых разных позиций, и все будет правда. Захочешь осудить — уголовник, алкоголик, шизофреник, трудовая книжка раздута от бесчисленных перемен мест работы. И в то же время — поэт, философ, интереснейший собеседник, политпротестант, все дети от общения с ним в восторге.
Вникать в психологию заключенных мне приходилось в силу обстоятельств. Я неоднократно ездила на поселение, дружба с бывшими арестантами продолжалась в Перми и Вологде. Горько констатировать: ни у одного из них не сложилась счастливо судьба на воле, хотя нарушений закона они больше не допускали. В самом Михаиле достаточно долго оставались неизжитыми черты, скажем так, не наилучшие для семейного быта (это проявлялось только в нетрезвом виде). Многолетнее обесчеловечивание накладывало отпечаток. Миша мне говорил:
— Никому не посоветую выходить замуж за наших. Среди них нет того, кто способен составить семейное счастье.
Вот такая жесткая оценка.
(Моя пермская подруга была замужем за Мишиным другом по имени Леха-Алексей. Когда-то он был осужден за воровство. Зарок проститься с пороком дал себе еще в лагере и выполнил его в течение своей недлинной жизни (погиб от алкоголизма). Но мужем он был — никаким. В течение многих лет отученный от понятий семьи, так и остался где-то между зоной и мнимой свободой).
Я спрашивала:
— Миша, а ты?
— Я нетипичный.
В отличие от многих других, он был способен к самосовершенствованию, к диалектическому мышлению.
— Мишель, — растерянно говорил ему Леха, — ты же только вчера говорил одно, а сегодня другое. Ты где настоящий?
(Леха смотрел на Мишу снизу вверх. Он любил друга и знал наизусть его стихи, был готов преданно следовать за ним куда угодно, но не успевал «поворачивать». Леха по природе был догматиком).
— И вчера, и сегодня, — отвечал Миша. — Я ищу.
(…Прочитывая рецензии под стихами мужа на сайте «Стихи. Ру», я время от времени встречала реплики: «Михаил Николаевич, а почему вы все время врете? Вы где настоящий?» — и тут же вспоминала Леху).
~~~
Но главное, что спасало Мишу от обычной судьбы освобожденного после столь длительного срока заключения — стихи. Еще в Перми я поняла, что у него бывает только два состояния. Первое — Миша трудоустроен, получает какие-то деньги, но я их практически не вижу, потому что они все равно пропиваются. И второе — Миша в очередной раз уволился с работы, устроился на диване в маленькой комнате, курит и пишет. Трезвый, варит борщ и поет под гитару, прекрасный отец. Естественно, что я постепенно приходила к выводу: пусть лучше пишет. Но тут возникали мои родственники:
— Как ты можешь терпеть тунеядца? При двух детях — и не работает!
— Он работает, — отвечала я. — Даже больше, чем я. Пишет стихи.
— Да разве это работа? Он ничего за них не получает!
— Он в этом не виноват. Откуда вы взяли, что при социализме человек получает по труду?
Отношения с родственниками шли на разрыв…
По-своему «мудро» рассуждала подруга:
— К мужу надо относиться как к столу. Вот он стоит посреди комнаты… если не очень мешает, ну и пусть стоит. Тебе от него ничего не надо, но авось пригодится. Выбросить всегда успеешь.
Я же знала, что без меня, без детей, к которым Миша очень привязан, он погибнет, сопьется и я первая этого себе не прощу. Дети — тоже…
Конечно же, Миша мучился унижением — тем, что нет настоящего заработка, не может содержать семью. Тем важнее был для него первый приличный гонорар за книгу. Он внутренне распрямился. А это сказалось на всем.
«Над белой бездной бытия…»
«Услышь своих, Россия, не отпетых…»
Трасса
Обогащенный общением с Е. Ш. Галимовой, почувствовавший моральное право расстаться, хотя бы временно, с необходимостью ежедневно отрабатывать по восемь часов на производстве, Михаил садится за пишущую машинку и приступает к воплощению того, о чем заговорил еще в лагере:
«Есть в душе моей такая рана, что когда-то полыхнет огнем…»
Это и сейчас практически еще не освоенный пласт. Проникнуться во всей полноте темой может только тот, кто пережил. Прошедших через все это и сумевших не загинуть на этапе, не спиться, не вернуться назад в преступный мир, не выброситься на воле из окна — мало. Еще меньше таких, кто сумел-таки обойти эти загородки и… обрести голос — получить образование. Наконец — иметь талант!
Но даже уметь сказать — мало. Нужно еще быть услышанным, ощутить воспринимающую тебя аудиторию. Ну хотя бы немножко, чтобы уж не совсем в обитой подушками комнате звучала проба песни. Для массовой аудитории посыл: «Все люди — братья» — это же… теоретически. И чем человек интеллигентнее, тем труднее сделать это искренне!
Я заметила это по общению на «Стихах. Ру». Люди готовы проникнуться болью ветерана Великой Отечественной войны:
Но их раздражает:
— Сколько же можно помнить зло, ковыряя старые раны и повторять одни и те же круги ада? — говорит критик.
— О другом скажут другие, — отвечает поэт. — У меня не отболело.
— А может, приподняться над всей этой грязью? Подумать о душе? Дело чести — сохранить ее чистой.
— У меня не чистая, — говорит поэт и, подумав, добавляет: — В грязи истории.
— При чем тут история? Она всегда — не подарок. Вспомним Древний Рим, Ку-Клукс-Клан или режим Пол-Пота… Да мало ли примеров. Лучше обернись на себя.
— «От себя голова поседела».
— Чем же гордиться?
— Хочу, чтоб «после нас осталось две капли боли, но не море лжи…»
Есть психологический барьер: невозможность применить заповеди Христа по отношении к тому, кого по воспитанию и общественной формации считаешь намного ниже себя. Мы с Мишей не встретили практически ни одного воспоминания политзаключенных сталинских лагерей, где не было бы сказано нехороших слов в адрес уголовных. А ведь и те, и другие были порождением одной тоталитарной системы и вместе от нее страдали. В определенной степени — братья по несчастью, как в картинке, где изображение зависит от угла падающих лучей. Александр Солженицын тоже смотрел на уголовный мир сверху вниз. Не сомневаюсь, у него были к тому веские причины. И все же, все же, все же…
А поэт и критик продолжают свой бесконечный спор.
— Покайтесь перед нами, убийцы наши. Мы вам все простим, — говорит поэт.
— Кому каяться? И перед кем? Никого нет. Все умерли. Даже страны нет.
— Перед детьми войны.
— Но уже давно изданы повести Анатолия Приставкина, Виктора Астафьева. Тебя вон печатают. Мало кто читает, но ведь рот не затыкают. Это и есть покаяние. Даже фильм с таким названием вышел. Войны давно нет.
— Война продолжается. Множатся ряды малолетних преступников, при царском режиме такого не было. Тюрьмы переполнены.
— Тоскуешь по царизму?
— Да нет. «Белое и красное крыло гибельной метелью замело».
— И что же ты предлагаешь?
Виляет история, делает такие повороты, что и в страшном сне не приснится. Вчерашний страдалец за народ — по сегодняшним меркам террорист. То Ленин и партия — «славься на все времена», теперь царя причислили к святым. А у поэта:
С годами он все чаще слышит голоса, на которые не может не откликаться:
— Ну и мастер Вы, Михаил Николаевич, — говорят читатели. — Какого лирического героя себе выдумали!
Стихи Михаила Сопина проникнуты сочувствием ко всем униженным и осужденным обществом, независимо от статей в приговорах. Он не может иначе, ведь это с ними он делил пайку и нары там, где не принято было спрашивать: «За что сидишь?» Пришли по разным дорожкам — а теперь судьба общая. И охрана, кстати, на той же дорожке, одним миром мазана (это хорошо показано С. Довлатовым в романе «Зона»), Администраторы даже больше к той стезе прикованы невозможностью сделать карьеру где-то еще, потому что этот пласт в обществе низший.
…На станции Чепец, когда Михаил уже со справкой об освобождении ожидал транспорт, его пригласил в гости «гражданин начальник» — капитан Виктор Тарасович Лепко. Достал бутылку, стаканы.
— Тебе хорошо, — говорил капитан, плача, в расстегнутом мундире. — Идешь на волю. Можешь стать дворником, сторожем… кем угодно. Общаться с нормальными людьми и никогда сюда не возвращаться. А мне некуда освобождаться, у меня не хватит сил начать новую жизнь. Я ничего не хочу и не могу…
«Из далей харьковские клены…»
Мундир и суть
«Нет в наших голосах идиллий…»
Корабль
Мне всегда нравились стихи Варлама Шаламова — даже больше, чем рассказы. Подобно прозревающему слепому, он открывает для себя в стихах мир. Сначала наощупь… Потом вдруг видит на оттаявшей скале цветок, учится распознавать запахи, краски. И вот уже для нас с такой же силой звучит симфония жизни. В стихах Шаламов именно поэт. А в рассказах — аналитик.
~~~
Михаил Сопин прозы вообще не писал, поэт и аналитик в нем сливаются, а с годами аналитик стал преобладать.
Есть еще один очень важный момент: Сопин пишет на несколько десятилетий позже. Колымский страдалец исторически не мог видеть того, что открылось последующему поколению. С тех пор общественное сознание ушло далеко вперед. Уже издан «Архипелаг Гулаг» А. Солженицына, раскрыты архивы НКВД…
В конце восьмидесятых двадцатого века в полный голос о лагерях еще не говорили и Московское издательство стихи Сопина на эту тему отмело. А он входит в нее все глубже. Поначалу это еще не раскрытие темы — скорее, ее предчувствие в знакомом песеннообразном строе:
Но чем круче сворачивает он с освоенной дороги, тем труднее не увязнуть в трясине. Стихи теряют прозрачность, становятся громоздкими, тяжеловесными, перегружены «непоэтичными» подробностями.
Я уже отмечала удивительную способность Михаила вживаться в прошлое. По намеку он способен вновь увидеть пережитое, как на фотографии. Однажды по запаху огуречной травы в нашем огороде восстановил полностью картину детства, описал, где эта трава росла, как ее готовили для еды…
Вот он берет старое, бросовое, казалось бы, стихотворение, находит удачную строку — по ней, как по проводнику, возвращается в полузабытое состояние… Но тогда еще не было мастерства. А теперь — надо же! — получается свежо и интересно.
Первые годы после освобождения — психологическое, даже физиологическое неприятие прикосновения к лагерной теме. Чтобы описать правдиво состояние заключенного, надо было снова влезать в его шкуру. А организм отторгал: невозможно жить и дышать так, как «это было там». Но незримое присутствие этой «шкуры» все равно постоянно ощущалось:
В то же время возвращение к тому состоянию сулило возможность освободиться, скинуть с себя эту шкуру. Но она не сползала, приходилось сдирать вместе с кожей:
Подстегивало осознание, что он все же должен сказать за тех, кто «не дополз, упал, не додышал»: «Кто не жрал наркомовского хлеба, не сможет передать его вкус и запах. Говорить надо сейчас. Можно и потом, но потом будет другое».
… Каждый вечер Миша приносит мне новые пачки стихов. Я сначала прочитываю добросовестно, но в какой-то момент останавливаюсь и дальше не хочу. Возникает потребность поберечь себя и читателя. Предлагаю сокращения, указываю на непонятность для аудитории некоторых строф:
— За разъяснениями надо лазить в специальные справочники!
Миша молча сгребает листы:
— Дети разберутся!
Я понимаю, что сейчас должна проявить внимание и терпение, но… иду на кухню и принимаюсь за приготовление ужина.
Спорим из-за уголовного жаргона, который я требую убрать — либо, в крайнем случае, делать сноски. Сходимся на компромиссах. Теме еще нужно вылежаться, отстояться, на это потребуются годы.
В поисках энергетики стиха поэт ищет новые выразительные средства, появляются словообразования типа: «слепо-зряще», «вожделюбы», «всезапойные катастрофы», «со зрачками-зонтами», «крестико-звезды»…
(Сейчас искала это словосочетание и прочла полностью предложение: «На лице моем синем-пресинем СТАВЯТ крестико-звезды, Россия». Заметьте, в конце восьмидесятых поэт еще выводит Россию из-под удара, обращается к ней как бы жалуясь. Пока еще она — высшая инстанция: кто-то ставит крестико-звезды, а она, Россия, должна рассудить. Через несколько лет он поправит: «СТАВИТ крестико-звезды РОССИЯ», без запятой в середине строки.)
Пока для него самое страшное — «слепо-зряще и жутко реял идол вождя», «садистские дознания в подвалах» и смак, с которым «дяди» из НКВД ломали подросткам кисти рук. Пройдет немало времени, прежде чем поэт придет к выводу:
«Не в сталинщине только дело — народный зверь сжирал свое нутро».
~~~
Стихи на лагерную тематику впервые были включены в сборник «Смещение», изданный в Северо-Западном книжном издательстве в 1991 году. Он увидел свет почти одновременно со сборником «Судьбы мой поле». Такой дружной публикации во многом способствовала потеря нашей семьей старшего сына Глеба — как видно, автора пожалели. «Смещение» посвящено Глебу, и подросток на титульном листе (в графическом изображении художником А. Савиным) на него похож.
После выхода этих книг Михаил Сопин был принят в Союз советских писателей, который через пару месяцев был преобразован в Союз писателей России. Его членом Михаил оставался до конца своих дней.
Иронией судьбы сборник стихов Сопина в Архангельском книжном издательстве оказался для вологодских авторов едва ли не последним. Издательства разделились. А у Миши появилась присказка:
— Стоит мне куда-то вступить, все тут же разваливается. Издал книгу — не стало издательства. Вступил в Союз писателей — развалился Союз. Только-только начал превращаться в полноправного гражданина СССР — рухнула страна.
«На холме — три тополя…»
«Со слепыми зрачками…»
«Вой волчьих чучел…»
«Согреваюсь опять я…»
«Вот так и было…»
«… Не добит, не дострелян…»
(Из поэмы «Агония триумфа»)
СУДЬБЫ МОЕЙ ПОЛЕ
После выхода сборника «Предвестный свет» Миша подсчитал, что если разделить гонорар на 12 месяцев, то примерно с год, снизив собственные потребности до минимума, он сможет поддерживать семью без ежедневной отработки на фабрике. Уволился и перешел на работу, о которой давно мечтал — грузчиком в Вологодский филиал Северо-Западного книжного издательства.
Небольшая зарплата грузчика плюс пай от гонорара… Далее возможна книжка в Москве и опять как-нибудь перекантуемся. Однако с Москвой оказалось не просто. Конечно, мы мечтали о публикациях в гремевших тогда журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов»… Помню удивительный совет знатоков: «Стихи должны быть отпечатаны на хорошей бумаге и без поправок. Иначе и рассматривать не станут».
При всей курьезности такого требования в нем есть рациональное зерно. Это особенно стало заметно в девяностые годы, когда печатные издания наводнили грамматические и стилистические ошибки, совершенно исчезла редактура, а уж как по радио и телевидению стали выражаться… Полное неуважение к русскому языку.
Ну, достать хорошую бумагу и с нескольких попыток отпечатать текст согласно требованиям оказалось не самым сложным. Однако наши пухлые бандероли продолжали возвращаться с завидной настойчивостью. Хотя и качество стихов, вроде бы, не хуже, и темы приемлемы…
Однажды Кожинов сказал Мише:
— Твоя судьба — журнал «Наш современник» и издательство «Современник». В другие лучше не суйся.
(Интересно, что журнал «Молодая гвардия», который для многих считался созвучным «Нашему современнику», не назывался никогда).
Это можно было понимать так, что между журналами шла внутренняя распря, и уже своим пребыванием в Вологде, встав под «кожиновское крыло», мы примкнули к определенному лагерю. Ни за что не напечатают у противников, и наоборот.
Творческой личности раздел вообще чужд. Но для Михаила это имело реальные последствия: в Вологде он оказался в определенной степени «свой среди чужих, чужой среди своих».
~~~
В восьмидесятые годы процесс еще не зашел глубоко, значительных авторов печатали везде, и широкая публика (в том числе мы) литературного политиканства не понимали. Как не вспомнить, что сатирический роман В. Астафьева «Печальный детектив» был впервые опубликован в «Нашем современнике»! Рядом с публикацией Михаила в этом журнале в 1990 году — «Красное колесо» А. Солженицына. Почетное соседство!
Издательство «Современник» приняло рукопись к рассмотрению. Несмотря на благожелательное отношение, работа не принесла Михаилу удовлетворения. Он в то время уже осваивал новые темы, рвался с ними к читателю, а его возвращали к старому. В конце концов сказали: «Будем делать на основе „Предвестного света“, в расширенном варианте».
Это была обычная столичная практика — 50 процентов опубликованного (проверенного), 50 — нового. Сборник «Судьбы мой поле» (1991 г.) Миша долгое время недолюбливал и считал слабым, начиная с названия — хотя, по-моему, он не прав. Там много прекрасных стихов, а маленькая поэма «Лунным полем, темным бродом» — шедевр.
~~~
Хочу обратить внимание читателя на цвето-звуковую гамму стихов того периода. Она необычайно широкого диапазона. То автор идет словно бы наощупь («Ослепший лебедь», «…Душа что-то ищет незряче…», «Пробежал по земле, заслонясь маскировочной сетью от живой красоты…»), то широко раскрывает глаза и видит Россию с «багровым закатом в полынную степь». Распахивает окно «в спелый дождь» и вспоминает «тени дождей, отраженные в давнем окне». То же самое о звуках: от немого «Говоря, ты молчишь, и смеясь, ты молчишь…» — до: «А я и сотой доли не сказал о том, что слышу, к полю припадая».
У нас в детстве была такая игра. Надо крепко-крепко зажмурить глаза, и когда уже привыкнешь к темноте, внезапно их открыть. Ярко, празднично вспыхивают словно бы обновленные краски. Но — ненадолго. Потом опять привыкаешь к будничности.
~~~
Некоторые стихи интересны адресностью. Так, читая про «железобетонную эру», которая уходит, «от едких дождей опустив капюшон на глаза», я вижу поселок химиков Кислотный на Каме, над которым в семидесятые годы всегда стояло «оранжевое небо».
А тополек из стихотворения «Протяни мне ладонь, тополек» рос под нашим окном в Пермской квартире. Уходя в армию, наш старший сын Глеб переписал в свою записную книжку это стихотворение: «Оно мне нравится, потому что я знаю этот тополек».
В последний год перед смертью Михаил пересмотрел свое отношение к сборнику под влиянием читательской аудитории Интернета, которой оказалась близка эта интонация.
«Я не знаю судьбы бесприданее…»
«И стал я немым обелиском…»
«Когда мы родились…»
«Знаю, в хмурые дни…»
«Чем дальше, тем выше…»
«Россия, Россия…»
«Разбег и равнина!..»
«Пока живешь душа, люби…»
«Путь — дорога…»
В СЕМЬЕ ЕДИНОЙ
Год 1990 для нашей семьи — черный. Первого ноября мы потеряли нашего старшего сына Глеба. Младший сержант Глеб Михайлович Сопин погиб при исполнении служебных обязанностей в ракетных частях под Красноярском.
Это был талантливый юноша, любил людей и был полон страстного желания утвердить себя в мире. Оставил после себя художественно-литературное наследие. Его ранний уход был чудовищно несправедливым и еще раз напоминал: мир — это стихия, которая бьет, как торнадо: правых и виноватых, врагов и своих… Если бы я верила в Бога, в те дни восстала бы против него. Если Бог — это и есть природа, то обращаться (с пожеланием ли, просьбой…) можно только к себе — туда, где хоть чем-то в пределах видимости можешь распорядиться.
Но человек протягивает руки из своей слепоты разве что до поворота, и то в ясную погоду:
Весной 1991 года могила Глеба оттаяла и требовала подсыпки. Мы с Мишей таскали землю ведрами, и он в сердцах сказал:
— Здесь должен был лежать я, а не он.
~~~
Потом будет 12 лет попыток издать наследие Глеба, в конце концов подобие его завета: «Я вернусь! Я все равно когда-нибудь вернусь!..» — исполнится. Книга «Четвертое измерение, или приключения Красной Шестеренки, „храброго“ предводителя триунэсов» издана, вот что пишет о книге поэт и издатель Эвелина Ракитская:
«Книга Глеба Сопина — это не просто результат трудов и материальных вложений семьи, желающей отдать должное памяти погибшего. Она является высокохудожественным, оригинальнейшим произведением (вернее, сборником произведений) очень популярного ныне жанра — комиксов для детей и подростков. Однако, в отличие от других книг этого жанра, „Четвертое измерение…“ — это РУССКИЕ комиксы, созданные в РУССКОЙ традиции, безо всякого влияния наводнивших наш книжный рынок и зачастую чуждых русскому читателю героев и тем. Несмотря на то, что основные персонажи Глеба живут на далекой планете, они имеют РУССКИЕ характеры, легко узнаваемы и вызывают бурю эмоций у читателя… Книга Глеба Сопина — это россыпи остроумия, кладезь доброты, она отличается прекрасным вкусом, с огромным интересом читается и рассматривается не только детьми, но и взрослыми».
~~~
А тогда, летом 1991 года Миша написал стихотворение, посвященное Глебу — «В семье единой».
Здесь все не случайно — от традиционного названия до поставленной в конце точки. Звучит многоголосье. Отец и сын, мать отца и мать сына меняются местами, голоса то сливаются, то расходятся, как в церковном хорале; порой непонятно, от чьего имени обращение.
«Мне страшно: а вдруг я неволю живущих живым сострадать?..» — это отец.
«Я жалуюсь белому полю, чтоб голос мой слышала мать…» Мать отца или сына? Скорее сына, потому что далее следует: «Мне холодно, мама, я стыну… Мой голос звучит или нет?» Но это же и отец: «Россия, родимая, стыну! Метелит в бурьяне былье.» Это отец постоянно обращается к России, у него заметелена биография, а у сына она только начиналась. Но сын погиб на службе Родине, и его обращение к России тоже можно считать правомерным.
Потом сын уходит совсем, отец остается один:
«И в снежную тонет пустыню прощальное слово мое…»
Течет мимо ненужное, чужое многолюдье. На других нет вины, ибо нужен только один — тот, кто никогда больше не откликнется. Последняя строчка ставит все на свои места. Хорал пропал, и все до ужаса стало ясным, как в снежный зимний день при ярком солнце, на которое смотреть нельзя — получишь ожог сетчатки глаз:
«Убитому жалуюсь сыну на участь живого отца».
В семье единой
Глебу Сопину
Тополек
БЕЗ КОНВОЯ ЛЕТЯТ ЖУРАВЛИ…
В 1990 году в журнале «Наш современник» благодаря содействию В. В. Кожинова появилась подборка стихов Михаила Сопина. Этот номер попал в Америку. В городе Монтерее его случайно купил писатель-эмигрант Алексей Коротюков. Сел за пишущую машинку и напечатал:
«Вы первый русский поэт, к которому за последние десять с лишним лет мне захотелось обратиться…»
Письмо пришло в адрес «Нашего современника», оттуда переслали в Вологодское отделение Союза писателей, а те отдали нам.
Миша сказал:
— Уже только ради такого письма можно было жить и трудиться.
Алексей рассказывал о себе. Бывший московский киноактер и киносценарист, журналист, писатель. Уехал в Америку в 70-х годах. Причины выезда не объяснял — впрочем, они прочитывались в его романе «Нелегко быть русским шпионом», первую часть которого Алексей нам подарил.
В романе — тема лживости, пронизывающей все общество сверху донизу. Язва афганской войны. Слежка КГБ. Язык, стиль — все замечательно. Как хорошо этот роман читался бы, к примеру, в журнале «Новый мир»! Какой «бомбой» мог бы оказаться, опубликованный вовремя! Увы, не случилось… Алексей Коротюков напишет свое последнее письмо к нам, так и не узнанный в России, в убогой Монтерейской хибаре, где за стенкой будет плакать соседский ребенок, а во дворе хлопать на ветру чужое мокрое белье.
~~~
… А тогда завязалась теплая переписка; к ней подключились и я, и Алешина жена. Они присылали нам фотографии с видами на океан, мы удивлялись качеству этой любительской цветной фотосъемки. («Кодак» в России был еще не известен).
Алексей рассказывал, что жизнь в Америке не такая уж простая. Русские эмигранты трех волн держатся друг от друга особняком; у семьи Коротюковых больше друзей среди американцев, чем среди русских. Ощущение ненужности, одиночества. Писатели не котируются — американцам достаточно Солженицына.
Разговор переключался на детей. Мы рассказали о гибели Глеба. У Алексея и его жены Ирины — своя боль, сын Тимоша. Рядом — Голливуд, зараза наркомании…
Мы поделились печалью — невозможно издать книгу Глеба. И тут Алексей сделал нам роскошный подарок: прислал заверенные по международным стандартам права на издание своего романа «Нелегко быть русским шпионом» сроком на три года (по замыслу, гонорар от публикации должен был получить Михаил и на него издать Глеба). Думается, у Алеши была тайная мысль: он хотел видеть опубликованным свой труд на родине.
~~~
Мы приложили титанические усилия — не ради гонорара, ради Алеши. Я перепечатала роман на машинке, чтобы можно было давать на прочтение без риска утерять единственный оригинал. По рекомендации ездила с рукописью в Самару. Потом появилась возможность делать ксерокопии, мы рассылали их по журналам. Но журналы закрывались, отовсюду — отказ.
Алексей обещал рекомендовать стихи Миши в «Континент» и еще куда-то… Возможно, действительно что-то было напечатано. Однажды Мише в письме из Киева прислали десять долларов. За что, мы так и не узнали, но купюру долго хранили «на счастье». Письмо прислала знакомая нашего американского друга, которая была в Монтерее, встречалась с Алексеем, он дал ей наш адрес.
Переписка с семьей Коротюковых прекратилась так же неожиданно, как и началась. Это были самые тяжелые годы развала бывшей страны. Мы разыскивали Алешу, как могли, еще несколько лет. Полагая, что почта не ходит через океан, просили бросить письмо в почтовый ящик США людей, которые уезжали туда. Но он больше не отозвался. Не помогли и друзья из Интернета…
Не мог он исчезнуть вот так, внезапно. Нет, наверное, в живых нашего Алеши… А книга стоит на книжной полке, на титульном листе надпись:
«Михаилу Николаевичу Сопину, чья боль — моя боль. Алексей Коротюков.»
«Престижные квартиры, развалюхи…»
«Не знал я одежды…»
«Много сказано — прошлого ради…»
ГРЯДУЩЕЕ — КЛИНОМ
Еще в Перми Миша написал стихотворение, которое было прочитано моей подругой:
Подруга сказала:
— Этот тот случай, когда мастерство играет против автора, потому что он пишет не от жизни. Вот если бы это сочинил какой-нибудь автор из Латинской Америки, можно было бы признать гениальным.
Подруга жила лакированной обложкой советского образца и не думала о том, что мы как раз и есть Латинская Америка, только… хуже. Через несколько лет она положит партбилет на стол со словами:
— Никакой вины за то, что творилось в стране, у меня быть не может. Я этого не знала.
Михаил видит гораздо больше, потому что смотрит снизу вверх, а вся нелепая общественная громада на него давит. Он уже давно убеждает меня, что из тюрьмы вообще видно лучше. Именно поэтому считает, что пребывание в тюрьме для осознания общественных истин для него было необходимо: «Там сгусток общественного неблагополучия. Слепок нелепостей». Только вот… многовато — пятнадцать лет.
Много лет спустя он посвятит мне стихотворение:
Мне это покажется почти обидным:
— Почему это моя свобода — тюремная?
— Потому что ты тоже в зоне, только оградка подальше и вышек не видно.
И он был прав. Человек должен распрямляться и становиться свободным изнутри. И уже в тюрьме Миша был духовно гораздо свободнее, чем я, идеологизированно воспитанная.
Понять, что творится в мире, со скованными руками можно. Только вот некому. Народ-то там… темноватый, не пробужденный. А с другой стороны — лучше и не будить, зверя дикого узришь. А потому
~~~
Многие стихи (начиная с конца семидесятых годов) раздражают, по меркам того времени кажутся почти оскорбительными. (Сопин вообще в течение всей последующей поэтической биографии будет раздражать, хотя по жизни — полная противоположность).
Эти стихи, конечно, никто и не думает печатать, а «на кухне» говорят:
— Миша, ну откуда ты все берешь? Смотри на жизнь светлее!
Комментаторам и в голову не приходит, что здесь налицо последующая история страны в свернутом виде. Обратимся к сегодняшнему дню. «Алчность персон и персонажей?» — кто же с этим нынче спорит! Доты, камеры и морги… к сожалению, их больше чем достаточно.
«Нюхающие газ слезоточивый» — нет, уже не газ — похлеще. Вот насчет норм на корм и тканей из сажи — пожалуй, в начале девяностых пошли изменения в лучшую сторону, заграница помогла.
Просто удивительно, как поэт постоянно опережает время. Помню, я возмутились строчками «Враги давно друзьями стали и нам на нищенство дают…»: «Друзьями, может, и стали, но что дают на нищенство — это уж слишком». А пару лет спустя Россия стала получать гуманитарную помощь от Германии.
В конце восьмидесятых годов группа вологодских писателей выступала в Череповце. Преподавательница профтехучилища чуть не за грудки схватила Михаила после прочитанные перед ребятами строк:
Опасаясь за неправильное воспитание подопечных, она искренне выкрикнула:
— Мы не исторически нищие!
Прошли годы… Увлеченные бизнесом, сексом и еще Бог знает чем, молодые люди все меньше интересуются прошлым страны, попирают святыни, а некоторые регионы бывшего Советского Союза и вовсе откололись, вытесняя русскоязычное население.
Публика набрасывалась на поэта за «чернуху». Но можно ли винить автора за то, что прозреваемая им ситуация оказалась столь тяжелой?
Увлечение социальной тематикой слишком привязывало стихи к быстротекущему моменту, и я говорила:
— Их ждет печальная судьба. Время бежит так быстро, что строки, которые звучат сегодня как прозрение, завтра появятся в передовицах газет. То, что тобой выстрадано, другие преподнесут в порядке конъюнктуры. А ты так и останешься для историков литературы… если кому-то будет не лень потрошить архивы.
— Ну что ж, — отвечал поэт. — «Для нас — по-человечьи умирать, коль жить по-человечьи невозможно».
«Меня пугали: „Путь прямой тяжел“…»
«Иду среди скопищ и сборищ…»
«Без обувки, по насту похрустывая…»
«Безлюдье. Суда без причала…»
«Все мы мним себя в жизни пригорками…»
«Ужель до смерти мне отпущен…»
«Осенний дождь…»
«Речи без смысла…»
«Зачем мне пропаганда?..»
«Баста. Нет больше сил разлучаться…»
«Согрелся на стылом…»
ИЛЛЮЗИЯ РАЗУМА
Сборник «Смещение» вышел в Северо-Западном книжном издательстве в 1991 году.
Я спрашиваю у Михаила:
— Почему — «Смещение»? Что смещается и куда?
— Смещение — как иллюзия разума или плата за безумие добровольного возвращения к тому, от чего пытался удрать, используя голоса, реплики… Симуляция новшества. Смещаются ограниченность разума и мгла безумия в сторону новых храмов и вечных истин.
— А что смещалось конкретно в тебе?
— Понятия, их грузоподъемность. Пытался избавиться от сегодняшнего, чтобы попасть в кабалу завтрашнего-позавчерашнего. Конец света рассматривается как начало рассвета… за которым последует закат мировоззренческого уровня.
— Какой свет кончается?
— Я бы ответил так: приходит осознание невыполнимости задач, изначально виртуальных. Конец света — определение условное. Это скорее захлопывание… аплодисментами, дверью или захлопывание как удаление. Или мимикрия — социалистическая революция, перестройка…
— Можно ли захлопнуть смерть? Удалить под аплодисменты?
— Ты имеешь в виду центробежную силу идиотизма? Или мировые открытия?
— Я хочу спросить, может ли быть у смещения конец?
— Нет. Независимо от того, какое это смещение — колеса телеги или мировоззрения. Речь идет о фиксированном мгновении. Насколько применима сегодняшняя формула для завтрашнего дня? Что словарь Даля — для Интернета?
Смещение — это продукт не закавыченных человеческих действий. Нам трудно ориентироваться в происходящем, потому что живем по закону навязанного. У нас идея заранее противопоставляется ее реализации, получается раздвоение. Отсюда — путаница. Каждый человек как бы подмигивает собеседнику: «Я понимаю, о чем ты говоришь» — а на самом деле — нет! И смещение — как отход от навязанного, чтобы вернуться к себе! Осознать: что ты потерял? Что приобрел? Кто ты — на ладони времени?
~~~
Когда я работал в цирке, там был ручной медведик, перед выступлением его держали на цепи. Он вставал на задние лапы и долго-долго подпрыгивал — вверх-вниз, имитируя бег. Вот так и мы — думаем, что куда-то бежим, а на самом деле, как тот медведик…
Трагедия каждого человека — его проблемы. Трагедия личности, управляющей государством — трагедия народа. Какой ценой обретаем мы доблести наши? Проживая в скудоте, утверждаем, что богаты. …Смещение — как «раскоряченность» в сознании, когда вдруг понимаешь, что многое не благополучно.
И что самое удивительное — двое будут размышлять 72 часа, абсолютно утеряв суть предмета обсуждения, но при этом делать вид, что понимают друг друга. Трудно найти момент сближения. И вместо того, чтобы сказать «да», мы вступаем в конфликты — то есть, делается все, чтобы укоротить жизнь, а не продлить её. Нам необходимо определиться в этих размышлениях. Если будем говорить о человеке — результат один. Если об обществе — другой.
— Этот процесс закономерный? Или форма самозащиты?
— О человеке — защита. Об обществе — мировоззренческая усталость. Невозможность закончить одно, чтобы перейти к другому. У любого дела должен быть результат. Вот мы желаем уйти от войны, насладиться победами. И вдруг оказывается, что «победа — дураку награда, для мыслящего — тяжкий крест». У меня есть стихотворение: «И то, что в молодости подвиг, иначе в зрелости звучит…»
…Усталость и самозащита так же условны, как жизнь. Из чего мы вырывались с кровью — возвращаемся к тому же, но уже по доброй воле. Упоительный возврат в тюрьму-казарму, в храм-тюрьму или симуляция возвращения к вере… Причем, все происходит молниеносно. Только подумал — а оно уже воплотилось! Уплотняется разница до мгновения между тобой пропевшим и мною услышавшим.
…Смещение как движение по восьмерке — от разумного к безумию. Чтобы кормить время, человек насаживает самого себя на крючок вместо наживки, делает пируэт и в повороте пытается рассмотреть себя в пространстве… Так меньше разрушается психика, ее защитная часть. Безразличие времени, избыток его ведет к смятению, обезличивает потери, находки, слова уже не соответствуют заложенному в них смыслу.
…Не надо мешать жизни определениями, умершими вчера. Вся она — смещение… чтобы ошибаться, делать открытия, забывать о них и возвращаться к прежнему. Но капелька рассвета рождает восторг.
~~~
— У тебя есть тревога, что жизнь коротка?
— Что за ценность обретенной жизни, если другой распоряжается именем моим?
— Где же спасение, выход?
— В уровне самооткрытия — «нимб имени моего». Человек открывает свою неповторимость. И через нее только я просматриваю условность или конкретность происходящего. В отчаянии мы выбрасываемся из существования, как киты на берег… Это крик о невозможности реализовать себя в той среде… почти всегда зная, что только такой ценой можно заявить о себе в мире безумия. Киты, работающие «на обслугу», не выбросятся.
Я вижу строительство будущего по принципу ласточкиного гнезда. Из маленькой грязючки птаха лепит домик, в котором родятся птички и осенью улетят, но инстинкт рождения непременно приведет их обратно.
В мире, строящемся по подобию ласточкиного гнезда, не бывает такого, чтобы то, что один созидал годами, другой получал за минуту без всякого труда. Если твои действия вызывают у окружающих улыбку хотя бы малого удовлетворения, уход с мировой сцены воспринимается как полная исчерпанность в деле, которое было для тебя музыкой. И тогда уход не так страшен. Просто: «Прощайте, ухожу…»
Смещение
«Обиды нет на ревизоров высших…»
«Свечи. Свечи. Свечи в ряд…»
Братьям меньшим
«Иллюзий нет…»
ПРИСПЕЛО ВРЕМЯ МАРОДЕРУ…
В июле 2003 года Миша взял в доработку стихотворение «Бой отгремел…» и написал посвящение: «Моим родимым — Леночке с Вадимом». Запоздалая признательность человеку, который никогда об этом не узнает — он умер в 2001 году. Не узнала об этом и второй адресат посвящения, жена Вадима Лена Кожинова. Связь наших семей порвалась.
Вадиму Валерьяновичу, его авторитету, личной заинтересованности Миша обязан своим прорывом в литературу. Он рассказывал, как вскоре после переезда в Вологду был приглашен в гости в Москву. Чтобы создать непринужденную обстановку в общении с бывшим лагерником, Кожинов решил обставить это «под спирт». На кухонном столе стояло несколько пол-литровых баночек, в которых были налиты в разном количестве спирт или вода. Время от времени мужчины заходили, чтобы прихватить очередную баночку, а Лена (единственная женщина!) бегала по кухне, нюхала оставшиеся и частично подменяла спирт водой.
Вадим достал гитару:
— У меня нет голоса, но я пою душой.
Миша протянул руку:
— Дай-ка я.
Провел по струнам, поправил настройку. Мастер чувствовался сразу:
Напряжение «хрустнуло». Кожинов подхватил песню. Много было спето в тот вечер, а эта осталась главной.
А вот как муж рассказывал об отъезде из Москвы. На вокзал шли с кем-то вдвоем, конечно, пьяные, и в пути друг друга потеряли. Деньги остались у приятеля, а где его искать? — может, уже под забором уснул или милиция прихватила. Миша вышел на перрон, где уже стоял поезд «Вологодские зори». Завтра с утра на работу. В отчаянии зашел в вагон и забрался на верхнюю полку.
Застучали колеса. Проводник пошел проверять билеты…
— Я признался сразу, — вспоминал Миша. — Попросил: «Только не ссаживайте меня. Выпишите штраф и довезите до Вологды». Проводник так и сделал. Штраф пришел на фабрику «Прогресс», Миша сразу его уплатил.
Время от времени Кожинов приезжал в Вологду, Мишу приглашали на встречи. Как-то вологодские писатели сняли прогулочный теплоход и поехали по Сухоне на родину Николая Рубцова — там должно было состояться открытие памятника поэту. На палубе Сопин и Кожинов сидели вместе за столиком, и кто-то сказал:
— Смотрите, два Кожинова.
По интересной случайности они были не только одного возраста, но и похожи внешне.
~~~
Дома у нас Кожинов не бывал, но однажды попросил приютить на несколько ночей незнакомого человека, пока тот не найдет постоянное жилище. Наверное, подумали мы, такой же бедолага, как некогда Михаил… Мы эту просьбу выполнили, но дружба не продолжилась — кажется, протеже в Вологде не задержался. Даже имени не помню.
После журнальной подборки 1992 года в «Нашем современнике», где было напечатано стихотворение «Бой глуше. Дальше…», Вадим Валерьянович позвонил в Вологду. Поздравил, и все повторял:
— Миша… Миша…
Создавалось впечатление, что он то ли задыхается, то ли плачет. (Миша был растроган, растерялся, поделился со мной: «Я даже сначала подумал, что он пьяный»).
Это стихотворение Кожинов цитировал в своих трудах и в телевизионной передаче, а в одном из частных разговоров о Михаиле сказал: «Это провидец».
Когда Миша, рассказывая по телефону о выходе очередного сборника, сказал, что поэтической биографией он обязан ему, Вадиму Валерьяновичу, тот ответил:
— Жене скажи спасибо.
~~~
И все же, по крупному счету, Кожинов о Сопине-поэте не написал. Почему? В личном разговоре объяснил это мистически:
— Я, Миша, боюсь о тебе писать, потому что всех, о ком я написал, уже нет в живых.
Но мы с Михаилом думали, что есть тому более глубокая причина. Кожинов сказал правду, когда в 1982 году на встрече в Доме литераторов в Москве мне разъяснил:
— Я поэзией больше не занимаюсь. Перешел к истории.
Он действительно не хотел больше заниматься современной поэзией, но это ему не удавалось. Приходили такие, как мы, за помощью, и он не мог отказать. Посильно содействовал. Но возможностей оставалось все меньше — и, похоже, сил тоже.
Через год после выхода сборника «Предвестный свет» в журнале «Москва» появилась рецензия его аспирантки Ларисы Барановой-Гонченко «Это я пробиваюсь через поле судьбы…».
~~~
В последний раз Миша встречался с Вадимом Валерьяновичем в Вологде уже в разгар перестройки. Кожинов сказал:
— Принеси стихи. Я сам отнесу их Стасу Куняеву (редактору «Нашего современника»).
Миша ответил, что в журнале уже есть несколько подборок, а дома, еще раз обдумав ситуацию, решил, что нести ничего не надо. Видимо, у журнала в то время уже были другие ориентиры.
— Не все в моей власти. Но огорчаться не надо, — говорил Кожинов.
Имена не назывались, но полагаем, речь шла о тех, кто вырос на кожиновском авторитете и после смерти сделал его своим знаменем. «Приспело время мародеру по душу смертную мою» — похоже, Кожинов применял эти строчки и к себе…
Крупная и неоднозначная это была фигура — Вадим Кожинов. Миша попытался сформулировать свое впечатление:
— Чем дальше он отходил от работы, достойной масштаба его личности, тем больше поворачивался лицом к одиночеству.
~~~
Безусловно правильной Михаил считал позицию критика «не замечать» в поэзии то, что ему не близко. Но если заметит «искорку», будет с этим человеком работать.
Эту позицию Сопин перенял, когда ему выпало недолгое счастье общаться с молодыми авторами в Интернете:
— Критика должна быть сестрой милосердия у постели тяжело больной поэзии.
~~~
Готовя эту публикацию, я достала две подборки из «Нашего современника», за 1990 и 1992 год, и сначала хотела их объединить. Но вдруг поняла: не складывается! Слишком много в жизни общества произошло за эти два года. Изменилась и поэтическая интонация Михаила Сопина. Она стала жестче, живописность строф все более сменялась графичностью. Почти уходила присущая ему в ранний период распевность, а если и появлялась — скорее как скоморошничество. Вместо лирической эйфории: «Без конвоя летят журавли…» — «Исход мой ясен. Враг дал деру. Приспело время мародеру…»
Публикация 1992 года в журнале «Наш современник» была последней. Больше в центральной прессе муж не печатался.
Из подборки, опубликованной в журнале «Наш современник» в 1992 году.
«Бой глуше. Дальше. Стороной…»
Моим родимым — Леночке с Вадимом
«Стой… Че-ло-век…»
«Иду по закатному полю…»
Общество
«..Но в сердце смертном…»
«Опять лютует боль в груди…»
«Гляди, душа…»
СУЖДЕНО ЛИ НАМ ВЫЙТИ ИЗ КРУГА?
В 1990 году Вологда бурлила, как и вся страна. Возникали и рушились политические партии, по почтовым ящикам раскидывали листовки, происходили перезахоронения жертв политических репрессий. Люди митинговали в скверах и на площадях. На Кремлевской площади предложили выступить вологодским писателям. Миша тогда еще не был членом Союза писателей, но хорошо читал, и его охотно приглашали для публичных выступлений.
До сих пор эти выступления обычно были для него малоинтересными: «обязаловка» в школе, случайная публика в библиотеке… (Как юмористически оценивали такую деятельность сами члены Союза — «отптичковались»). А Михаил жаждал общения с массами, хотел видеть полный зал военных, молодежи. Наибольшее удовлетворение принесло выступление в вологодской мужской тюрьме (по приглашению политотдела). Сразу установился контакт с аудиторией, довольным осталось и начальство. Михаил знал, что говорить.
И вот ему впервые предстоит читать перед сотнями слушателей на площади. Мы решили выбрать коротенькое — выступающих много, Михаила явно выпустят в конце, когда публика уже устанет. Нашли три-четыре «забойных» стихотворения. Наконец, муж остановился на единственном, в десять строк.
Площадь есть площадь. Кто-то, придвинувшись, слушает, в задних рядах движение, переговариваются, жуют. Среди публики, как положено, заместитель первого секретаря обкома КПСС по идеологии.
Все настроены благожелательно, выступающие оправдывают ожидания, им хлопают. Звучат стихи о любви к Родине, к природе в традициях Николая Рубцова. И вот настает очередь Михаила. Он берет в руки микрофон и читает медленно, чеканно:
Молитва
По многолетнему партийному опыту, по неуловимому «дуновению» среди слушателей идеолог с первых строк чувствует, что происходит что-то не то. Она протискивается вперед и пытается вырвать у Михаила микрофон:
— А вот этого не надо!
Но рядом оказывается мужественная радиожурналистка Татьяна Файнберг. Она подает Сопину свой микрофон, что позволяет поэту дочитать до конца, а Файнберг записывает выступление на пленку и стихи звучат по радио.
Время демократического подъема, искренних надежд. Но у Михаила уже нет той эйфории, с какой он вышел из тюрьмы искать свободу. На выборах мы голосуем за правое крыло, а стихи — уже без иллюзий:
В те месяцы на демократической волне родилась новая газета «Русский Север». А в 1997 году туда приходит отличный журналист и фотомастер Алексей Колосов, бывший собственный корреспондент «Комсомольской правды», друг десантников и пограничников. Раз в неделю Алексей выпускает приложение к «Русскому Северу» под названием «Среда» и для повышения читабельности приглашает Мишу. Обычно это выглядело так: полоса читательских писем, выражающая спектр общественных мнений. В центре фотография (коллаж) и стихотворение.
Регулярные публикации в этой газете продолжались в течение двух лет и играли огромную роль в пропаганде творчества Михаила. Иногда ко мне подходили малознакомые люди и говорили о признательности к поэту. На вопрос: «Откуда Вы его знаете?» — ссылались на «Русский Север».
Из подписей к фотографиям и коллажам, опубликованным в «Русском Севере» в 1998–1999 годах.
ЧЕМ ГЛУШЕ МУЗЫКА ЛЮБВИ…
(Девяносто третий год)
Через год после смерти Глеба возвращался его призыв. Петя, тогда еще студент-виолончелист музыкального училища, играл в камерном оркестре. У оркестра не было постоянного помещения, адреса репетиций и концертов менялись.
Иногда в залах было холодно (плохо топили), и страшновато было за артистов, которые играли во фраках и легких платьях, в то время как слушатели сидели в шубах.
Однажды во время такого концерта в зал зашли двое молодых людей в военной форме — они искали меня. Представились: бывший сослуживец Глеба Слава Цветков из Подмосковья с товарищем. Военнослужащие попросили меня показать Петю. Мы потихоньку вышли в фойе. Ребята рассказали, что едут домой из армии и вот сделали крюк, чтобы посмотреть на брата Глеба — похож ли? Нашли, что очень. Я стала зазывать в гости, но они, извинившись, отказались: дома у нас уже были, а теперь торопятся на поезд.
~~~
Я вспомнила эту встречу через два года, когда в воскресенье 3 октября 1993 года в зале Вологодского музыкального училища звучали трагические аккорды симфонии Дмитрия Шостаковича в исполнении гастролирующего симфонического оркестра. Но мы еще не знали, что в Москве стреляют.
Возвращение домой было ошеломляющим. Мы с Мишей провели бессонную ночь у телевизора и приемника. Мише показалось, что в одном из интервью для радио, взятом на площади у Белого Дома, прозвучал голос нашего друга, молодого режиссера документального кино из Санкт-Петербурга Саши Сидельникова, который делал в Вологде фильмы с участием Михаила. Часть этих кадров снималось у нас дома.
— Дядя Миша, — спрашивал Саша, — а что такое для Вас понятие Родины?
— Я здесь живу, и все, что с ней происходило, происходит и будет происходить — мое. Надо понять, чего нам не следует делать, хотя бы для того, чтобы не делать хуже… Посмотри, как мы ведем себя на Родине — то ли как на случайно оккупированной территории, то ли в хлеву: страшно ногу поставить, чтобы не очутиться в дерьме. Нам на гербе вместо медведя надо мусор прицепить, чтобы помнили, где живем. Пробьешь верхушку корки, на которой обитаешь, и окочуришься от внезапного потока зловония.
Сейчас Родина — как страдающий больной. А человек на ней должен чувствовать себя, как младенец на груди у матери: защищен и накормлен; свободно, уютно и не страшно. Красотой, добротой должен быть привлечен. Чтобы каждого, кто уехал — в Прибалтику ли, в Америку — посещала мысль: «Надо поскорее купить билет, съездить домой, в Россию…» Это и есть любовь к Родине. И если я увижу у себя в доме неблагополучие — разве не скажу об этом? Все, что я делаю в поэзии — мой метод защиты свободолюбивых, нормальных отношений…
И вот теперь неведомый нам столичный радиожурналист, узнав известного документалиста, спрашивал у него — каково настроение в российской глубинке? И тот отвечал в свойственной Сидельникову манере:
— С Российской глубинкой — нормально…
Так мы узнали, что Саша, как всегда, в центре главных событий.
~~~
Весь день по Российскому радио в перерывах между репортажами и перестрелками звучала песня Б. Окуджавы:
«Не обмануться бы во мраке: чем глуше музыка любви, тем громче музыка атаки…»
А вечером стали передавать списки погибших. Среди них был назван кинематографист из Санкт-Петербурга… Александр Сидельников. Снайпер убил его со спины. Попасть в Сашу было нетрудно: ростом — почти под два метра, богатырского телосложения, он всегда возвышался над толпой. Стреляли по человеку с кинокамерой.
~~~
В Мишиной книжке «Девяносто третий год» всего семь страниц. Серийное производство рекламной библиотечки, задуманной в целях поддержки нищенствующих поэтов. Сборник-проспект тиражом в 1000 экземпляров издавался в Москве согласно Федеральной целевой программе книгоиздания России. Предполагалось, что авторы эти книжки будут продавать или распространять и таким образом о себе заявят. Будучи в столице, я сложила тираж в две большие сумки, хотела часть оставить в московских книжных магазинах, но… оказалось, что платить за продажу и хранение придется дороже, чем от того выручка. Увезла все в Вологду. Конечно, мы ничего на этом не заработали. Раздавали, дарили…
Великое дело делал Союз писателей России этой акцией. Поэтам давали понять, что их творчество может быть востребовано.
Столица
«Преступную в злобе…»
Александру Сидельникову
«Крестили — тебя не спросили…»
«За фронт и за опухший тыл…»
«В передрассветном стоне сухожилий…»
«Церковь — словно погасший фонарь…»
Благовест
Матушка
Певцы
Мужик
«Запеть бы мне, да голос тих…»
ОБУГЛЕННЫЕ ВЕКОМ
«Мы входили в жизнь без идеологических шор, с широко распахнутыми глазами от бомб 1941 года. Мои откровения не давались мне через лозунги и декреты. Всегда через личные потери, через страдания. Мы искали в правителе высшего судию, а находили в рабе палача. Мы жаждали от сильного покровительства, а находили в слабом садиста. Мы искали в незнакомом друга, а находили в кровном врага…
Мы собачьими глазами просили у общества участливой нежности, а общество обеспечивало нас ненавистью по высшей категории. Материнскую ласку, друга, любимую, свободу, пайку и махорку нам годами заменяла ненависть. Так было до тех пор, пока я не увидел, что ненависть плачет беспомощными слезами… Почему? Потому что наша ненависть являла собой бессмысленную, щенячью форму самозащиты, рассчитанную на милосердие от обнаженной общественной дикости. Мы входили в мир без идеологических шор и уходим без иллюзий.
Именно это укрепляет меня в убежденности: рано или поздно, при мне это произойдет или без меня, если ненависть способна заплакать покаянными слезами, Родина неизбежно обретет человеческий облик. Так думаю. Над этим работаю».
— таким предисловием начинается сборник стихов «Обугленные веком» (1995 год). Точнее концепцию своего творчества Михаил не выразил, пожалуй, больше никогда.
~~~
Изданием этого сборника он обязан Совету самоуправления (так тогда называлась городская Дума) и Администрации города, а инициатором выступил депутат-коммунист Владимир Громов. Удивительным образом за стихи Михаила хватались представители самых разных политических течений: им казалось, что он бьет их врагов, и только потом соображали, что в такой же степени это повернуто против них.
Володя — бывший железнодорожник, которого мы более знали как исполнителя бардовских песен и прекрасного, чуткого человека. Бывал у нас дома. Обладал редким по проникновенности тенором, играл на гитаре. Ему Миша посвятил одно из своих лучших стихотворений «Слева — чаща. Леса…», которое мы полюбили в его исполнении.
~~~
К тому времени, как мы подружились, Володе было за сорок. Он имел высшее инженерное образование, но трудился машинистом тепловоза (здесь больше платили). Работу любил — в его рассказах о дальних рейсах много поэзии. Но вот выработаны годы, необходимые машинисту для получения пенсии, а сил еще достаточно, в душе неудовлетворенность. Володя вступает в Коммунистическую партию и с головой окунается в политику. Сначала он становится одним из самых видных депутатов городского Совета самоуправления, а потом делает головокружительный взлет — по спискам КПРФ проходит в Государственную Думу. Мы догадывались, что поддерживая Михаила, Володя рассчитывал привлечь его к агитационной работе. Стихи нравились, и компартию Громов поддерживал искренне, только, думается, идеалы КПРФ он больше сочинял… Миша утешал: «Володя, не переживай. Для меня неважно, сколько партийности в человеке — важно, сколько человечности в партии».
(Через четыре года Громов вернется из Москвы и отойдет от политики. На расспросы будет только с досадой махать рукой, да мы и не станем спрашивать. По слухам, он хотел сборником «Обугленные веком» поразить товарищей по партии, но не встретил поддержки. Стихи никуда «не пошли», чему мы только порадовались).
~~~
А сборник остался… По тональности он близок к «Девяносто третьему году», стихи жесткие, часто афористичные. Очень много посвящений. Миша говорил: «Что я могу сделать для людей, которых люблю? Подарить стихотворение. Другого у меня ничего нет…»
Однако в целом от книги — неудовлетворение. Отделение Вологды от Северо-Западного издательства привело к тому, что квалифицированные редакторские кадры остались в Архангельске, своими Вологда так и не обзавелась, а мы навсегда потеряли поддержку Елены Шамильевны. В непредсказуемой политической обстановке и ожидании очередного дефолта выделенные средства надо было использовать молниеносно. Сборник «Обугленные веком» (230 страниц) составлялся в спешке. Миша с другом подбирали опубликованное в газетах (якобы прошедшее редактуру, что на самом деле было не всегда). Несмотря на серьезные удачи, сборник оставлял впечатление «сырого». Незадолго до смерти Миша взялся его переработать. Некоторые исправления нам с сыном потом показались спорными… Спорным кажется и художественное оформление, хотя оно делалось в соответствии с пожеланиями автора. Тем не менее… если бы мы тогда не собрали эти стихи вместе, то и вовсе растеряли бы их.
…Одно мы отсылали, другое забирали случайно зашедшие знакомые. Потом хватались — оказывалось, что самое удачное неизвестно где. Миша стал печатать под копирку, но копии тоже терялись, а горы недоработанных стихов, к которым автор потерял интерес, росли.
~~~
Время от времени я пыталась систематизировать рукописи, но получалось плохо. Михаил все рвался вперед, многое оставалось на уровне заявок. Все это складывалось в пачки, которые перевязывались тесемочками. Миша обещал, что к этому вернется, но становилось все яснее, что это время вряд ли наступит.
Бумаги заполняли квартиру, собирали пыль. Однажды я жестко за них взялась. Делила рукописи на несколько кучек: номер один (удачное, но чуть подработать), номер два (отдельные ценные строчки и мысли) и номер три — копии, на выброс. Печки у нас не было, уличный контейнер Миша использовать не хотел. Мы набивали рукописями хозяйственные сумки и увозили за город на свой картофельный участок — сжигать. Когда у Миши серьезно заболели органы дыхания, врач потребовала капитальной чистки квартиры. Унести рукописи было некуда, возить для сжигания не стало сил. Я все-таки упаковывала их в газеты и бросала в мусорку…
Сначала дело шло довольно бойко, среди ранних стихов слабого попадалось много. Но потом я все чаще оказывалась перед фактом, что выбрасывать практически нечего. Наконец, сказала: «А в этом разбирайся сам».
Груды бумаг долгое время лежали на подоконнике. Порой я вытаскивала что-нибудь из середины для журналистских нужд, и если видела в стихотворении удачную мысль или строку, подсовывала для доработки. Часто такой ход бывал плодотворным.
~~~
…Муж вернулся к сохраненным стихам незадолго до смерти. В последние месяцы нового не писал, но охотно правил: это было не только занятие для души в тяжелой больничной обстановке, но и отвлечение от физических страданий. Стало ясно, как много там ценного. Это же почувствовали мы с сыном Петром, разбирая после смерти рукописи. Наследие оказалось гораздо богаче, чем можно было предположить.
«Слева — чаща…»
В. Громову
«К разрубленным виями узам…»
«Век гильотинный…»
«Когда я говорю, что нет меня…»
Казненным до рожденья
Черная лампада
Третий ангел
«Отчизны мрачные черты…»
«Вечно борьба или бой…»
Толпа
«Память, память…»
«Плакун-трава…»
«Я знал тебя, Россия…»
Россия — это мы
НЕ СОЖЖЕНА СВЕЧА…
Тот, кому «повезло» быть солдатом в сорок первом, остается им навечно, даже если ему было тогда десять лет. Тем более — если десять, а выбор сделан без присяги.
Напомним, что Михаил и сам был из семьи военных, где высоко ценилось и воспитывалось чувство патриотизма и долга. Его деды разошлись разными дорожками — но все считали, что сражаются за Родину и свободу. Отец был военным инженером, испытателем танков на 183-м танковом военном заводе (Харьковском паровозостроительном). В конце тридцатых арестовали… Но — отпустили. Мише было семь лет, но он запомнил, как ночью отец, держа в руках большевистский партбилет, пил и плакал (очень странное поведение для военспеца и коммуниста!). А вскоре отец умер от скоротечного распада легких, его хоронил весь завод.
Михаила сызмальства учили брать на себя ответственность. Не случайно в сорок втором бабушка посылала 11-летнего внука выводить из «Харьковского котла» советских солдат, хотя не могла не понимать, чем рисковала.
С тех пор и навсегда Сопин остался защитником человека в погонах — того, кто умирает по приказу. Ему нравились люди мужественные, с активной жизненной позицией. В Перми казался прекрасным романтический бросок молодежи в Сибирь:
В Вологде однажды пригласили в молодежную редакцию на встречу с «афганцами» первой волны. Дома Миша рассказывал: его покорил рассказ юношей о том, что когда предложили защищать братский народ, они действительно шагнули вперед добровольно. Современное поколение этот порыв не поймет… а тогда это было искренне, и Сопин тоже откликнулся стихами.
(К счастью, оба стихотворения не были напечатаны и потерялись).
Он не просто откликался на события времени (для не печатающегося автора занятие более чем бесполезное). Он ими ДУМАЛ: «Освобождал в сознании место, чтобы было от чего оттолкнуться и двигаться дальше».
Но дискредитация афганской компании уже начиналась, патриотично настроенная молодежь оказалась заложницей политических игрищ. Позднее Сопин скажет жестко:
Вспомним, с каким страстным желанием любить вернулся поэт из заключения:
Но как быть с тем, что защитников Родины он встречал на этапах?
Как он это читал! Первую строчку — на подъеме, с сильным ударением на конце — восклицание! Потом спад — почти до полушепота, с выраженным многоточием. «Опомнись, помолись» — почти в растяжку. И последние две строки — чеканно и ровно, как солдатский шаг.
Если понимать Родину, говоря словами поэта, «не просто как собрание березок-рябинок, а в совокупности с общественной жизнью, то она меняла декорации быстрее, чем люди успевали разобрать, что на них изображено». «У нашей Родины слишком непостоянное меню». Это очень знакомое многим состояние отражено в стихотворении:
А как же здесь быть человеку в погонах? Тому, с кого требуют не просто «любить или клясть», а умирать?
Отделяется Прибалтика. Громят могилы бывших освободителей, которых теперь именуют оккупантами. Полны сочувствия к человеку в погонах строки:
Безысходная трагедия современного человека в погонах воплотилась в судьбе отличившегося на войне в Чечне, а потом осужденного полковника Буданова. Он стал заложником политической системы, которая, в свою очередь — заложник многовековой российской истории.
Этот многолетний, бесконечный судебный процесс раскалывал общество. Появление на сайте «Стихи. Ру» стихотворения «Полковнику Буданову» вызвало бурю эмоций, от восхищения: «Это лучшее стихотворение Сопина!» — до: «Позор, как можно с сочувствием писать об убийце!» (Очевидно, что в обоих случаях рассматривались не художественные особенности, но позиция). А позиция у поэта такая: человека в погонах на войне, не признанной войной, общество распинает подобно Христу…
Как реквием читается стихотворение «Двадцать девятое марта» на тему чеченской войны. В те дни бригады ОМОНа гибли одна за другой, и не всегда было ясно, почему. Помню кадры по телевизору: хоронят омоновцев Сергиева-Посада, а сквозь толпу пробирается чудом уцелевший парнишка. Его пытаются остановить, тележурналист сует микрофон, но он угрюмо отодвигает камеру: «Я ни-че-го не буду говорить».
А через короткое время — подобная история с Пермским ОМОНом. Этот край (Пермь, Березники) почти родной. Мы многих там знали и с напряжением смотрели на телеэкран: вдруг появятся знакомые фамилии? Нет… Но все равно — на фоне знакомых городских пейзажей они как наши дети, сверстники наших детей. Медленно проплывает по экрану список убитых, задерживаясь на каждом имени…
Двадцать девятое марта
Памяти Пермского ОМОНа
«Нас гваздали будни и беды…»
«Ищу друзей на той войне…»
«Окопный брат…»
«Глухой безвыходностью заперт…»
«Звон погребальный…»
Стыд и память
«Войной сменяется война…»
Полковнику Буданову
«Пришел солдат из плена…»
МЕЛЬНИЦА НА КОСТЫЛЯХ
У поэта есть два, казалось бы, взаимоисключающих себя стихотворения. Вот одно:
И другое:
Ситуация для этого автора не такая уж необычная: у него много противоположного, казалось бы, взаимоисключающего, сливающегося в полифонию, которая после некоторого привыкания совсем не кажется противоестественной.
Обратимся к первому стихотворению. Если идти по упрощенному варианту — типичное состояние человека старшего поколения, выкинутого из сегодняшней жизни (нищета, маленькие пенсии, обидно за падение Советского Союза, раздражают «новые русские» и т. д.) Хотя типичный представитель старшего поколения о Союзе тоскует, а поэт говорит: «Я той стране — чужой…» То есть, это скорее диссидент, а не поклонник пропавшей системы.
В состоянии выкинутости всегда оказывается часть населения при революциях (кровавых, как в семнадцатом году, или мирных, как в девяносто первом). Это состояние Владимира Набокова, в ночном кошмаре мысленно возвращающегося в Россию, чтобы быть расстрелянным в одурманенном цветущей черемухой рву. Оно знакомо беженцам — бывшим советским гражданам всех волн эмиграции, почти независимо от того, как складывалась дальнейшая судьба. В данном случае речь идет о внутренней эмиграции из обеих стран — и бывшего Советского Союза, и нынешней непонятно какой России. У поэта рождается страшный образ Родины в виде мельницы, бредущей на костылях:
Мельница, которая перемалывает. Мельница Дон-Кихота, сражаться с которой бессмысленно… Но она же — необходимый атрибут благополучия селян, для которых мельник — самый необходимый и уважаемый труженик. Где здесь найти место человеку? Он попадает под перемалывающие крылья и… тут же сам чувствует себя мельником, уже начинающим управлять ситуацией, хотя бы в виде рифмующихся строф:
Это рождение человека, если хотите, и есть обретение независимости, к которой даже в век свободы стремится далеко не каждый.
— Под то, что названо перестройкой, — говорит Михаил, — было вложено столько надежд и желаний… Сколько было лозунгов, криков о независимости республик, составлявших бывший СССР! После всего того, что они выстрадали, все были достойны этого и получили. Но я не увидел стремления к духовной независимости каждого человека. Пробурчали с тяжелого похмелья «День прощения»… Кто кого простил? Тех, кого не догрохали? Кто из страха объявит себя простившим? Перемены метафизичны: одним — вечно мордовать, другим — вечно прощать? Истинных преступников столько же, сколько истинно верующих, остальных создают обстоятельства… Кто получает коротенькие вожжи, чтобы для пользы дела чем-то управлять, тут же стремится въехать в государственную власть и обеспечить этот въезд своим близким. Отсюда — хроническое недоверие к власти…
~~~
— Так все-таки, — спрашиваю я, — остается надежда?
— Я не антипатриотист, не антигосударственник, не хочу терять доверие к стране, в которой живу. Я антиидиотист. А пока «обрядили страну в уголовных блатари из кремлевских палат», для меня важнее, кто мать и отец мои, а потом уже государство, диктующее общественный гипноз…
«Сейчас даже смерти печать…»
«Нет, жизнь моя не горький дым…»
«Смешалась боль…»
«Времена не выбирают…»
«Бежал за жизненной красой…»
«Ты один, я один…»
«Самодурство. Чванство. Пустофразие…»
«Свобода — что она, мой друг?…»
«Свободная рутина…»
МОЛИТВЫ ВРЕМЕНИ РАЗЛОМА
С перевала хорошо видно. Здесь прозрачный горный воздух, далеко просматривается горизонт в обе стороны. На разломе эпох возникали самые значительные произведения мировой культуры.
Мы еще не знаем, что останется в истории на развалинах социализма, не готовы подвести итоги и выделить главное. Но появление авторов, пытающихся размышлять на этом переломе, знаково.
Очередной свой сборник стихов Михаил Сопин назвал «Молитвы времени разлома». Позднее он скажет: «Я пишу не стихи, а молитвы от имени ушедших и уходящих». Он уже и сам не молод — за шестьдесят, неизлечимо тяжело болен…
Меняется стихотворный стиль — свойственная раннему периоду цветистость сменяется анализом, краткостью, афористичностью, вот только частушечная лихость порой поэту не изменяет. В стихах «трудно дышать» из-за жесткости горнего воздуха. Возможно, к этому надо привыкнуть.
Да, не свой.
Это он понял еще в заключении. Но тогда оставалась мечта. Надежда. Будущее пришло и оказалось не узнанным:
Может быть, это только переходный период? Вот что-то произойдет, продвинется еще немного…
Может быть, это скорее скоропись времени, чем отстраненная — впрочем, вполне достойная — позиция «жить своей жизнью, не замечая творимой вокруг мерзости». Больше газета, чем взгляд из прошлого в вечное.
Когда-то живущий в Крыму во время Октябрьской революции Иван Бунин писал о том, как носит на дачу песок и топит камин. «Окаянные дни» он напишет уже потом, в Париже. А Макс Волошин в том же Крыму не только писал о сегодняшнем дне, но и помогал друзьям, независимо от окраски «лычек» (говорят, его не раз хотели расстрелять то красные, то белые). Разные подходы ко времени и к себе могут быть у поэта. Это его право…
Заслуженная артистка России Е. Н. Распутько так образно характеризует впечатление от стихов Михаила Сопина:
— Когда маленький ребенок ступает в холодную воду, ему хочется ножки отдернуть. Но вот он ими немного поболтает, привыкнет… и уже не так страшно. А для здоровья полезно.
~~~
Сборник «Молитвы времени разлома» (2000 год) печатался в частном издательстве за счет автора в ста экземплярах. Мы раздаем книжки знакомым. Отклик в печати — нулевой, если не считать рецензии Саши Кучер «Книжка для дураков» величиной с пару спичечных коробков (областная газета «Зеркало»):
«…Михаил Сопин забивает последний гвоздь в гроб российской дурости. Но вся беда в том, что дураки этого не замечают».
(«Ну почему же последний? — комментируем мы с Мишей. — Дурости нет предела. И не только российской. Дурость — понятие интернациональное…»)
Еще цитата из рецензии:
«Концентрация страшная, химически чистая. Сопин верен себе — он, как патологоанатом, исследует современность. И если предыдущая книга „Обугленные веком“ пронизана нежностью и прощанием, то в „Молитвах…“ автор беспощаден. Веку он вынес приговор, а вот человеку… Человек сам себе вынес:
„Кончается двадцатый век — в крови, в моленьях и надеждах. Стереотипен человек и жалок в действах и одеждах“. „Поэзия? Куда такую? С ней больно сердцу и уму. Я ничего не публикую, не нужно это никому“, — признается Сопин. От книги холодно. Стужа прозрения сильнее всякой другой».
«Крик взбулгаченных ворон…»
«Я — зыбкость сугробов…»
«Тяжелый подземельный…»
«Не выношу прощений поздних…»
«Продудел полководец…»
Пустив по кругу шкалик…
(Оперная ария)
В косматых мыслях
В себе поверженные ниц…
«Стране, в которой жизнь теряет цену…»
Миф
«Мы с блеском лжем своей душе…»
«Кончается двадцатый век…»
«Не проклинаю этот свет…»
НА РУБЕЖЕ МОЕМ ПОСЛЕДНЕМ
Я уже писала, что составлять сборники муж так и не научился. К собственным детям-стихам объективным быть не мог. Подборки делались под настроение, а потом обнаруживалось, что главное осталось «за бортом»… Так создавались и «Молитвы времени разлома». Разбираясь в оставшемся, я досадовала. К счастью, в Вологодском отделении Союза писателей России подошла его очередь на брошюру из серии «Вологда—XXI век».
Сборник «Свобода — тягостная ноша» составляла я. Михаил в то время был в больнице и только внес коррективы. В Союзе писателей с текстами согласились, только заголовок сборника не понравился (слишком публицистично!). Был предложен другой — «Тягостная ноша», но мне он показался безликим, да и Михаил не согласился.
— Автор и есть публицист, — сказала я. — У него такое лицо. А «Тягостная ноша»… что-то от такелажа: «Цемент», «Железный поток».
Тираж у этих малоформатных брошюр был приличный — 999 экземпляров, их рассылали по области, раздавали для пополнения школьных библиотек. Резонанс в прессе — нулевой.
…Он давно не выходит из дому. Собрания Союза писателей он и раньше не очень-то жаловал, а тут… появилась уважительная причина оставаться в стороне — болезнь. Он и рад.
~~~
Светлым пятном в конце девяностых была наша семейная дружба с врачом детской поликлиники Верой Леонидовной Бузыкаевой. Вера искренне увлеклась творчеством Михаила Николаевича и приобщала других. Часто бывала у нас дома как друг и врач. В ней было особое женское обаяние, за которым, впрочем, ощущался твердый, мужской характер. Она замыслила написать о Михаиле художественно-документальную книгу, и не только с блеском выполнила задачу, но и издала книгу за счет своих скромных медицинских заработков, с привлечением спонсорских средств. Книга «Нет, жизнь моя не горький дым…» получилась большая, красивая. Но, несмотря на активную Верину пропаганду и положительные отзывы практически всех, кто ее прочитал, достойного отклика книга так и не получила, что больно ранило автора.
Почему же так вышло? Осмелюсь предположить — по той же причине, почему не нужен был сам Михаил Николаевич. Никому ничего особенно не нужно, если перестаешь «толкаться и давить». А «толкаться» Вера устала.
~~~
…Вспомнилось, как в семидесятые годы прошлого века первый секретарь обкома КПСС посчитал, что Вологде для повышения престижа власти нужно иметь прирученного писателя-классика. На роль мэтра был приглашен с Урала Виктор Астафьев. Ему дали квартиру в престижном доме и подарили мебельный гарнитур. Но Астафьев не оправдал надежд: вел себя независимо, а потом и вовсе уехал, да еще и написал по мотивам вологодской жизни сатирическую повесть «Печальный детектив». Это писателей и власть обидело («Гарнитур взял, а нас опозорил…», «После знакомства с этим произведением хочется помыть руки»). Когда я рассказала об этом профессору Пермского университета Р. В. Коминой, она засмеялась: «Писателям дарят не гарнитуры, а понимание».
Миша говорил о коллегах-писателях:
— Я никому ничего не желаю плохого. Но я им — не по зубам.
Болезнь скручивала его. К физическим страданиям добавлялись моральные. Мучаясь от одиночества, все больше замыкался в себе.
Крест
Знак Плюс — это и есть крест. Многим казалось: жизнь поэта подходит к концу, он уже никогда ничего нового, интересного не напишет. К счастью, они ошиблись.
«Страшись безликой тишины…»
Неизбежность
Вере Бузыкаевой
«Никого я в друзья не зову…»
«Безумнее на свете нет беды…»
«Я знаю кровь и смерть войны…»
«Было стыло. Стало пусто…»
«Помолчим…»
«За все, что выстрадал когда-то…»
ЧЕТВЕРОСТИШИЯ
В прозаической миниатюре «Еретикон» критик Сергей Фаустов назвал Сопина японским поэтом, аргументировав цветисто:
«Я мечтаю его стихи читать на японском языке — написанные иероглифами. Иероглифы изображают разорванную колючую проволоку империи гостеррора и лжи. Они изображают колючую проволоку человеческой глупости. Стихи Сопина разрывают колючую проволоку несвободы, поэтому они должны быть написаны иероглифами! Я это утверждаю с восклицательным знаком».
Вряд ли японец согласился бы с таким одиозным толкованием своего исторического письма, но по краткости и афористичности некоторые стихи Михаила действительно приближаются к китайско-японским формам хэйку или танка.
Некоторые из них возникали как четверостишия сразу. Привычная картина: Миша ходит по комнате взад-вперед, рифмует и вдруг выдает нечто, что немедленно надо записать. Нередко просит сделать это меня, чтобы не искать очки. Предлагается вариант. Этот процесс может растягиваться на месяцы и годы, двигаясь как в лучшую, так и в худшую сторону. Наши мнения расходятся, мы начинаем спорить, даже ссориться… Сходимся на компромиссе: «Пусть полежит».
Другие четверостишия представляют собой концовки стихов с «разгонным» началом, которое впоследствии урезалось самим автором. Наконец, некоторые мини-стихи возникают в памяти из утерянного. Возможно, это не самый плохой путь отбора: повторяли часто, вот и запомнили.
«Россия, властная держава…»
«Мои глаза — как два провала…»
«Далекая луна по травополью…»
«Я видел жизнь…»
«Есть свет в осмысленной беде!..»
«С тех пор, как был распят Христос…»
«Мне страна подарила…»
«Чужое — деспотии запах стойкий…»
«Молитвы…»
«Россия…»
«Несет по жизни человек…»
«Война, война…»
«Если гордость наша — пыль парада…»
«Переход затменья в темнолунье…»
«Шел в коммуну паровоз…»
«Строят невольники волю…»
«Горбя до треска сухожилий…»
«Эпоха следствий и причин…»
«Я тону в людской словесной ржави…»
«Ты один, я один, каждый смертный один…»
«Стынет мысль. Угасают лета…»
«Над весной моей — белым-бело…»
«Тихо-тихо-тихо…»
«Если нет жизни иной…»
«Мир проигрывает раунд…»
НА ДАЛЬНИЙ СВЕТ, СКВОЗЬ НАЛЕДЬ ОКОН…
Все началось буднично: мы купили компьютер. Пришла вологодская писательница Галина Щекина, пощелкала клавишами:
— Стихи можно ставить здесь. На сайте «Стихи. Ру» регистрируют всех.
Так началась новая жизнь. Это было в январе 2003 года.
Мне нравится это веселое сочетание: «Стихи. Ру», «Стихира», нечто среднее между стихами и стихией, а посередине твердый, раскатистый стерженек. Или так: стихи и египетский Бог солнца Ра.
~~~
Про этот невероятно разбухший, расхристанный, неопрятный, немного хулиганствующий сайт, где могут «оправиться в обеденное блюдо» и неожиданно тепло поддержать, говорят разное. Но именно здесь Михаил нашел то, чего не имел никогда — свободный выход к массовому читателю. Признаюсь честно: нечистот, которые порой появлялись возле наших имен, мы не читали. А на отношения с близкими по духу это не влияло.
У нас появились друзья в разных странах. Михаил заинтересованно читал чужие стихи, писал к ним комментарии. Было приятно ощущать, что к его словам прислушиваются.
Аудитория на «Стихире» большей частью молодая, и с нею Михаил молодел. Он стал возвращаться к своим ранним неопубликованным стихам, кое-что дорабатывал. Прислушивался к замечаниям, даже если был с ними не согласен. Вживался в это состояние подъема… Удивительно, но даже физически он, неизлечимо больной, стал себя чувствовать лучше! Мы завели блокнот для афоризмов, на которые Михаил всегда был мастаком, а тут они пошли щедро. Частично использовали их в рецензиях.
А иногда брошенную собеседником мысль хотелось развить, как это получилось, например, с ответом Евгению Е., который сетовал, что его поэтический мир не обогащается:
«Не могу согласиться с тем, Евгений, что обогащать его надо искусственно. Когда-то один поэт заметил: „Вам хорошо, Михаил Николаевич, вы сидели…“ (!) — имеется в виду, что есть своя тема. Но если идти по этому пути: тот не сидел, другой не воевал, третий не расстреливал, десятый не лгал, какой-то там говорил только правду… Сварганится из этого такая кутья, что получишь хлебово ядовитое, от последствий которого враз не избавишься.
Основной признак поэзии? Она обладает лечебными качествами. Сказал — избыл внутренний груз. Потому что вначале было не слово, а предисловие. Стон боли, стон голода, холода, общения, попытка осмыслить себя — главная наука о человеке. А слово — потом.
У тебя есть выражение: „Поэт-затворник обречен перепевать свою законсервированную душу…“ Не перепевать, Евгений, а РАСПЕВАТЬ. Это разные вещи. Даже „Отче наш“, когда эту молитву шепчешь, зная, что ни Богом, ни в храме, ни в райкоме она не будет услышана и востребована, может взорвать человека изнутри. Такие вот дела.
Мир гораздо звероподобнее, отвратительнее и прекраснее, если его не сочинять, а попытаться понять. Поэт необходим, иначе политико-партийная шизофрения закусит нами на банкете в честь победы безумия над разумом».
Так была зафиксирована на бумаге концепция собственного творчества. А раньше этим заняться, вроде бы, не было повода…
Однажды, когда мы попали в типичную для «Стихиры» скандальную переделку, нам стали звонить по телефону из разных стран (США, Израиль…) со словами поддержки. Вот этого ощущения востребованности Михаилу не хватало всю жизнь!
Но было в этом общении и нечто более важное. Поэт впервые, пожалуй, по-настоящему стал смотреть на себя со стороны. Мы наглядно увидели, что стихи могут быть не поняты, а своего читателя надо формировать.
Потребность рассказывать о поэте и судьбе стихов я стала реализовывать на «Сакан-сайте», где писатель Сергей Саканский любезно позволил мне открыть «Дневник писателя» и оказывал всестороннюю поддержку. Потом эти материалы легли в основу повести «Вызов судьбе». Анастасия Доронина помогла Михаилу зарегистрироваться на «Поэзии. Ру», где его встретили очень приветливо.
Самой большой радостью для Миши в больнице были вести из Интернета, хорошие стихи:
«Ты сказал намного больше, чем написал, я это чувствую. Наверное, каждый нищий был бы польщен таким отношением… Живем на одной земле, одними радостями и печалями и просто обречены на то, чтобы слышать друг друга».
Михаилу Берковичу.
«Леня! Обнимаю молча. Пусть лучше перекрывает кадык, чем мозги…».
Леониду Марголису.
«Человек в застегнутом состоянии, а хочется сразу большого. А если его положили, как одуванчик, на ладонь, и показали миру — зазвучит мировая симфония».
Иосифу Письменному.
~~~
У Варлама Шаламова есть рассказ о последних минутах поэта (считается, Мандельштама) в лагерном бараке. Ему чудятся идущие стройными рядами строки Большой Поэзии, и все остальное в мире становится неважным. Меня не оставляет мысль, что подобное ощущение испытывал Михаил, когда писал вот эти строки:
«Большая поэзия — это гигантский планетный музыкально-литературный смысловой оркестр, и в нем закономерностей больше, чем случайностей. Если одна творческая мысль затронет струну другой — они зазвучат. Они будут играть поэзию. Начинается сыгровка оркестра».
Но есть важное отличие. Если поэт «по Шаламову» слушал поэзию в одиночестве, знал эту обреченность и даже не тяготился этим, то Сопин как бы видит себя в огромном концертном зале, где каждый и исполнитель, и слушатель:
«Поразительно то, что бывает очень-очень редко… Не успеешь сделать инструментовку, а уже услышан! И хочется заорать, изобразить на своей харе НЕЧТО… Больше радости или печали? И с высоты такого понимания хотелось бы встретиться и больше не разлучаться».
За три дня до смерти он передал мне обрывок бумаги со словами прощания, который велел поместить в Интернете:
«ВСЕМ
Приближаясь к концу жизненного пути, благодарю мировую мысль (компьютер) и Родину — компьютеризация обеспечила мне возможность встретиться с мировоззренчески близкими мне друзьями (выйти из глухой блокады неизвестности), а государство терпело, не добило меня раньше времени.
Михаил Сопин».
Поэзия
«Кто мы?..»
Лира
Молюсь на коленях в пыли
«О разлуке не надо…»
К…
«Не возвращайся, Бога ради…»
«Родимая, что нам осталось?..»
«В каком это будет году?..»
СЧАСТЬЕ И СМЕРТЬ
Миша умер 11 мая 2004 года в половине одиннадцатого вечера. За три дня до этого сказал:
— Не хотел тебя пугать… Помолчал, потом все-таки продолжил:
— Сегодня ночью мне привиделась собственная смерть. Разрытая земля.
— Брось, — сказала я. — Тебе было плохо и думал об этом. Вспомни — сколько раз ты уже собирался умирать, но обходилось.
Это было правдой, но в последние месяцы тяжелые мысли слишком приближались к реальности. Однако до последнего момента Миша хотел еще немного пожить. Мы сходили в стоматологический кабинет и подготовили зубы к протезированию. Залечил язву желудка. Готовился «довести до ума» сборник «Молитвы времени разлома», как это уже было сделано с «Обугленными веком». Я купила ему новые кожаные ботинки — гулять, как мы это делали минувшим летом, обсуждая главы совместной работы «Судьба поэта».
Впоследствии лечащий врач скажет:
— Я думал, он лето еще проживет, а уж будущую зиму — вряд ли.
Но до лета он не дотянул.
Катастрофа случилась, когда Миша по своей беспечности, удивительной в его возрасте и при таком наборе болезней, пошел из больничной палаты ночью в общественный туалет в одной рубахе. Апрельское похолодание сопровождалось ветром и снегом, снег несло в раскрытое окно… Простуда сразу перешла в воспаление легких.
Его еще пытались спасти. Врач доставал через руководство больницы дорогостоящие препараты. Две недели я ночевала у него в двухместной палате, на вторую койку никого не помещали. После мучительной шестичасовой капельницы начали отекать ноги. Я купила ему растягивающиеся шлепанцы (на «залипах»), чтобы можно было делать изменения по объему ног. Однажды врач зашел в палату и с удивлением констатировал, что Михаил из кризиса, кажется, выбрался: такой крепости организма врач, похоже, сам не ожидал.
…По телевизору транслировали празднование Дня Победы. Еще вечером девятого мая мы с Михаилом обсуждали электронную почту и стихи с сайта «Стихи. Ру», я записывала ответы авторам. А десятого утром он позвонил по мобильнику:
— Приезжай, мне плохо.
Дальше были двое суток кошмара. Я снова ночевала у него, но сна не было обоим… Никто не мог определить причины тяжелого состояния. Вызывали хирурга. Сделали рентген, проверили язву, сердце, легкие, желудок — все в пределах «возрастной нормы». А между тем боли шли по нарастающей. Он почти все время стонал или кричал. Вот так же описывалась смерть Блока…
К вечеру 11 мая я пришла к нему с ночевой, но соседнюю койку занимал новый пациент. Это было для меня некоторой неожиданностью, да и для соседа, надо думать, присутствие в палате чужой женщины в ночное время составляет неудобство. Медсестра Галя сказала, что мне сейчас лучше уйти («Сделали хороший болеутоляющий укол, и теперь он будет спать, я дежурю и прослежу»). Придти посоветовала утром.
Однако укол не подействовал. Боли усиливались. Муж просил то приподнять его, то опустить, то помочь повернуться на бок… От не зажатой вовремя вены рубашка была кроваво-мокрой, я просила Мишу приподняться на локтях, чтобы её вытащить, но он уже не мог, а у меня не было сил. Я гладила его по незакрытым местам тела, ему это нравилось и немного успокаивало, только просил не касаться области воспаленного солнечного сплетения. Внезапно я ощутила, что опухшие ноги под моими поглаживаниями холодеют (не прокачивает сердце!), но ничего ему не сказала.
Снова пришел хирург и велел везти в хирургический корпус на операцию.
~~~
Я немало колебалась — стоит ли рассказывать дальнейший эпизод, он компрометирует порядки в городской больнице, врачи которой сделали для Михаила так много хорошего.
~~~
Для врачебного персонала Сопин был не рядовой больной. Думаю, главную роль играло внимание властей, которые время от времени по «наводке» Союза писателей России о нем справлялись. Врачи приходили к нему не только как к пациенту, но и как к интересному собеседнику. Видели, что он здесь не просто лечится, но работает (всегда обложен рукописями). Особенно часто заходил лучший вологодский кардиолог Виктор Александрович Ухов. Помню, как он однажды насмешил нас, сказав:
— Я, Михаил Николаевич, знаете, как Вас уважаю! У меня первым очень знаменитым пациентом был Виктор Астафьев, я тогда еще совсем молодым был. А теперь вот Вы. Вы для меня… прямо как Маяковский.
Маленький черно-белый телевизор Ухова постоянно «дежурил» в Мишиной палате, а гастроэнтеролог приносила редкие книги и магнитофонные записи.
Но вечером 11 мая никого из них здесь не было. И дежурного врача на отделении — тоже.
Не будь даже безобразных сцен, о которых я напишу ниже — спасти Мишу не удалось бы. Это уже была агония, она продолжалась вторые сутки. Все-таки больного честно пытаются спасти, но… до чего неуклюже!
Сцены хорошо характеризуют положение вещей в современной российской медицине. И как же эта фантасмагория созвучна творчеству Сопина — ну прямо подтверждение его стихов:
Наконец, те, кому дорого творчество Михаила Николаевича, имеют право узнать о последних минутах его жизни, и, я уверена, он этому не воспротивился бы.
~~~
Итак, поступает распоряжение везти больного в хирургический корпус, а это в другом здании, через дорогу. Санитарная машина есть, но пациента еще надо доставить с пятого этажа вниз.
Идти сам он не может, а тележка не въезжает в палату. Приносят носилки, но их некому нести. Сестра Галя пошла по палатам, призвала на помощь мужчин помоложе. Они подняли Мишу прямо на окровавленной простыне и тонком одеяле, положили на холодные прорезиненные носилки. Везут по коридору, все это сооружение подскакивает, а я ведь знаю, что у него каждое неловкое движение вызывает боль. «Куда ставить в лифте?» — «Кладите на пол». Ну прямо как в военно-полевых условиях, когда медсестра тащит раненого по ухабам, у него ног нет, а она: «Потерпи, миленький…»
Вынесли на улицу, холод и ветер усиливаются. Стоим на крыльце, а проезд заняла посторонняя машина, отогнать — нет водителя. Я в курточке, здоровая, мне и то холодно. А он полуголый. Прикрыть нечем — захватить второе одеяло не догадались. Кричит: «Мне холодно!» Я сняла курточку, пытаюсь укрыть, но она маленькая, сползает. Впрочем, вряд ли он тогда оценивал ситуацию адекватно.
Привезли в хирургию, вышел главный, посмотрел:
— Для операции нет показаний. Зачем привезли? Разве не видно, что у него хрипы по всем легким? — возвращайте в пульман, пусть лечат.
Тут даже медсестра возмутилась:
— Зачем издеваетесь? Ведь мы по вашему указанию доставили! Если ваш специалист не компетентен, могли бы прислать пограмотнее!
Далее повторяется весь этот кошмар в обратном порядке с той разницей, что теперь даже нижнее белье у меня в руках. Куда теперь? — в реанимацию, а такая всего одна, в кардиологии. Там не принимают:
— У нас только одно свободное место. А вдруг кого с инфарктом привезут?
Я взмолилась:
— Вы только снимите этот ужасный приступ. Куда такого в палату?
Галя трясет бумажкой из хирургии с указанием «принять», побежала договариваться…
Вобщем, согласились. Последние Мишины слова были: «Воздуху! Воздуху!» — и: «Ты, Татьяша, от меня не уходи».
…В реанимацию меня не допустили. Я спросила Галю, что теперь будет.
— Дадут сильный наркотик, чтобы снять боли, и этим окончательно посадят сердце.
Потом рассудила, что раз уж в реанимации взяли, до утра все равно не выпустят, да и в последующие два-три дня тоже. Лучше мне сейчас уйти, а утром позвонить.
Я пришла домой и позвонила Пете в Петербург:
— Сегодня ночью папа, наверное, умрет.
Но он умер не ночью… через пять-семь минут после того, как мы расстались. В это время я еще не покинула стен больницы.
~~~
На похоронах я сказала:
— У Михаила была тяжелая жизнь, и все-таки он был счастливым человеком. Он говорил:
«Сколько ребят на Украине погибло от голода и болезней в тридцатые, а я выжил. Потом — война, бои, бомбы… Сотни тысяч полегли, а я жив. Дальше — лагеря. Люди умирали не только от голода, работы и расстрелов: спивались, уходили в наркоту, вешались… Это продолжалось с ними и по выходе на свободу. Их целенаправленно уничтожали, физически и морально, а я все жив. И не просто жив! Успел сказать Слово от имени этого поколения. Имею семью, замечательных сыновей, издаю стихи, принят в Союз писателей. Благодаря Интернету меня узнали в мире…»
…Он трудно умирал, но был не один. С ним были врачи, и я его не оставляла. Памяти Михаила Сопина посвятили страницы крупнейшие вологодские газеты. В одной из них опубликована статья Михаила Берковича из Ашкелона «Чему учит поэзия?» Но мне кажется, это только начало. Его творчество нуждается в серьезном изучении.
~~~
«Снимали в профиль и в анфас…»
Вечерняя свеча
Прошу
Корабли сочиненного счастья
Моим любимым, собратьям и сестренкам по сайту «Стихи. Ру»
Два желтеньких кораблика
Так странно
«Так куролесит, так вьюжит…»
Т.
«Однажды не взойдет звезда…»
«Позывные мои…»
Через столетие
Это эссе-размышление создавалось летом 2003 года, последнюю главу я дописала в мае 2004 года. Сейчас, когда Михаила нет в живых и я изучаю его архивы все глубже, думаю, что кое-что осветила бы по-другому. Но… это наш совместный труд, все главы были прочитаны и поправлены с учетом пожеланий поэта. Миша искренне радовался тому, что благодаря этим записям его творчество будет понято глубже. А если у меня или кого-то другого появятся новые размышления, толкования и наблюдения — это будет уже другой труд.
ИЗ СБОРНИКОВ РАЗНЫХ ЛЕТ
МАЛЬЧИШКА-ВОИН
Когда началась война, Михаилу Сопину было десять лет.
Вот как он это вспоминает:
«Мы не успели эвакуироваться, помню, собирались ехать в каком-то эшелоне, а в тылу нашем уже были немцы. Бежали из-под Харькова, в одной массе — солдаты, дети, старики, женщины… Это был какой-то бег исхода. Если бы нас остановили, мы, наверное, умерли бы на месте. До сих пор не верю, что выжил… Немцы нас нагнали. Разорванные, раздавленные дети, их утюжили танками. Меня ранило осколком в голову, спас какой-то военный — замотал голову тряпкой и пихнул в районе Богодухова в товарный вагон, я там валялся на опилках весь в крови.
Растолкала старушка, снова мы куда-то шли. Снова я в скоплении народа. Помню, уперлись в реку: горел мост и солдаты наспех сколачивали плоты. На них люди прыгали вместе с детьми, плоты переворачивались. И все это под бомбежкой…»
Детей (Мишку, маленького братишку Толика и старшую сестру Катю) переправляют к бабушке в деревню, на Курщину, но война настигает и тут:
«У нас во дворе частями Красной Армии были прорыты профильные окопы, потом брошены. Окопы ошибочно выкопали за избой, а дом таким образом оказался на линии огня. Начались тяжелейшие бои. Однажды во двор заскочили двое молоденьких солдатиков и прямо перед окнами стали устанавливать пулемет, но никак не могли его заправить. Бабушка выскочила с поленом: „Куда ставите, сейчас начнут бить по хате, а здесь дети малые!“ Велела тащить пулемет на угол двора и там сама заправила пулеметную ленту.
Когда начинались налеты, мы с Катериной бежали прятаться в погреб. Бомбежки продолжались по трое-четверо суток… Я был в зачумленном состоянии. Когда сутками напролет бомбят, перестаешь испытывать страх за жизнь — безразличие полное. В таком состоянии солдаты, измотанные, спят прямо в окопах. Сейчас это совершенно не может быть понято… Скорее бы бомба попала, кончились муки.
Как сейчас вижу солдатика с оторванной рукой: он сидел, привалившись к нашей избе, обнял уцелевшей рукой остатки пустого рукава и раскачивался из стороны в сторону…»
~~~
В марте сорок третьего в результате неудачной операции советского командования по освобождению Харькова сразу три армии попали в «котел»: не считая погибших, триста тысяч солдат и офицеров оказались в окружении (выживших потом назовут предателями Родины). Немцы были не готовы к приему пленных в таком количестве. Их сгоняли в поле на участки, огороженные колючей проволокой, не кормили и не поили, а пытавшихся приблизиться местных жителей расстреливали. Стопроцентная смертность, тысячи больных тифом… В конце войны даже немецкий генерал Розенберг ужасался этой советской катастрофе.
~~~
Но некоторым из окруженцев удавалось избежать плена, и они небольшими группами, в одиночку, с помощью местных жителей пробивались к своим.
Однажды в хату Сопиных постучались двое летчиков, вероятно, за самым простым: поесть, напиться. Бабушка Наталья Степановна подозвала одиннадцатилетнего Мишку и велела ему вывести этих людей из окружения. Сызмальства облазившие все окрестности и прекрасно в них ориентирующиеся мальчишки действительно были лучшими проводниками.
…Он их выводит, наступает расставание. Со словами благодарности летчик снимает со своей груди «Орден Красной Звезды»: «Носи, сынок, ты заслужил». Можно представить, что значила для пацана такая оценка!
Таких орденов у него было два. В начале совместной жизни я сказала: «У тебя документы есть? Нет. Ну и не говори никому». Он и сам это понимал. Чем становился старше, тем возвращался к теме неохотнее…
Наверное, я не стала бы об этом вспоминать вообще, если бы муж перед смертью не захотел сказать сам для радиозаписи. К нам домой пришла девушка из областного радиокомитета. Михаил догадывался, что запись последняя, и не ошибся. Сказал: «Пусть микрофон слушает». Разумеется, в эфир не прошло, но запись сохранилась.
~~~
Пятого июля сорок третьего в тех местах началось величайшее в истории Второй мировой войны сражение — Курская битва. Вместе с бабушкой и другими сельчанами Мишка вытаскивал раненых с поля боя. Погиб братишка Толик. Михаил переболел тифом. Ушел из дому, скитался по военным дорогам, и, как записано в предисловии к сборнику стихов «Свобода — тягостная ноша» (Вологда, 2002 год), «периодически находился в действующих войсках Советской Армии, принимал участие в боях армии генерала Москаленко». Война закончилась для четырнадцатилетнего подростка в танковых частях в Потсдаме.
~~~
Мальчишкой присягнув на верность армии именно тогда, когда ей было труднее всего, поэт до конца жизни не изменил позиции:
«Моя армия — это армия 1941 года — начала 42-го. Еще ближе скажу: моя армия — отступавшая. Удивительно, я так устроен: болею за команду, которая проигрывает. Они ближе, понятней…»
Ирине
«Только вспыхнет где-то…»
«Не виноват, что нет тебя…»
Беженцы
«Лунно. Полночь. Луга…»
«Мне шел одиннадцатый год…»
Ирина
«Боль безъязыкой не была…»
Пехота
«Для кого и зачем…»
«Живых из живых вырывали …»
На ветер, на осень
«Сторона моя…»
Хлеб
Корова
«Раздумья, раздумья…»
Судьба пороховая
«Не тобой я единственно болен…»
Твоей частицею
Ходики
«Что было езжено…»
Солдатам России
Я ТЕБЕ НЕ ПИСАЛ…
«Лагерные тетради», написанные на поселении Глубинное Чердынского района Пермской области, пролежали в домашнем архиве около сорока лет. Там многие сотни стихов. Они еще полностью не прочитаны, нигде не напечатаны, даже не сосчитаны. Прочитать их действительно трудно: бисерные строчки карандашом в каждую клеточку общих тетрадей, иногда по два столбца на каждой странице, заполнено буквально все и без помарок… потому что все неудачное подтиралось резинкой — из экономии бумаги. Тетрадь нужно было всегда держать при себе, чтобы не пропала.
На поселение заключенных выводили после отбытия ими двух третей общего срока при отсутствии грубых нарушений лагерного режима. Труд такой же, как в зоне, но вместо постоянного конвоя — надзор. Разрешалось носить гражданскую одежду, иметь деньги и пользоваться услугами магазина (в котором, как правило, нечего купить), вести переписку и иметь свидания. За нарушение границ поселения — возвращение в зону.
«Лагерные тетради» отличаются от известной литературы подобного типа: это дневниковые записи внутренней жизни заключенного, и только в очень редких случаях — внешних ее проявлений. Между тем, от Михаила ждали и даже просили именно бытописания. «Все написано, все известно, — говорил он в таких случаях. — Читайте Шаламова, Солженицына…».
А если поэт и пытался вводить натуралистические детали, это выглядело инородно. Другое дело — природа: по «Лагерным тетрадям» живо воссоздается облик затерянного в уральской глуши поселка. Стихами автор стремится сохранить душу, а душа тянется не к мертвому и жестокому, а к живому.
«Опять на сердце омут странный…»
«Мне снился сон…»
«О близком, об утраченном, о давнем…»
«Смеющиеся рты…»
Будто
«Я когда-то знал человека…»
«Стихи имеют вкусы и цвета…»
«В моих стихах…»
Смешная грусть
Кошмарные сны
«Оплывают — как воск со свечи…»
Моя радость
«Нынче, в полдень…»
«Ночь…»
«О жизнь, скажи…»
«Упадет на сердце боль живая…»
Не кричи
«Уйти бы, уйти бы, уйти бы…»
Луний глаз
«Мне снился сон…»
«Треплет ветер сумятицу вьюг…»
Крест
«Дороги, что мной уже пройдены…»
«Холодно…»
«Я уйду — откуда не идут телеграммы…»
«Иду куда-то я…»
Думы
«Сначала опадет хвоя…»
«Все чаще — снега…»
«Тихо-тихо…»
Песня бурьяна
«Я вижу только завтра и вчера…»
«Кружится, кружится, кружится…»
«Тише, тише, тише…»
«Сегодня на небе…»
«Я лежу, глядя в стылое небо века…»
«Вот и все, вот, пожалуй, и все…»
«Догони, догони…»
«Юга…»
«Кружится воронье…»
«Бывает, что не хочешь петь…»
«Не помню, кто, когда и где…»
«Сейчас хоть сколько бед переноси я…»
«Пройдут года…»
«Упаду, упаду…»
«Когда уйду я…»
«Пусть жизнь моя…»
ЛИЦО СВЯТОЕ СВЕТЛОЕ ТВОЕ
«Во мне душа сорокой на колу сидит, как спит с закрытыми глазами…» — определяет Сопин свое состояние в годы заключения. Но именно тогда были написаны самые светлые, пронзительные стихи о любви…
«В память…»
«Метелью заметает тротуары…»
«Неразделенная любовь во мне…»
«Не тронь, пускай лежит…»
«В листопаде писем твоих ранних…»
«Я слышу твой голос из тьмы…»
«Башка закачалась от дум…»
«Стоишь ты…»
«Все прошло…»
«Мне тридцать семь…»
«В мой карман залетела метель…»
«Горят дрова…»
«Я иду, а ветер, дождь калеча…»
«Я все забыл…»
«Не сказывай, не сказывай…»
«Перебирая прошлые года…»
«Внимание! Внимание!..»
Зеленые глаза
«Никого не прошу…»
«Я не забыл…»
«Милая, милая, милая…»
«Боже мой, как грустно светит солнце…»
«Я лежу на траве…»
«Глаза твои…»
«Я не могу тебе мешать…»
«Мне жаль, если стежечки наши…»
«Ты ушла — бездумно, не спеша…»
«Я знаю…»
«Во сне я шепчу твое имя…»
«Нынче ночью кричали опять петухи…»
«Моя беда…»
«Дай слово — не любить меня…»
«Не приходи ко мне, когда…»
К тебе…
«Не неволь меня…»
«Идут к концу последние листы…»
«Я только лгу…»
«Прости мне, милая…»
«Помнишь, я спорил…»
«Только здесь…»
«Ну что ж, твоя беда не в том…»
«Когда я стану стар…»
«Что-то ты мне перестала сниться…»
«О, это будет…»
«Далекий Сириус…»
«Кружи, метель…»
«Если я, раздавлен и забыт…»
«Считаю вновь до десяти…»
«Милая, все чаще меня…»
«Милая-милая…»
«Смеясь, отцеловав…»
«…………, где ты теперь…»
«Жар. Мозг прожгло…»
«Скажи мне что-нибудь, скажи…»
«Гляди, пока я жив…»
«Среди развалин и камней…»
«Молю тебя, не надо наставлений…»
«Пойду куда-нибудь, пойду один…»
«Сквозь дым тоски и злую замуть окон…»
«Минуют дни…»
«Не упрекай меня…»
«Тревожит мысль неровная порою…»
«Далекий друг…»
«Вижу тебя…»
«Дай мне слово…»
«Хочется не столько сожалений!..»
«О, жизнь моя запутанно-проста…»
«Казалось мне…»
«Прошу — останься же такой…»
«Ах сердце, сердце! Что с тобою?..»
«Вечер. Речка…»
«Я помню: мир притих…»
«Дай обниму тебя!..»
«Уходит старое, как сгорбленный ворчун…»
«Не говори мне сложно…»
«Давай останемся вдвоем…»
«Тихонько подойди…»
«Как странно…»
«Не надо прошлого…»
РАДУЙСЯ, ЧЕЛОВЕК
Цикл «Радуйся, человек» необычен в творчестве поэта. Прежде всего, не свойственный, казалось бы, ему способ стихосложения: верлибр. Он появляется впервые в стихах Михаила Сопина незадолго до освобождения из лагерей, в цикле «Радуйся, человек» достигает наиболее полного выражения и потом исчезает вообще, уступая место песенной интонации, размышлениям, афористичности, где каждая строка имеет точную рифму.
Нигде больше поэт не будет в такой степени выступать как живописец. По сути, это развернутая выставка картин, набросков, зарисовок, где много звуков, пауз, цвета и света.
В стихах совершенно очевидно просматривается город Пермь начала 70-х, ими даже можно пользоваться как путеводителем. Здесь и новая Пермь, и старая, ее окраины… «Прикованные к фундаментам домов одиноких гиганты», «лес телевизионных вышек», «бледно-зеленые, красные бесконечные гирлянды огней», «улица раскололась от трамвайной дуги» и… «у крыльца незнакомого дома дрожат две росинки собачьих глаз». Город фантастический, «лабиринты развалин немых», и все же автор признается, что он «именно к этой жизни примерз, как к дереву лист». Обращает на себя внимание часто повторяющийся образ женщины, идущей за детской коляской — в эти годы у Михаила Сопина родились сыновья. Для большинства неожиданным будет цикл «Детский альбом».
Все это не случайно. Впервые после 15 лет заключения поэт получил свободу. Он не просто вырвался из зоны — сменился гражданский статус, семейное положение, все-все…
И ему хочется увидеть, прочувствовать, запечатлеть эти ощущения, отыскать в новой жизни свое место.
Несмотря на тревожный настрой, цикл в целом светлый, какой-то «ожидающий». Эпиграфом к нему можно поставить оставшуюся на полях этих стихов запись:
«Радуйся, человек. Все, к чему прикасаешься, сохранит след твоего прикосновения».
«Это — не город…»
«Это в меня входит город в огнях…»
«На мокром циферблате…»
«Бледно-зеленые, красные…»
«Как невидимки, в тумане…»
«Взявшись за руки…»
«Не разлука страшна мне…»
«Город — желтым пакетом в брикете…»
«Я пробиваюсь сквозь туман…»
«Дождь повис…»
Детский альбом
Солнышко
Мяч
Дождик
В дозор
Площадь революции
«Я заблудился…»
«В пульсирующей галактике человеческих глаз…»
«Прикованные к фундаментам…»
«Сживают осенние стужи со света…»
У памятника России-матери
(Пермь, воинское кладбище)
«Мне кажется, что я…»
«Белые заснеженные мили…»
«Я как в пустыне караван…»
«Где мой дом, где улица моя…»
«Странным желаньям в угоду…»
У спуска к Каме
«Не кричи, пропадая, окраина…»
«Постоянно в пути…»
«Подходит трамвай…»
«Солнце печет голову…»
«То ли кружится мир…»
«Если я проживу много лет…»
«По Цельсию — три градуса тепла…»
Жгу костерок
«Ветер поднялся и разорил…»
«Прополз паучок-буксир…»
«Случайное небо…»
«Величественно и гордо…»
«В нашем дворе…»
«Улица на миг раскололась…»
«Когда ты говоришь…»
«В небе — полоса из чего-то синего…»
«У подъезда серая кошка…»
«Наши сделки и торги…»
«Визг тормозов, лязги…»
«Я люблю улыбающихся пенсионеров…»
«Мы все на земле не случайны…»
«Дома, дома, дома…»
«Шагаю, шагаю…»
Летит и не падает снег
«Не думал никогда…»
«Прошел только год…»
ПЕРЕД СНЕГОМ, ЕЩЕ НЕ УПАВШИМ
Сборник, стихи из которого представлены здесь, относится к концу семидесятых — началу восьмидесятых годов, не опубликован. Новым состоянием души Михаила была песенная возвышенность, эмоциональный взрыв, с помощью которого он пытался вырваться из удушающей действительности. Будто шаманит поэт, заклиная себя в чем-то… Веру свою в Россию заклинает, любовь к ней, потому что без этого и жить-то, вроде, незачем, и все это очень серьезно:
«Я Родину защищал и от нее страдал». Эйфория на краю пропасти. Жесткость и твердость формы, точность, афористичность придут потом. Михаила будут называть «мастером короткой строки». А здесь он — как волна на подъеме, когда сквозь ее зеленоватый гребень просвечивает солнце, багряное, как кровь…
«Золотая российская россыпь!..»
«Вылетай, моя песня, на волю!..»
«Поля, поля — простор осенний рыжий!..»
«Прокричи мне, филин, ночью…»
Стая
«Не нужно путевок…»
«Не отведи от горьких мук…»
«Тих мой голос…»
«Все обреченнее и глуше…»
«Скажи мне, черная река…»
«Избы-избы…»
Детство
«Свистнула в ночь электричка…»
«Люблю ночных певучих див!..»
Тополевые хоры
Листья запоздалые
Север
Метель
В степи
Колыбельная
Нить
«Счастье — словно заняли…»
«Порой себя не мучаю…»
Первая звезда
«Ты расти, трава…»
«Земля, до жгучести родная!..»
«Прокричит ли сова…»
У края обними
(Романс)
«Перед снегом еще не упавшим…»
Я — осень
«Успокойся! Я не болен…»
«Ветер крикнет, как филин…»
«Я живу — как во сне…»
«Капель роняют провода…»