Империя мифов
А где же мифы, где поучительные и увлекательные рассказы о том, как возник мир и как появились его небесные владыки, как складывались у них отношения между собой и с людьми?
Каждый, взращенный на образах греческих мифов, в пределах этой книги ощутит себя попавшим не на соседний с Грецией полуостров, а на отдаленный неизведанный материк. Утрачены привычные ориентиры. В Италии не было подобного Олимпу обиталища богов. Не было и нескольких поколений богов, стремившихся его занять. Римско-италийские боги порой даже вообще не имели своих имен и вели себя иначе, чем греческие. Они не вступали друг с другом и прекрасными смертными мужами и девами в брачные связи, и у них не было сыновей – героев, очищающих мир от чудовищ и пользующихся поклонением признательного человечества.
Люди здесь не витали в облаках в поисках связанных с богами тайн. Они хорошо знали, что им нужно от богов. Они выработали свою систему отношений с ними, предусматривающую взаимные обязательства и строгое соблюдение правил. Для того чтобы эту систему понять, нужно изучить рассказы римлян о прошлом своего народа, заменившие им то, что греку давало чтение «Илиады», «Одиссеи», «Теогонии», трагиков и первых историков. В этих повествованиях отразился религиозный менталитет, превративший римлян во владык мира. Римлянин понимал под религией связь человека (и общины) с миром сверхъестественных сил, включая знания об этом мире и о способах, с помощью которых можно было на него повлиять или от него себя обезопасить. Римлянин, попав на Восток, в Сирию или Иудею, при виде людей, бьющих себя в грудь и исступленно что-то выкрикивающих, мог бы принять их за безумцев, не понимающих смысла религии. А смысл этот, по римским понятиям, – строгое исполнение обязанностей по отношению к богам (духам), что позволяло требовать и от них точности, порядочности.
Такая религия вырабатывала черты характера, которые не могли не удивлять соседей римлян – греков: верность слову, точность и в то же время – формализм, отсутствие полета фантазии. Но это не означает, что не было легенд и преданий, а только определяет и объясняет их сухость и художественную неразработанность. При этом следует иметь в виду, что римляне очень неохотно раскрывали свой внутренний мир, испытывая страх перед каждым, кто может воспользоваться их знанием им во вред. Окунемся же в этот мир, в котором боги редкие гости, а героев заменили цари, жрецы, прародители, основатели городов.
Мир этот, как мы убедимся, был широко открыт для внешних влияний и охотно принимал чужих богов и героев, если они готовы были жить по его законам. Одного из них, троянского героя, они объявили своим прародителем. Когда же ими был завоеван мир, они по-хозяйски распорядились со всеми угодными им богами, создав для них в Риме гостиницу-пантеон. И только тогда у них появился свой собственный эпос, написанный по образцу «Илиады» и «Одиссеи», излагающий на высочайшем художественном уровне бредовую политическую фантазию о господстве над миром. Подобно тому как он объявил территории ближних и дальних соседей своими провинциями, он присвоил себе их богов и героев вместе с мифами о них, создав своеобразную империю мифов.
Эта империя в эпоху кризиса империи Римской служила идейной опорой языческой оппозиции к христианству, и именно против нее так яростно выступал Августин Блаженный и другие отцы церкви. Она выстояла. Она пережила и падение императорского Рима, захваченного варварами. К ней обратились уже в эпоху Каролингов, когда римские мифы, наряду с христианскими, были поставлены на службу Священной Римской империи. Но немеркнущим светом она заблистала лишь в XV-XVI веках, в эпоху гуманизма, в творчестве великих поэтов, художников и ваятелей, и с тех пор продолжает служить человечеству, раскрываясь во множестве граней.
Часть первая. Энеида
В пустых морях, где пел когда-то Арион,
Плывет к земле богов торжественный Вергилий.
Жозе Мариа де Эредиа (пер. Г. Шенгели)
…издалека
Перед кончиной грядущее видел Вергилий,
И по дрожанью ему засиявшей звезды
Понял богов, управляющих миром, бессилье
И наступление эры любви возвестил.
Редиард Киплинг [1]
В середине II в. до н. э. появился первый написанный на латинском языке прозаический труд, охвативший древнейшую доримскую и раннеримскую историю Италии. Его автор Марк Порций Катон, знаменитый политический деятель и оратор, собрал и изложил легенды и предания не только римлян, но и их соседей, многочисленных племен и народностей Апеннинского полуострова. Если бы этот труд сохранился, мы могли бы говорить о легендах латинян, сабинян, умбров, этрусков, пользуясь исследованием древнего автора. Ныне в нашем распоряжении имеется лишь одно произведение, автор которого использовал сочинение Катона и другие, до нас также не дошедшие труды, касающиеся доримской истории и мифологии. Это «Энеида», поэма в 12 книгах, созданная Вергилием.
Как почти все обитатели завоеванной римлянами Италии, поэт имел три имени – Публий Вергилий Марон. Второе, и главное из них, переводится как «девственный», и оно очень согласовывалось с природной застенчивостью поэта. В зрелые его годы она выразилась в том, что он скрывался от восторженных почитателей, толпами ходивших за ним. Более всего Вергилий должен был гордиться третьим именем – Марон, которому он был обязан своим предкам-этрускам. На их языке оно означает «жрец», и Вергилий сохранил в своем творчестве присущие этрусским жрецам проницательность и пророческую мощь, а вместе с ними и интерес к скрытой от поверхностного взгляда стороне жизни.
Вергилий родился 15 октября 70 г. до н. э. в Мантуе, по его мнению, главном городе колонизованной этрусками Северной Италии. Но величие Мантуи, как и всего этрусского, было в далеком прошлом. Отец Вергилия был простым человеком, добывал пропитание себе, жене и трем сыновьям сначала в гончарной мастерской, а затем на пчельнике. Однако его сын Публий в юности обучался медицине и математике. Рано начав писать стихи, он не пользовался известностью за пределами узкого круга. Разразившаяся в юные годы Вергилия гражданская война затронула всю Италию. Докатилась она и до отдаленной Мантуи. Желая вознаградить ветеранов, руками которых обеспечивалась власть, Октавиан в 41 г. до н. э. раздарил им земли Италии, разогнав их прежних владельцев. Потеряли свой семейный участок и Вергилии. Их пчелы разлетелись по лесам. И все они покинули разоренное гнездо. Вот тогда-то и попались на глаза помощнику Октавиана Меценату стихи Вергилия, и он, обладавший тонким художественным вкусом, ощутил медовый аромат строк неведомого никому Вергилия, а может быть, и родственную этрусскую душу. Высокопоставленный римлянин Гай Цильний Меценат, имя которого стало нарицательным, так же, как Вергилий, имел предков этрусков.
Беглецу был отведен небольшой домик в пышных садах Мецената, выросших на месте городской свалки, и он вступил в круг друзей владельца роскошной городской усадьбы. Но жизнь, заполненная пирами и развлечениями, была не по нутру молодому человеку с деревенским румянцем на щеках. И, видя это, Меценат подарил Вергилию небольшое поместье на склонах Везувия, близ городка Нолы, где тот проводил большую часть года. Здесь в подражание александрийскому поэту Феокриту мантуанец написал пастушеские идиллии «Буколики», местом действия которых была греческая глухомань Аркадия. Уносясь туда мечтами и помыслами, Вергилий отдыхал душой от страхов, страстей и пороков своего бурного времени, наслаждаясь красотой природы и естественностью пастушеских нравов.
И все же современность врывалась в рождавшиеся на склонах Везувия стихи то зашифрованным возвеличиванием Гая Юлия Цезаря, то похвалой Октавиану Августу, то ссылками на произведения друзей-поэтов, пользовавшихся, как и он, покровительством Мецената. В написанных вслед за «Буколиками» «Георгиках» («Сельских поэмах») поэт прямо включается в провозглашенную Октавианом Августом программу возрождения разрушенного столетней гражданской войной сельского хозяйства Италии, воссоздавая одновременно красоту родной природы.
Эти произведения пользовались успехом. По настоянию Мецената и стоявшего за ним Августа Вергилий от описаний природы и сельского труда переходит к доисторическому прошлому Италии, к истокам Рима. Так возникла «Энеида» – грандиозное мифологическое полотно, как бы созданное по образцу «Илиады» и «Одиссеи». Однако современники еще до обнародования поэмы видели в ней соперницу греческого эпоса:
Прочь отступите вы, римляне, прочь вы, и греки,
Нечто творится важней здесь «Илиады» самой.
Десять лет работал Вергилий над поэмой о троянце Энее, и завершения этого труда, затаив дыхание, ждала едва ли не вся Италия. Известно, что Август в шутливой форме угрожал поэту, требуя, чтобы тот прислал ему хотя бы строку или даже полустишье «Энеиды». Некоторые части поэмы Вергилий читал в политизированном семействе Августа, и родственница императора, услышав строки о своем недавно погибшем сыне, упала в обморок. Обнародовать поэму Вергилий не торопился. Ему хотелось побывать в местах, откуда его герой начал свои странствия. Но во время путешествия в городе Мегаре поэт был поражен солнечным ударом. Умирая уже в Италии, он завещал уничтожить незавершенную поэму, видимо, не просто ощущая ее «недолизанность»[2], а чувствуя в себе силы для ее полной переработки. Предсмертная воля Вергилия не была выполнена[3]. Август приказал обнародовать «Энеиду». И хотя им руководило честолюбие (ведь он был едва ли не главным героем поэмы), это было величайшим из его решений, которое могло быть оценено уже современниками и тем более нами, ибо благодаря именно этому произведению Вергилия можно без преувеличения назвать отцом европейской литературы.
Слава предшествовала появлению «Энеиды» и знакомству с нею читателей. Она же сопровождала ее в веках, хотя уже в древности не было недостатка в хулителях посмертного детища Вергилия, которые отмечали ее подражательность и погрешности стиля. Был у Вергилия и свой Зоил[4], написавший трактат «Бич Энея». Но среди римских критиков, кажется, не было ни одного, кто бы поднял голос против исторической концепции «Энеиды», и эта патриотическая концепция одержала победу в создававшемся одновременно историческом труде Тита Ливия.
Римляне знали «Энеиду» со школьных лет. На стенах разрушенных Везувием Помпей мы видим тщательно выписанные ее строки, нередко с ошибками, говорящими об уровне простонародных знатоков Вергилия. «Энеида» пережила и другую, более грандиозную катастрофу – крушение античного мира, войдя в новый мир неповрежденной и даже вместе с обширными учеными комментариями, объясняющими ее «темные места». «Энеиду» усердно штудировали не только римские мальчики в претекстах с восковыми табличками в руках, но и монахи в рясах с пергаменными кодексами, а за ними – и университетские школяры. Латинская грамматика и Вергилий были в Средние века почти что синонимами. На рубеже между Средневековьем и Новым временем Данте избрал Вергилия спутником по потустороннему миру христианского мифа, придав ему черты чародея. И многие другие великие поэты, в том числе Торквато Тассо, Камоэнс, Мильтон, стали подражателями Вергилия в создании национального эпоса. Поклонником Вергилия был французский философ Вольтер, ставивший его выше Гомера, немецкие поэты Фридрих Шиллер и Франц Грильпарцер, французы Виктор Гюго, Шарль Пеги и Жан Жиано, их английские собратья по перу Редиард Киплинг и Томас Элиот[5]. Из всемирно известных поэтов «Энеиду» переводили и Иоганн Гёте, и Афанасий Фет, и Валерий Брюсов.
Долгое время общим для критиков Вергилия Нового времени было обвинение в «неоригинальности», «вторичности» «Энеиды», опиравшееся на наличие в ней черт и мотивов, близких гомеровским. Теперь же мы понимаем, что Вергилий не был ни подражателем, ни продолжателем Гомера. Речь может идти лишь о том, что он сознательно выстраивает свое повествование на фоне прославленного гомеровского эпоса, ставит своих героев в положение «двойников» с тем, чтобы отчетливее стало различие самих времен и порожденных ими характеров.
Для Одиссея, такого же скитальца, как и Эней, и следовавшего в то же время и по тому же западному маршруту, главное – возвращение на родину, на трижды дорогую ему Итаку. Эней не меньший патриот, чем его злейший враг Одиссей. Одиссей хитростью лишил его родины, и он стремится воссоздать Трою на чужбине, дав новому городу славу и величие древнего. Еще важнее в плане обрисовки образа и его гомеровской тени отношение к богам. Человек кипучей энергии и изобретательности, Одиссей пытается преодолеть сопротивление богов и даже перехитрить их. В этом он герой раннего железного века, нарождающегося античного мира, с надеждой глядящего в свое неведомое будущее. В трагический образ Энея вложен опыт последующих поколений, на чьих глазах произошло крушение прославленных полисов и империй. Достигнуто понимание того, что богов (для Вергилия, точнее, «высшую силу») не проведешь! В лучшем случае можно попытаться постигнуть их замысел, чтобы избрать верный маршрут и безопасную линию поведения. В этом Эней проявляет такую же энергию и целеустремленность, как Одиссей. Он не играет с судьбой, он ее испытывает.
Вслед за Одиссеем Эней спускается в подземное царство. Но как не похоже подземное царство Вергилия на аид Гомера, и сколь различны результаты фантастических странствий обоих героев-современников! Спуск Одиссея в системе Гомера малозначащий эпизод. Схождение в подземный мир Энея превращается у Вергилия в центральную, философскую и историко-политическую часть повествования. Эней не просто узнает о том, что его лично ждет в неведомой Италии. Об этом сказано буквально в двух словах, но зато раскрывается грандиозная философская и историческая панорама судьбы Италии и всего круга земель, достигается понимание того, что от каждого шага ныне живущего зависит будущее мира.
В «батальных» разделах «Энеиды» герою противостоит неведомый ни одному из древних авторов, кроме Вергилия, Турн, создание италийского поэта. Но, вглядываясь в этот образ, мы без труда обнаруживаем, что в нем соединены гомеровские Ахилл, Диомед, Гектор. Он является воплощением гомеровских доблестей, бойцом, безоглядно рвущимся в бой.
Странствия Энея согласно «Энеиде».
Приходится идти за мыслью и образом, подчас допуская перестановку отдельных эпизодов и отыскивая соответствия, могущие придать повествованию актуальное звучание, – без этого «Энеида» не существует. И при этом у нас еще нет уверенности в том, что имел в виду автор, вводя тот или иной эпизод и давая то или иное истолкование мифологических событий. Этим занималось в древности множество комментаторов, а в первое время исследователей и критиков. У каждого из них был свой Вергилий. Есть он и у нас.
I Книга скитаний
Предисловие[6]
Пахнет кровью трава у поверженной Трои.
На свои острова отплывают герои;
И на их имена отзываются звуком
Тетива и струна Аполлонова лука.
Мир знамений и вещих голосов,
Звучащих из неведомой могилы.
Из юноши, пронзенного кизилом,
Вздымается кизиловый лесок.
Из этой и подобных небылиц,
Имперскою фантазией творимых,
Как из корней, идут легенды Рима
И всех других сестер ее столиц.
И ведет за собой он смятенные души К берегам, где прибой все сомнения глушит. Словно отблеск иной жизни, трижды блаженной, На камнях под луной океанская пена.
Победа ахейцев в Троянской войне и разрушение Трои имели, согласно мифам, удивительные последствия. Победители не воспользовались своей победой и не нашли желанного успокоения. Только двум из главных участников войны удалось вернуться на родину – братьям Агамемнону и Менелаю. При этом первый сразу же был предательски убит, а второй попал в Спарту кружным путем через Египет. Остальные либо погибли, либо стали на долгие годы скитальцами и обосновались не у себя на родине, а на чужбине. Скитальцами стали и участвовавшие в войне троянцы Антенор, Гелен, Эней. И если сама Троянская война – миф, то за скитаниями ее участников стоят реальные явления – великое переселение народов XII-XI вв. до н. э., удостоверенное древнеегипетскими и хеттскими историческими документами, а также рассказами самих греков о возвращении Гераклидов, переселениях пеласгов, фессалийцев, сикулов, критян и многих других менее известных народов.
Скитаниям Одиссея, одного из главных героев, посвящена гомеровская «Одиссея». В отличие от других скитальцев, он возвращается в отечество, но долго там не удерживается и вновь пускается в странствие. О странствиях других участников войны повествуют киклики, поэты и мифографы VI-IV вв. до н. э., эллинистические поэты. Они-то и превратили Энея в скитальца, хотя Гомер, напротив, не выводит его за пределы Малой Азии и предрекает устами Посейдона, что он со своим потомством сменит ставший ненавистным род Приама:
Ныне могучий Эней над троянцами царствовать будет,
Также и дети его, что должны от Энея родиться[7].
Впервые мысль о выходе Энея за пределы Троады зафиксирована в киклическом эпосе VII-VI вв. до н. э., согласно которому после падения Трои герой переселяется во Фракию, где основывает город Энею. Казалось бы, такая версия разрывает с гомеровской традицией, однако авторы, ее принявшие, могли найти отправную точку у того же Гомера, где во второй песне «Илиады» поэт сообщает, что Эней возглавил вместе с двумя сыновьями Антенора войско дарданцев. Связь Энея с дарданцами, в историческое время обитавшими в Иллирии, на границе с македонскими и эпирскими племенами, могла послужить поводом для перемещения Энея в места обитания иллирийцев.
Несколько позднее (VI-V вв. до н. э.) предания фиксируют появление беглеца в Италии. Впервые его направляет в Гесперию (Италию) поэт Стесихор (640-560 гг. до н. э.). Возможно, об этом говорилось и у Гекатея Милетского, ибо он название италийского города Капуи производит от имени деда Энея Каписа. Согласно другому раннему греческому историку, Гелланику, Эней, после побега во Фракию и основания там Энеи, затем вместе с Одиссеем прибывает в Италию и закладывает в Лации город Рому (Рим), получивший название по имени троянки Ромы, убедившей троянских женщин сжечь корабли, чтобы прекратить скитания и остаться на этой земле. Сходную версию мы находим у историка и географа V в. до н. э. Дамаста Сигейского и сицилийского историка V в. до н. э. Антиоха Сиракузского. Авторы VI-V вв. не могли черпать информацию о передвижении троянцев на Запад в малоазийской мифологической традиции. Получить ее они могли лишь из местной негреческой традиции. А что такая традиция существовала, можно считать установленным фактом, по крайней мере, для двух городов – фракийской Энеи, где на одной из первых монет города, отчеканенной в VI в. до н. э., изображен Эней, несущий на плечах своего отца Анхиза, и Лавинии в Италии, где раскопан героон Энея, постройка которого восходит ко второй четверти VII – началу VI вв. до н. э.
Для V-IV вв. до н. э. можно наблюдать сосуществование противоречащих друг другу версий – гомеровской, поддерживаемой в основном историками Троады (Деметрием из Скепсиса, Агафоклом из Кизика), и различных вариантов размещения Энея во Фракии, в Аркадии и доводящих его до Италии. И лишь с III в. до н. э. с ростом могущества Рима версия об Энее в Италии становится преобладающей, и ее разработка, весьма основательная уже у историка III в. до н. э. Тимея, становится все подробней и подробней. Именно у Тимея, видимо, впервые появляется пророчица, предсказывающая Энею, что он прибудет в страну, где ему предстоит основать тридцать городов, и что там Эней посетит спасенных из Трои богов, там будет хранить вынесенные из горящей Трои святыни. Воспринятая через Тимея первыми римскими поэтами и историками, эта версия обрастает красочными подробностями и вбирает в себя первоначально существовавшие легенды, входящие в цикл сказаний о скитальцах Антеноре, Диомеде и др. Эта версия становится настолько общепризнанной, что эпирский царь Пирр, по словам Павсания, обосновал справедливость вступления в войну с Римом тем, что он потомок врага троянцев гомеровского Энея.
Греческая легенда о Гесперии как цели странствий Энея была воспринята латинскими авторами и разработана ими с позиций современности. Автор поэмы о Первой Пунической войне современник Второй Пунической войны римский поэт Гней Невий, возможно, впервые вводит рассказ об Энее в землях Карфагена, развивая столь актуальную для его времени тему извечной вражды римлян и карфагенян, поводом которой объявляется разрыв между прародителем Энеем и основательницей Карфагена финикиянкой Дидоной. Младший современник Невия Квинт Энний в своем героическом эпосе начинает повествование о Риме с гибели старца Приама, разрушения Трои и бегства Энея.
Первый из римских историков Фабий Пиктор (III в. до н. э.), писавший на греческом языке, устраняет более чем трехвековую хронологическую лакуну между падением Трои и основанием Рима, вводя длинный ряд потомков Энея, царствовавших в построенной его сыном Асканием Альбе Лонге, месте рождения Ромула и Рема.
Официальное признание родства римлян с троянцами обусловило Энею почетное место в «Началах» – первом написанном по-латыни историческом труде Катона Старшего (II в. до н. э.). Насколько можно судить по позднему комментарию Сервия к «Энеиде», Катон вводит пророчество Анхиза, направляющего Энея в Италию. Разбив укрепленный лагерь на месте, названном Троей, герой закладывает город на холме, который избрала предназначенная для жертвоприношения свинья. Местный царь Латин не только соглашается передать чужеземцам земли, лежащие вокруг этого холма, но и предлагает Энею в жены свою дочь Лавинию, невесту царя рутулов Турна. Оскорбленный жених объявляет войну пришельцам, но, потерпев поражение, бежит к правителю этрусского города Церы (Агилла) Мезенцию и втягивает его в войну с троянцами. Убив Турна в новом сражении, Эней исчезает после окончания битвы, и войну завершает его сын Асканий (Юл), побеждающий Мезенция в единоборстве. В построенном отцом Лавинии он, однако, не остается и тридцать лет спустя основывает новый город, знаменитую Альбу Лонгу.
В I в. до н. э. энциклопедически образованный ученый Теренций Варрон вносит в развитие легенды об Энее новые черты, наделяя, к тому же, героя благочестием, которого столь не хватало в эпоху ожесточенных гражданских войн. Добавляется и та деталь, что во время четырехлетних странствий (срока вдвое большего, чем называли предшественники Варрона) путь герою указывает звезда его матери Венера.
Этот круг был использован Вергилием, превратившим столкновение пришельцев с народами Лация в эпопею, участниками которой становится вся Италия, в том числе и этруски, помогающие троянцам, вопреки всей предшествующей традиции.
Бегство
Co старцем Анхизом на плечах[8] Эней торопливо покидал пылающую Трою. Рядом, вцепившись в его руку, семенил маленький Асканий[9]. Сзади, озаряемые время от времени прорезающими мрак головнями, молча брели провожатые с суровыми, словно вырезанными из камня лицами. Словно бы они не слышали грохота рушащихся зданий. Словно бы их не трогал торжествующий рев победителей.
Беглецам ничто не угрожало. Любящий взгляд божественной матери Энея Венеры вывел их за городские ворота, помог пройти по горной тропе, причудливо петляющей по кручам. Но вот уже небо начало светлеть, и звезда Венеры скрылась с глаз. Беглецов принял Антандр, маленький городок, раскинувшийся под громадой Иды фригийской[10]. Их ждали суда, пригодные для дальнего плавания.
Бережно опустив на землю родителя, передав друзьям, ожидавшим на берегу, падающего от усталости Аскания, Эней принял из рук спутников священные изображения богов-хранителей Трои[11]. Прижав их с молитвой к груди, он поднялся по сходням на палубу самого большого из кораблей.
С кормы приветственно махал рукой широкоплечий муж с густой копной седеющих волос над загорелым лицом.
– Палинур! Ты на месте! – удовлетворенно воскликнул Эней. – И, судя по этому, корабли готовы к плаванию.
– Готовы! – повторил кормчий. – Все двадцать, как один[12]. Часть их мы построили, а часть наняли. Дай знак, и «Колесница Кибелы» оторвется от берега, а за нею – «Кит», «Сцилла» и все другие в порядке, какой им предписан.
Повернувшись, Эней перевел взгляд на высоко вскинутый корабельный нос. Верхнюю его часть украшала вздыбленная в прыжке деревянная фигура льва. От хвоста до гривы он был того же песчаного цвета, что и звери, которые в великий день торжества в честь матери богов Кибелы с ревом влекут ее золотую колесницу. Тот, кто искусно вырезал и раскрасил изображение, сумел передать не только мощь посвященного богине животного, но и его покорность владычице гор и лесов.
– Знак к отплытию даст старший! – проговорил Эней, направляясь к мачте.
И сразу же затих топот ног. В тишине разнесся голос Анхиза:
– В путь! К новой Трое!
Гребцы налегли на весла. Плеснула пена. Послышался скрип трущихся о борт якорных камней. Незаметно между берегом и кормой возникла полоса воды. Ширясь с каждым мгновением, отделила она беглецов от поверженной врагом родины, от милых отчих домов, от храмов, от старых и свежих могил. Обратив к восходящему светилу мокрые от слез лица, троянцы прощались с навсегда удалявшимся берегом.
Эней с Анхизом и Асканием (античная статуэтка из терракоты).
– Не печальтесь, друзья! – утешал Эней спутников. – Назло нашим недругам воздвигнем мы новую Трою, прекраснее и могущественнее той, которую боги не дали нам защитить. Будет у нас с вами, у наших детей и внуков новый надежный кров, а у пенатов – убежище.
– А на какой земле будет наша новая Троя? – полюбопытствовал кто-то.
– И долго ли до нее добираться?
– Не ведаю… – отозвал Эней, устремив взгляд в небо.
– Это известно лишь той, кто сохранила нам жизнь. Отдадимся ее воле и своей вере в удачу.
И, словно бы желая подбодрить изгнанников, боги низвели с неба попутный ветер. Расправили морщины и бодро захлопали паруса. Асканий, воспользовавшись моментом, забрался по веревочной лестнице в корзину на верхушке мачты. Ему не терпелось увидеть землю, о которой говорил отец. Но, куда ни глянь, всюду расстилалась всхолмленная морская равнина.
С круч Иды, невидимая для глаз, за отплытием наблюдала сама матерь богов Кибела. Ведь это она не пожалела для Энея выращенных ею отборных корабельных сосен. А теперь она хотела знать, удалось ли троянцам уйти от своих недругов.
Проводив корабли, Кибела вызвала к себе сына своего Юпитера.
– Вот о чем я тебя прошу, – обратилась она к нему. – Корабли, которые построил Эней, отплыли. Но сумеют ли они добраться до места? Сделай так, чтобы им были не страшны ни бури, ни подводные камни.
– Не могу, – отозвался Юпитер, разводя могучими руками. – То, о чем ты меня, мать, просишь, не в моей власти. Ведь море подчиняется брату моему Нептуну. Но вот что я тебе обещаю. Если корабли уцелеют, я их превращу в прекрасных морских нимф.
– Не забудь об этом среди дел своих, сын мой. И не поддайся на уговоры враждебных троянцам богинь.
– Будь спокойна, мать, – сказал Юпитер. – Я сейчас же поклянусь, что выполню обещанное.
И поклялся Юпитер. Олимп задрожал от мановения его руки, а на море поднялись высокие волны.
Во Фракии[13]
После нескольких дней плавания по спокойному морю перед кораблями открылся лесистый берег. Это была земля фракийцев, народа, дружественного троянцам и близкого им по языку. Эней знал, что его предок Дардан, один из основателей Трои, пришел с острова Самофракии, населенного фракийцами. Да и в самой Фракии, как он слышал, было племя, называвшее себя дарданами. Родина предков не казалась Энею чужбиной, и он мог рассчитывать на дружественный прием.
Изображение античного корабля на монете Лепида.
И на самом деле, едва корабли бросили якорные камни в глубокой бухте, как из окрестных лесов вышла масса людей. Они были вооружены, у многих руки и грудь были разрисованы изображениями богов и чудовищ. Это, равно как чубы на головах, придавало встречавшим воинственный облик. Но на их лицах светились улыбки. Многие несли в грубых кувшинах мед и вино, отказываясь брать за это серебро. Явились и посланцы царя Ликурга[14] с вестью, что он разрешает пришельцам поселиться в его стране, где им угодно.
После нескольких дней поисков Эней остановил свой выбор на круглой поляне, окруженной колючим кустарником. Отсюда было недалеко до моря, туда можно было добраться вдоль реки, которую никто из фракийцев не хотел назвать, ибо и воды в этой стране считались богами и богинями. Пригорок посредине поляны с одной стороны защищался оврагом, с другой – водами безымянной реки и более всего подходил для города. Эней решил у подножья холма принести своей бессмертной матери и другим богам в жертву быка, чтобы узнать, верен ли его выбор. Пока же, вооружившись лопатой, он устроил алтарь и поднялся на холм, чтобы вырвать свежую зелень.
Между двумя деревцами кизила он начал подрубать корни, чтобы их вытащить, и вдруг увидел, как сквозь кору одного из них проступают сгустки крови. Взялся он за другое деревцо. Упершись в его ствол коленом, потащил, и в это время из глубины холма послышался стон:
– Не мучай меня, злосчастный Эней! Дух мой и так не знает покоя под этой травой. Не дано мне забвенья. В корнях древесных мой дом. Неподалеку, в этих лесах, на берегу этой реки, прошло мое детство. Я Полидор, рожденный Приамом[15], твой родич. Отец отправил меня к царю Ликургу вместе с казной, чтобы ее уберечь и меня сохранить от беды. Но беда настигла меня на чужбине. Был я коварным фракийцем жизни лишен. Под этим холмом, отдыхавшего после охоты, копья пронзили меня насквозь и проросли через тело кизилом. Беги, Эней, от этой жестокой земли, от алчных этих прибрежий. Властвует здесь предателя род!
Объятый ужасом, Эней поспешил к кораблям и поведал отцу и троянским старцам обо всем, что услышал. И были едины они в решении немедля покинуть преступную землю. Но перед тем, как отправиться в путь, было решено успокоить дух Полидора. Холм был окружен алтарями из дерна и камня. Мужи обошли пристанище сына Приама, неся чаши с пенящимся молоком или жертвенной кровью, шепча молитву манам[16]. За ними двигались троянки с распущенными волосами.
Корабли были спущены в море, а ветер призвал их в свои просторы. Молча стояли скитальцы, и ни один из них даже взглядом не простился с берегом, где едва не выросла новая Троя.
«Видно, матери моей не угодно, – думал Эней, ища на небе ее звезду, – чтобы новое наше жилище было в этих морях. Должно быть, она решила наш дух укрепить в скитаниях долгих?»
Остров Делос
– Внучек, вставай!
Асканий, задремавший близ мачты, прямо на связке белых от морской соли канатов, вскочил и кинулся к борту.
– Земля! Но я не вижу отца. Где все? Уже начали строить Илион?
Анхиз улыбнулся.
– О нет! Для города это неподходящее место. Делос – знаменитый, но маленький остров. В годы, когда он был скитальцем…
– А разве острова могут скитаться?
– Нет ничего в этом мире, что не подвластно воле всевышних. Великой бурей оторвало Делос от дна морского и носило, как сорванный с дерева лист. И трава на нем не росла. И птицы гнезд не лепили. Но однажды остров выпустил корни и стал неподвижен, чтобы стать местом рождения самому Аполлону. С этих пор его почитают священным. В храм Аполлона поспешил твой отец со всеми мужами, чтобы вопросить о месте, где кончатся наши скитания. Да вот я слышу их голоса…
Поднявшись на борт, Эней приласкал выбежавшего навстречу Аскания и двинулся к связке канатов, где, держась за мачту, его ожидал отец.
– Я слушаю тебя, сын, – сказал Анхиз почтительно склонившемуся Энею.
– Едва мы сошли на берег, – начал Эней, – как из толпы встречающих вышел Аний…[17]
– Аний! – воскликнул Анхиз. – Сын самого Аполлона. Нет, он не ошибся, предсказав нам, что война продлится десятилетье. Как я рад, что он жив.
– Слышал бы ты, с какой теплотой он о тебе вспоминал, – продолжал Эней. – Как он хотел тебя видеть! Но мы не стали возвращаться, ведь это – дурная примета. Он, увенчав мою голову лавром, повел меня в дом свой при храме. Я узрел его дочерей[18]. Они нам разносили вино. Право, его аромат ни с чем не сравним, ибо лозы возросли на священной земле. Потом Аний повел меня в святилище. Едва я возложил на алтарь жертвы, под ногами заколебалась земля. Без прикосновения рук дверь храма открылась, и мы услышали голос: «Отыщите древнюю матерь. Будет там править Эней, а за ним его дети и те, кто от этих детей народится».
– Древнюю матерь… – в раздумье повторил Анхиз. – Вот оно что! Не иначе нашим убежищем должен стать Крит, раскинувшийся среди виноцветного моря. Ведь там, в низине, под вершинами его Иды, где некогда высилось сто городов, – корни нашего племени. Оттуда наш родоначальник, прославленный Тевкр. В поисках места для царства он прибыл к Ретийским пашням и к нам перенес обычаи Крита. От него идет почитание Великой матери всего живого Кибелы, владычицы гор и лесов со всеми таинствами, доступными ее жрецам корибантам: и запряженные в золотую колесницу львы, и содрогание меди, сотрясающее леса, и пляски с обнаженным оружием.
– Итак, мы плывем на Крит, – произнес Эней, дождавшись, когда отец смолкнет. – Далеко ли от Делоса до Крита, Палинур?
– Переход невелик, – ответил кормчий, – дали бы боги погоду. Если удастся склонить к себе ветры жертвами, какие этим упрямцам по нраву, встретим берег Крита на третьем рассвете.
– За жертвами не постоим! – бодро воскликнул Эней.
И тотчас за борт, окрашивая волны кровью, полетели два белоснежных быка, один Нептуну[19], другой – Аполлону. Бурям достались черные овцы, попутным ветрам – белые.
И вот уже корабли понеслись, словно на крыльях, мимо круч скалистого Наксоса, зеленой Донусы и покрытого мелколесьем Пароса. Состязаясь в силе и ловкости, гребцы на нижней палубе подняли крик. Поощряя их рвение, троянцы подавали кубки с золотым вином, обещая награды. Скорее! Скорее на родину предков!
Борей внял призыву и налетел с кормы. Расправились морщины на парусах. Помолодев, распустились они, как милые сердцу Цереры лепестки лилий, которыми украшают после прилета первых ласточек ее алтари. Впервые за месяцы, переполненные горем и страхом, души троянцев, раскрывшись, потянулись к надежде.
Церера (по стенной живописи, найденной в Помпеях)
На Крите
На первых порах казалось, будто боги сделали все, чтобы новая Троя возникла на родине Тевкра. Высадившись и подняв корабли на критский берег, троянцы узрели дома, зиявшие распахнутыми дверями, словно бы подготовленными радушными хозяевами для гостей. От пастухов, пасших стада на склонах священной Иды, вскоре стало известно, что в опустевших домах обитал Идоменей со своими безбожными вояками, тот самый Идоменей, который среди прочих домогался в Спарте руки Елены и, потерпев неудачу, движимый ревностью и злобой, отправился на восьмидесяти кораблях под Трою с ополчением из шести городов. По пути на родину Идоменей был застигнут бурей и за свое спасение опрометчиво обещал Нептуну в жертву первого, кого встретит на Крите. Случилось так, что первым встретился ему несчастный мальчик. Жертва оказалась неугодной богам, и они это показали, поразив остров моровой язвой. Тогда-то критяне и изгнали Идоменея как нечестивца и виновника бедствий.
Так достались жилища бездомным троянцам. Оставалось лишь поднять над землей стены новой Трои и позаботиться о пропитании. Быстро распахали низину и разделили ее на участки по родам и семьям. В борозды бросили добрые зерна, дар от добрых соседей. Вскинулись, радуя сердца, молодые побеги. Набухли колосья овса и проса. Но внезапно, откуда ни возьмись, на пашню налетел пагубный ветер. Колосья скорчились и почернели. Сгорела трава. На склонах Иды загорелись леса, и удушливый дым заполнил жилища. Один за другим заболевали и уходили в аид мужчины, женщины, дети.
Встревоженный бедами, вызвал Анхиз Энея и сказал ему:
– Снаряди, сын мой, один из кораблей. Возвратись на священный остров, может быть, указание оракула мною не понято и Трою должно построить в ином месте.
Повелев подготовить корабль, Эней опустился на ложе и погрузился в глубокий сон. В сновиденье предстали перед ним пенаты, унесенные им из пылающей Трои.
– По воле пославшего нас Аполлона мы к тебе, Эней, с вестью явились, – вещали пенаты человеческими голосами. – Дома, оставленные Идоменеем, поскорее покиньте. Землю ищите иную. Имя ей – Гесперия[20]. Там, в стране Заката, родился Дардан, сын Юпитера и Электры. От него произошел Ил, основатель Илиона. Там жить и тебе!
Проснувшись, Эней разбудил отца и взволнованно пересказал ему свой сон.
– Ошибся я, – молвил Анхиз, разводя руками. – А ведь, помнится, имя Гесперии звучало не раз в речах вещей девы Кассандры[21]. Казались они нам, глупцам, бессвязным набором слов. Именно этот край пророчица сулила нашему роду. Но не дал я словам ее веры. Ныне же твой сон их подтвердил.
Остров гарпий
И снова смоленые кили раздвигали упругие волны. Снова над кораблями с криком проносились белокрылые чайки. И вот уже гористый берег скрылся в тумане, а вместе с ним испарилась надежда, что вскоре удастся ступить на твердую землю. Кто знает, долго ли плыть до Гесперии и как она встретит пришельцев?
Небо стало понемногу темнеть. Синие тучи, приняв обличье кентавров и иных страшилищ, какими пугают детей, разразились холодным ливнем. Ветры, вырвавшись из-за укрытий как ретивые кони, взметнули в полете белую пену морскую. Рассыпался строй кораблей. Разбрелись они по волнам, как цыплята, когда похищает коршун наседку. Так и день лучезарный был ночью похищен. Напрасно на небе пытался звезду отыскать Палинур.
– Без путеводной звезды, – объяснял он Асканию, – кормчему хуже, чем слепцу – у того хоть посох и под ногами твердая почва.
И все же рассеялись тучи. Это случилось, как уверял Палинур, после трехдневных блужданий. На горизонте возникли зазубрины гор. Дан был приказ спускать паруса. Мужи уселись за весла. Женам и детям велено было подготовить мехи для свежей воды и выбросить в море осколки разбитых бурей сосудов.
Когда приблизился берег, Палинур, помрачнев, воскликнул:
– Строфады!
Да, это были Строфады, гроза мореходов. Сколько в этих местах осталось душ непогребенных! В ветрах, со свистом влетающих в дома, что потеряли кормильцев, можно услышать зловещее имя «Строфады!» Сколько бродят по весям и городам нищих с обломками весел, взывающих о подаянье: «Строфады!». Сколько разбилось надежд об эти голые скалы!
Выйдя на пустынный берег, окаймленный скалами, узрели троянцы стадо тучных коров и коз длиннорогих. Было оно без охраны. Ее отыскать не пытаясь, пустили скитальцы в ход топоры. Костры разожгли. И дым от них потянулся. На жердях закрутились румяные туши, испуская дразнящий запах. Но едва вонзились в мясо ножи, как над головами послышалось хлопанье крыльев и резкие крики.
– Гарпии![22] – завопили троянцы, ища спасения в бегстве. Да, это были чудовища с лицами дев и кривыми когтями коршунов. Это они на берегах далекого Понта досаждали Финею[23], едва из-за них не погиб он голодной смертью. Удалось Бореадам[24] их отогнать. Но надо же было им обосноваться на островах, и так имеющих славу дурную!
Оправившись от испуга, схватили троянцы мечи и стали разить огромных пернатых. Но железо не пробивало мощных перьев. Взвившись в воздух, спрятались гарпии в скалах. Одна же из них, Келайно, возвратившись, пропела:
– Отец! Слышишь, что она каркает! – воззвал Эней к Анхизу.
– Слышу, сын мой. Я думаю, что мы зря не устояли, без спроса убив чужую скотину. За это нам ниспослана кара, страшнее какой не бывает. Только подумай – в столы вгрызаться зубами[26].
– Но зато стало известно, куда нам плыть, – вмешался в разговор Палинур. – Италия – это не остров, а край, и не отдаленный, как я слышал, но обширный, богатый скотом.
– Что ж, – молвил Эней, – повинуясь знамению, будем искать к Италии этой дорогу.
В стране хаонов
Остались позади Строфады. И снова кили рассекают вспененные волны. Через пару дней вынырнула чернеющая лесами земля.
– Это остров Закинф! – объявил Эней. – Он обитаем людьми и славится своим виноградом. Почему бы нам здесь не набрать хотя бы воды?
Кормчий резко повернулся.
– О чем ты говоришь? Ведь рядом Итака!
Взгляды обратились в указанном Палинуром направлении. Вот где родились и, подобно гарпиям, налетели на Трою беды. Это остров погубителя Трои. Это он убедил утомленных данайцев продолжать войну, выставив на посмешище приверженцев мира. Это он вместе с Диомедом захватил разведчика Трои Долона и выведал у него расположение отрядов троянцев, благодаря чему убил фракийского царя Реса и увел его волшебных коней. Он же похитил палладий, конечно, не без помощи самой Афины. И где он теперь? Не наблюдает ли он сейчас за кораблями?
– К северу отсюда, – прервал молчание Палинур, – как мне известно, находятся владения народа хаонов. Там мы наполним водою мехи и переждем время бурь. Да вот уже видны колонны храма Аполлона.
Спустив паруса, мужи пересели на весла. Жены снова приготовили мехи. В волны полетели якорные камни. И встали суда у берега, развернувшись к нему кормой. Сойдя на сушу, троянцы принесли жертвы Юпитеру, зажгли огонь на алтаре, совершили обряд очищения и начали дружно сооружать лагерь.
– Мы здесь будем строить Трою? – спросил Асканий деда.
– О нет! – ответил Анхиз. – Это время, внучек, непригодно для плаваний. Мы здесь перезимуем, а по весне двинемся в путь. Пока же подождем Энея.
Торжественное жертвоприношение Юпитеру.
– Не знаю, что и думать, отец, – взволнованно проговорил внезапно появившийся Эней. – Но один из местных жителей уверяет, что точно такое же оружие, как у нас, у соседнего правителя. Зовут же его, как это ни странно, Геленом.
– Геленом… – повторил Анхиз. – Да это же сын Приама[27].
– Я думаю, отец, мне следует отправиться в тот город. Я узнал, что он недалеко.
– Пусть тебе помогут боги! Я же распоряжусь, чтобы вытащили на берег суда и занялись их починкой.
Тень Гектора[28]
Пройдя совсем немного, Эней и его спутники увидели курган и на нем женщину в черном одеянии, возжигавшую жертвенный костер. Узнав Андромаху[29], Эней радостно кинулся ей навстречу. Она же замерла, отстранясь от него, как от страшного видения.
– Удались, тень Энея! – лепетала она. – Не тебя я жду, а другого вождя, павшего в битве с Ахиллом.
– Нет! Я не тень! – заверил Эней супругу Гектора. – Не пленник я Аида, отпущенный им принести тебе весть от мужа. Пощупай меня, я живой!
Андромаха прикоснулась к руке Энея, и в глазах ее вспыхнула радость:
– Значит, тебе удалось спастись, не разделив судьбы Приама и всего его рода?! Но почему ты один? Где твой отец, где мальчик Асканий, племянник моего Гектора?
– Они живы по милости той, чье имя известно и тебе, и каждому, охваченному даруемым ею чувством. Они остались у кораблей. Мы плывем в поисках места для новой Трои вместо той, что сожжена врагами. Я верю, что новая Троя возвысит до звезд имя Гектора.
– Ты надеешься основать новую Трою?! – воскликнула Андромаха. – Разве это возможно?!
– Я в это верю, – проговорил Эней после долгого раздумья, – ибо не сам я пришел к этой мысли, мне подал ее благородный дух того, кому ты приносишь жертвы.
Андромаха побледнела. На ее высоком лбу выступил пот.
– Он тебе явился! Тебе, а не мне?
– Это было не здесь, а в Трое, в ночь ее гибели, – произнес Эней. – После того, как погиб Лаокоон[30], мною, напуганным чудом, овладел сон. И во сне появился Гектор. Он был таким, каким видели его мы все, когда Ахилл нанес ему последний удар: волосы слиплись от крови, грудь в ранах, грязь в бороде. Я спросил его, почему он ко мне явился в таком виде[31]. Но он вместо ответа посоветовал немедленно покинуть город, пока враг не овладел Троей, и, взяв пенаты, отправиться на кораблях, чтобы на чужбине воздвигнуть великий город[32]. Вот что сказал мне Гектор в ту ночь перед тем, как мы покинули Трою.
Внимая речи Энея, страдалица орошала слезами траву.
– Как же ты оказалась здесь? – наконец решился спросить Эней. – Каковы судьбы других троянцев?
– Счастливее всех, – начала Андромаха, – была дочь Приама Поликсена. Ее враги заклали в жертву богам на кургане у самой стены. Она одна не попала в плен и не разделила в печальной неволе ложа врагов. Я же досталась юному Неоптолему, сыну Ахилла. Пришлось терпеть его спесь и рожать ему сыновей. Потом он решил отправиться в Спарту, чтобы вступить в брак с Гермионой, внучкою Леды. Уезжая, меня он отдал рабу своему Гелену. Вскоре Пирр был убит в Дельфах Орестом. Так земли, что перед тобою, достались Гелену. В память об Илионе он воздвиг на высотах город и дал ему имя Пергам.
Между тем долгое отсутствие супруги встревожило Гелена. И вот он появился в окружении вооруженных людей. Узнав Энея, он бросился к нему в объятия и, ликуя, повел в свой Пергам. Троянцы перешли жалкий ручей, который Гелен назвал Ксанфом[33], и вошли в Скейские ворота[34]. В только что отстроенных чертогах, еще пахнущих смолою сосен, Энею и остальным троянцам, за которыми было послано, Гелен дал пир. И длился он много дней. В чашах ходило по кругу вино. За возлиянием Вакху, за воспоминаниями текло незаметно время. Лишь появление первой ласточки дало знак, что пора отправляться в дорогу. Тогда-то и обратился Эней к Гелену с мольбою.
– Ты, мой друг, – глашатай богов. Воля Аполлона раскрывается тебе в движении небесных светил, в звоне треножников, в шелесте листьев благородного лавра. Тебе ведом темный смертным язык птиц и иные приметы. Боги мне определили Италию, но, вещая от имени Аполлона, мерзкая гарпия, у которой мы отняли пищу, сулила нам небывалый голод и то, что нам придется столы поедать. Как избежать опасностей и превозмочь беды?
Гектор (мраморная статуя скульптора А. Кановы).
– Пойдем, Эней, – проговорил Гелен. Лицо его стало серьезным. – Не за пиршественным столом, а в храме Аполлона дано мне открывать будущее.
И вот их обнял мрак святилища. Принесены в жертву угодные Аполлону белые телки, и в тишине под сводами храма прозвучал голос сына Приама:
– Знай, сын богини, что опасен ваш путь, хотя Италия рядом.
Боги избрали для вас кружную дорогу. Придется вам много весел переломать, преодолеть немало преград. В узком проливе в подводных пещерах гнездятся Сцилла с Харибдой, несущие смерть мореходам. Об этом не забывай. Помни также о силе Юноны. Я не устану тебе это повторять! Приноси ей обеты и жертвы. Когда к месту прибудешь, какое назначено вам, город ты возведешь. Что до столов, какими пугала тебя вещая птица, тайны мне этой открыть не дано. Но пусть столы тебя не пугают.
Эней вышел из храма с просветленным лицом. Будущее уже не казалось ему мрачным. Желая облегчить путь землякам, Гелен дал им все, что может пригодиться в дороге, а также подарки для чужеземных владык: чеканное серебро, резную слоновую кость, котлы из меди восточной работы с ручками в виде фигурок. Эней получил доспехи Пирра, тройную золотую кольчугу, островерхий шлем, украшенный косматой гривой. Его спутникам достались мечи прекрасной работы. На радость Палинуру прислал Гелен крепких гребцов. Обнимая Аскания, Андромаха вручила ему златотканый плащ.
– Это тебе, – сказала она со слезами. – Ткала я плащ в зимние ночи, вспоминая родину нашу. Прими, мальчик, дар от той, что была женою Гектора и родила Астинакса. Если бы его пощадили боги, был бы он товарищем в играх твоих и будущих битвах. В тебе, Асканий, сына милого образ я вижу.
– Прощайте! – проговорил Эней, обнимая Гелена и Андромаху. – Будьте счастливы. Нас ждут испытания, но отныне они не пугают меня. Знаю я, что у меня друзья и мысленно с нами они.
И вот корабли спущены в море. Гребцы взялись за весла. Палинур на корме, подобно гончему псу, крутит головой и ловит ветер ноздрями. Распущены паруса. Из тумана выплыл берег Италии. Но, памятуя наставления Гелена, кормчий ведет корабли в открытое море.
Берег циклопов[35]
После долгих странствий и приключений глазам скитальцев открылась вершина снежной горы. На верхней палубе все перешли на правый борт, чтобы ею любоваться. Что это за гора и на какой она земле, знал один Палинур. На миг выпустив кормовое весло, он протянул руки к громаде и выкрикнул:
– Этна! Мы у берегов Тринакрии!
Поняв, что название ни о чем троянцам не говорит, он пояснил:
– Тринакрия – остров поболее Крита, но с тремя мысами. Этна – огнедышащая гора.
Внезапно послышался рокот, напоминающий шум прибоя. Ветер нес корабли навстречу ему.
– Все на весла! – закричал Палинур. – Это Харибда[36]!
Троянцы бросились к веслам и налегли на них. Корабль свернул влево. Этот маневр повторили и другие суда. Харибда, раздосадованная тем, что ей не досталась желанная добыча, заревела еще яростнее и безнадежнее.
Пучина словно вывернула свое нутро. Казалось, хлопья пены достигали звезд.
Впереди открылась огромная бухта. Волны понемногу утихали. Приближавшийся берег Тринакрии манил к себе, суля отдых на твердой земле в тени деревьев. Высадившись, троянцы рассыпались в поисках сухих сучьев для костров, ломали свежие ветки для лож. И вдруг – словно бы треснуло небо. Из белой вершины Этны вырвалось пламя, сопровождаемое черным дымом.
– Разбушевался Энкелад[37]! – в ужасе воскликнул Анхиз. – Я вспомнил рассказ, услышанный мною в юности. Боги навалили на поверженного гиганта гору Этну. Видишь, как он выдыхает огонь, если же повернется, затрясет всю Тринакрию, и от ее городов не останется камня на камне.
Едва дождавшись рассвета, троянцы взялись за пифосы, чтобы наполнить их родниковой водой, как вдруг из леса вышел незнакомец. Худой, изможденный, в лохмотьях, шел он, протягивая к троянцам руки.
– Кто ты? – спросил Эней. – Как ты здесь оказался?
Услышав дарданскую речь, несчастный задрожал всем телом. Троянцы его окружили. Видя, что у них нет враждебных намерений, незнакомец заговорил:
– Я – ахеец. Да, я приплыл на кораблях, вместе со всеми осаждал Илион. Если обида ваша не утихла, можете бросить меня в волны. Но умоляю небесными светилами, властью богов, светом небес, не оставляйте меня на этом берегу.
Первым заговорил Анхиз. Он протянул юноше руку и ободрил его ласковыми словами:
– Успокойся! Мы не мстим безоружным и молящим о помощи. Отбрось страх. Расскажи нам о себе все без утайки.
Незнакомец встал, и в глубоком молчании прозвучал его рассказ, от которого кровь застывала в жилах.
– Родом я с острова Итаки. Но лучше бы мне вовсе не родиться. Отец, рассчитывая на богатую добычу, отправил меня вместе с Одиссеем. На обратном пути, во время странствий по морям, я попал на этот берег. Не зная, где находимся, мы укрылись в пещере. Видели мы, что ее стены покрыты багровыми пятнами, а не догадывались, откуда они. И вот в пещеру вошло с блеянием стадо овец, за ними же вступил и пастух, ростом с гору. С глазом одним, круглым, как щит, торчащим над носом[38]. Завалив вход огромным камнем, он стал нас поедать по одному. Человек исчезал в его пасти целиком. Раздавался хруст костей, на землю вытекала кровавая жижа, а затем в плевке вылетало то, что было одеждой. Вот от этих плевков багровые пятна на стенах. Так что не первые мы попали в ловушку людоеда. Но большинству из нас удалось спастись благодаря хитрости Одиссея. Меня же забыли в пещере…
– Да, Одиссею в хитрости не откажешь, – проговорил Эней. – Но какая же из его хитростей спасла вам жизнь?
– Одиссей, – продолжал ахеец, – напоил чудовище вином, а когда оно свалилось в бесчувствии, раскаленной жердью с нашей помощью выколол ему глаз. Но надо было еще выбраться из пещеры. Это казалось невозможным. Глыбы не оттолкнуть. От лап циклопа, даже ослепленного, не уйти. Но непоеные овцы и козы стали проявлять беспокойство, блеять. Циклоп решил их выпустить. Все, кроме меня, уцепились по совету Одиссея за их шерсть под брюхом. Я же, сам не пойму почему, уснул, а когда пробудился, пещера была пуста. Циклоп стоял на скале ко мне спиной и с ревом швырял обломки скал вслед удалявшимся кораблям. Я укрылся в лесу и с тех пор здесь живу, питаясь чем придется, и в ужасе наблюдаю за циклопами.
– Так их много! – воскликнул Эней.
– Целая стая. Да вот один из них, тот самый, которого удалось ослепить. Его имя, будь оно проклято, Полифем.
Троянцы попадали на траву и, приподняв головы, стали наблюдать. Великан шагал, нащупывая дорогу вырванным с корнем стволом сосны. Спустившись в залив, он долго брел, пока вода не достигла груди. Зачерпнув ладонью воду, он стал промывать глаз.
Прячась за кустами, короткими перебежками достигли троянцы стоянки кораблей. Молча забрались на палубы, сели на весла, перерезали канаты.
Заслышав плеск, циклоп повернул голову и кинулся по воде наперерез, но было поздно. Хватая воздух руками, он поднял вопль. Глухим гудением ответили пещеры Этны, и тотчас же послышался многогласый рев. Отовсюду сбегались циклопы, ужасные сыны Этны. И вот они уже на берегу, все, как один. Так высятся над долиной дубы, вздымая пышные кроны, так над кручей стоят кипарисы, колеблемые ветром.
Берег Анхиза
Асканий смотрел на внезапно затихшего деда широко раскрытыми глазами. Анхиз лежал на палубе уже не сгорбленный – прямой, не похожий ни на кого из людей, ни на себя самого, не принадлежащий ни земле, ни небу. Ничей. Потом его завернули в обрывок паруса, спустили в лодку и увезли на берег[39]. Провожающие были вооружены, но копья они держали остриями вниз, а щиты – обращенными к себе выпуклой стороной. Мальчик остался на корабле с Палинуром. Кормчий угрюмо молчал, склонив голову на кормило.
– Палинур! А Палинур! – спросил Асканий. – Почему повернули копья и щиты?
– Чтобы не оскорблять священное оружие зрелищем смерти, – ответил кормчий, не поднимая головы, – ибо мертвые находятся в перевернутом мире.
«Перевернутый мир, – мучительно думал Асканий. – Его называют аидом. Он под землей. Поэтому перевернуты копья. Да и взоры тоже обращены вниз. И Палинур, всегда глядящий в небо, закрыл лицо от моря, от неба, от всего».
Ярко светило солнце. Из волн, поднимая брызги, вылетали дельфины и, описав дугу, скрывались из глаз. Над кормой кружили чайки. Одна из них, осмелев, опустилась на палубу и прошлась, широко расставляя красные лапки. В мире как будто ничего не изменилось. Но в жизнь мальчика впервые вступило то, что называют смертью.
Палинур приподнял голову. Чайка, взмахнув крыльями, взлетела. На берегу, обозначенном полоской прибоя, показались фигурки людей. Вот они спустили в море лодку. Мелькнуло ее смоленое дно. Взмахнули весла. Теперь лодка напоминала перевернутого на спину жука, отчаянно шевелящего лапками.
Лодка приближалась. Стали видны лица. Подняты вверх острия копий. Мальчик, устремившись к перилам, вглядывался до боли в глазах. Отец, Ахат, Клоант, Сергест… Вернулись все, кроме деда. Он навсегда остался на берегу. Плаванье будет продолжаться без него. Еще встретится много берегов. А у деда останется лишь этот. Берег Анхиза…
II Книга любви
Предисловие
В повествование о скитаниях введена любовная интрига. Она является развитием конфликта на небесах между враждебной Энею Юноной и его матерью Венерой. Первая насылает бурю, чтобы погубить Энея и его спутников, вторая с помощью Нептуна спасает скитальцев и высаживает их на берегу Ливии, где строится Карфаген, будущий великий соперник тогда еще не основанного Рима.
В античной литературе назывались две даты основания Карфагена – историческая (IX в. до н. э.) и легендарная – за 50 лет до разрушения Трои. Вергилий, естественно, останавливается на второй, поскольку она с меньшей хронологической натяжкой позволяет ему поведать о любви своего героя к основательнице Карфагена Дидоне. При этом он говорит о еще строящемся Карфагене, ибо не может допустить, чтобы героине было около семидесяти лет.
История любви Энея и Дидоны в изложении Вергилия трагична, поскольку судьба заранее определила смертельную вражду двух народов – карфагенян и римлян, одному из которых дано было создать мировую империю, а другому – быть уничтоженным. Этот конфликт между политикой и любовью впервые открывает и развивает в художественном произведении римский поэт конца III в до н. э. Гней Невий, ибо перед его глазами был пример гибели Софонибы, возлюбленной римского союзника Массинисы, вынужденной покончить самоубийством. На глазах поколения Вергилия было повторение этого конфликта – судьба царицы Египта Клеопатры, также покончившей с собой после вступления в Египет римской армии Октавиана Августа.
Юнона (по стенной живописи в Помпеях).
Политизированный герой Вергилия отказывается от любви и оставляет возлюбленную на погибель. Ради чего? Ответ можно не искать в тексте. Его указывает само слово amor (лат. «любовь»), прочтенное справа налево, как читали тексты этруски – Roma (Рим). Рим поставлен в центр псевдоисторического эпоса. Рим стоит за всем. Он – центр мироздания, центр власти, чуждой всяким человеческим чувствам.
Гнев великой богини[40]
Недоверчивый взгляд Юноны едва прикоснулся к скользящим над волнами парусам Энея, и тотчас не покидавшее ее с утра раздражение сменилось яростным гневом. С утра она перебирала в гордой и непреклонной памяти давние и недавние обиды, какие привелось ей принять не только от супруга, но и от смертных. С чувством брезгливости она вспоминала этого красавчика Ганимеда, появлявшегося всегда некстати, и другого, еще более наглого троянца, Париса, презревшего в присутствии соперниц-богинь ее красоту.
Парис (мраморная статуя скульптора А. Кановы).
«Опять эти троянцы, – подумала Юнона, отводя взгляд от кораблей. – Им мало того, что они улизнули от грозного меча Ахилла. Теперь им вздумалось обосноваться в Италии и воздвигнуть новую Трою как раз против звезды Ливии и Карфагена»[41].
Давно уже бессмертным и смертным было известно, что богиня возлюбила этот основанный тирийцами город более всех других городов[42]. Ради него она оставила свой Самос[43] и доверила ему свою боевую колесницу и доспехи. Она делала все, чтобы возвысить карфагенян, – дала им богатство, власть на морях и славу, догадываясь, однако, что к ним враждебны парки[44] и что они замыслили возвеличить их еще не существовавшего соперника.
– Не будет этого! Не будет! – вырвался из ее груди крик, и сразу же послышался грохот катящейся по склонам Олимпа снежной лавины.
Эол[45]
Эол сидел на вершине огромной голой скалы и с отвращением взирал на расстилавшееся перед ним спокойное море. Сколько он себя помнит, он всегда здесь сидел после того, как ему удавалось загнать ветры в пещеру у подножия скалы. Ветры, оказавшись в ловушке, долго не могли успокоиться и по свойственной им, как и смертным, неблагодарности считали причиной своего заточения не самих себя, не свое буйство, а Эола. Вот и теперь, неуклюже ворочаясь, они кляли его, Эола. «Он не пастырь ветров, а настоящий тюремщик!» – провыл Зефир. «Он негодяй!» – воскликнул пылкий Африк. «Он тиран, тиран!» – пробасил Борей[46].
Эол усмехнулся. Это что-то новое! Понаберутся у людей разных словечек и перекатывают их, как пустые орехи!
Стал вспоминать Эол блаженные времена, когда рядом с ним были жены. Много у него было их, а теперь не осталось ни одной, словно сдуло ветрами. А может быть, вовсе и не сдуло, а завели они шашни, ибо им, ветреным, стало скучно с ним, Эолом, и места здесь голые, невеселые.
Но кто это там стремительно спускается с неба? Юнона? И конечно же снова у нее какое-то дело! За многие годы Эол узнал Юнону и научился по первому слову ее речи определять, чего она от него добивается. Если скажет «милый Эол» – это какой-нибудь пустяк. Если «владыка» – значит, дело исключительно важное.
– Владыка, отпусти ветры на волю, пусть они взбаламутят море, ибо в Италию направляется враждебный мне род.
Не стал Эол расспрашивать великую богиню, кого она имеет в виду и зачем ей понадобилась буря. Ведь даже его далекий утес не обошла молва о жестокой обиде, нанесенной троянцем Парисом, назвавшим «прекраснейшей» соперницу Юноны Венеру. Слышал он и о том, что Юнона способствовала гибели Трои и преследует спасающихся бегством троянцев. Конечно же в его власти было отказать Юноне, сославшись на то, что бурями ведает не он, а Нептун. Но ему самому надоело слушать, как ветры скулят в пещере, как звенят цепи, сковывающие их по рукам и ногам. Ему любо было увидеть удаль своих подопечных и вспомнить о собственной буйной молодости.
– Будет сделано, владычица, – проговорил Эол и, гремя связкой ключей, поплелся к пещере.
Буря
В корабле раскрылись трещины,
Море вздуто ураганами,
Берега, что мне обещаны,
Исчезают за туманом,
И шепчу я, робко слушая
Вой над водною пустынею:
«Нет, союза не нарушу я
С необорною богиней».
Николай Гумилев
И вот со свистом и воем вырвались на свободу ветры и обрушились на тихую водную гладь. Они взрыли ее, подняли волны и погнали во всех направлениях, так что те сталкивались друг с другом, как горы. Затем, взгромоздившись на тучи, напоминавшие огромных черных коней, они с гиканьем погнали их по небу, и стало темно, как ночью[47].
Объятый ужасом, наблюдал Эней за буйством стихии. «Колесница Кибелы», потеряв управление, то взлетала вверх, то падала в пропасть. Мачты были надломлены, словно соломинки, реи покрыли палубу. Потоки воды врывались в трюм, флотилия исчезла из виду, и можно было думать самое худшее.
Тело его сковал холод. Воздев руки к небесам, он закричал что было силы:
– Трижды, четырежды счастлив тот, кому довелось пасть в бою. И почему меня смерть пощадила и не сражен я ни Ахиллом, ни Диомедом, не унесен Симоэнтом вместе с телами сотен отважных троянцев?!
Нептун (античная мраморная статуя в Дрездене).
Конечно же Эней догадывался, что это козни Юноны, он вспомнил наставления Гелена. Но как принести Юноне жертву, если даже не устоять на ногах, когда и рта не открыть, чтобы призвать заступницу Венеру? Она же сама с высоты Олимпа видела все и спешила на помощь своему сыну. Великим волнением волн[48] был встревожен Нептун. Пробудившись в своем подводном дворце от грохота, выскочил он на поверхность.
– Я вас! – крикнул он громовым голосом, направляя свой трезубец то против одного, то против другого ветра[49].
И поникли их крылья. Смягчив свое бешенство, ветры с ворчанием понеслись к темнице.
Оглядев по-хозяйски море, Нептун увидел несколько застрявших в камнях кораблей и осторожно приподнял их своим трезубцем, не видимым смертным. Тритон с Кимофойей[50] корабли подхватили и погнали их к берегу Ливии. Знал Нептун, что этому краю покровительствует Юнона, но ему было видно, как над высотами поднимается величайший храм заступнице троянцев Венере, возводимый истосковавшейся юной вдовою Дидоной.
Ливийский берег
Буря прекратилась так же внезапно, как и началась. Взгляду людей, собравшихся на растерзанных, заваленных обломками снастей и обрывками парусов палубах предстал полукруг черных скал, образовывающих залив, в центре которого виднелся островок. В одном месте скалы сходили на нет, и там желтел песок[51]. К этому просвету и направились семь уцелевших кораблей. Выйдя на берег, троянцы свалились, не ощущая ничего, кроме смертельной усталости. Пробудившись, Эней стер ладонью соль, покрывавшую лицо, и дал Ахату знак развести костер. Сам же он направился к высокому утесу. С него открывалось пустое море. «Неужто Нептун оказал благосклонность нам одним, и мне больше не увидеть ни ликийца Гианта, ни храбреца Оронта, ни Амика, ни Каписа?…»[52]
Переведя взгляд на берег, Эней заметил стадо пасущихся оленей и поспешил к кораблям. Взяв у Ахата лук и колчан со стрелами, он бросился к стаду. Семь свистящих стрел, и вот уже на земле семь окровавленных туш, столько же, сколько уцелевших судов. Зажглось семь костров, и вскоре дразнящий аромат горящего жира вытеснил все другие запахи. Насыщаясь, троянцы вспоминали друзей, оставшихся в море, колеблясь между надеждой на их спасение и отчаянием.
И тогда обратился Эней к спутникам:
– Не падайте духом, друзья! Немало нам пришлось претерпеть бед. Будет богом дарован исход и этой. Ждет нас пристанище, где мы воздвигнем новую Трою[53].
В эфире
День клонился к закату. Юпитер с вершины эфира озирал окрыленное парусами море и просторы суши, отданные для обитания неисчислимым народам. И в то мгновение, когда его озабоченный взор коснулся Ливии, перед ним возникла Венера. Грустен был лик дочери, слезы текли по ее щекам, голос дрожал:
– О ты, наделенный вечной властью над миром! Чем же тебе мой Эней досадил? Почему для троянцев пути в Гесперию закрыты? Что отклонило тебя от обещанья сохранить народ, перенесший такие несчастья? Где их бедам предел? Ведь Антенор ушел от ахейцев, иллирийских пределов достиг, дал свое имя народу и даже успел перед смертью город Патавию там основать[54]. Тот же, о ком мое сердце болит, корабли потерял. Не такова ль благочестью награда?[55]
Лик отца богов озарился улыбкой. Заключив Венеру в объятия, он промолвил:
– Страхи напрасны твои. Решенье мое неизменно. Сын твой достигнет земли, ему назначенной мною. Мальчик его Асканий – отныне зови его Юлом[56] – станет царем. Уже отправлен Меркурий, пунам несет мою волю – пришельцам бед не чинить, оказав прием, их достойный.
Явление Венеры
С первыми едва пробившимися сквозь утренний туман лучами солнца Эней и его верный телохранитель Ахат покинули еще не оправившихся от ночного ужаса друзей. Надо было узнать, к какому их вынесло берегу и кто им владеет, порасспросить, не видели ли здесь спасшихся от ярости волн мореходов.
Сразу же за мысом, напоминающим вытянутый вверх, словно предостерегающий от опасности каменный палец, начинался лес. Он сулил желанную прохладу, но внушал также и страх, как все неизведанное.
– Мы с тобой видели оленей, – первым нарушил тишину леса Эней.
– И не только видели, – подхватил Ахат. – Сочное было жаркое.
– Так вот, – продолжал Эней. – Чтобы и нам самим не стать чьей-нибудь пищей, давай присмотримся к стволам и к земле. Нет ли следов от лап, рогов и чего-нибудь еще подозрительного.
Они наклонились над еще не высохшей лужей и отодвинули смятый пучок травы.
– Кажется, здесь пробегал вепрь, – сказал Ахат, вставляя палец в глубокую ямку.
– Нет, не вепрь, а медведь! – послышался звонкий голосок. – Но от нас он не уйдет.
Троянцы выпрямились. Перед ними стояла очаровательная юная охотница в одеянии то ли спартанки, то ли фракиянки Гарпалики, которая мчится на коне быстрее ветра. Собранный в узел хитон открывал обнаженные до колен ноги.
– От нас? – спросил Эней, поклонившись незнакомке. – Если я не ошибаюсь, ты одна.
– В одиночку на медведя не ходят, – пояснила дева. – Мои подруги, тирийские охотницы, рассыпались по лесу. Каждая носит колчан и одета пятнистою шкурою рыси.
– Ты слышал, Ахат! – воскликнул Эней. – Буря вернула нас во Фракию!
– Нет, не вернула, – тотчас успокоила дева. – Вы в благословенной Ливии, на земле колонии Тира Карфагена.
– Кто же правит этим новым Тиром, да благословят его боги?
– Мудрая наша царица Дидона. Ей пришлось покинуть родину. Прибыв к этому берегу на кораблях, она купила у местного племени для нового города участок размером в бычью шкуру, которую на него наложила, а потом по нашей тирийской хитрости увеличила раз в шестьдесят[57].
– Как же ей удалось так растянуть шкуру? – удивился Эней.
– Она не растянула ее, а искусно вырезала узкий длинный ремень, дотянувшийся до этого леса. Но довольно о Дидоне. Сами-то вы откуда и куда держите путь?
– Мы, красавица, – ответил Ахат со вздохом, – злосчастные беглецы из Трои. Недавно был такой город! Теперь же по миру разошелся дым от его имени. С тобой говорил Эней. Я его скромный слуга, сын смертного. Энея же родила сама Венера.
– Венера? – переспросила дева, и глаза ее загадочно блеснули. – Кто это такая? Впервые слышу это имя!
– У моей матери много имен, – вставил Эней. – Данайцы зовут ее Афродитой, тирийцы, как мне говорили, – Астартой, а персы…
– О, Эней! – воскликнула дева с испугом. – Тебе известны божественные дела лучше, чем мне, скромной охотнице, следы, оставленные зверями.
Лицо ее вдруг преобразилось, озарившись ярким румянцем, и лес внезапно наполнился запахом амброзии. Троянцы не успели даже удивиться, как дева растворилась в воздухе.
– Венера! – воскликнул Эней. – Моя мать! Так и пребываешь в неведении, кем она еще прикинется, какую маску наденет. Сколько раз я принимал ее за смертных дев. А в бою все время чувствуешь ее руку. Когда я сражался с Диомедом, она, видимо, опасаясь за меня, перенесла меня по воздуху на остров. А враги могли подумать, что я струсил. Ты счастливец, Ахат. Родившись от смертных, живешь, не зная иного страха, кроме как перед богами. Я же, как раб, нахожусь под взглядом моей госпожи неусыпным. И осторожен бываю порою сверх меры.
Ахат смотрел на Энея широко раскрытыми глазами. Никогда еще сын Венеры не был с ним так откровенен. И впервые он осознал, что наивысшее, как ему казалось, счастье связано с неудобствами и даже опасностями, о которых сыновья смертных и не подозревают.
В это время на путников опустилось темное облачко. И поняли они, что богиня, удаляясь в свой Пафос[58], обезопасила их от нескромных взглядов и ненужных вопросов.
В Карфагене
И двинулись Эней с Ахатом по едва протоптанной тропе, выведшей из леса на вершину заросшего колючим кустарником холма. Оттуда открылся вид на широко раскинувшуюся долину. Города еще не было, но все говорило о его будущем величии. В одном месте тирийцы сносили лачуги[59] и мостили дорогу, укладывая ее ложе ровными плитами, в другом – возводили стены необычайной толщины, в третьем – высекали мощные колонны для театра. Переведя взгляд к берегу, путники увидели, как масса полуголых людей углубляет дно гавани.
По медным ступеням вместе с толпой, но ей невидимые, взошли Эней и его спутник в храм Юноны. Именно в тот день богиня явила знак будущего величия святилища: был найден череп коня. Толпа ликовала и выкрикивала имя царицы. В ожидании ее прихода троянцы осмотрели храм.
Умоляющие троянки перед Афиной Палладой.
– Смотри, это Троя! – воскликнул Ахат, указывая на дивное изображение стен и ворот с возвышающимся вдали дворцом Приама[60].
– Да, это наша несчастная Троя, – согласился Эней, и слезы оросили его лицо обильным потоком.
На другой доске было изображено поле битвы. Художник, должно быть, сам воин, с удивительным знанием дела показал схватку двух воинств. Троянцев можно было отличить от ахейцев. Безбородый Ахилл легко узнавался по надменно вздернутому подбородку. Взгляд Энея перенесся к другой расписной доске. Белел ряд островерхих шатров. Блестела поверхность реки. У самой воды паслись распряженные кони. Один из них, чем-то напуганный, повернул голову с раздутыми ноздрями. Из шатров выбегали полуодетые чубатые воины с мощными разрисованными телами. Конечно же это фракийцы Реса[61], застигнутые врасплох нападением Диомеда. Следуя далее, остановился Эней у картины, изображавшей троянок, шествующих к храму Афины Паллады. Волосы распустив, несли они в дар одеяние, то, что выткали сами в слезах и волнении о сыновьях и мужьях, защищавших отчизну. Подняты к небу ладони. На лицах скорбь и мольба. Но отвернулась от них богиня и потупила взор.
Лицо Энея вдруг стало белее снега. Художник изобразил останки того, кто был ему другом. Гектор валялся в пыли, а старец Приам простирал свои руки к Ахиллу, предлагая выкуп ему. Из уст Энея вырвался вопль и слезы, полившись потоком, его ослепили.
– Нет, Ахат! От нашей Трои остался не дым ее имени, – проговорил Эней, вытирая тыльной стороной ладони лицо. – Слава о ней живет и на чужбине. Вызывая сочувствие, может она выручить нас[62].
Послышался шум голосов. По проложенной к храму дороге двигались непринужденно юноши в богатых одеждах и с ними молодая женщина, вся в пурпуре, увенчанная диадемой. Дидона! Так вот она какая! В ее облике ничего не говорило о перенесенных страданиях.
Процессия внезапно остановилась. К ногам царицы, выбежав из-за дерева, бросилось трое мужей.
Умоляющий Приам перед Ахиллом.
– Да это же наши Клоант, Антей и Сергест! – воскликнул Ахат. – Они спаслись и о чем-то просят царицу.
Дидона сделала знак рукой. Троянцы поднялись с колен. И вот уже слышно в храме, что отвечает царица троянцам:
– Будьте спокойны. Я помогу вам отплыть, дам припасы. Если же захотите остаться, город мой – ваш. Энея же я отыщу, прикажу обыскать побережье, всю Ливию.
– Не надо меня искать, царица, – сказал Эней, выходя наружу. – Я перед тобой.
Купидон[63]
Дворец, казавшийся снаружи незавершенным, внутри был убран с царской роскошью. Готовя пир в честь заморских гостей, рабы расстилали искусно вытканные ковры. Юные рабыни уставляли столы серебряными кубками, на которых искусным резцом были выбиты деяния предков Дидоны – мореходов, открывателей далеких стран и островов. Слуги несли воду для рук, яства и корзины с плодами.
Посредине на золотом ложе возлежали царица и рядом с нею Эней. По обе их стороны на расписных лодках расположились троянские и карфагенские юноши. Прозвучал рог трубача Энея Мизена, и все взоры устремились к высокой двери, откуда, как уже было известно и хозяевам и гостям, должны внести дары уничтоженного пламенем города. Эней отправил за ними к кораблям Ахата, повелев ему привести и Аскания.
Да вот и Ахат с царским жезлом. В былые дни его всегда носила впереди отца Илиона, старшая дочь Приама. Вслед за ним появилось покрывало цвета шафрана, расшитое золотыми листьями аканфа, – то самое, которое получила Елена от матери своей Леды, и той же работы хитон. Диадему, сверкающую драгоценными камнями, нес мальчик удивительной красоты, выступающий походкою Юла. И никто в зале не знал, что это не сын Энея Юл, а бог Купидон. Опасаясь за судьбу Энея и его спутников, Венера приказала своему отроку принять облик Аскания и внести в сердце царицы такое пламя любви к Энею, чтобы в нем сгорела память о ее первом муже и никто из бессмертных не мог бы изменить ее чувств.
Купидон, обняв Энея, бросился к царице и передал ей диадему. Она притянула его к себе, прижала к груди и усадила на колени. Не знала несчастная, что на коленях у нее всемогущий бог и прикосновение его по-детски пухлых губ ничем не уступало стреле из лука, способной пробудить страсть в любом человеческом сердце.
Рассказ Энея[64]
Пир в честь пришельцев длился до темноты и зашел за полночь. Слуги зажгли бесшумно светильники и удалились. Все взгляды устремились к Энею. Наступила такая тишина, что можно было слышать его дыхание. И вот он начал рассказ.
– Ты мне, царица, велишь пережить поражения горечь, скорбь утрат обновить. Слыша такое, не только схваток участник – дикий долоп, мирмидонянин, воин жестокий Улисса[65], слез не сумел бы сдержать. Но я воле твоей покоряюсь. Как ни страшится душа повторения бедствий, как ни пытается сбросить памяти тягостный груз, не опущу ничего.
Со стен замечено было копошение данайцев. Понавезли они с Иды много пиленого леса. Думали мы, что для кораблей. Они же, как нам показалось сначала, принялись дом воздвигать. Время прошло, и он принял очертание коня. Под брюхом его могла бы пронестись колесница.
Купидон. Античная статуя.
Отхлебнув вина, Эней продолжил:
– На виду у Трои скалистый есть островок. Тенедос ему имя. В начале правления Приама славились тенедосцы богатством. Здесь, как нам стало ясно потом, укрылись ахейцы. А мы, глупцы, рассудили, что, отчаявшись взять неприступный наш город, они удалились в Микены. Тотчас открылись настежь ворота. О, как приятно взглянуть на места, где были шатры Ахилла! Как любо пройтись по песку, где остались углубления от вражеских килей!
Много троянцев скопилось возле коня. И сразу же спор разгорелся. Одни предлагали внести его в город, словно победный трофей. Другие, напротив, зная коварство ахейцев, сжечь его помышляли иль в море пустить по волнам, чтобы ветром его отогнало подальше.
Но вот с акрополя Трои спустился окруженный мужами Лаокоон, жрец Аполлона. Он к нам обратился с такими словами: «Несчастные! Успели вы позабыть о хитрости Улисса? В чреве коня, быть может, укрылись ахейцы или иное коварство. Но, что бы это ни было, страшусь я данайцев и дары приносящих!»
Сказав, это, метнул он в брюхо, что стянуто скрепами туго, дротик тяжелый. Дрожь охватила коня от головы до копыт. Удар отозвался стоном и затихающим гулом. Будь на то воля богов, мы смогли б в нем уловить предвещание бед. Хитрость врага была бы разбита. Троя наша стояла бы и поныне, а над нею возвышалась твердыня Приама.
Эней вытер пот со лба и, окинув взглядом весь зал, продолжил речь с еще большим волнением:
– Между тем послышался шум. Обернувшись, мы увидели скользящих по поверхности моря двух огромных змей. Их черные груди, покрытые чешуею шеи, гребни, налитые кровью, колыхались над водой. Хвосты, будучи скрыты волнами, образовывали водовороты. Оказавшись на суше, змеи открыли пасти. Всех нас жаром обдало. Мы в бегство пустились. Но змеям до нас как будто не было дела. Обращена была ярость драконов на двух юных сыновей Лаокоона. Настигнув их, они оплели их тела кольцами и стали терзать своими страшными зубами. Мы окаменели от ужаса. Лаокоон же, потрясая копьем, один ринулся против чудовищ. Змеи охватили и его, связали огромными кольцами, дважды обвив ими грудь и мощную шею. Весь облепленный ядом и черною слюною, вопль страдалец исторг такой, что его услышали звезды. Мне он напомнил рев быка, приносимого в жертву, когда порой ему удается с топором в загривке уйти от алтаря[66].
– Ужасно, – сказала Дидона. – В Тире я слышала много о чудовищах океана, что нападают на корабли. Здесь же, к югу от нас, лежит средь песков озеро Тритонида, где гнездятся драконы[67]. Но кто мог подумать, что они, такое пройдя расстояние, могут стать орудием кары.
– Змеи, – продолжил Эней, – не удалились туда, откуда пришли, не провалились под землю. Они поползли по скале к храму Афины Паллады. Недавно, на корабле, один из служителей храма поведал о том, что увидел своими глазами. Змеи, уменьшившись втрое, в храм заползли и легли в ногах у богини.
Смахнув со лба капли пота, Эней продолжал:
– Но перейду к тому, что случилось немного позднее. Юноши наши привели пленника. Он назвался Синоном, родичем Паламеда[68] и врагом Одиссея. Уши развесив, мы внимали лживым словам. Он рассказал, что, отплывая, греки его назначили в жертву богам, но он спрятался в болоте и ожидал, пока из виду скроются паруса, затем вышел и сдался. Именно этот Синон, змея в человечьем обличье, рассеял наши сомнения. Он сообщил, что деревянный конь воздвигнут в дар богам, чтобы вернуть их милость, в надежде, что из-за огромных размеров его не удастся внести в город.
Троянский конь по изображению на античном резном камне.
Так, ослепленные враждебными к Трое богами, с молитвенным жаром мы принялись за работу. Поднят конь на катки. Обвязан крепким пеньковым канатом. Мы, как волы, к нему припряглись и повлекли себе на погибель. Колыхаясь, словно живая, катилась громада к воротам. Стену разрушив, ибо конь был выше ворот, мы потащили его в пролом. Выйдя навстречу, девы и юноши, ставшие в круг, пели гимн Афине Палладе, славя коня как великую жертву, как дар наступившему миру. Трижды в движенье своем конь коснулся стены. Трижды внутри загремело оружье. Преодолевая преграды, переступил конь роковую черту.
И тут появилась Кассандра. Пылали ее глаза, обжигая презрением и гневом. Как поток раскаленный с вершины вулкана, лились слова. Но были они нам непонятны. Только теперь я смысл их могу передать. Она призывала очнуться от наваждения, уверяя, что ночь, эта ночь будет для Трои последней. Но мы, как всегда, были к речам ее глухи. Вскоре убит был Приам. Жребий выпал тому, кто в Азии был владыкой многих земель и народов, в пламени Трою узреть и крушенье Пергама[69].
О том, что случилось потом, лучше не вспоминать. Предатель, бывший средь нас, помог ахейцам выйти наружу. Им на помощь пришли корабли, стоящие за Тенедосом. Теперь я расскажу о себе. После отчаянной схватки мне удалось по воле и с помощью той, о которой не место здесь говорить, добраться до дома, вынести отца на плечах, вывести супругу и сына. Пенатов Трои я друзьям поручил, приказав им в бой не вступать, чтобы не утратить святыню. Молча мы Трою прошли. У ворот, оглянувшись, я не увидел Креусы. Подумав, что она затерялась или отстала, как бывало в нашей жизни не раз, я рванулся в горящий город. Но вдруг она вышла из воздуха ростом выше той, какую я знал и любил. Хотел я ей что-то сказать, но мой голос пресекся на первом же слове «Креуса». Она ж обратилась ко мне с речью, ее я слово в слово запомнил: «Не предавайся печали, мой милый супруг! Рядом с тобою в скитаньях мне быть не дано. Ведь мне и так оказана милость богами. Не буду я рабыней данайцев, не стану, подчиняясь их воле, рожать им рабов. Тебе же придется долгие годы скитаться, прежде чем попадешь в Гесперию, где Тибра меонийского струи привольно текут между пашен. Там свое счастье отыщешь. Разделит его с тобою супруга из царского рода. Обо мне же слезы не лей и вовсе не думай. Прощай и храни любовь нашу общую к сыну». Но нет, я не мог, не хотел примириться с тем, что устами Креусы мне вещала судьба. Трижды я пытался ее удержать, сжимая в объятья, трижды она ускользала. И тогда ко мне подбежали те, кому поручил я пенатов. Мы двинулись в горы и, пройдя через них, пришли к кораблям…
Гибель Приама.
Небо светлело. Слуги погасили лампады. Но никто из тех, кто возлежал за столом, не шевельнулся. Эней взглянул на царицу. Слезы катились по бледным щекам. Губы что-то шептали. Казалось, она была еще вместе с Энеем в Трое и повторяла слова тени, какие к себе отнесла: «Там ты найдешь свое счастье. Его с тобою разделит супруга из царского дома».
Сестры
Распорядившись о ночлеге для гостей, царица отослала слуг. Сон не шел. Бросало из жара в холод. Она то вставала, то садилась. В памяти стояло божественное лицо Энея. Одна за другой сменялись картины его рассказа. Не находя себе места, она вышла в коридор, соединявший ее покои с горницей сестры Анны.
Оставляя родной Тир, принесший ей столько горя, Дидона взяла Анну девочкой. Выросла она вместе с Карфагеном в трудах и волнениях о нем. Дитя странствий, она ничем не напоминала изнеженных царевен, окруженных бесчисленными нянюшками и рабынями. Встреться ей на побережье, как Европе, бык, она бы без малейших колебаний взобралась на его спину и поплыла на нем, болтая ногами над морской пучиной. Такой был у нее характер.
Приведись ей стать матерью, она бы наверняка родила и воспитала одного из тех финикийских мореходов, которым ничего не стоило на утлом суденышке выйти в океан и обогнуть Ливию. Но Анна – ей на десятый год от основания Карфагена исполнилось двадцать лет, – слава Юноне, не помышляла ни о замужестве, ни о материнстве. Где бы здесь отыскать ей супруга, могущего занять собой ее деятельную натуру. Она ни в чем не уступала тем воинственным девам, которые, если верить басням данайцев, живут где-то за северным ветром, проводят всю жизнь в охоте и чуждаются мужского общества и мужской ласки.
Нумидийцы, среди которых тирянам приходилось жить, словно в осаде, взирали на Анну с восхищением, смешанным со страхом. И девушке было поручено вести переговоры с наглым царьком Ярбой, вообразившим, что если город построен на его земле, то и царица должна быть его супругой. Анна вернулась уже после наступления темноты, и Дидона еще не знала о результатах переговоров.
Но нет, не за вестью шла Дидона к сестре. Ей не терпелось поделиться с нею нахлынувшими чувствами. Внезапно Дидона остановилась. «А поймет ли меня Анна? – подумала она. – И пристало ли мне, заменившей ей мать, делиться с девушкой самым сокровенным?»
Из-за стены, за которой находилась горница Анны, раздался какой-то странный звук, напоминающий львиный рык. Встревоженная и удивленная, Дидона толкнула дверь. На ковре обнаженная Анна боролась с почти взрослым львом. Конечно, это была игра, но на плечах алели свежие царапины.
– Анна! Что за безумие? Откуда этот зверь?
– Это твой львенок, – ответила Анна. – Я пробую его силы.
– Мой?! Мне еще не хватает зверинца!
– Но тем не менее он твой. Его тебе подарил Ярба, я не осмелилась отказаться от подарка. Это было бы величайшим оскорблением. Передавая мне клетку, Ярба сказал: «Моей львице!»
Анна схватила львенка за шею, затащила его в деревянную клетку и закрыла задвижку. Звереныш рычал и скалил зубы.
– Наглый варвар. Ты же должна была объяснить, что я не собираюсь вступать в брак, что я никогда не буду его женой.
– Он этого не хочет понимать. У нас пока еще нет войска, и с ним не нужно ссориться.
– А я получила другие дары, – проговорила Дидона. – От троянских беглецов. Они прибыли в наш город.
– Что это за люди? – спросила Анна.
– Их вождя зовут Эней. Как он прекрасен, как могуч и отважен! Говорят, что он происходит от бессмертных богов, и глядя на него, нельзя в это не поверить. Не из малодушия покинул он родину. На него ополчились беды. Его грозная доля гнала. Он прошел через страшные битвы и опасности. Не мне тебе говорить, что я испытала после горькой гибели моего супруга. Я дала зарок больше никогда не вступать в брак: ведь кто может заменить мужа, коварно убитого в первый год брака! И вот теперь пришелец склонил к себе мою шаткую душу, пробился огонь любви сквозь золу. Это великий дар. Но пусть подо мною разверзнется земля и всемогущий отец свергнет меня к бледным теням Эреба, если я решусь признаться ему в своих чувствах.
Поток слез прервал речь Дидоны, склонившей голову на колени сестры.
– Дорогая моя! – начала Анна. – Я давно с грустью наблюдаю за тобой. Мы оказались на чужбине в окружении необузданных варваров. А из-за моря тебе угрожает войною наш брат. И вот теперь впервые к нам повернулось счастье. Какой великий город ты создашь с таким мужем, как Эней! Мы сольем силы троянцев и финикийцев. И кто нам тогда сможет угрожать! Пока еще море опасно для плаванья, есть время для того, чтобы привязать чужеземцев к Ливии. Эта земля, как никакая другая, богата зверями. Судя по твоему описанию, Эней страстный охотник. Я устрою для вас охоту, какой еще не видывала Ливия.
– Но ведь это опасно! – воскликнула Дидона.
– Нет! Нет! – успокоила Анна. – Вы не будете охотиться на львов. Если хочешь, за несколько дней я изгоню с окружающих гор всех хищников. Пошлю к Ярбе за опытными ловчими. Пока же пойдем в храм и принесем жертву богам, и прежде всего Юноне, освящающей браки.
Дидона удивленно смотрела на сестру. «Как она быстро распорядилась моей судьбою. Она не дала мне сказать главного». И все же Дидона встала и покорно двинулась вслед за Анной.
Охота
Пещеры свод навстречу встал из чащи,
Тенистый вход в темнеющую тень.
А крови стук – тревожнее и слаще,
Трепещет грудь, как загнанный олень…
Войди сюда, не хмурь угрюмо бровь:
В любви лишь власть познанья мы обрящем.
Уйми свой бег, что тянет вновь и вновь
Идти вперед к иным, все новым чащам.
Михаил Кузмин
Колесница Авроры уже показалась из волн, но ее розовые персты едва лишь коснулись высоких кровель Бирсы.
Распахнулись дворцовые ворота, и из них со звонким лаем вырвалась стая узкомордых гетулийских псов. За ними проскакал отряд массилов[70]. Блестели в их загорелых руках копья с широкими лезвиями. Ловчие несли сети и тенета. Царица задерживалась во дворце. И ее конь, которого привела Анна, нетерпеливо бил копытами и грыз увлажненные пеной удила. А вот и она, Дидона, в сидонском плаще, отороченном пестрым узором, в пурпурном одеянии, края которого сколоты золотой застежкой, с золотым луком за плечами. Конь заплясал под нею и понес.
Троянцы выступали одним отрядом. Впереди, затмевая спутников красотой, шествовал Эней. Так вступает на землю каменистого Делоса Аполлон, возвращающийся на родину из холодной Ликии[71] во главе толп дриопов, критян, агафирсов с разрисованными телами. Увенчаны мягкой листвой волнистые кудри и стянуты золотой повязкой, стрелы звенят в колчане. Такая же сила и ловкость в движениях.
Загонщики уже достигли холмов, окаймляющих город. Из чернолесья вниз по хребту посыпались козы. Стадо оленей, закинув рога, помчалось в низину. Кто это за ними несется? Мальчик Асканий. Но нет, не за ними – он ищет иную добычу: льва или вепря, не ведая о том, что по повелению царицы хищники удалены или перебиты.
Внезапно небо омрачилось тучами, вспыхнула молния, зарокотал гром. Хлынул ливень. С гор по лощине понеслись потоки. Дидона спешилась. К ней подбежал Эней. Перед ними полузаросшее зеленью отверстие. Пещера! Вот где можно переждать непогоду. Дидона на мгновение остановилась, словно бы вспомнив о Молве, наблюдающей за каждым шагом смертных, о своей женской чести, но затем, сжав ладонями голову, рванулась вперед и скрылась из глаз. Вслед за ней в пещеру вбежал Эней.
Снаружи завывал ветер. Потом он стих, но долго еще слышался шум дробящихся о камень капель. Его сменили свист стрел, крики ловчих. Охота продолжалась. В пещере Эней уже настиг добычу. Или добыча настигла его? Юнона, повернувшая корабли с назначенного им пути, могла торжествовать. Но ведь и Венера не оставалась безучастной к тому, что происходило в пещере. Кажется, впервые за долгие годы между богинями-соперницами воцарилось согласие.
Но более всех была довольна Молва. Тысячи глаз сплетницы зажглись ликованием. Вымокшие от дождя перья распушились, и выросла она чуть ли не до небес. Гнусная ее физиономия осклабилась в улыбке. Поднялись уши, напоминающие придорожные лопухи. Опережая всех, полетела Молва во дворец. И вот уже по дворцу, по городу, по всей Ливии поползли, зашуршали порожденные ею слухи, будто царица Дидона впустила пришельца Энея к себе на ложе и они проводят дни и ночи в распутстве, будто в плену у страсти тирянка забыла о царстве своем, а троянец решил остаться в Карфагене.
Молитва Ярбы
И проникла Молва во дворец Ярбы, царя массилов. Был он сыном Аммона[72] и в пустынной стране гарамантов воздвиг своему отцу сто алтарей. На них под охраною стражи горел неугасимый огонь, и так же загорелась душа массила при вести, что Дидона сошлась с чужестранцем.
Руки к небу воздев, обратился он к громовержцу:
– О всемогущий отец! Не тебе ль совершаем мы возлиянья на ложах во время пиров? Неужели зренье ослабло твое? Иль мы напрасно твоих перунов страшимся? Чужеземкой я дважды обманут: сначала место я ей уступил, какое было не больше шкуры быка, она же, ее разрезав, охватила ремнями весь холм и на нем воздвигла свой город ничтожный. Уступил я ей под холмом землю для пашни, а она отказалась от брака со мной и власть в царстве своем вручила Энею. Этот чужак, подобно Парису, прикрывшему фригийскою митрой умащенные кудри[73], властвует над нашей землей.
Меркурий (античная статуя в Капитолийском музее).
И всемогущий Аммон внял мольбе любимого сына. Взор на Ливию устремив, он увидел чертоги царицы и сквозь стены – Энея, презревшего славу ради любви. Меркурия вызвав, он к нему обратился:
– Сын мой! На крыльях Зефира несись в Карфаген, к владыке дарданцев. Ведь не затем он был дважды мною спасен от ахейцев, чтобы пребывать средь враждебных племен. Должен Италией он управлять, которая матерью станет великой державы, и среди грома боев от текущей в нем крови тевкров произведет тот род, что заставит весь мир своим подчиняться законам. Если же ленью он обуян и слава его не прельщает, вправе ли он сына лишить твердыни грядущего Рима? Пусть отплывает. Возвести ему это решенье.
Полет Меркурия
Тотчас Меркурий, послушный воле отца, обул золотые сандалии (крылья на них несли его в воздушных потоках над землею и гладью морской), взял в руки жезл (им он в сон людей погружал и из смертельного сна выводил и им же толпы теней провожал в подземное царство) и скрылся из глаз всемогущего бога.
И вот он уже в клубящихся облаках, ветры жезлом своим погоняет. Впереди показалось могучее тело того, кто головой своей, кедру подобной, небеса подпирает. Черные тучи его венчают чело, ветер и дождь секут нещадно по бокам и спине, снег пеленою пушистой покрывает широкие плечи. Скована льдом борода густая. Когда же солнце проглянет, с подбородка бушуя несутся потоки.
И над Атлантом, титаном, повис бог килленийских вершин[74] – так птица порой совершает круги над берегом низким и над скалой, выходящей из вод, рыбой кишащих. И вновь рванулся он, рассекая воздух всем телом, к ливийским прибрежным пескам, коснулся окрыленный подошвой домов невысоких предместья, и вдруг среди новых строений твердыни тирийской он меч Энея узрел и его самого. Была меча рукоять золотистой осыпана яшмой, плащ же, подарок Дидоны, украшен тончайшим узором.
Пламя
И забыл ты, в ужасе и муке
Сквозь огонь протянутые руки
И надежды окаянной весть.
Анна Ахматова
Мрамор надгробный мой пусть надпись такую хранит:
«Прах здесь Дидоны лежит. От своей она пала десницы.
Повод смерти и меч дал ей троянец Эней».
Овидий (пер. Ф. Зелинского)
Ослепительное счастье захватило и понесло Энея, как разлившийся после ливня поток уносит щепку. Но не было его чувство безоглядным. И в мгновения наивысшей радости он не отдавался ему до конца, смутно сознавая, что где-то там в тумане его ждет и зовет к себе Италия, что Трою надо построить, чтобы не были напрасны деяния предков. Ведь должен же кто-то поклоняться осиротевшим пенатам, которые он вырвал из огня. Ведь не должна умереть память о подвигах Гектора, о страданиях Приама, Гекабы, Кассандры, Андромахи.
Все чаще в ночных сомнениях являлся ему отец в своем самом суровом облике. Из уст его не вырывалось ни единого звука. Но одно его появление напоминало о долге. Когда же среди белого дня предстал перед ним посланный Юпитером Меркурий и, осыпая упреками, напомнил о будущем его рода, предначертанном богами, осознал Эней, что должен немедленно покинуть город, оказавший ему редкое гостеприимство и едва не ставший родным.
Есть ли на языке людей слова, которые в состоянии убедить любящую женщину в необходимости разлуки?
Атлант (античная мраморная статуя в Неаполитанском музее).
Она всегда отыщет доводы, идущие от самого сердца, и будет права. В страхе перед гневом и отчаянием любимой, понимая свое бессилие, Эней приказал друзьям тайно готовиться к отплытию, хотя до весны было еще далеко, а зимнее море чревато бурями.
Но сколь тайными ни бывают замыслы и приготовления, их не скрыть от отвратительной сплетницы, имя которой – Молва. И при первом же свидании Дидона обрушила на голову Энея град жалоб и упреков. Каждый из них жалил, колол, ранил. О, лучше бы перед ним был недруг, которому он мог дать достойный ответ, а не женщина, которую он любил, страдания которой раздирали ему сердце. «О, мать, – обращался он мысленно к Венере, – ты, дарующая всему живому любовь, сделай так, чтобы мы не страдали!» Но Венера была бессильна перед порожденным ею чувством.
Оставаясь один, Эней все равно не покидал Дидоны – у него перед глазами всегда были ее лицо, ее руки. Не в силах сдержать в груди стон, он бежал к бухте, служившей укрытием для кораблей. Друзья уже сдвинули их в воду. Они покачивались на волнах. Из города же по одному и группками тянулись все, кому снова предстояло стать скитальцами. В их лицах, в движениях ощущалось нетерпение: «Скорее, скорее в море!»
«Счастливы же вы, не ведающие любви! – думал Эней, закрывая лицо ладонями. – Не знающие любви не знают и ее мук».
Всю ночь перед отплытием Эней метался на ложе. Не раз он уже готов был изменить свое решение и вернуться во дворец. Но, выбегая на палубу, остужаемый холодным ветром и презрительно перемигивающимися в небе звездами, тотчас возвращался назад на свое ложе, к своим страданиям.
И этой же ночью на площадке посредине дворца Дидона втайне от всех складывала дрова и смолистые ветви. Нет, она не захотела встретиться с Анной. На этот раз сестра не поймет, что без Энея ждет старость, одиночество, брак с Ярбой. На ветви Дидона положила милые сердцу вещи Энея – его одеяния, меч, что он оставил, убегая, его образ из воска. Распустив волосы, стояла царица перед зажженным ею костром и произносила слова проклятия своей великой любви:
– Ты, Юнона, кому я боль души доверяла, ты, Геката, госпожа теней запредельного мира[75], Диры мстящие[76] и вы, духи-спутники смерти моей! Покарайте Энея, обреките его на скитанье и гибель! Пусть не насладится он ни властью, ни миром, ни счастьем, ненависть пусть идет за ним по пятам, не давая покоя потомкам.
На рассвете Эней приказал обрубить канаты, соединявшие корабли с сушей. Едва остался позади берег, как возникло поднимавшееся над кровлей дворца пламя. Смутное предчувствие беды сжало грудь Энея, но он не мог и думать, что женщина в исступлении способна подняться на костер.
Внезапно полнеба охватила радуга. «К чему этот знак? – мелькнула мысль. – Что несет Ирида[77] на увлажненных росою крыльях?» И не дано было ведать ему, что сама Юнона послала Ириду к Персефоне – передать ей золотую прядь, облегчая ей смертные муки. Зажженное пламя любви, разгораясь, приобретало кровавый оттенок грядущей вражды между двумя городами – между колонией Тира и колонией Трои, какую воздвигнут потомки Энея. В этом пожаре через тысячу лет сгорит Карфаген.
III Книга игр
Предисловие
Игра идет уже который век,
Еще с эпохи саблезубых тигров.
Природу победивший человек
Остался зверем в древних римских играх.
И выходил на бой с самой судьбой
В амфитеатре Рима гладиатор,
В кровавой схватке жертвуя собой,
Провозглашал он: «Ave, imperator!»
Как выяснено современной наукой, игровой элемент культуры присущ всем человеческим обществам, начиная с отдаленной и темной первобытности. Лучше всего известны и изучены в своей первоначальной магической, а затем политической подоплеке игры античного мира. Возникшие по подтвержденному археологией преданию в эгейскую эпоху, а затем с 776 г. до н. э. возобновленные и приобретшие регулярный характер знаменитые Олимпийские игры стали частью и нашего бытия. В городах древней Италии существовали игры, подобные Олимпийским, вобравшие в себя разнообразные культовые действия.
На латинском языке понятие «игра» передавалось словом ludus, созвучном этнониму lydoi – «лидийцы». И хотя это созвучие случайно, оно подкрепляло уверенность в этрусском происхождении игр, ведь этруски считались выходцами из Лидии. В Риме ежегодно отмечались Римские (или Великие), Таурийские, Таларийские, Троянские и другие игры этрусского происхождения.
Характер зрелища в Риме приобрели заимствованные у этрусков гладиаторские игры, первоначально связанные с человеческими жертвоприношениями во время тризны.
Вергилий в «Энеиде» не раз называет своих предков лидийцами, но происхождение игр он связал не с лидийцами, а с их соседями фригийцами или с троянцами. Пятая книга «Энеиды» целиком посвящена играм, перенесенным троянцами (т. е., в понимании поэта, этрусками) на италийскую почву. Однако первым местом этих игр Вергилий делает не Италию, а Сицилию, и сами игры связывает с тризной на могиле похороненного в западной части острова Анхиза.
В Гигиновом каталоге игр, восходящем к неизвестным нам, но, разумеется, в той или иной мере использованным Вергилием эллинистическим источникам, игры, устроенные Энеем, занимают заключительное, пятнадцатое место. Им предшествуют игры Приама в Трое на могиле Париса (в них он, оказавшийся живым, становится победителем) и знаменитые игры Ахилла на могиле Патрокла. По образцу последних и созданы сицилийские игры.
До Вергилия об Энее в Сицилии рассказывали греческие историки, мифографы и поэты. В их произведениях появляются сицилийские герои Эгест, Элим, Эрикс, которых Вергилий вводит в «Энеиду» и делает участниками древнейших этрусских игр. Во времена Августа эти игры, считавшиеся «римскими», отмечались с особой пышностью на императорском уровне как секулярные (вековые) игры. С ними связывалось представление о возрождении творцов нового политического режима, древнего «золотого» века Сатурна (этрусского Сатре). Древние игры, задолго до Вергилия бывшие предметом исследования римских антикваров, стали орудием политической пропаганды.
И снова Тринакрия
Едва берег ливийский скрылся из виду, как небосвод затянули тяжелые тучи. С каждым мгновением море становилось темней и гневливей. Волны грозно плескались о борт. И корабль гудел от могучих ударов. Эней, объятый тревогой, прошагал к корме и стал рядом с кормчим, опершись на его плечо.
– О, Нептун! – воззвал Палинур. – Что ты нам готовишь?
Приказав мореходам спустить снасти и поставить парус наискось ветру, он продолжал:
– Если бы сам Юпитер вдруг поручился, что мы при такой погоде достигнем Италии, и то бы я поостерегся оставаться в море. Видишь, как набирают мощь враждебные ветры, как сгущаются тучи. Нам не под силу ни против ветра идти, ни вынести натиска бури. Один у нас выход – двигаться к суше. Справа от нас берег сиканов, уже нам знакомый.
– Что ж! – подхватил Эней. – Вижу и я, что нам ветер велит уклониться с пути, какой нами избран. Разверни корабли. Они, утомленные, отдыха просят.
С силою кормчий повернул весло. Описав дугу, «Колесница Кибелы» двинулась вправо. Этот маневр повторили и другие суда. Мореходы развернули паруса, и корабли радостно полетели. Вскоре показалась громада горы, нависшей над плоским берегом.
– Эрикс! – сказал Палинур, вытирая лицо, мокрое от пены. – Под нами земли, какими владеет Акест[78], для нас сбереженный судьбой.
Вот уже волны белой каймой обозначили бухту, и едва в нее вошли корабли, как стал виден седовласый муж. Его могучие плечи покрывала шкура ливийской медведицы. В руке его было копье.
– Я – дарданец Акест. Я надеялся на встречу с тобой, – обратился незнакомец к Энею, когда тот спрыгнул на берег. – Могила Анхиза на моих землях. Отныне можешь считать их своими.
Затем показались люди Акеста. Они помогли троянцам втащить корабли на песок и повели их к плоским холмам, где виднелись среди деревьев кровли домов.
Наутро, едва лишь на востоке появилась заря, Эней со всего побережья собрал троянцев и обратился к ним с такими словами:
Хочу вам напомнить, потомки Дардана, что с той поры, как скончался мой отец и прах его в землю опущен, лун исполнился счет и годичный круг завершился. Горек и свят этот день для меня, и отныне, куда бы меня ни пригнала судьба, его посвящать я буду Анхизу. Ныне же мы, с соизволенья Всевышних, у могилы, нам ставшей святыней, среди друзей. Давайте же с ними вместе справим тризну по обычаям общих нам предков. Когда же воздвигнем новую Трою, этот обряд ежегодно мы будем справлять близ храма Анхиза. Мне Акест обещал выделить на каждое судно по два быка, чтобы достойно почтить мы могли душу Анхиза, а также богов и пенатов, которые чтимы Акестом. А на девятый день после тризны я состязанье устрою для всех, кто гордится силою рук и проворством. Сейчас же давайте обовьем наши головы миртом и в молчанье проследуем к алтарям близ отцовской могилы.
И тут же Эней обвил вокруг головы венок, сплетенный из цветов, угодных Венере. Сделали то же Акест и его провожатый Элим[79], а также Асканий и другие троянцы. Вслед за Энеем все безмолвно двинулись к могиле Анхиза. И вскоре пролил Эней на могильный холмик две чаши вина, столько же чаш молока и жертвенной крови. Могилу осыпав цветами, Эней обратился к Анхизу:
– Ты, мой родитель святой. Тебя из пылающей Трои я вынес. Но не дано было нам вместе с тобой берег увидеть, что нам богами обещан. Праху привет твоему, твоей тени и духу[80].
Едва он эти слова произнес, как, раздвигая цветы, с шипеньем показалась головка змеи. И вот уже вышло на свет упругое тело в темных разводах, тысячью разных цветов играя на солнце. Оползла змея все алтари, извиваясь между жертвенных чаш и кубков, и исчезла в могиле.
Радуясь, что молитва услышана, хотя и не зная, кто принял образ змеи[81], гений места или какой-нибудь спутник Анхиза, дал Эней знак к принесению новых даров. Тотчас же обвели вокруг алтаря, а затем закололи по паре овец, свиней и быков[82]. Вскоре запылали костры. Задымились котлы с жертвенным мясом. Устроившись на траве, насыщались троянцы, наперебой вспоминая Анхиза.
Состязание кораблей[83]
И вот наступил девятый день после принесения даров духу Анхиза. Со всей Тринакрии собрался стар и млад – кто поглядеть на гостей, а кто и свои испробовать силы. На траве были выставлены награды – богато украшенные треножники, оружие, слитки золота и серебра, пурпурные одеяния.
Для состязания Эней отобрал четыре самых больших корабля – «Химеру», огромную, как город, «Кита», «Кентавра» и «Сциллу», а метой, которую надо было обогнуть, чтобы вернуться к цели, назначил небольшой скалистый островок, давнее прибежище крикливых чаек.
Устроились вожди на кормах, выделяясь богатством одежды. Гребцы заняли места на веслах и затаили дыханье. И дал Эней знак Мизену[84]. Поднес он к губам свой серебряный рог, и послышался звук, будоражащий сердце. Разом рванулись вперед корабли. Надулись шарами мышцы, натертые маслом. И огласились прибрежные холмы ревом и рукоплесканиями мужей, поставивших ставку на каждое судно.
Разрезая килем волну, первой проскользнула «Химера», ведомая Гиантом[85], гордым своим дарданским родом. Высоко над волнами поднимается ее нос с головами льва, козла и дракона. Гребцы, сидя на трех ярусах, с силой гонят ее вперед, вздымая ряды весел. За «Химерой» неотступно несется «Сцилла» с носом в виде разинутой пасти. Судно ведет Клоант, родоначальник римских Клуенциев[86].
А сзади, попеременно обгоняя друг друга, мчатся «Кит» и «Кентавр». Нос «Кентавра» с человеческим лицом переходит в конскую шею. На нем укрепился пылкий Сергест, давший имя роду Сергиев[87]. «Кита» ведет Мнесфей, предок Меммиев.
Между тем «Химера» и «Сцилла» приближаются к заветной мете. «Химера» впереди, но видит Гиант, как наседает соперник. Нос «Сциллы» вот-вот коснется ее кормы. И кричит он кормчему Меноту:
Они пугают его. Он выводит корабль на простор.
– Куда ты, упрямый! – в ярости кричит Гиант, видя, что нос «Сциллы» уже навис над кормой «Химеры». – К скалам!
В это время корабль Клоанта, срезая дорогу, круто берет влево и, проскочив между громадой «Химеры» и утесом, обходит победителя. Брызнули слезы из глаз Гианта. Не помня себя от гнева, сбросил он в море Менота и, схватив кормило, повернул корабль к побережью. А несчастный Менот плывет к островку и в мокрой одежде, из груди извлекая соленую воду, ползет по камням. Хохотом оглашается берег.
Потерял Гиант время, разворачивая свой громоздкий корабль. И загорелись дерзкой надеждой выйти вперед сердца вождей и гребцов на отставших «Ките» и «Кентавре». Почти вровень идут оба корабля, обгоняет Сергест соперника, но не может оставить его позади. В отчаянии взывает Мнесфей к своим гребцам:
– Вперед, славная рать Гектора! Вспомните, как вы налегали на весла у Малейской скалы, где сшибаются волны! Не награду боюсь потерять – пусть ее получит сильнейший, – но позорно последними стать!
До предела напрягаются мышцы. Пот ручьями струится по разгоряченным лицам, рты открыты, как у рыб, оставшихся без воды. Обшитый медным листом борт дрожит, и корабль звучит, как кифара, когда ее касаются быстрые пальцы.
Но вот гребцы испускают радостный рев: Сергест, пытаясь оторваться от «Кита», повернул слишком близко к утесу, и «Кентавр», войдя в неглубокое место, бьется о камни и ломает весла.
Ободренный, несется «Кит» в открытом море. Так из гнезда на распростертых крыльях летит встревоженная чем-то голубка. И вот уже позади остается не только «Кентавр», тщетно пытающийся сняться с мели, но и лишенная кормчего «Химера». Вот уже приближается корма скользящей впереди «Сциллы» – к ней «Кит» устремлен. Но не сдается команда «Сциллы», уже считавшая победу своей. Готова жизнь она отдать за успех. Совсем рядом «Кит», и пришли бы оба корабля одновременно, если бы Клоант, простирая руки к пучине, не взмолился ее владыкам:
– О владыки волн, по которым ныне я мчусь! На берегу, если первым приду, тельца белоснежного вам заколю и мясо его вместе с янтарным вином в море брошу!
Услышали этот обет ненасытные волны. И невидимая рука отца Портуна[88] толкнула корму «Сциллы» с такой силой, что она полетела, как стрела, к глубокой бухте и под рев тех, кто ожидал ее победы, коснулась суши.
Дождавшись, пока причалят другие, вперед выступил Эней вместе с глашатаем. Украсил сын Анхиза остролистным лавром виски победителя Клоанта, а на плечи накинул золотом шитую хламиду. На ней был изображен Ганимед[89], бегущий по лесистой Иде вместе с царскою свитой и сворою псов за златорогим оленем, а над головою юнца огромный орел, готовый вот-вот его схватить когтями. Стяжавший вторую награду Мнесфей взял из рук Энея панцирь, сплетенный из золотых колец. Сам он его сорвал с Демолеона в битве под стенами Трои. Гианту достались медные блюда и кубки из чеканного серебра со множеством драгоценных камней, вделанных в металл. Победители на лоб надели повязки алого цвета и стояли, красуясь.
Но вдруг послышался смех. Узрели троянцы, как снялось с мели судно Сергеста и, подобно змее, перерезанной колесом, корчилось в море. И все же Сергест награду обрел. Эней был доволен, что корабль возвращен и команда цела.
Бег
Едва завершилось состязанье на водах, принесшее радость не только смертным, но и владыке морей со всей его свитой, как мысли Энея устремились к новой игре. Он выбрал ей местом лощину между лесом и двумя тра вянистыми холмами. Здесь издавна приносили жертвы богам первые обитатели острова – сиканы[90]. Здесь Геркулес, посетивший остров, сокрушил в кулачном бою цвет их молодежи[91]. Сюда по зову трубы собрались беглецы из Трои и сиканы, принявшие в земли свои чужестранцев.
Ганимед, похищаемый орлом (мраморная статуя в Ватиканском музее).
Зрители уселись рядами на зеленых склонах холмов. В центре лощины Эней расставил дары для победителей в беге: копья из города критян Кносса прекрасной работы, двойную секиру с насечкой на серебре, колчан из страны амазонок на золотой перевязи, полный фракийских стрел, вывел коня в богатом убранстве. Состязаться за эти дары пожелали два юных троянца Нис и Эвриал[92], известные неразлучной чистой дружбой, Диор из царского рода Приама, акарнанец Салий[93], Патрон из аркадской Тегеи[94], а также Элим и Панопей из свиты старца Акеста (долго с ним блуждали они в лесах тринакрийских).
Бегуны заняли место, наступив на полоску из врытых в землю плоских белых камней, и устремили глаза к видневшейся вдали цели. Прозвучала труба, и бег начался. Первым вперед вырвался длинноногий Нис, оставив соперников за плечами. Следом бежал Салий, за ним – Эвриал. За Эвриалом несся Элим, за Элимом проворный Диор, едва ему не наступая на пятки. Была уже недалека цель, и Нис предвкушал награду. Но вот он поскользнулся на лужице крови принесенного в жертву быка и растянулся плашмя. Не забыв при всем своем огорченье об Эвриале, он подставил Салию подножку, и Эвриал первым достиг цели. За ним, запыхавшись, прибежал Элим. Диор добился третьей награды. Обиженный Салий, представ перед судьями, стал обвинять Ниса и Эвриала в обмане. Эней крикуна успокоил, вручив ему мохнатую шкуру льва, на которой сам восседал.
Кулачный бой[95]
Едва улеглось возбуждение, как на поле спустился друг Энея Дарет[96], уже обнаженный для кулачного боя. В бою под стенами Трои в честь павшего Гектора всех одолел он и был удостоен награды. Глядя на мощные руки и плечи бойца и на вздувшиеся мышцы на груди, никто из сидящих не решился принять вызова. И зрители подняли крик, требуя вручить Дарету награду без боя. Но с мест, какие занимали сиканы, поднялся старец, и имя Энтелл прогремело над полем. Сойдя на траву, Энтелл бросил рядом с Даретом пару наручных ремней небывалого веса. Пронесся шум по рядам, и Энтелл обратился к Энею:
– Эти ремни надевал я, выходя на бой с Геркулесом, Эрикс, мой брат, да и сам я с ними сражался, пока виски мои сединой не покрылись.
Дарет при виде ремней, обшитых свинцом и железом, побледнел, и лоб его покрылся потом.
– Видел бы ты, – обратился к нему Энтелл, – с какими ремнями против брата сражался сам Геркулес! Я же готов тряхнуть стариной и надеть на свои кулаки иные ремни, какие предложат.
Эней приказал принести ремни равного веса. Их вынес на поле Асканий. Бойцы кулаки замотали ремнями и приготовились к схватке, головы в шею втянули, вверх подняли руки, защищая лицо от ударов.
Дарет был силен подвижностью и крепостью ног. Энтелл – весом и мощностью рук, но в коленях он чувствовал слабость и страдал от одышки. И потому он не двигался с места, отражая удары. Троянец подступал к нему то с одной стороны, то с другой, пытаясь удар нанести в лицо или в корпус. Но Энтелл был неколебим, как скала, и сам, улучив миг, первым выбросил правую руку. Увернулся Дарет от удара, и старый боец на траве распростерся. Двое мужей, на поле сбежав, подняли старца. Не утратил Энтелл от паденья воли к победе. Гнев возбудил его силы. Начал он гнать Дарета по полю, нанося удары попеременно то правой, то левой, не давая сопернику передышки. Были эти удары подобны граду, который порой сокрушает черепичные кровли. Но не сдавался Дарет, и Эней, привстав, укор ему бросил:
– Уступи, несчастливец! Неужто не видишь, что твой противник сильнее, что боги от тебя отвернулись?
И тотчас сбежались друзья и бойцов развели. Дарет уходил, качаясь как пьяный. Кровь у него лилась по лицу. Вместе с кровавой слюной он выплевывал зубы.
Эней вручил победителю кубок и сделал знак, чтобы привели быка для Энтелла. Взяв кубок в левую руку, правой Энтелл нанес удар между рогами быку, стоявшему рядом[97]. Бык покачнулся и рухнул тушей на землю. Над холмами разнесся ликующий рев тринакрийцев и тевкров. Энтелл сбросил ремни, покрытые спекшейся кровью, и, повернувшись к горе, освещенной полуденным солнцем, обратился к душе брата:
– Эрикс! Эту жертву я посвящаю тебе взамен души троянца Дарета, которому жизнь даровал. Эта последняя схватка моя. Прощай, кулачного боя искусство!
Птица Венеры
С поврежденного судна снял Эней мачту могучей рукой и воткнул ее в землю. К вершине мачты привязан был голубь, вспорхнувший в небо, – цель для лучников. Прозвучала труба Мизена. Стрелки, которых жребий назначил, спустились на зеленое поле, чтобы испытать свое счастье. Гиппокоант, сын Гиртака, чей глазомер, испытанный в битвах, был известен троянцам. Его появление было встречено шумом. За ним шли Мнесфей, недавний победитель, еще увитый оливой. Эвримон был братом Пандара[98], того, кто под стенами Трои по наущенью Афины стрелою своей сорвал перемирие с войском ахейским. Попробовать силы свои в искусстве стрельбы решился и старец Акест. Он вышел четвертым.
Первой прорезала воздух стрела Гиппокоанта. Она в мачту вонзилась, и испуганно вздрогнула птица. Второю была стрела Мнесфея. Она угодила в льняную нитку, и свободная птица, взлетев, рванулась к тучам. Эвримон достал ее своею стрелою. И голубь упал на землю, дыхание жизни оставив звездам. Акест бесцельно стрелу свою в небо пустил. И, о чудо, она загорелась в воздухе, обозначив свой путь дымом, и исчезла подобно комете, которая смертным ужас внушает.
Не пренебрег мудрый Эней этим знаменьем. Обнимая Акеста, словно бы радуясь меткости старца, он осыпал его похвалами и первую вынес награду – кратер тончайшей работы. Эвримон, пронизавший птицу стрелой, награды лишился, но не роптал, ибо голубь, так рассудил Эней, – священная птица Венеры. К ней посылал мольбу прародитель, надеясь, что беду, возвещенную чудом, сможет она лишь одна отвратить.
Троянская игра[99]
Когда еще состязанье было в разгаре, Эней подозвал Перифаса, опекавшего его сына, и тихо шепнул ему на ухо:
– Возвести Аскания. Пусть готовится к играм.
Когда же бойцы разошлись, через Мизена дал прародитель знак толпе расступиться и очистить поле. Стало оно огромным цирком.
И вот, словно из-под земли, показалось облако пыли. Стали видны юные наездники. Не отличить троянца от тринакрийца. Все в коротких одеяниях. На головах шлемы, поверх их венки из свежих цветов. У отдельных героев с шеи на грудь спускаются витые гривны. И дивилась толпа блестящему конному строю. Гул одобрения слился с ровным стуком копыт и звоном оружия.
Юноши были разбиты на три отряда[100], скакавшие рядом. Каждый отряд возглавлял предводитель[101]. Приам, сын Полита, удостоенный имени деда, скакал на фракийском коне, в белых яблоках и с белой звездою на лбу. Атис, друг Аскания, родоначальник римских Атиев[102], гарцевал на вороном. Под Асканием был горячий сидонский конь, дар царицы Дидоны, знак любви к Энею и восхищения его сыном.
После того как мальчики проскакали по полю, красуясь своим убранством и прытью коней, Перифас щелкнул бичом, и отделились отряды, и понеслись друг на друга, наставив копья из тонких стволов кизила, являя подобие битвы. Вот одна сторона отступает. На нее наступает другая, чтобы затем поменяться ролями и беглецам наступать, смыкаться и вновь размыкаться. Подобные повороты-зигзаги имел лабиринт на критских холмах[103], и там сотни путей меж глухими стенами сплетались в узор. Там люди выход к свету искали, безысходно блуждая во мраке. Также переплетались следы наездников юных, то расходившихся, то сходившихся, словно для боя. Не так ли дельфины игры свои затевают в многоводном море ливийском и в водах, омывающих остров Карпаф[104].
Позднее Асканий ввел эти игры, опоясав стеной Альбу Лонгу, и завещал их древним латинам. Их и доныне справляют в честь прародителя в Риме.
Сожжение кораблей[105]
Скитания чужды женскому естеству. Девкалион[106], воссоздавая по воле богов после потопа человеческий род, говорят, выбирал для мужей острые камни, потоком снесенные с гор, а Пирра вырывала для женщин голыши, вросшие в землю. С той поры, если какая беда заставляет женщин покинуть жилище, они стремятся как можно скорее осесть на земле и привязать к ней искусством, какое им даровала природа, мужей, сыновей и отцов.
Не пригласил Эней женщин на игры. Оставшись у кораблей, они решили оплакать Анхиза. И как это нередко бывает, стенания об умершем перешли незаметно в жалобы о себе. Глядя на бесконечное море, жены сокрушенно вздыхали:
– Горькая наша судьбина! Сколько еще придется терпеть нам невзгод, словно бродягам морским? Когда же у нас будет дом, прочно стоящий, а не гонимый ветрами?
Тогда показалась старица в черном и, втесавшись в круг матерей дарданских, заговорила со страстью, для лет ее неподходящей. Узнали в ней жены Берою, вдову Дорикла. На корабле она оставалась, больная.
– Подруги! Боги вернули мне силы, чтобы я могла дать вам совет. Семь лет миновало, как мы покинули берег отчизны. Все это время мы настигаем нам обещанный берег, но он ускользает. Зачем нам участвовать в этом? Ведь мы не дети и не рабыни. Среди вас немало женщин, которые, как и я, могут гордиться знатностью рода. Пусть нам объяснят, чем этот берег хуже других. Ведь не случайно выбрал его наш земляк Эрикс и нас дружески встретил Акест! Почему бы здесь, где похоронен Анхиз, не построить новую Трою? Кротостью мы ничего не добьемся! Возьмем спасенье мужей в наши слабые руки. Если сжечь корабли, придет скитаньям конец.
Сказав это, Бероя выхватила головню из костра и метнула ее в ближайший корабль. И не промахнулась.
Старица Пирго, кормилица царского дома, разгадала обман:
– Не верьте ей, сестры! Не Бероя она! На лице ее знаки божественной красоты, а речь вдохновенна. Я лишь недавно ушла от захворавшей Берои. Горько она сожалела, что ей не удастся почтить манов Анхиза. Не добраться бы сюда Берое одной.
Но в это время вспыхнула и охватила полнеба радуга. Охваченные безумием, женщины ринулись к алтарям и, выхватывая головни и горячие ветви, стали кидать их в корабли. Мнимая Бероя, воспользовавшись суматохой, растворилась в воздухе. Ее образ приняла враждебная Энею Юнона.
Увидев из лагеря языки пламени и столбы дыма, Асканий решил, что напали враги. Собрав несколько юношей и вооружившись, он бросился к берегу. Навстречу бежали перепуганные пламенем и ощущением вины троянки. Поняв, что произошло, Асканий преградил им дорогу.
– Остановитесь! Это я, Асканий! – Он скинул шлем и бросил его себе под ноги. – Что вы наделали?
Образовав цепочку, мужчины передавали друг другу пифосы, стараясь усмирить огонь водой. Но пламя тлело под намокшей древесиной и в пакле. Лишились бы троянцы всех кораблей до одного, если бы с неба не ударил внезапно гром, сотрясая равнины и горы Тринакрии. Струями захлестал дождь, наполняя каюты и трюмы. Спасти всю флотилию не удалось. От четырех кораблей остались лишь головешки да медная обшивка носов.
Эней сидел в горестном раздумье, когда к нему подошел старец Навт, жрец Афины Паллады. Утешая вождя, он сказал:
– Богорожденный! Порой нам кажется, что, приняв решение, мы идем, а нас судьбы влекут. И противиться им невозможно. Рок победить удается, лишь отдавшись ему. Имеется друг у тебя – троянец Акест. Передай ему всех, кто стал помехой в пути к цели, – старцев, согбенных годами, матерей, уставших от моря. Пусть для них в Тринакрии будет воздвигнут город, носящий имя Акеста.
Голос тени
Тем временем ночь на черной своей колеснице заполонила небо. Из мрака возник образ Анхиза и предстал перед Энеем. И услышал он милый сердцу отцовский голос:
– Сын мой, бывший мне жизни дороже, покуда был жив! К тебе, в чьих руках судьба нашей Трои, я послан Юпитером, исполненным жалостью к тевкрам. Он ведь спас корабли, защитив их влагой небесной от пламени. Следуй совету Навта, мудрого старца: отбери из троянцев юношей, крепких телом и духом, могущих вынести тяготы странствий и битв. С ними в Италию мчись. Там тебе предстоит сломить суровое дикое племя. Но перед тем Аверн посети и через него проникни в глубины подземного мрачного царства, чтобы меня отыскать. В элизии светлом, селении праведных душ, я обитаю. Путь тебе укажет Сивилла, пожертвовав черных овец. Я тебе покажу весь род твой и город, который возвысит его. Пока же прости, что тебя покидаю: восток повеял влажным дыханием буйных коней нового дня.
Так он сказал, растворяясь в воздухе легком.
Жертвы богам принеся, Эней на ноги поднял друзей и передал им повеленье родительской тени. Акест, его здесь принявший, решил остаться в Тринакрии и возглавить тех, чьи помыслы чужды великой славы и кто страшится испытаний.
И тотчас нашлась работа для всех. Юношам на кораблях пришлось заменять обгоревшие бревна, строгать весла, ладить канаты. Готовых взойти на суда оказалось немного, но их доблесть умножила силу. Для решивших остаться Эней запряг белых быков и обвел сошником городскую черту[107], наметив, где Илиону быть, где Трое стоять[108], где Форум разбить. Акест же, созвав старейшин, объявил им законы. На вершине Эрикса, что вздымается к звездам, на виду у могилы Анхиза, был заложен храм Идалийской Венеры[109] с рощей священной вокруг.
Сон Палинура[110]
В душу Энея, объятую тревогой, входит нежданная радость. Продолжением ее стали команда его «В путь!», движенье на кораблях, шум голосов, скрежет донных камней, трущихся о борта. Немедленно были подняты мачты. Ветер-союзник на парусах морщины разгладил. Тронулась стая судов. Летел впереди корабль Энея. Палинур стоял за кормилом[111].
Влажная ночь на небе почти достигала срединной меты. Гребцы, подняв весла, прилегли на жестких сиденьях. И тогда с эфирных высот Сон соскользнул, сумрак развеял, тени рассеял. Приняв облик Форбанта[112], он на высокий выступ кормы опустился, и Палинур, ни в чем не повинный, жертвою стал наважденья.
– Палинур, сын Иаса! – бог к нему обратился. – Сами волны корабль твой несут. Тебе слышно дыхание ровное ветра. Наступило время покоя. Склони свою голову и очи смежи, от работы уставшие. Стану сам ненадолго я кормчим.
С трудом глаза открывая, Палинур отозвался:
– Мне ль не знать, что такое моря покой?! Мне ли этому чудищу верить? Сколько раз испытавшему неба обман, ему доверить Энея?
Головой он к кормилу припал, за звездою следить продолжая.
И тогда принявший облик Форбанта поднял ветвь, орошенную Летой и забвеньем стигийских утесов, и тряхнул ею над головой Палинура. И так сладко стало ему, так спокойно, как никогда не бывало. И не спорили больше очи с дремотой. Не отпуская кормила, Палинур выскользнул в море вниз головой. И тотчас Сон крылатый вознесся и растворился в эфире.
Флот по обещанию Нептуна шел, не ведая страха. И когда корабли уже подходили к утесам сирен, пробудился Эней и, увидев, что нет на корме Палинура, дал команду гребцам повернуть судно с помощью весел.
Скорбя, Эней размышлял: «Почему, Палинур, ты доверился небу и спокойному морю? На каком песке теперь лежит твое обнаженное тело?»
IV Книга смерти
Предисловие
Оторвав Энея от родной ему Троады, направив его флотилию к берегам Гесперии, колонизованной финикийцами и эллинами через три с лишним столетия после падения исторической Трои, предшественники Вергилия в разработке троянского мифа определили сыну Венеры и конечную цель странствий – Италию. Римский поэт дополнил и так немыслимый маршрут Энея предварительным спуском в царство смерти.
Смерть так же, как любовь и игра, принадлежит к вечным спутникам человеческого существования. Какова она в представлении людей, зависит от обстоятельств жизни каждого поколения и от его ментальности. Никогда еще, во всяком случае в античную эпоху, боги смерти не собирали такую обильную и кровавую жатву, как в последние полвека республики, предшествующие правлению Августа. И поэтому обращение к теме смерти во времена Августа было попыткой разобраться в смысле великой трагедии прошлого и мысленно проникнуть в будущее Рима-Мира. Шестая книга «Энеиды» занимает в ней центральное положение. Нижний мир композиционно и идейно оказывается вершиной поэмы.
В своем интересе к загробной жизни Вергилий прежде всего этруск. Фрески, покрывающие стены этрусских гробниц VII-V вв. до н. э., превращают их в своеобразные галереи (кое в чем компенсирующие утрату этрусских религиозных книг) с изображением владык подземного мира Лита и Персефнай, с картинами погребальных тризн, сцен жертвоприношений покойным, странствий душ, сопровождаемых демонами смерти в иной мир: по морю – на фантастических животных, по воздуху – на птицах, по суше – пешком, верхом и на повозках. Этрусские представления о загробном мире слились у Вергилия с соответствующими греческими и египетскими, с идеями орфиков и пифагорейцев о бессмертии души и ее очищении в страдании для последующего возвращения в земную жизнь. Непосредственным источником шестой книги «Энеиды» могли стать книги Сивиллы, сделавшиеся достоянием римской религии при этрусском царе Тарквинии Высокомерном[113], и произведения старшего современника Вергилия, знатока мистического учения Нигидия Фигула.
В поэтической разработке сюжета спуска в загробный мир Вергилий имел великих предшественников – безвестного автора поэмы о Гильгамеше и Гомера. И если допустимо сравнивать гениев, то мы можем сказать, что Вергилий не уступил им ни в художественной силе, ни в философской глубине. Но сколь различны побуждения, заставившие проникнуть в мир мертвых восточного и римского героев! Гильгамешем движет жажда обрести бессмертие. Его мучает несправедливость человеческого существования, Эней же спускается в подземный мир, чтобы осмыслить свое место в жизни и выполнить возложенный на него долг.
Жрецы (salii) по античному изображению.
Введя в римскую литературу мистическую струю, до того чуждую ей, Вергилий был не только наследником этрусских традиций, но и глубоко современным поэтом. Римское общество его времени, пережившее не только жесточайшую, но и страшную своей непредсказуемостью гражданскую войну, было напугано ожиданием различного рода перемен и бедствий. В столице появилось множество гадателей и прорицателей – как местных, так и заморских – вавилонских и египетских. Трезво мыслящие римляне повернулись к ним лицом. Провинции же, особенно Палестина, были заполнены «пророками». Однако мистицизм Вергилия глубоко отличен от мистических чаяний порабощенных провинциалов. Поэт, входивший в ближайшее окружение Августа, взял на себя роль пророка великого будущего империи. И он пережил ее как пророк. Его представления о загробной жизни оказались во многом созвучными христианству, и это позволило Данте, выходцу из средневековой Тосканы, автору «Божественной комедии», избрать его своим проводником, сравнив римского поэта с человеком, который, идя во мраке, освещает светильником путь другим.
В роще Гекаты
– Труби высадку! – выкрикнул Эней.
Мизен привычным движением вскинул рог, и в шум гесперийской волны влились призывные звуки. Оживились палубы голосами и топаньем ног. Заскрипели кормила. Корабли один за другим развернулись носами к желтым гесперийским пескам, к зелени рощ, к блеклой синеве отдаленных холмов.
И вот уже кили коснулись берега Кум Эвбейских[114]. Молодежь, по сходням сбежав или пройдя мелководьем на берег, рассыпалась в поисках сучьев, сбитых с деревьев ветрами. Застучали кремни, высекая огонь. И затрещали костры на побережье пустынном. Сев вокруг них, рассуждали троянцы о том, что их больше всего взволновало в то утро, – о бесследно исчезнувшем кормчем, первой из жертв, какую пожелали принять боги неведомой этой страны, и о причине их гнева.
Между тем Эней, сопровождаемый Ахатом, входил в священную рощу Гекаты. Прорезая ее, тропинка вела к дому из рубленых бревен, возносившему златоверхую кровлю Аполлонова храма. Поднявшись по дощатым ступеням, оказались троянцы у двери, обшитой листами из меди. На ней искусный мастер изобразил ряд удивительных сцен[115].
– Вот Минотавр[116], – первым воскликнул Ахат. – Какой яростью дышит эта бычья морда!
– Рядом с чудовищем, – добавил Эней, – бесспорно, Пасифая, чья преступная страсть к быку Посейдона опозорила Крит и владыку Миноса. Кажется, царь изображен на правой створке, у кораблей.
– Но как в этой глуши стало известно о критском позоре?
– Простому смертному, даже посвященному в критскую тайну, не удалось бы поведать о ней с таким мастерством, – сказал прародитель. – Не иначе это работа строителя лабиринта афинянина Дедала. Чтобы уйти из критского плена, он, дерзновенный, рискнул подняться в небо на крыльях и держал небывалый путь, сообразуясь с сиянием Медведицы[117].
– А почему он не изобразил полет и падение Икара, рванувшегося к Гелиосу?! – воскликнул Ахат. – Эта сцена сюда словно просится. Видишь – солнечный диск?
– Нелегко пережить такую утрату, – молвил Эней. – Горе победило искусство. Но посмотри, видишь, на этих воротах изображена смерть Андрогея[118] и рядом наказание Кекропид за то, что они отдавали в жертву Миносу детей.
Дверь внезапно распахнулась, и троянцам предстала старуха в белом одеянии жрицы. Седые космы, обрамлявшие худое сморщенное лицо, имели желтоватый оттенок, как у людей, перешагнувших данный им богами рубеж, но глаза были ясны, как у младенца.
– Да, Эней, – проговорила она, – ты не ошибся. Дедал здесь побывал и принес свои крылья, спасшие и ставшие причиной беды, в дар Аполлону. Теперь же пришло время твое. Жертвы твоей бог ожидает.
– Но откуда тебе известно мое имя? – спросил Эней.
– Я Сивилла[119], – молвила жрица. – Бог ждет. Пошли своего провожатого за семью быками и столькими же коровами. А сам следуй за мной.
Пещера Сивиллы
Ты старше всех, и все, что было,
Застыло в памяти твоей.
Но кто же ты сама, Сивилла,
Среди живущих? Тень теней?
Ты вся на грани невозможной
Понятий «умереть» и «жить»,
И ни один еще художник
Тебя не смог изобразить.
К небу поднимался удушливый дым сжигаемых жертв. Залив алтари маслом, Эней подошел к холму, изрешеченному узкими отверстиями наподобие флейты. Жрица стояла у входа в пещеру. Взгляд ее блуждал. Седые космы разметаны, словно вихрем. Внезапно из уст ее вырвался вопль:
– Время судьбу вопрошать! Бог! Бог!
Ахат и другие троянцы, сопровождавшие Энея, в ужасе повалились на землю.
– Не медли! Не медли, троянец. Без молитвы твоей порог мне не перейти! – выкрикивала Сивилла, ударяя себя в грудь.
– Феб! – произнес Эней твердо. – Всегда ты был ревнителем Трои, направляя оружье ее против ахейцев. Ты вел нас, беглецов, за ускользающим берегом Гесперии. Пусть же злая судьба нас оставит в покое. Пусть на нас снизойдет снисхождение богов и богинь. И тебя, пророчица-дева, я умоляю, дай нам осесть на дружеских землях. Пусть я стану царем, как мне судьба обещала, чтобы я мог поселить бесприютных пенатов. Тебе я, Аполлон, обещаю храм воздвигнуть высокий[120]. Тебе, Геката, на перепутье дорог поставлю я алтари[121]. В царстве моем и тебя, Сивилла, ожидает высокое место. Под охраной мужей, в тайны богов посвященных[122], будут храниться книги вещих твоих предсказаний. Но не раскрывай их теперь, чтоб не смешались листы, не стали игрищем ветра. Сама вещай, умоляю!
Сивилла вступила в пещеру, и оттуда раздался ее голос, усиливаемый и искажаемый отверстиями в холме. Речь ее все время прерывалась, словно бы кто-то понуждал жрицу говорить, хлестая бичом.
– Вижу я край, который вас примет. Вижу я грозные битвы и Тибр, заалевший от крови. Брань жесточайшая ждет вас и новый Ахилл в Гесперии. Юнона вас гнать не устанет. В брак с иноземкою ты пожелаешь вступить, и это послужит причиною распри великой. Ты в ней одержишь победу. Путь к спасенью начнется в городе, где беглецы обитают.
– Не ново многое из того, о чем ты вещаешь, – молвил Эней, когда успокоилась жрица. – Но немало узнал, о чем раньше не ведал. Просьба есть у меня. Укажи в преисподнюю путь. Видеть хочу я родителя тень. Я его на плечах из пламени вынес. Это он меня надоумил к тебе обратиться.
– В аид опуститься нетрудно, – ответила жрица не сразу. – Путь протоптан туда бессчетным числом людских поколений. Но если жаждет сердце твое дважды проплыть по стигийским волнам, дай себе труд отыскать в чаще лесной ветвь, чьи листья золотым отсвечены блеском. Не смей железом коснуться ее или медью. От древа рукой бестрепетно оторви. Если поддастся, можешь считать, что судьбы к тебе благосклонны. Прозерпине[123] угодна ветвь золотая, ибо будит она во мраке память о солнечном свете[124].
Знай о том, – продолжала Сивилла, – друг твой скончался. Тело его бездыханное ждет погребенья. И прежде чем упокоить его в глубокой гробнице, черных овец заколи, иначе тебе не узреть для живых недоступного царства.
Долу глаза опустив, душою смущенный, к кораблям возвратился Эней и увидел тело того, кому равного не было в искусстве медью людей созывать, возбуждая в них воинский дух. Узнав от друзей, что Мизен стал жертвой тщеславия – он вступил в состязанье с тритоном и был им погублен, – Эней вместе с Ахатом в лес углубился. Шагали они среди огромных деревьев, и мысль Энея не покидала: «Ветвь золотая, где ты?»
И, о чудо! С неба слетела пара голубок и уселась у ног.
– Мать! – взмолился Эней. – Ты хочешь помочь мне? Это птицы твои? Угодно тебе, чтобы я увидел Анхиза? Бессмертная! Не оставь меня в этот час!
Голубки вспорхнули и, прыгая с ветки на ветку, повели за собой. Так очутился Эней у зловонного устья Аверна, гибельного для птиц, но не для посланников бога. Вот и раздвоенный дуб. Блеснула сквозь зелень листьев его желтизна. Вот она золотая, чужеродная дереву ветвь, ствол охватившая как бы огнем. Эней ухватился за сук и его надломил с нетерпением жадным. Как факел, неся его перед собой, двинулся он к пещере Сивиллы, ища благодарным взглядом пернатых посланцев Венеры. Но слились они с синевой.
Сжигание усопшего.
Тем временем все пространство у мыса, где было найдено тело Мизена, наполнилось плачем. Люди вышли на берег с секирами. Вскоре на прибрежном песке появились стволы смолистых елей. Верхушки их оплели ветвями кипариса, дерева смерти. Окоченевшее тело омыли теплой водой. И поднялся к небу стон погребальный. Долг исполняя последний, друзья понесли носилки и прислонили к деревьям. Факел к ним поднесли, огнем обращенный к земле, и вспыхнуло пламя, с треском пожирая останки Мизена, и масло, какое лилось в огонь, и туши заколотых жертв. И вот уже насыпан над кострищем курган, на вершину его водружены пепел и кости в бронзовой урне, труба и доспехи Мизена. Имя его отныне будет носить этот мыс[125].
Нисхождение
Тропинка оборвалась вместе с кипарисовой рощей, которую они пересекли, и Эней оказался на берегу источавшего невероятный смрад озера. Вокруг ни деревца, ни былинки. В воздухе ни птицы, ни насекомого. Это преддверие царства смерти? А где же вход? Скользя по каменной осыпи, Эней сделал несколько шагов и увидел две голые скалы и темнеющий между ними провал.
– Сюда! – шепнула Сивилла, и вдруг задрожала под ногами земля и послышалось отдаленное завывание пса.
И вот Эней шагает в густом липком мраке, ощущая движение огромных невидимых тел и биение крыльев. Блеснула молния, и Эней увидел совсем рядом дракона, протянувшего к нему щупальца. Объятый ужасом, он выхватил меч.
– Не бойся, – успокоила его Сивилла. – Это бесплотная тень.
Чудовище отступило само. От показавшейся внизу реки стало немного светлее. Вот и толпа умерших, спешащих к реке, – мужчин и женщин, старцев, старух, юных дев и детей. Их не счесть, как песчинок в песке, как листьев в лесу, сбиваемых осенним ветром.
– Несчастные! – воскликнул Эней. – Что их волнует?
– Равенства нет и средь мертвых, – проговорила Сивилла. – Там за Стиксом должны держать мертвецы ответ за деянья земные. Нет им дороги в аид, пока не покроет земля их останки. Таков закон непреложный, и скорей возвратится от мертвых чудом проникший живой, чем войдет к ним непогребенный. Помню я всех четырех, что до тебя приходили сюда живыми. Первым спустился фракиец Орфей, гонимый любовью к своей Эвридике. Вторым – сын Леды Поллукс. Потом – храбрый Тесей, Прозерпину захотевший похитить, чтобы помочь Пирифою, и Геркулес, вернувший на землю Тесея. Ты будешь пятым, Эней, среди них и последним при жизни моей. А что будет после – сокрыто во мраке.
Слушая жрицу, Эней глаз не спускал со сбившихся в жалкую кучку теней. Две ему показались знакомыми, Оронт с Левкаспидом, оба погибли они во время бури на пути к Карфагену. Тень же одна, подбежав, протянула руки к Энею.
– Это ты, Палинур! – воскликнул сын Венеры. – Кто из всевышних тебя, спутник мой верный и друг, от корабля оторвал и бросил в пучину вместе с кормилом? Помнится, сам Аполлон уверял, что волны и ветры тебе не страшны. Вот и верь обещаньям бессмертных!
– Не от волны я погиб, не от ветра, – скорбно ответила тень. – Морем клянусь, не погружен был я богом в пучину. Вместе с кормилом я в море упал и, за него ухватившись, плыл, охваченный страхом – не за себя, за корабль, гонимый на берег. На четвертом рассвете с гребня волны Италию я разглядел и направился к ней. Забрался на голый утес, цепляясь за камни. Здесь и настиг меня меч дикаря, жадного к моему одеянью. Телом моим ныне играют волны у берегов Велии[126]. Молю тебя, о Эней, отыщи Велийскую гавань и погреби останки мои или помоги мне на челн Харона вступить…
– Как ты смеешь с просьбой такой обращаться к Энею, – перебила Сивилла. – Прочь убирайся, но знай, что время настанет и будешь ты погребен, и потомки тех дикарей, что тебя погубили, искупят предков вину и над телом твоим поднимут холм погребальный. Имя твое получит утес, где ты погиб[127].
Переправа
И вот в ладье навстречу нам плывет
Старик, поросший древней сединою,
Крича: «О горе вам, проклятый род!
Забудьте небо, встретившись со мною,
В моей ладье готовьтесь переплыть
К извечной тьме, и холоду, и зною…»
Данте (пер. М. Лозинского)
Тень отступила, ликуя. Эней и Сивилла продолжали путь к реке. Впереди стал виден Харон, неопрятный старец с веслом[128]. Души тянули к нему руки, умоляя взять на челн. Одних он пропускал, других отгонял. При виде Энея он выкрикнул грозно:
– Эй, человек! Что ты здесь потерял, средь умерших? Знай, что мой челн для теней предназначен, а людей я возить не обязан. Помню, сколько хлопот мне доставил один, уволокший Цербера от царских дверей, а двое безумцев – страшно сказать! – вознамерились похитить Прозерпину[129]. Остановись! Кому говорю? Дальше ни шагу!
– Не ворчи, старикан, – сказала Сивилла. – Козней мы не таим. Спутник мой вооружен для обороны. Это троянец Эней, прославленный в солнечном мире. Сюда его привело благочестье сыновье. Если преданность сына тронуть тебя не сумеет, гляди!
Сивилла вынула ветвь, скрытую складками платья. Харон, обомлев, залюбовался сиянием листьев. И, мертвых согнав со скамьи, проговорил миролюбиво:
– Сразу бы так и сказала, что имеешь ветвь золотую. Не сетуй, что челн неказист. Он приспособлен для мертвых.
Эней вступил на настил, и суденышко под тяжестью живого тела вошло до бортов в болотную жижу. По мере того как приближался берег, отданный мертвым, громче и яростней лаял Цербер, учуяв живое дыханье.
Дорога вела мимо огромной пещеры, служившей псу конурой. И, содрогаясь от ужаса, Эней узрел три головы на шее, утыканной змеями словно бы шерстью[130].
– Сейчас я его успокою, – сказала жрица, что-то швырнув в пещеру.
Заросли мирта
Что же отвернулась ты, Дидона,
И исчезла средь чужих теней?
Это я, Венерою рожденный
И покорный жребию Эней.
Иль не сохранила Мнемозина
Ту пещеру. Молнии вокруг.
Нас, сердцами слитых воедино,
И сплетенье наших тел и рук.
Ради никому не нужной власти,
Что получат правнуки мои,
Отказался я, глупец, от счастья
И своей единственной любви.
Лай стал понемногу затихать, и вот уже донеслись голоса, прерываемые звоном металла.
– Там, – пояснила Сивилла, – беспощадный Минос вершит над душами суд, вопрошая о прожитой жизни[131]. Виновным он назначает место, имя которому «поле скорбей». Там дано им блуждать во мраке. Здесь и души малых детей, лишенные сладостной жизни на самом пороге ее (слышишь их горестный плач?), и те, кто, свет возненавидев, сами себя ввергли во мглу. Как бы хотелось им ныне любую терпеть нищету и прочие беды, лишь бы дышать воздухом верхнего мира. Вот мы вступили в заросли мирта, предназначенные тем, кто не вынес мук, приносимых любовью, и наложил на себя руки[132]. Вот, взгляни, по тропинке движутся две тени – дочь и мать, Федра и Пасифая. Конечно, ты слышал о критянках этих. А вот и Прокрида, афинянка, жившая на Крите[133]. Ее погубило недоверие мужу.
Один силуэт показался Энею знакомым. Он напряг зрение. Перед ним стояла Дидона с зияющей раной в груди. Слез не сдержав, Эней обратился к тени с ласковым словом:
– Значит, та весть, что я гнал от себя, была правдивой. И к кончине твоей я причастен. Но клянусь я всем, что в мире подземном священно, берег я твой покинул не по собственной воле. То же решенье богов, какое меня побуждает сейчас средь теней скитаться во мраке, тогда погнало в море мои корабли. Поверить не мог я, что столько страданий тебе принесу. Дай на тебя поглядеть…
Гневен Дидоны был взгляд. И Энея слова душу смягчить не сумели. Отвернулась Дидона и стояла, потупив глаза, в лице не меняясь, словно в кремень обратившись или в мрамор. И вдруг, рванувшись, помчалась она к тенистому лесу, где ее ожидала тень первого мужа. Эней, потрясенный, долго смотрел в спину царицы[134].
Поле воителей
Во владеньях Аида
Среди душ гонимых роя
Есть для тех, кто незапятнан,
Незакатной славы луг.
Но забвение обиды
Чуждо древнему герою.
Память жизни невозвратной
Пострашней телесных мук.
Нет прощенья и за гробом.
В злобе мы не умираем,
А от ярости сгораем,
Сохраняя право мстить.
Кто б на месте Деифоба
Мог обидчика простить?
Но вот они достигли края равнины, назначенного теням славных воителей. Эней узрел Тидея и Парфенопея, пропустивших его без внимания. Другие, тоже ахейцы, при виде его сверкавших во мраке доспехов задрожали и бросились прочь, как тогда, под стенами Трои, когда он гнал их к кораблям. Потом перед ним прошли дарданцы. Они со всех сторон окружили Энея, чтобы взглянуть на него и узнать, зачем он спустился к усопшим.
Перед Энеем предстал Деифоб, едва узнаваемый – весь в крови, с изувеченным лицом и телом[135].
– Это ты, Деифоб? – обратился Эней к тени. – Кто над тобой надругался? Тебя видели в груде тел. Но не смог я тело твое предать троянской земле, а воздвиг тебе кенотаф[136] близ Ретейского мыса[137], меч в него положил, имя твое написал и трижды к манам воззвал.
Ответила тень:
– Да, мне известно, что заботы твои на это поле меня привели. А бедам своим я обязан лаконке. В ту ночь, когда конь роковой был поднят на высоты Пергама, я был принят Еленой. Последнюю ночь я проводил в радостях ложных. Сон, смерти подобный, мне члены сковал. Она беспрепятственно мой похитила меч и открыла дверь Одиссею, подстрекателю убийства, и Менелаю. В чертог ворвались и другие данайцы. И вот следы их злодейств. О боги, если к вам о возмездьи взывать не грешно, за бесчестье воздайте ахейцам!
– Эней! – перебила Сивилла. – Близится ночь, и кончается время, какое дано нам богами. Отсюда идут две дороги: одна из них в тартар[138], другой мы вступаем в элизий[139], к светлым просторам, к лугам, не сжигаемым солнцем[140].
– Не сердись, великая жрица, – проговорил Деифоб. – Я удаляюсь и вновь отдаю себя мраку. Шествуй, Эней! Шествуй, краса нашей Трои! Пусть судьба твоя будет счастливой!
Тартар
Эней оглянулся и за утесом увидел город. Одна над другой поднимались три стены. Под ними бурлила огненная река. Название ее Флегетон было ему известно. Блестели ворота из адаманта. Оттуда несся лязг железных цепей, удары бичей и стоны.
– Что это? – обратился Эней к Сивилле. – Место для наказаний?
Ты счастливец, Эней, – проговорила жрица. – Тебе не дано оказаться за этим порогом в тартаре, увидеть хотя бы малую часть того, что творится за адамантовой дверью. Мне же там довелось побывать по воле Гекаты, доверившей мне рощи Аверна. Тартар поручен Радаманту[141], брату Миноса. Это он обличает души, привыкшие к обману. Рядом, на железной башне высокой, Тисифона[142] в окровавленной палле хлещет бичом и к лицам змей ужасных подносит. Гидра огромная там пятьдесят разинула пастей. В глубине, столь же далекой от нас, как эфирный Олимп до земли, пребывает могучее племя титанов. Это они пытались Юпитера свергнуть. Мне пришлось лицезреть такую же кару, какая назначена Салмонею[143]. Если ты помнишь, он, на колесницу воссев, подражал перунам и грому Олимпа. Рядом с ним Титий огромный[144]. Печень ему разрывает коршун с изо гнутым клювом. Над Пирифоем[145] висит утес, рухнуть готовый. Там много и других. Их имен не запомнила я. Одни ненавидели братьев, другие руку поднять на отца осмелились дерзко, третьи уличены в обмане клиента[146]. Место нашлось и для тех, кто, владея огромным богатством, малую долю их пожалел, и для тех, кто принудил силой к любви женщин и дев, и для тех, кто влился в безбожное войско, дерзнув изменить своим господам[147]. Страшны их муки. Будь у меня сто языков и сто гортаней железных, я не смогла бы перечислить злодейства и кары. В путь нам пора. Слышишь журчанье ручья? Обрати к нему взор. Умыться тебе предстоит, чтобы вступить просветленным и чистым к теням блаженным. Среди них твой родитель. Он представит тебе души, которым дано в грядущих веках воплотиться и по закону вечного кругообращенья вновь возвратиться в Элизий.
Юпитер (античный мраморный бюст, находящийся в Ватиканском музее).
– И тем, что в тартаре, тоже? – перебил Эней. – Ведь суждены им вечные муки?
– Искупив свои прегрешенья, – продолжала Сивилла, – они допущены будут в элизий, чтобы оттуда, забыв обо всем, что им при жизни пришлось испытать, вновь возвратиться на землю. И Дидоны душа вернется в свой срок, чтобы вновь пережить восторг любви и паденье. Возьми свою ветвь золотую – ждет нас элизий.
В элизии
Заря над землей пламенеет.
Оставив царство теней,
В страдании ставший сильнее,
Из мрака выходит Эней.
Выходит из царства он Дита[148],
И видно по блеску чела,
Что в нем воедино слиты
Сегодня, завтра, вчера.
Едва лишь эхо затихло в чахлых полях, пронизанных промозглым туманом, как распахнулись ворота. В их проеме открылось небо с сияющим солнцем нижнего мира. Глаза ослепила зелень дубрав и лугов, поросших сочной травою. На одной из полян царило веселье. Непринужденно взявшись за руки, одни вели хоровод, другие пели. Юноша в одеянии до пят, по обличию чужестранец, вторил их пенью и пляске. Лады, что плектром он исторгал из семиструнной лиры, были настолько прекрасны и гармоничны, что Эней едва удержался, чтоб не запеть[149].
– Это Орфей, – пояснила Сивилла. – В верхнем мире мелодией он приводил в движение скалы и ярость диких зверей усмирял. Здесь он вечный досуг услаждает душам, рожденным в лучшие годы. Вон там, посмотри, золотая стоит колесница, дышлами вверх. Распряженные кони пасутся на берегу. Владеет колесницей и конями дальний твой предок Дардан. В этом мире и он сохранил пристрастие к жизни былой.
На другой поляне был расстелен полог с яствами и вином. Неподалеку стояли мужи, с головами в белых повязках. Выражая всем своим видом восторг, внимали они рассудительной речи собрата. Был он ростом выше других, и взгляд его горел вдохновением.
– Кто это? – спросил Эней Сивиллу.
– Перед тобою собрание избранников муз, тех, кому удалось украсить жизнь на земле песнями, ваянием, предсказаниями – всем, что оставляет в потомстве вечную память. В элизии их отличают белой повязкой. Речь же держит Мусей[150]. Я к нему обращусь.
Приблизившись к группе теней, Сивилла проговорила:
– Величайший певец и предсказатель, равный славой отцу своему! Дозволь мне прервать твой рассказ. Мы явились из верхнего мира и ищем Анхиза. Покажи нам место его обитания.
– В элизии нет постоянных жилищ, – ответил Мусей. – Мы меняем места по влечению вольного сердца. Но тот, кто вам нужен, стоит под горой, взор устремив на еще не рожденные души, сонмы потомков своих созерцает. Идемте, я вас к нему провожу.
Они на гору поднялись, не ощущая подъема, любуясь открывшимся видом.
– Вот! Смотрите! – воскликнул Мусей. – Он внизу. Он нас заметил и руки к нам тянет.
Наступил миг трижды желанный. Встретились взглядом сын и отец, разделенные смертью.
– Значит, ты все же добрался, проделав немыслимый путь?! Твое благочестие превозмогло преграду, что поставлена между жизнью и смертью. Значит, надежда не солгала мне. Ты снова со мной, пусть ненадолго!
– Иначе быть не могло, – ответил Эней. – Ты мне являлся во снах молчаливою тенью, призывая в эти пределы. И я, оставив свой флот, спустился к тебе. Дай же мне тебя обнять!
Трижды пытался Эней сомкнуть руки вокруг тени отца, и трижды тень ускользала от сыновьих объятий, словно колеблемая дуновеньем ветра.
И тут Энею предстал в отдалении остров уединенный, отделенный от равнины потоком. Над ним витала масса теней, подобных гудящему рою над лугами в полдень палящий. Все это было так непохоже на покой, обнимавший элизий, что Эней удержаться не смог от вопроса:
– Что это там за река? И почему над ней, омывающей остров, люди или народы теснятся в волненье?
– Ты видишь Лету. Глоток ее влаги холодной приносит забвенье былого. Собрались здесь души, которым дано вселиться в тела. Здесь тонут их воспоминания о прошлом. У этой реки хочу наконец представить тебе наших потомков, которым еще не пришла пора возвратиться на землю. Думаю, зрелище это может твой дух укрепить. Ты представишь себе ждущих победы твоей, исполненья надежд, которые связаны с нею.
– Но как же, отец, – воскликнул Эней, – души могут стремиться покинуть элизий и снова облечься тягостной плотью?! Откуда у них, уже получивших забвенье, эта злая тоска по жизни земной?
– Мне сомненья твои понятны. Я постараюсь рассеять их по порядку. Знай, что наша душа – малая доля, искра великого Духа, или Ума, который жаром своим пропитал универсум: и твердь земную, и воды, и солнце вместе с луною. Он породил людей, животных, плоть нарастив на вечные души. Из-за нее, сын мой, все наши страдания, из-за нее прегрешенья, что искупаются в муках. Одни будут висеть в пустоте, носимые вихрем, у других – преступлений пятно выжжет огонь, третьи смоют его в бездонной пучине. Манам любого из нас кары не избежать. И лишь немногим дано с оборотом колеса времен дух свой отмыть от пятна и чистым вступить в элизийский простор. Здесь за десять столетий, напоив себя дыханием эфира, душ изначальный огонь обретет чистоту и вновь пожелает в тело вселиться[151].
Поведав это, Анхиз увлек сына вместе с Сивиллой на холм, и оттуда открылась им вереница душ и лик каждой из них.
– Тени, какие ты видишь, – продолжил Анхиз, – прошли испытание временем. Они ожидают лишь знака, чтобы вернуться в мир, ими забытый. Вот этот юнец, что стоит, опершись на копье из кизила с обожженным концом еще без железного жала, – Сильвий, твой сын от Лавинии. Тебе ни о чем это имя не скажет. Но будет Лавиния супругой твоей, и от нее пойдет твой прославленный род италийский. Молодцами из этого рода основаны будут Пометий, Нумент, Фидены и Габии, возведены Коллатии крепкие стены, Инуев лагерь, Бола и Кора[152].
Этот же, что головою в шлеме с гребнем двойным потрясает, – Ромул, рожденный в роду Ассарака от Илии[153]. Гребень ему даровал как знак отличия Марс, родитель его. Это великий воитель, он даст новой Трое имя свое, Рома, стены которой соединят семь холмов, власть нашего рода расширит до самых дальних пределов вот при этих мужах. Это Цезарь и Юлиев род. Среди Юлиев выделяется Август. Это он, как пророчества возвещают, сможет вернуть на латинские пашни век золотой, принесенный Сатурном и утраченный в смене веков, каждый из коих хуже другого. Этот муж раздвинет пределы державы до края земли, подчинит гарамантов и индов, в землях которых движется солнце среди нам неизвестных светил. Страхом наполнит он край Меотийских болот, Каспия воды, семиструйное устье Нила. Столько стран не прошли ни Геркулес, ни Либер в скитаниях долгих[154]. Но возвратимся, сын мой, ближе к нашим векам. Прямо за Ромулом видишь ты мужа. На старческом теле нет лат, седина увенчана ветвью оливы. Это Нума Помпилий. Законами мудрыми укрепит он город, рожденный на небогатой земле, и власть передаст вот этому мужу с мечом в правой руке, трубою – в левой. Он нарушит мирный покой ленивых сограждан и рати к триумфам подвигнет[155]. Пусть внимание твое привлечет человек, стоящий отдельно. Измождено лицо его горем. Видишь ты Брута[156]. Он изгонит царей и присвоит знаки их власти, но во имя свободы придется ему казнить своих сыновей. Затем после ряда других – Манлий Торкват[157] с обагренною кровью секирой. На плечо положил ему руку Камилл[158], отбивший у галлов римских орлов. Здесь, в элизии, они неразлучны. Но света новой жизни достигнув, смертельными станут врагами. Этой вражды страшнее станет иная, когда со скал Монека и альпийских снегов тесть сойдет на равнину, чтобы с зятем сразиться[159]. Дети мои! Отриньте от распрей гражданских души! Не терзайте отчизну грозною мощью своей! Это и ты осознай, кровинка моя, потомок богов! Меч опусти! Лучше взгляни на того великого мужа. Разгромивший ахейцев, он справляет триумф, поднимаясь на Капитолий[160]. Этот низвергнет Микены, Агамемнона крепость, Аргос возьмет, разобьет Эакида, внука Ахилла, мстя за поруганный храм Минервы[161]. Не пропусти и того, что речь произносит. Это великий оратор Катон[162]. А вот Сципионы, две молнии, Ливию испепелившие[163]. Вот могучий, не для славы живший Фабриций[164]. Вот Максим, сохранивший все то, чего достигли в веках другие, одним промедлением[165]. Знаю, что лучше иные отольют изваянья из меди. Мрамору, верю, придадут они большую живость. Будет блистательней речь их в судах. Смогут точнее они циркулем вычислить сферы и восхождение звезд. Ты же, о римлянин, правь человеческим родом! В этом искусство твое, созидатель державы. Побежденных щади и низвергай горделивых!
Реставрированный храм в древнем Немаузусе.
Вымолвив это, Анхиз перевел свой взгляд на изумленного зрелищем сына.
– Видишь того, – он сказал, – идущего в блеске богатой добычи, превосходящего остальных? Это Марцелл[166]. Вернет он крепость великой державе, едва не разрушенной смутой столь же великой, галлов и пунов повергнет и трижды добьется триумфа.
– Отец! – обратился Эней к родителю. – Кто тот юноша с печальным лицом и потупленным взором? Шествует он за тем, о котором ты мне поведал. Сын он его, или внук, или кто-то еще из того же великого рода? Слышу я в голосах тех, кто его окружает, волненье. Над ним же самим тень витает ночи мрачней[167].
Анхиз, обливаясь слезами, ответил:
– Сын мой! Не береди нам обоим души. Великая скорбь твоему уготована роду. Таким, каким ты юношу этого видишь, его рок сохранит навсегда, не дав ему измениться. Не иначе боги сочли бы Рим чрезмерно могучим, если б он прожил еще. Был бы он гордостью нашей отчизны, всех превзойдя славою бранной, верностью и благочестьем. И ты бы, мой отрок, если бы злую судьбину сумел превозмочь, стал бы Марцеллом! Чем я смогу одарить такого потомка! Где мне сорвать столько пурпурных роз и лилий благоуханных, чтобы хоть этим бесплодным почетом выполнить долг перед ним!
Так они двигались по бескрайним воздушным полям, озирая все, что достойно бессмертья. Воспламенив душу сыновью зрелищем славы грядущей и любовью к потомству, Анхиз поведал о войнах, в которых он примет участье после того, как в верхний мир возвратится. Эней узнал от отца о лаврентах, о Латине; родитель предостерег сына от ложных шагов и ошибок.
Из элизия наружу имеются два выхода в верхний солнечный мир, двое ворот, открытых для сновидений. Одни – роговые, для правдивых снов, другие ворота, чьи створки из слоновой кости, служат проходом для грез, проникнутых ложью. И именно эти открылись перед Энеем и его провожатой Сивиллой[168]. Прародитель пришел к кораблям кратким путем и дал знак к отправлению.
V Книга брани
Предисловие
Развеялся век золотой Сатурна.
Стал италиец италийцу волк.
Чужак увел Лавинию у Турна
И в распрю древний Лациум вовлек.
Земля вступила в страшный век железный,
В огонь братоубийственной войны.
И в схватках погибали бесполезных
Энеевы и Турновы сыны.
На пепле и крови был Рим построен.
Заветы предков бережно храня,
Провозгласил себя он новой Троей,
Чтобы от имени ее героев
Сжечь мир из-за троянского коня.
С возвращением Энея из элизия завершаются его средиземноморские скитания и открывается полоса войн с обитателями Гесперии-Италии за право обосноваться на их землях. Этому поистине героическому периоду легендарного прошлого полуострова посвящены последние шесть книг «Энеиды».
В традиционном для эпической поэзии со времен Гомера обращении к музе, которое открывает вторую половину поэмы, Вергилий обещает читателям: «Величавее прежних будут события, величавее будет и труд мой». Странствия были лишь подготовкой к действию, являющемуся стержнем всего повествования. На почву Италии вступает новый Эней, не похожий на прежнего беглеца и скитальца. Прикосновение к смерти не просто закалило его. Впервые оказавшись в Италии, он единственный, кому открыто ее будущее. И это делает его на голову выше любого из противников, действующих вслепую. Эней легко врастает в чуждую ему почву. Он италиец по духу.
Калейдоскоп сменяющих друг друга схваток, где участвуют наряду с троянцами персонажи италийских легенд, дорисованные рукою зрелого мастера: Турн, в котором соединились Ахилл с Гектором, пылкий юный пеласг Паллант, старцы Латин и Эвандр, италийская амазонка Камилла. Прекрасная природа Италии – не безжизненный фон, а постоянно меняющееся в соответствии с ситуацией лицо. Батальные сцены обрисованы не только со знанием дела, но и с тонким психологизмом, которому мог бы позавидовать Гомер.
Таковы эти шесть книг, над которыми работал поэт в последние годы жизни, не успев их завершить. За легендарной Италией встает в тумане времен родина Вергилия, только что вышедшая из столетних братоубийственных войн и приветствовавшая «Августов мир», еще не зная, чем он для нее обернется. Все повествование пронизано намеками, которые без труда улавливались современниками, а нам придется их расшифровывать. Именно они придали «Энеиде» актуальное звучание, превратив ее в «современный» эпос.
Афина Паллада (античная мраморная статуя в Ватиканском музее).
Рисуя выпавшие на долю Энея и его спутников испытания, поэт заново переживал бедствия, перенесенные им самим. Ведь и он появился в Риме как чужак. И его лишили отцовского дома. Спас поэта Август, и поэтому Вергилий вложил свою благодарность и свои надежды в образ предка Августа Энея. Но это не мешало ему восхищаться доблестью противников Энея – италийцев, которые были втянуты в схватку с пришельцами не по своей воле, а по коварству судьбы, далекие замыслы которой неведомы смертным. Вергилий прежде всего – патриот Италии и ее единства, ради которого пришлось признать римское господство и отказаться от героического и культурного наследия каждого из италийских народов, и в первую очередь этрусков.
День первый
Флотилия, развернув паруса, резво неслась по морю, объятому ночью. В небе сияла луна, не усеченная мраком, и свет ее дробился на борозде волнистой, пропаханной килем.
Справа тянулся берег в зазубринах елей и сосен. Оттуда порой доносились странные звуки. Не там ли волшебное царство Цирцеи[169]? Не там ли чертоги божественной дочери Солнца, где, напевая, она ткет бесконечную пряжу? Что это? Ветер ли воет иль это хрюканье, вопли и хохот зверей, заточенных в железные клетки?
На заре Австр затих, и паруса обмякли на реях. Пришлось опустить весла. Волны постепенно изменили окраску. Видимо, рядом река вливала в море обильные воды. Над ними висела туча пернатых, встречая пришельцев приветственным гимном. И тотчас Эней приказал повернуть корабли, в реку войти и двигаться против течения. Как приятно, выйдя из шаткого дома морского, расположиться под зеленою кроной, костры развести из сучьев опавших. В спешке забыли захватить с кораблей сосуды. Лепешки из полбы, запеченные в углях, заменили посуду. Многим не хватило терпенья дождаться дичи. Принялись за лепешки. Асканий, доедая свою, проговорил с наполненным ртом:
– Вот мы и съели столы.
Эти слова донеслись до слуха Энея, и ясным стал смысл предсказания, внушавшего ранее ужас. Во всеуслышанье он возвестил:
– Край, судьбою сужденный, здравствуй! Пришло ваше время, верные Трои пенаты. Здесь отныне ваш дом и новая ваша отчизна!
И тотчас сорвал Эней с зеленого бука ветвь и, обвив вокруг лба, как венок, обратился с молитвой к Гению места[170], к Земле, первой среди бессмертных[171], и к нимфам, владычицам рек и потоков, по именам еще неизвестных. Вспомнил он также Юпитера Троянской Иды и фригийскую матерь Кибелу.
И еще не успели троянцы в чаши вина нацедить и украсить кратеры венками, как с не омраченного тучами неба грянул громовой удар и за ним два других, а затем Юпитер предстал золотым облаком, сошедшим с эфира. И сделалось ясно, что первый день новой Трои наступил. Осталось лишь стены воздвигнуть.
Царство Латина
Муза, поэта наставь, как воспеть мне жестокую брань,
Воинский строй и царей, увлеченных на гибель страстями,
И тирренский отряд, и Гесперию – ту, что сплотилась силой оружья[172] .
Вергилий
Берег, принявший пришельцев, принадлежал лаврентам, одному из старинных латинских племен. Царствовал здесь, владея селеньями и полями, старец Латин, Фавном рожденный[173], правнук Сатурна[174], приплывшего в эти места на корабле из благодатных восточных земель. Не подарили боги Латину желанного наследника-сына. Была у него на выданьи дочь Лавиния[175]. Многим юношам знатным хотелось пронести ее через порог дома законной супругой. Но царица Амата всем женихам предпочла Турна[176], сына владыки рутулов Давна. Да и Латин, наслышанный о воинской доблести Турна, желал иметь его зятем и предложил ему прислать сватов.
Но незадолго до появления троянцев весь Лаврент стал свидетелем чуда. На лавр, произраставший в центре дворца, опустился жужжащий рой, принесенный откудато ветром восточным. Пчелы, сцепившись в комок, напоминали диковинный плод. Прорицатель, приглашенный Латином, на лавр глаза устремив, произнес:
– Вижу я, царь, спешащего к нам иноземного мужа. С той стороны, откуда ветер подул, он должен явиться и на землях латинян воздвигнуть город великий.
Слушая предсказание, припомнил Латин случай, за давностью времени полузабытый: Лавиния подносила зажженную лучину к дворцовому алтарю, и пламя едва не спалило Лаврент. Тогда же прорицатель объяснил знаменье, возвестив, что Лавинию ждет в веках величайшая слава, но станет она причиной раздора и долгой войны.
Связав в уме предсказанья, решил Латин совет получить у оракула Фавна в лесу Альбунейском. Заколов добрую сотню овец, Латин велел их шкуры доставить к ручью, посвященному Фавну, и, улегшись на них, уснул. Во сне он услышал голос из чащи лесной:
Вернулся Латин во дворец и предался тревожным раздумьям. Право, неплохо в роду иметь властителей мира. Но сколько придется им испытать забот, трудов и волнений. Ведь опыт учил, что по доброй воле никто не уступит даже клочка отеческой почвы. Значит, придется им без конца воевать, не зная покоя…
И в это мгновенье в покои ворвался гонец с вестью:
– К Лавренту подходят мужи высокого роста, по внешности чужеземцы.
«Началось», – подумал Латин и, кряхтя, стал натягивать мантию, прилаживать на голове корону.
– Подайте мне скипетр отцовский, – приказал он слугам, садясь на деревянный трон.
Посольство
В ожидании приглашения послы Энея прогуливались по прихожей. Стены ее были из бревен, пол и потолок – из досок. Убранство говорило о владельце дворца не меньше, чем мог сказать о себе он сам. Трофеи, прибитые над дверью, – кривая секира, с десяток копий, два щита, медные затворы крепостных ворот – свидетельствовали о том, что царю приходилось воевать, хотя и нечасто. Обращали на себя внимание вырезанные из дерева четыре фигуры, не то идолы, не то предки местного царя. Искусство, поражавшее троянцев в Карфагене, как и роскошь, кажется, не гостили в царском доме.
Но вот слуга дал послам знак, что они могут войти. Царь, судя по седой голове, был уже немолод, но еще достаточно подвижен. В нем не было важности или надменности, присущей восточным владыкам. Вскочив с крепко сбитого сиденья, он бросился навстречу послам и засыпал их вопросами:
– Кто вы такие? Откуда плывете? Сбились с пути или ищете убежища?
Только после этого он уселся на свой трон и приготовился слушать.
Илионей начал с того, что поставил перед царем дары: чашу, головной убор и искусно сделанный скипетр. Он более всего обрадовал Латина, который счел этот дар предзнаменованием того, что чужеземцы не собираются лишать его царской власти. Затем Илионей объяснил, что по поручению пославшего его Энея, ведущего свой род от Дардана, просит клочок земли для того, чтобы поселиться. Он не преминул добавить, что Энею покровительствует Венера, его мать.
– Будет вам земля, – промолвил царь, когда посол кончил говорить. – Обещаю вам: пока я на престоле, будете безвозмездно пользоваться ее дарами. Пусть ваш повелитель Эней прибудет ко мне, чтобы скрепить дружеским рукопожатием узы гостеприимства. И не забудь передать, что в доме у меня выросла дочь и многие готовы взять ее в жены, но знамения не велят выдать ее за мужа из латинского рода. В отчем святилище голос предрек, что должен явиться зять мой издалека и, соединив кровь с моею, имя латинян до звезд он поднимет. Думаю я, что судьбы привели вас на землю мою. Противиться им я не намерен.
Переглянулись послы. Илионей, радости не скрывая, обещал передать Энею предложение царя. При выходе из дворца ожидали посланцев дары. На них Латин не поскупился: триста коней в богатом убранстве, колесница, достойная сына Венеры, запряженная скакунами небесной породы, выращенной Цирцеей обманом от одного из коней, изрыгающих пламя.
В этот час возвращалась Юнона на Олимп, покинув Аргос, с детства любезный сердцу ее. Она с высоты усмотрела троянцев, покинувших корабли и стан воздвигающих, послов и конский табун, поднявший облако пыли.
– Нет! – закричала богиня в гневе великом. – Браку не быть! Факел я брошу в чрево невесты. Свахою будет Беллона[178]. Ждите второго Париса!
Опустившись вихрем на землю, призвала Юнона из подземного царства Аллекто[179]. Среди фурий[180], гибель смертным несущих, нет ужасней ее и коварней. Страх она внушает Плутону. Даже сестры ее ненавидят, столько в ней притворства и злобы.
– Вот, Аллекто, занятие тебя достойное! – обратилась Юнона к дочери ночи. – Позаботься, чтобы не было брака между Энеем и дочерью царской. Пусть троянцам, мне ненавистным, не достанутся земли латинян. Прими любой из тысячи ликов, чтобы разрушить мир, который обещан пришельцам. Сей семена войны беспощадной, и пусть они заколосятся. Никто ведь лучше тебя не умеет вооружать друг против друга братьев, живущих в согласии[181], и наполнять враждою жилища.
Вахканалии
Весть, что царь обещал отдать Лавинию в жены Энею, задела за живое Амату. Вбежав к Латину в слезах, она обрушила на него град упреков.
Дионис (мраморный бюст в Капитолийском музее).
– Подумай, безумец! – вопила Амата. – Кому отдаешь ты нашу голубку? Залетному ястребу! Фригийцу! Словно тебе неизвестно, что фригийский пастух, проникнув в дом Менелая, похитил его супругу Елену и вызвал войну, погубившую Трою и причинившую множество бедствий ахейцам?! Где твоя забота о благе латинян? Где верность данному слову? Где любовь ко мне и к нашему чаду? Ты уверяешь, что богам угодно, чтобы Лавиния стала женой чужеземца. А разве Турн латинского рода? Ведь рутулы потомки аргосцев!
Но не поддался старец Латин уговорам супруги. Слезы жены решения его не изменили. Натолкнувшись на сильную волю, упорство Аматы не надломилось, но разрослось, отравив все ее существо. Так по телу распространяется яд, если места укуса не коснулся огонь. Помутившись сознанием, стала метаться царица по Лавренту, словно волчок, запущенный чьей-то рукою на радость мальчишкам, ускоряющим вращенье игрушки хлыстами. Мало того, покинув дворец, устремилась Амата в чащу лесную и увела с собой дочь. Волосы распустив, грудь раздирая ногтями, носилась несчастная между деревьями, к помощи Вакха взывая:
– Вакх! Эвоэ! Где ты, рожденный из тела Семелы?! Где ты, Дионис, старый мир обошедший, чтобы влить в его жилы кипенье юности? Где твоя свита в шкурах звериных, что тирсы возносит и славит тебя песней хмельною? Вакх, ты один лишь достоин познать мою дочь.
Безумье Аматы стало примером для многих матрон латинской земли, и они, презрев супружеский долг и заботы о доме, бежали в чащи лесные и там гнали зверей и, их настигая, разрывали на части. Всех их хлестала стрекалом Вакха Аллекто, оставаясь незримой[182].
Сон Турна[183]
Над благодатной равниной, к югу от Альбулы быстротекущей, холм возвышался, превращенный в неприступную крепость. Стены ее приказала построить беглянка Даная, дочь владыки аргосцев, мать героя Персея[184]. Крепости было дано гордое имя Ардея. Жила в ней Даная вместе с супругом Пилумном. Сыном супружеской пары был Давн, а наследником Давна – Турн, прославивший имя свое в битвах с тирренами.
В ту беззвездную ночь юноша Турн отдыхал после похода на ложе, застеленном шкурой медведя. Явилась к нему в сновиденье Аллекто, коварно приняв облик дряхлой старухи Калибы, жрицы Юноны. Веткой оливы она оплела свою голову, скрыв под ней змей, гнусный лоб покрыла сетью морщин и выпрямила нос крючковатый. Придав своей маске выражение скорби, она обратилась к спящему Турну с речью, полной участья:
– Спишь ты после бранных трудов, не ведая, что награда, какой ты достоин, другому назначена, что невесту вместе с приданым получит дарданец. Ведь его зятем выбрал Латин. Воюй! На посмешище всем рушь тирренские рати! Покой охраняй латинской земли! Меня послала к тебе дочь Сатурна Юнона. Встань же и призови молодежь к оружию. Стены покинь и бодро поведи своих воинов против фригийцев. Сожги их корабли расписные. Такова воля всевышних. Если же после того царь Латин обещанья не сдержит, пусть испытает и он силу твою.
Выслушав этот совет, спящий ответил мнимой жрице, скрыть не желая насмешку:
– Заблуждаешься ты, вещунья, думая, что сказала мне нечто, о чем я не знал. Страхи твои мне чужды. Юнона меня не забудет. Годы, что согнули тебя, зренье и разум твой повредили. Они терзают тебя понапрасну.
Дело твое – забота об изваяньях и храмах. Мир и войну представь на усмотренье мужей.
Слова эти отозвались в сердце фурии бешеным гневом. Она сорвала венок с головы, и через седину накладную просунулись шипящие змеи. Лицо исказилось страшной гримасой. Взгляд загорелся яростью. Турн, охваченный дрожью, что-то пытался сказать, но Аллекто его оборвала:
– Вот я какая! Нет, я не та, у которой старость может разум ослабить. Взгляни на меня! Я – одна из сестер, вселяющих ужас, чья забота битвы и смерть.
Сказав это, пылающий факел она швырнула юноше в грудь[185]. Прерван был сон. В холодном поту Турн потянулся к мечу в изголовье. В сердце его проснулась преступная жажда убийства. Не так ли бывает, когда хворост, воспламенившись, языками огня обнимает медный котел и бурлящая влага, поднявшись со дна, вверх устремляется, клубами пара взлетая, пеною хлещет за борт? Юных рутулов он призывает к походу против Латина, который нарушил союз. Рать другую готов он направить к стану дарданцев. Сил у Турна достаточно, чтобы сражаться сразу с двоими.
Олень раздора
Ничто в то погожее утро для обитателей затерянной в лесах Лация деревушки не предвещало беды. Могучий Тирр[186], которому Латин доверил охранять свои леса, стада и пашни, с топором отправился по дрова. Двое его сыновей, выведя из хлева скотину, повели ее на прибрежный луг. Двое других тесали колья для изгороди. Первенец Тирра Альмон чистил хлев, а супруга Тирра молола между камнями зерно. Нашлось дело и для дочери, юной Сильвии. Деревянным гребнем она расчесывала золотистую шерсть красавца оленя, перед тем как повести на купанье. Спасенный от хищных зверей, растерзавших его мать, баловнем вырос он средь людей, на их зов возвращался послушно. Коровы и лошади поначалу его дичились, но потом привыкли. Даже свирепые псы, охранявшие стадо от волков и медведей, давно уже перестали на него бросаться и, напади на оленя хищники, не дали бы его в обиду.
Украсив любимцу шею венком из цветов полевых, Сильвия слегка шлепнула его по крутому бедру, и олень понесся, запрокинув рога.
Надо же, что именно в это, а не в какое-либо иное утро Асканий вместе со своей сворой продирался сквозь чащу. Почуяв запах дичи, собаки с лаем рванулись вперед. Выбежал юноша на берег потока и увидел оленя, плывущего по стремнине. И не смутило Аскания то, что собаки не испугали оленя и он продолжал как ни в чем не бывало плыть, разрезая мощной грудью отраженья деревьев. Не иначе как какое-то враждебное миру божество ослепило юношу, и он не заметил венка, красовавшегося на шее оленя. Призывая на помощь Диану, снял Асканий с плеча лук из рога, наложил роковую стрелу и спустил тетиву. Со свистом вылетела стрела и угодила животному в бок, ибо сама Аллекто ее направила в цель. С жалобным стоном, заливая поток кровью, выскочил олень на берег и помчался в стойло.
Первой увидела его Сильвия. На мгновение она застыла, а затем, руками всплеснув, завопила по-бабьи. На крик прибежали Тирр с топором – в то время рубил он дрова, сыновья его с кольями и камнями. Кровавый след привел их на берег реки. Увидев селян разъяренных, причину их гнева не понимая, Асканий в рог затрубил. На помощь сыну Энея из лагеря примчались троянцы. И началась драка, незаметно перешедшая в битву. От троянской стрелы пал юный Альмон. Старец Галес, выйдя вперед, чтобы стать посредником мира, не был услышан. Ликовала Аллекто, кровью убитых насытив ненавистную распрю.
И тотчас же Тирр отправил гонцов к Латину, требуя наказать убийц. Отовсюду стекались в Лаврент люди. Кто предлагал царю помощь, кто настаивал, чтобы он немедленно выступил против чужеземцев. Латин заперся в своих покоях, наказав слугам никого не пускать. Дворец, казалось, подвергся осаде. Трудно было царю отказаться от мысли, что Лавиния не станет супругой сына Венеры. Но об этом теперь нечего было и думать. И войны нельзя было избежать, ибо один человек, даже если он царь, не может противиться толпе, если она одержима какой-либо идеей, благой или пагубной.
Уже тогда в Лавренте высились на устрашение всем деревянные ворота Януса[187], бога, обращенного двумя своими ликами в разные стороны.
Монета с изображением двуликого Януса.
Если ворота были закрыты, страна вкушала мир благодатный, если открыты – бушевала война и Марс-копьеносец сеял вокруг себя гибель. Эти-то роковые ворота и предстояло открыть царю.
Он вышел на площадь перед дворцом в сопровождении одетых в белое старцев. Долго стоял Латин у ворот в раздумье, а затем резко повернулся и зашагал к себе во дворец, вызвав недоумение одних, возмущение других. И вдруг, на удивление всем, сами распахнулись ворота, словно бы их изнутри толкнул пробудившийся Янус, или иной какой-либо бог, или сама Аллекто.
Сборы[188]
Лаций был внезапно охвачен военным пожаром. Те, кто недавно пасли овец или взрезали поля деревянной сохою, с этого дня натирали мазью из волчьего жира щиты или плели их заново из свежих ивовых прутьев, вострили секиры на точильных камнях, от ржавчины очищали доспехи, еще служившие дедам, и их к себе примеряли. Над кровлями из тростника и соломы поднимался гул наковален. Ревели бычьи рога, собирая отряды конных и пеших бойцов. Туда и сюда сновали посланцы, доставляя таблички с военным паролем.
Первым готов был к сраженьям владыка тирренов свирепый Мезенций[189], ненавистник богов и подданным своим ненавистный. С ним прибыл сын его Лавс, укротитель коней и охотник, равный доблестью Турну. Был он, право, достоин иметь другого отца. По тысяче оба они привели мужей из Агиллы. На колеснице, украшенной листьями пальмы, явился горделивый муж Авентин[190], рожденный в роще священной юною жрицей Реей от Геркулеса, который возвращался в Микены со стадом коров Гериона. Плечи героя, как у отца, покрывала огромная львиная шкура так, что морда зверя с оскаленной пастью шлем заменяла. Щит Авентина украшало изображение гидры, обвитой сотнею змей. За вождем двигался грозный строй юных сабеллов. Они прижимали к плечам копья с железными жалами. Для ближнего боя припасены были кинжалы, а также ножи с плоскими лезвиями.
Из горных твердынь тибуртинцы явились, получившие имя аргосца Тибурта[191]. Их возглавляли два брата Тибурта – Кор и Котил. Были они быстротою подобны кентаврам, когда они мчатся, кустарник ломая, с вершин заснеженных.
Из Пренесте пришел основатель этого города Цекул, рожденный в огне очага Вулкана[192]. За ним выступало ополченье сельчан, вздымая пыль босою левою пяткой и топая правой, в сыромятную кожу обутой. Одни из них, в шлемах из волчьих шкур, несли по два копья, другие держали пращу и мешочек свинцовых фасолин. Явился Мессап[193], рожденный Нептуном, неуязвимый для огня и железа, вместе с людом, отвыкшим от брани. Шли, прославляя царя своего фесценинскою песней[194], те, кто населял гору Соракт и рощи Капены[195]. Можно было принять их строй за лебедей, летящих с озер воздушной дорогой. Рать большую привел Клавс из сабинского древнего рода[196], давший начало трибе латинской. Силой своей он один был целому войску подобен. Среди пришедших были отряды из Амитерна, давшего трибу квиритов, люд из Эрета, Мутуски маслиноносной, Номента, пьющего воды Тибра и притоков его Гимелы, Фабара, Алии, принесшей несчастье.
На помощь Турну привел колесницу свирепый Галес, Агамемнона сын, враждебный троянцам[197]. Были в его войске также аврунки, холмы заселявшие и берега Вольтурна[198]. Оружьем их были дротики на гибком ремне, щиты и кривые мечи.
Явился Ойбал, вождь телебоев, живший на Капри[199]. Был он сыном Телемона и Себетиды, нимфы прекрасноголосой. Остров стал ему мал, и он посягал на материнские земли. Было под властью его племя саррасков, чьи земли с городом Руфры Сарн омывает волнами. Были также и те, что смотрят на стены яблоконосной Абеллы.
Явились с оружием за спиной нерсы, обитатели гор, изнемогавшие в битвах с каменистою почвой – они ее разрыхляли, а кормились охотой.
Диана Версальская.
Страшен был для соседей этот народ, вознесенный молвою.
От маруцинов и умбров явился жрец знаменитый Умброн. Он знал заклинанья от тварей болотных и змей, в сон их ввергал и исцелял их укусы зельем с Марсовых гор. Но рана от пики дарданской не подчинилась ему, и был он оплакан в священной роще богини Ангиции. В стороне не остался прекраснейший юноша Вирбий, сын Ипполита. На берегу увлажненном, в роще Эгерии был он воспитан, там, где Дианы алтарь. Впрочем, согласно другому преданью, Ипполит, разорванный разъяренными конями, был возвращен к жизни травою Пеона и любовью Дианы. Когда врачевание, враждебное вечным законам, вызвало гнев громовержца и врачеватель был в воды Стикса низринут, богиня унесла Ипполита во владенья трехликой Гекаты и поручила Эгерии в священной роще ее. В лесах италийских, чуждых ему, он бродит, названный именем Вирбий. Вот почему есть запрет появляться коням в рощах священных и храмах Гекаты[200].
Турн обходил воинский строй, превосходя всех красотою и ростом. Шлем его был украшен изображением пасти Химеры, кипящей от ярости, подобно клокочущей Этне. В левой руке у царевича был щит заморской работы с изображением Ио[201], уже превращенной в телку. Пылали ее рога золотые, а глаза увлажняла мольба о пощаде. Рядом с ней Аргус стоял неусыпный со вздыбленной шерстью. То там, то здесь появляясь, озирал царевич отряды рутулов, сиканов, аврунков, сакранов и лабиков, живущих по берегам Тибра и Нумика, в лесах до самого Уфента, несущего в море волну.
Но кто это подскакал во главе девичьего конного войска и пехоты в медных доспехах? Это Камилла[202], не приучившая рук к девичьим работам, угодным Минерве, к станку прядильному и плетенью корзин, но всю себя отдавшая брани, мужскому занятью. Все, кто явились на зов рутула, взоры направили к деве, восхищаясь ее силой, статностью, пурпуром царским ее одеянья, убранством ее головы, колчаном ликийской работы. Она же потрясала трезубцем на древке из мирта.
Турн у ворот
Зовет труба! Веди меня, Вергилий,
По тропам неисхоженным своим
В Аркадию, отечество идиллий,
И в непорочный пеласгийский Рим,
В прекрасную страну воображенья,
Что соткана из самых темных снов, Полупророчеств, ставших наважденьем, Веди меня, Вергилий. Я готов!
Предшествующее повествование ввело нас в Лаций, познакомив с его древнейшими обитателями латинянами и объяснив ситуацию, вызвавшую конфликт между ними и пришельцами троянцами. Содержание этой части поэмы – первая битва в Италии и поиски Энеем выхода из, казалось бы, тупиковой ситуации. Так, в поле зрения читателей появляются еще два народа, которым, согласно концепции Вергилия, суждено стать союзниками Энея – аркадяне (пеласги? микенцы?) и тиррены-этруски. Они, так же как и троянцы, – пришельцы на почве Италии, но появились до них. Под стилем Вергилия персонажи греческой и этрусской мифологии приобретают черты, позволяющие их вписать в картину Италии, уже вышедшей из золотого века Сатурна, но сохранившей его отблеск. Так, аркадянин Эвандр, согласно преданию, вынужденный покинуть родину после убийства родителей, превращается в доброго пастыря своего народа и любящего отца. Этрусский герой Тархон, о котором до Вергилия не было ничего известно, кроме того, что он привел в Италию беглецов-лидийцев, становится вождем свободолюбивого народа, изгнавшего жестокого тирана, и верным союзником Энея.
Минерва (античная статуя, музей Турина).
В действие вступает сын Энея Асканий-Юл. Он уже не мальчик, а воин, на плечи которого ложится руководство главными силами троянцев и аркадян. Из-за убитого им домашнего оленя против пришельцев поднимается вся Италия. И это позволяет Вергилию показать, что подлинными спасителями Энея и его дела стали этруски. Более активной становится мать Энея Венера. Она больше не жалуется своему родителю Юпитеру, а, применил женское очарование, добивается для сына победоносного оружия. Действие этой части поэмы относится ко времени, от которого нет каких-либо литературных источников на языках народов Италии, и Вергилий использует греческие легенды о переселении в Италию выходцев из балкано-анатолийского региона, а также и местные предания, перенося их в более глубокую древность. Археологические данные показали, что в период, предшествующий крушению микенской цивилизации, Италия была объектом массовой колонизации микенцев, но об этом Вергилию не было известно. Его Эвандр – не микенец, а аркадянин. Римские холмы до основания Рима были заселены, как доказано археологией. Вергилий ничего не знает также и об этом, но домысливает предшественников Ромула.
Отец Тиберин[203]
На утомленную землю мягко ночь опустила звездное покрывало. Затихли и птицы, щебетавшие в кронах деревьев. Сон сковал утомленных скитальцев. Но и ночь не принесла успокоения Энею, избравшему местом отдыха берег. Вечером лагерь у Тибра взбудоражила весть, что Латин отправил посланцев ко всем племенам и народам с просьбой прислать ему воинов. Троянцы были одни против всех.
После полуночи вместе с влажным туманом сон смежил очи Энея. Явился ему величавый старец в лазурном гиматии, с тростниковой короной на седой голове. Плавно колеблясь, он прожурчал:
– Вот перед тобою я, отец Тиберин. С гор я проношу свои воды через леса и тучные нивы, чтобы смешать их с солью морскою. Гость ты мой долгожданный! Беды против тебя ополчились, но ты не тужи, выбрось мысли о бегстве и войны не пугайся! Ведомо мне, что и боги к тебе благосклонны. Как только проснешься, получишь благоволения знак. Ты белую веприцу встретишь среди прибрежных дубов. Тридцать родится у нее поросят. Место рождения их станет местом для города, имя которого Альба. Стены его заложены будут через тридцать годин[204]. Помощь тебе в войне окажет старец – такой же пришелец, как ты. Добраться к его владениям я пособлю. Ты же, лишь первые звезды погаснут на небе, встань и молитвой Юноне утро открой. Меня же почтить успеешь после победы.
Едва он это промолвил, как черты его рябью покрылись и величавая тень растворилась в тумане. Эней, пробудившись, спустился на берег. Влагу речную зачерпнул он горстями и поднял над головою. Пока вода выливалась, молитву произносил он, но не Юноне:
– Нимфы! О, нимфы Лаврента, давшие рекам начало. Также и ты, Тиберин, наш родитель священный. Нас в свое лоно примите, от опасностей оградите. Где бы ни находился, Тиберин, твой прекрасный источник, за сострадание к невзгодам ты будешь дарданцами чтим, бог рогоносный. Подтверди мне свое прорицанье!
Помолившись, Эней поспешил к кораблям. И вскоре со всех сторон собрались троянцы. Еще не зная, какое принял вождь решение, по выражению лица его они догадались, что путь к спасению найден.
– Друзья! – к мужам Эней обратился. – Нам свыше обещана помощь. Соберите два корабля, снарядите команду. В путь я отправлюсь немедля. Вы же ко всему будьте готовы. Караулы усильте! Укрепите стан частоколом.
– Отец! – издалека послышался голос.
Эней обернулся. Асканий несся к нему, словно на крыльях.
Запыхавшись от бега, юноша проговорил:
– Отец! Там за дубом свинья улеглась, размером с тельца, снега белее. Увидев меня, животное поднялось и не спеша побрело вон туда.
– Вот он и знак, что был Тиберином во сне мне обещан! – воскликнул Эней, руки к небу вздымая.
За деревьями прячась, троянцы пошли за животным. Свинья, удаляясь от берега, брела к неведомой цели. Овраг обойдя, она стала на холм подниматься и, грузно опустившись на землю, разродилась выводком таких же белых, как она, поросят. Жадно они припали к материнскому брюху и впились, как пиявки, в сосцы. Было детенышей тридцать.
– Постарайся запомнить, Асканий, – молвил Эней. – Минет тридцатилетие. Ты город воздвигнешь на этом холме. Помощь обещана мне Тиберином. Поведет он меня к поселению таких же, как мы, пришельцев.
У Эвандра
Я омывал берега, служившие пастбищем стаду
(Альбула было тогда древнее имя мое),
Раньше даже скотом рогатым был я презираем.
Ныне же имя мое трепет народам несет.
Овидий
Тибр, бурливший всю ночь, внезапно воды свои успокоил и стал подобен заводи мелкой. Весла гребли без нажима. Смоленые кили скользили, словно по маслу. В зыби зеркальной отражались леса и солнца огненный круг, всходивший на небо. К полудню издалека на прибрежном холме стали видны деревянные стены и редкие кровли домов.
В тот день в роще священной на берегу обитатели этих домов приносили жертвы великому сыну Алкмены[205]. Он недавно почтил своим пребыванием эти места. Из-за поворота реки внезапно показалось два пестрораскрашенных судна. Люди на палубах, судя по одеяниям и оружию, приплыли издалека. Один из них, ростом повыше, в блестящих доспехах, держал ветвь оливы.
Испуг охватил благочестивых людей. Кинув священную утварь, они ринулись было под защиту башен и стен. Но сын и наследник царя Эвандра Паллант[206] словами и жестами вернул их к священному долгу, сам же, приставив к губам ладони, крикнул:
– Кто вы такие? Откуда плывете? Несете нам мир или брань?
Муж, взмахнув оливковой ветвью, ответил:
– Наша родина – Троя, ставшая пеплом. Копья, какие ты зришь, враждебны не вам, а латинянам, недругам вашим. В бегство они нас обратили в сраженьи. Мы ищем подмоги.
С лица Палланта сошла напряженность. Троянцы на берег сошли. Эней с Ахатом двинулись к роще священной, в тени которой старец Эвандр находился.
Приветствуя царя дружеской речью и излагая просьбу о союзе, Эней напомнил царю, что имеет общих с ним предков. Эвандр же пристально разглядывал собеседника, и лицо его, покрытое морщинами, постепенно светлело.
– Как же я рад приветствовать тебя, храбрый сын Илиона! – воскликнул царь, когда Эней замолк. – Как счастлив я вспомнить Анхиза, великого воина. Заодно память моя оживила Приама, посетившего некогда нашу Аркадию. Тогда пушок едва покрыл мой подбородок. До сих пор я храню у себя его щедрые и дорогие сердцу дары. Так что союз наш давно заключен. Ты же как раз поспел к нашему празднику. Отметим его, как подобает союзникам и друзьям.
Тибр.
С этими словами старец дал знак подать яства, расставить кубки, сам же усадил гостей вокруг стола на сиденьях из дерна. Много было выпито в то утро вина, много произнесено речей о времени давнем, когда еще не выросла яблоня, плод которой сделал ахейцев и троянцев лютыми врагами. Война под стенами Трои была далека от Эвандра, поселившегося на притибрских холмах задолго до нее. С удивлением внимал Эней мужу, которому Ахилл и Гектор были одинаково дороги.
Заинтересовал Энея и рассказ Эвандра о давних временах той земли, которая должна стать родиной внукам и правнукам Энея. Оказывается, в старину берега Тибра были заселены людьми, возникшими из древесных стволов, не умевшими ни запрягать волов, ни оставлять на зиму запасы. Пищей им служили птичьи яйца и добыча нехитрой охоты. Затем к дикарям явился Сатурн[207], лишенный власти своим сыном Юпитером. И с той поры эта земля служит укрытием многим изгнанникам. Сатурн собрал дикарей, бродивших по лесам, в единое племя латинян, дал ему справедливые законы. Вспоминая о них и о кротком правлении Сатурна, латиняне называют те времена золотым веком. После Сатурна правило много царей, и среди них более всех прославился несгибаемый Тибр, оставивший свое имя реке, ранее звавшейся Альбулой.
По пути к дворцу, когда на землю уже спускался вечер, показал Эвандр Энею место, где Геркулес[208] покарал Кака[209], похитившего у него быка Гериона. Это был провал зияющей бездны, над которым высился утес. Сын Алкмены раскачал его и швырнул в низину. Вот тогда и заметался Как под потоком внезапно хлынувшего света и не дающими промаха калеными стрелами героя. Тщетны были попытки Кака скрыться. Спрыгнул Геркулес в глубокий провал, огнем полыхавший, наполненный дымом, руками обвил чудовище и сдавил его так, что наружу вылезли глаза и пересохло горло, лишенное крови. Затем, двери сорвав, через отверстие вывел наружу быков, похищенных Каком.
Повел Эвандр гостя и к воротам, близ которых находился алтарь из дерна, украшенный полевыми цветами.
– Здесь, – сказал старец, – чтим мы ту, которая дала мне жизнь. Моя мать покинула вместе со мною Аркадию и скончалась на этой земле. Здесь же она стала известна под именем Карменты[210].
Отдав молчанием честь Карменте, хозяин и гость направились к видневшемуся вдали высокому холму с раздвоенной вершиной.
– Этот холм, – произнес Эвандр благоговейно, – избрал обиталищем некий бог. Мои спутники полагают, что это Юпитер. Один из них даже уверяет, что видел во время грозы его потрясающим черной эгидой.
– А что это за строения на вершине холма? – спросил Эней.
– Ты видишь остатки двух городов. Один из них воздвиг Сатурн, потому и имел он название Сатурния. Другой же, Яникул, был основан Янусом. Ныне оба они во прахе.
Так, продолжая беседу, они спустились в низину в кочках болотных и, пройдя мимо мычащих коров, поднялись на вершину холма.
– Здесь дом для моих гостей! – молвил Эвандр, указав на лачугу, достойную пастуха коров, что паслись в низине. – Через эти сени до тебя прошел Геркулес. Приучись относиться с презрением к богатству. Удостоенный находиться в жилище богов не гнушался скудным достатком.
Произнеся это, старец ввел Энея под кровлю тесного дома и указал ему ложе. Было оно покрыто сухою листвою и лежащей над нею шкурой медвежьей.
Просьба[211]
Ночь набежала, охватив крылами тесную землю. Сну предались и смертные, и олимпийские боги. Венера одна не сомкнула очей в ненапрасном волнении о сыне. Вступила она в золотые покои супруга[212] и опустила белоснежные руки на его загорелые плечи.
– Вулкан! – произнесла она голосом, полным истомы. – В дни, когда цари Арголиды Пергам осаждали, обреченный пожару, гибель неся мне любезным троянцам, я у искусства, каким ты владеешь, не просила подмоги. Я не хотела тебя отрывать от занятий, которым ты предан. Молча я слезы лила, взирая на муки Энея. Ныне, когда Юпитера волей он пребывает в близких тебе пределах рутулов, я явилась с мольбою, как до меня приходили Фетида за щитом для Ахилла и Аврора за оружием ради Мемнона[213]. Обе они сумели тебя растрогать слезами. Я не пытаюсь. Просто взгляни, сколько племен ополчилось на тевкров. Вслушайся: даже ночью они точат оружье о камни близким моим на погибель.
Сказав это, заключила Венера Вулкана в объятия, и он, разомлевший, жарко вспыхнул огнем и жадно прильнул к ее лону[214].
В час меж зарею и тьмой, когда ночь на исходе, а день еще не забрезжил, когда смертные жены в заботах о семьях, встав спозаранку, огонь раздувают и садятся у прялок, Вулкан свою спальню покинул, оставив супругу одну на скомканном ложе. С горнего неба он вихрем опустился на землю, туда, где остров Липара из Сиканского моря скалы подъемлет крутые. Есть в этих скалах, дымом и гарью пропахших, ходы, ведущие к Этне. Гулко в пещерах там раздаются удары молотов тяжких, пламя в горнах гудит, не смолкая, шипит раскаленный металл. Там циклопы[215] куют громовые стрелы, которые в гневе на землю мечет владыка-отец. Там творятся колеса для колесницы крылатой Марса. С нее он на брань поднимает мужей и твердыни. Там создается для гневной Паллады эгида с головою Горгоны, вращающей очи над обрубленной шеей.
– Отложите заказы бессмертных, – Вулкан повелел одноглазым. – Должно доспехи сковать для храброго мужа. Время не медлит. Употребите силу и быстроту, на какую способны, не забывая о наставленьях искусства.
Марс. Бог изображен отдыхающим после битвы; у его ног сидит Амур (античная статуя).
Едва он закончил, молча три великана – Бронт, Стероп, Пиракнон[216] – взялись за работу. Медь ручьем потекла. Расплавилось золото в горнах, соединяясь с металлом халибов, наносящим смертельные раны. Щит возникал огромный, единственно годный для отражения копий латинян, ибо он состоял из семи скрепленных друг с другом кругов, попеременно железных и медных. От ударов гудела пещера. Тяжко дышали мехи, воздух в огонь нагнетая. Шипела вода, соприкасаясь с раскаленным металлом. Вздымались и опускались могучие руки циклопов с железом, зажатым в клещах.
Рукопожатие
Лучи, что упали на остров Липару, где ковалось оружье Энея, птиц пробудили от сна и на кровле убогого дома Эвандра. Старец, с ложа поднявшись, сунул ступни в сапоги тирренской работы, подпоясался тегейским мечом[217], набросил на плечи пеструю шкуру пантеры и, в сопровождении свиты собак-волкодавов, стопы направил к Энею.
Эней в раздумье сидел. Аркадянин и троянец приветствовали друг друга рукопожатьем. Неторопливо начал Эвандр свою речь:
– Ведомо мне, что не погибнет Троянское царство, покуда ты здравствуешь, сын Венеры. Но не возлагай больших надежд на нашу подмогу, великий воитель. Заперты мы этрусским потоком. Рутул нас теснит постоянно, сотрясая грохотом меди наши жилища. Однако есть по соседству с нами город Агилла[218], принявший на холмы свои лидийское племя, славное в брани. Много веков он процветал, пока не одолел этот гордый народ силой оружия надменный Мезенций, тиран из тиранов, богов ненавистник. Страшно и вспомнить об им придуманных казнях – их самому бы ему испытать. Мертвых, с живыми связав, он оставлял их на долгую гибель в гное и тлене. Иссякло у агиллийцев терпенье. Город восстал. Ко дворцу подступили во всеоружьи, с огнем, порубили охрану тирана, друзей его истребили. Но удалось Мезенцию скрыться средь суматохи. Гостя преступного принял охотно Турн под защиту. Вслед за Агиллой восстала Этрурия вся, требуя выдать тирана. Вот тебе войско, Эней! Вот тебе корабли! На берегу они стоят кормою к корме.
Послов ко мне посылал прорицатель Тархон, объятый волненьем. Боги вещали ему, что одолеть врагов дано одним чужеземцам. А где их найти? Мне предлагал он корону и над Тирренией власть. Но куда мне она? Я для подвигов стар. Встретят они тебя как спасителя. С тобой я отправлю Палланта, рожденного мною от девы сабинской, близкой этой земле, ставшей ему отчизной. В нем все надежды мои и утешенья. Пусть, тобой восхищавшийся с детства, к Марса тяжким трудам он начнет привыкать под присмотром твоим. Будут с ним двести отборных мужей, аркадских всадников.
Едва он это промолвил, послышался грохот и рев тирренской трубы. Небо разверзлось. Сквозь рваные тучи блеснуло оружие. Мечи и копья сами сшибались. В страхе закрыл старец лицо, но Эней его успокоил такими словами:
– Не сулит это знамение зла тебе, друг мой. Оно отношенье имеет ко мне одному. Бессмертная мать ко мне взывает с Олимпа. Она уже обещала мне помощь в грядущей войне. Ты видишь на небе оружье Вулкана.
Кони за воротами давно уже ржали нетерпеливо, а Эвандр никак не мог руки оторвать от Энея и завершить разговор.
– О, если бы мне Юпитер вернул ушедшие годы и я бы остался таким, каким отнял в бою у владыки Эрила[219] три души, способные трижды сражаться, дарованные ему матерью Феронией[220]. Не пришлось бы мне тогда разлучаться с Паллантом. Тогда б и Мезенций не позволил себе зверствовать вблизи от пределов моих, истребляя множество граждан, навлекая позор на соседей. Теперь же мне остается одно: просить у Юпитера продлить мою жизнь, чтобы милого сына увидеть. Если же то не дано, пусть моя жизнь оборвется сейчас.
Проговорив это, старец лишился чувств, и слуги унесли его в дом. И только тогда Эней и его свита оседлали коней. Остальным он велел идти к кораблям и спуститься вниз по течению.
Эней скакал первым, рядом с ним – верный Ахат, следом другие троянцы и между ними Паллант, выделяясь сверкающими доспехами и расписною хламидой. От копыт коней поднялось облако пыли, скрывшее отряд от глаз матерей, стоявших на стенах Паллантия.
В Агилле
Вот уже месяц, как Агилла пребывала в радостно-тревожном волнении. Избавление от Мезенция было величайшим, немыслимым счастьем, но тирану удалось избежать справедливой кары, и он не оставил надежды вернуться в город, на этот раз с помощью смертельных врагов агиллейцев и других тирренов – рутулов и им союзных латинян. Это и было причиной тревоги. Граждане, сначала отдавшиеся безмерному ликованию и отметившие свое освобождение грандиозными цирковыми играми, стали собираться встревоженными кучками у храмов и на перекрестках, обсуждая меры для спасения города и ожидая каждый день появления у стен неприятеля. Кто-то даже предложил разобрать гробницы предков и использовать их квадры для укрепления городской стены. Пусть мертвые защитят свободу живых! Но жрецы решительно воспротивились такому кощунству и вызвали этим большое волнение.
И именно в этот критический момент стражи заметили приближающийся к городу небольшой отряд всадников. По одежде и вооружению стало ясно, что это не рутулы и не латины. С быстротою молнии распространился слух, что могучий муж, которого привел Паллант, сын Эвандра, – именно тот чужеземец, который, как предсказано в священных книгах, вырвет Тиррению из пучины бедствий.
И вот уже все население высыпало на главную улицу, ведущую к городским святыням. Под копыта коней летели цветы. Слышались возгласы: «Лар! Лар!» По словам Палланта, это тирренское слово означает «герой».
Вождь агиллейцев Тархон, или лукумон, как его называли тиррены, принял Энея и Палланта в просторном полутемном помещении, освещаемом лишь через небольшое квадратное отверстие в потолке. Гости были усажены на почетное место рядом с очагом. Поблизости возвышался шкаф со множеством закопченных от гари и дыма восковых фигур. Эней не спускал с них глаз, полагая, что это тирренские боги, и не зная, как их приветствовать.
Заметив беспокойство гостя, после обычного приветствия лукумон сказал:
– Я хочу тебе представить моих предков – воинов, жрецов, строителей городов. Вот мой покойный отец Телеф, да будут к нему милостивы подземные боги. В день его похорон изображения предков участвовали в процессии. Остальное же время они находятся здесь, чтобы и мои ближние, и я могли ощущать их постоянное присутствие и поддержку.
– Мы тоже чтим предков, – отозвался Эней. – Они живут в моей памяти. Прадед Ассарак, дед Капис. Отца моего звали Анхизом. Я вынес его из горящей Трои на плечах. Теперь у нас нет родины. Я оставил сына и спутников в укрепленном лагере в низовьях Тибра и отправился за помощью к Эвандру. Он и послал меня к тебе.
– Весь остаток моей жизни я буду его за это благодарить! – воскликнул Тархон. – И не я один! Ты видел, как тебя встретили агиллейцы. Город мой невелик. Да и часть воинов придется оставить для защиты стен. Но отряд из трехсот воинов в твоем распоряжении, Эней. И я вместе с ними. Этого, конечно, мало. Но я избран главою двенадцатиградья. Нам помогут лигуры и венеты. Я сейчас же отправлю гонцов. Хорошо, что вы стоите на Тибре. Мы подойдем к твоему лагерю с моря. И никто не осмелится нам помешать, ибо у латинян и рутулов нет кораблей. У тебя будет три с половиной тысячи воинов. На тирренов ты можешь положиться, Эней!
Щит Энея
Венера, спустившись с высей эфирных, застала Энея в раздумье.
– Вот, – сказала она, – дар, что мною обещан тебе и создан искусством Вулкана. Можешь отныне вызывать на бой любого лаврентца, и даже отважного Турна.
Сына обняв, она положила у дуба меч, роковой для врагов, с гривою шлем, панцирь из меди цвета закатного неба, поножи легкие из сплава золота с серебром и щит, себе не имеющий равных.
Бог, взгляду которого были доступны грядущего дали и прорицанья не чужды, изобразил на щите судьбы потомков Энея: волчицу, лижущую шершавым языком младенцев, припавших к ее мохнатой груди; дев сабинских, похищенных ратью Ромула; примирение царей – зятя и тестя, – скрепляющих у алтаря союз двух народов; предателя Меттия, разорванного конями на части; этрусков Порсены, теснящих осадою город. В самом центре щита был представлен Капитолий священный[221].
Венера Прародительница (античная статуя, Лувр).
Взгляд привлекали завитки волн из червонного золота и над ними фигурки дельфинов из серебра. Щит опоясывало море. С великим искусством показана битва морская. Цезарь Август стоит на высокой корме, и пламя небесное с обеих висков охватило чело, над которым сверкает звезда его рода, а рядом Агриппа, радостно рати ведущий, награжденный астральной короной за победу на море. Против них варварский сброд, огромный и пестрый: Антоний, победитель берега алой зари, пришедший в Египет, Восток и дальнюю Бактру[222]. Друг на друга пошли корабли, и от бесчисленных весел и трехзубых носов море вокруг запенилось и закипело. Горы навстречу горам. Можно сказать, стронулись с места Киклады, чудища-боги, лающий пес Анубис против владыки морей Нептуна, против Венеры и против Минервы[223]. В рваном хитоне, с веселым оскалом Распря бредет и вслед за нею с кровавым бичом Беллона. Но вот мир торжествует победу, и Цезарь, исполняя обет, с триумфом тройным вступает в столицу. Вот он сидит на пороге святилища Аполлона, принимая дары у побежденных народов.
Радуга
Одна нога – на облаке, другая – на другом,
И радуга очерчена пылающим мечом.
Лицо его как молния, из уст его – огонь,
Внизу, к копью привязанный, храпит и бьется конь.
Михаил Кузмин
Среди чудес, которые разворачивают боги на голубом небесном занавесе перед глазами смертных гостей вселенского театра, нет удивительнее радуги. То ли это пестро раскрашенный лук для бессмертного ловчего, то ли цветная повязка для прекрасной богини. Но не эти сравнения пришли на ум Турну, когда он, подняв голову, увидел огромную сверкающую дугу.
– О, Ирида, неба краса! – воскликнул он ликующе. – Кто тебе повелел пролететь на раскинутых крыльях? Кто из богов меня к оружью призвал?
Совсем недавно он выслушивал лазутчика, принесшего весть из троянского лагеря: Эней с частью троянцев отплыл на двух кораблях вверх по Тибру и, видимо, проник до далекой твердыни Корифа[224]. Кто-то надоумил его вступить в переговоры с такой же перелетной птицей, как он сам, – с этим пеласгом Эвандром, слепившим гнездо в излучине реки на холмах. Еще тогда Турн подумал: «Хорошо бы в отсутствие вождя обрушиться на лагерь всем войском». Едва подумал – вот и радуга, сулящая радость победы, знак того, что мысль верна.
Поручив лазутчику продолжать следить за Энеем, Турн отпустил его и призвал трубачей. Они вскинули свои длинные трубы, и над равниной разнесся призывный звук. И вот уже несметная рать уверенно движется к троянскому лагерю. Так же катится Ганг, когда семь в нем сольется притоков. Так же и Нил молчаливый на берегах оставляет жирный свой ил, чтоб в привычное русло вернуться.
Первым с укреплений, обращенных к полям, поднял тревогу Каик.
– Троянцы, глядите! – крикнул он. – Какой черный стелется туман! Это враги! Поднимайтесь на стены с оружием!
И тотчас лагерь пришел в движение. Так, когда сошник пахаря разворотит муравейник, ни один из его обитателей не остается спокойным.
Эх, выйти бы в поле и схватиться с врагами! Но, уходя, Эней приказал не вверяться открытому полю, оставаться под защитою стен. И бойцы, покинув ров, запирают ворота, заносят на стены камни, готовясь к осаде.
Вот от войска отделился отряд небольшой. Впереди его воин на коне в белых яблоках. Он выше других. Шлем золотой горит на его голове. Пламя с гребня струится. Да ведь это Турн! Он подлетает к стене и первым в воздух дротик бросает, слыша за спиной одобрительный рев огромного войска. Но лагерь троянцев словно бы вымер. Не слышно лязга железных затворов. Неужто молва о храбрости этих пришельцев обманчива? Почему его вызов не принят? И мечется Турн вокруг крепости на коне и ищет, где стены слабее и нет ли какой лазейки. Не так ли волк обегает овчарню, жадно вбирая ноздрями запах ягнят, матку сосущих, и гортань его засыхает без крови.
Чудо о кораблях
Поняв наконец, что в лагерь ему не войти, обратил Турн яростный взгляд к стоявшим на якорях кораблям. Вот они, никем не охраняемые, беззащитные. Если поджечь суда, пришельцы, возможно, выйдут, чтобы сразиться в открытом поле. Приняв решение, Турн поскакал к воинам, чтобы добыть огня. И вот уже рутул, опережая всех, несется к кораблям с зажженным факелом. Спешившись, он подбегает к судну. Его гордо вознесшаяся над берегом пестрая змеиная голова обвита венком. Ветер едва колышет засохшие лепестки лилии. Кажется, это главный корабль. Сейчас факел коснется палубы, и сухое дерево вспыхнет, как погребальный костер, потечет смола. И Эней, где бы он ни был, поймет, что его дело проиграно.
Турн закинул руку за спину для броска, и в это мгновение «Мурена» рванулась вперед с такой силой, что удерживавший ее канат лопнул, как тетива натянутого лука. Примеру «Мурены» последовали «Дельфин», «Химера», «Кит». Достигнув середины реки, корабли вдруг стали медленно опускаться на дно. Мелькнув прощальным блеском, скрылись в пучине намалеванные желтым по черному корабельные глаза. Вот уже волны прокатываются по палубам, затопляя трюмы. Вот погружаются верхушки мачт.
В молчании наблюдали с крепостного вала троянцы за неслыханным чудом. Корабли показывали им, как надо вести себя в безвыходном положении. Многие из воинов строили эти суда из сосен священной рощи Кибелы, что на Иде Фригийской. Не Кибела ли вдохнула в мертвую древесину жизнь? Или, может быть, Палинур, исчезнувший той безветренной ночью, став морским богом, потребовал корабли к себе, ибо не может такой великий кормчий, как он, остаться без любимого дела? А не превратились ли корабли в морских чудищ, чьи имена им даны, и не дано ли отныне им рассекать грудью бескрайний простор морей?
Турн, замерший с пылающим факелом над головой, швырнул его с такой яростью, словно хотел поджечь Тибр.
– Это чудо лишь тевкрам грозит, – закричал он. – Юпитер, не дождавшись наших мечей и факелов наших, отнял привычный им к спасению путь; что до суши, в наших она руках.
Нис и Эвриал[225]
Погруженный в молчание лагерь троянцев, казалось, застыл в своей гордой и одинокой обреченности, вокруг же него трепетала огнями и полнилась пьяными криками вся равнина, от блестевшей под луной полосы Тибра до зазубренной кромки леса. Турн роздал своим воинам вино и приказал разжечь костры. Притаившимся на валу троянским часовым были слышны песни, и они могли бы их понять, не будь чуждым их язык. До них доносился дразнящий запах поджариваемой дичи.
Но дух осажденных не был сломлен, словно бы над ними и во мраке витала мать Энея Венера, внушая им надежду и бодрость. Асканий вместе со старцами Алебом и Мнесфеем уединились, чтобы обсудить план ближайших действий. За полночь в шатер донесся шум шагов. Асканий отодвинул полог.
– А, это вы, Нис и Эвриал! – воскликнул Асканий. – Почему не спите после караула? Или что-нибудь случилось?
– Все спокойно, – ответил Нис, переминаясь с ноги на ногу, – мы подумали…
– Мы решили, – вставил Эвриал.
– Да, мы решили, – перебил Нис, – предложить нашу помощь. Видели мы, что в одном месте ранее других погас костер. Там лощина, и мы проползем незамеченными к реке, а оттуда камышами пройдем к лесу. Мы отыщем Энея. Мы весть ему принесем, что лагерь в осаде.
При слове «Эней» из шатра вышли старейшины. На плечах Мнесфея желтела львиная шкура.
– Вы хорошо придумали, юноши, – протянул Алеб. – Но ведь леса здесь огромны и полны диких зверей. Не зная дороги, заблудиться легко, пропасть ни за что.
– Лес нам этот знаком, – возразил Эвриал. – Охотясь за дичью, мы прошли его вдоль и поперек. Рутулы сами здесь чужаки. Они заблудятся, а не мы.
– Я вам верю, – молвил Алеб. – С такими, как вы, храбрецами можно дождаться Энея.
– Да! Да! Это так, – подхватил Асканий. – Идите, и пусть вас хранят боги. Отыщите моего отца. И помните, судьба новой Трои в ваших руках. Я же, поверьте, не останусь в долгу.
– У меня есть просьба, – проговорил Эвриал почти шепотом. – Я один у матери. Она спит, не зная, что мы решили. Мне не вынести ее слез. Уйду не простившись. Возьми, Асканий, о ней заботу. Вот что я хотел сказать.
– Я исполню все, что достойно ваших деяний, друзья, – сказал Асканий с дрожью в голосе. – Вот вам залог.
Он передал Эвриалу продолговатый предмет. В лунном свете стали видны ножны из слоновой кости удивительной критской работы.
– Это дар моего деда Анхиза, – пояснил юноша. – Вы его достойны.
Эвриал вытащил клинок и с благоговением приложился к металлу халибов губами.
Мнесфей снял с себя шкуру и со словами «льву львиное» накинул ее на плечи Ниса.
Друзья перемахнули в темноте через ров и поползли к вражескому стану. Италийцы лежали в тех позах, в каких их застиг сон, – кто в обнимку с винной амфорой, кто с игральной костью в кулаке. Над рекой стояли колесницы дышлами вверх. Фыркали распряженные кони. Не удержались лазутчики при виде дорогого оружия. Прикончив его обладателей, троянцы прихватили трофеи и двинулись к лесу. При этом успел Эвриал надеть на себя вражеский шлем.
В это время из Лаврента к Турну двигался конный отряд во главе с отважным Вольсентом. Шлем Эвриала, предательски блеснув, обратил на себя внимание. С криком латиняне ринулись в погоню за юношами, поняв, что это враги.
Лес, принявший Ниса и Эвриала, был огромен и страшен своей темнотой. Колючие ветви хлестали по бокам и старались вырвать из рук беглецов их добычу. В непролазной чаще редко виднелся просвет. Крики погони раздавались с разных сторон. Видимо, недруги спешились и рассыпались по знакомым им одним тропам. К тому же мешала добыча.
Во мраке друзья потеряли друг друга. Оказавшись в безопасном месте, Нис хватился Эвриала и двинулся на его поиски. Ориентируясь по крикам, он набрел на поляну и сквозь кусты увидел Эвриала в окружении врагов. Пытаясь его освободить, он погиб и друга от смерти не спас, но лег на тело его своим израненным телом.
Плач
И снова Аврора, поднявшись с шафранного ложа, пролила на земные просторы зарево первых лучей. Троянские стражи со стены взглянули на ров и увидели на его насыпи копья, на них же две головы в засохшей черной крови. И вестница горя Молва тотчас на крыльях своих облетела лагерь троянцев, повергнутый в трепет, и застала несчастную мать Эвриала за прялкой[226]. Покатился моток, распуталась пряжа, выпали спицы из рук. Несчастная с пронзительным воплем к валам понеслась, терзая седины и плачем наполняя землю и небо:
– Тебя ли я вижу, мой сын, опора старости поздней?! Из Трои горящей ты рядом со мною бежал! Ради кого не осталась в Тринакрии я? Как мог ты покинуть меня, не простившись?! Напутственных слов ты моих не слыхал, идущий на верную смерть. На поле чужом добычей ты стал прожорливых псов и птиц италийских. Мать к погребению тебя не снарядит, глаз не закроет, ран не омоет, не покроет одеждой, которую ткала ночами и днями. Где отыскать твое тело? Не для того за тобой по морям и по суше скиталась! Вот я, рутулы. Если жалости капля в жестоких душах у вас сохранилась, цельте копья в меня! Окажи мне милость, небесный родитель! Сверху направив перуны, меня порази, ибо жизнь, для меня ненавистную, не могу оборвать я иначе.
Стон катился по рядам фригийцев. По совету Илионея[227] и Юла, который не смог рыданий сдержать, воины подняли мать и на руках в шатер ее понесли.
Стрелы Аскания[228]
Турн, окрыленный удачей, воинству приказал начать на лагерь атаку. К стенам бойцы подступили, засыпая рвы и окопы. Сверху на них троянцы валили огромные камни, круша черепаху, какую италийцы сложили из медных щитов.
Над лагерем возвышалась деревянная башня. Долго италийцы к ней подбирались и гибли под градом камней, пока Турн пылающий факел не зашвырнул прямо в бойницу. Пламя, раздуваясь от ветра, охватило строение. Защитники, от огня убегая, скопились в месте одном, и рухнула башня. Казалось, что вскоре ее судьбу разделит весь лагерь.
К стенам тогда подошел Нуман, Турна сородич, и к троянцам, стоявшим на стенах, обратился с такими словами:
Снова вы под защитою стен, завоеванные дважды, и стыд вас даже не гложет, что скоро и эту потеряете крепость. Сами ли вы решили отнять невест наших си лой? Или какой-нибудь бог на погибель вас надоумил? Нет, не надейтесь найти здесь разбогатевших Атридов и Одиссея речистого, который прославлен притворством. Племя суровое мы. В реках студеных мы купаем младенцев, их для битв закаляя. Рыщем в лесах мы с малолетства, коней укрощая, и стволы молодые сгибаем для луков. Мы довольны немногим и бедную землю скребем деревянной мотыгой. У нас не знает покоя посвященное Марсу железо. Поздно пришедшая старость не ослабляет наши тело и душу. Шлем из коры покрывает наши седины. Любо добыть нам трофей варварским, залихватским набегом. Вам же праздность сестра. Ваши одежды блистают шафраном и пурпуром царским. Длинны их рукава. Душе вашей дороги пляски. Фригиянки вы, а не фригийцы! Что ж! Отправляйтесь на пир, куда зовут вас тимпаны и флейты двойные Идейской богини. Смирясь перед нашим оружьем, нам войну предоставьте.
Атака крепости (черепаха).
Со стены этой речи нехитрой Асканий внимал. До той поры юноша знал одну лишь охоту. Впервые стрелу он направил не на зверя, на мужа. Обратившись к Юпитеру с мольбою дать ему меткость, за это он ему быка обещал белого в жертву. Внял небесный отец, и лук загремел смертоносный. Стрела пробила Нуману висок, и он не услышал слов, какие ему предназначены были. Но их услышали и фригийцы, и италийцы.
– Что ж! Издевайся теперь над нашей отвагой. Вот вам ответ завоеванных дважды.
Тирренские корабли[229]
Плыл между тем, возглавляя суда тирренов, Эней по морю ночному. Он сидел на корме, рядом с Паллантом, к нему прильнувшим. Тархон, у кормила стоящий, начал рассказ о тех, кто решил помочь троянцам в войне против Турна.
– Видишь ты сразу за нами плывущее огромное судно? Нос его медный, поднятый над волнами, изображает тигра в прыжке. Ведет его Массик[230], с ним вместе клузийцы[231] и воины Козы[232], прославленные стрелки из лука. Рядом с «Тигром» плывет «Аполлон», украшенный фигурою медной бога искусной работы. На палубе рать Абанта из Популонии[233] и с острова Ильвы[234]. На нем добывают руду и, выплавляя ее в печах, получают металл смертоносный, носящий имя халибов. Третий корабль ведет Азил, искусный в гаданиях. Внятен ему язык пернатых, знаки небесных светил и молний понятны ему. Тысячу смелых бойцов дала ему Пиза[235]. Ее основали в нашей земле пришельцы с берегов Алфея. На кораблях, какие скрыты во мраке, бойцы Астира, родом из Цер, с берегов Миниана, из Пирг и туманной Грависки[236]. Есть среди них и Купавон[237], приведший отряд числом невеликий. На голове у вождя укреплены лебединые перья в память о преступной любви, о Кикне, который, узнав о гибели Фаэтона, среди его сестер, в тополя превращенных, изливал свою скорбь в песне предсмертной. За плечами его выросли крылья, и все тело мягким пухом покрылось. От земли оторвавшись, петь продолжая, он ринулся к звездам. Вот в память о нем и носит Купавон перья. Сам он и рать его на корабле с изваяньем кентавра.
Хочу я также поведать об Окне, сыне Тибра, нашей тирренской реки, и пророчицы Манты, имя которой Мантуя носит. В городе этом три народа живут, и каждый из них на четыре разделяется рода. Сильны мантуанцы кровью этрусской. Узнай также о Минции, сыне Бенака, который на помощь тебе полтысячи воинов привел на корабле из легкой сосны. С ним рядом корабль, который украшен фигурой тритона. Этот корабль ведет сам Тритон, получеловек-полурыба. Ты слышишь гуденье рога его. Он будит в наших душах воспоминанье о подвигах предков. На каждом из тридцати кораблей те, кто рвутся в сраженье. На них, о Эней, положиться ты можешь, как на меня и на себя самого.
В дреме[238]
Эней заменил у кормила Тархона. Палуба опустела. Но что это? В хлопание парусов и скрипение снастей влились незаметно звонкие голоса девичьего хора. Кто может петь в море открытом? Не козни ли это Юноны, подобные тем, какими погублен был Палинур, да будут к нему милосердны маны. Голоса явственней зазвучали, и в их переливах Эней имя свое различил. И вот он зрит среди пены морской головы и загорелые плечи девичьи. Одна из певуний, судно догнав, ухватилась правой рукой за корму и, продолжая левой грести, произнесла нараспев:
– Ты дремлешь, ты дремлешь, богами рожденный. Бодрствуй, Эней! Снасти ослабь. Освободи паруса. Кимодикея имя мое. Была я сосною рощи священной, и по воле ее госпожи свой образ переменила. Стала я кораблем крутобоким и приняла имя «Колесницы Кибелы». Такова же судьба и подруг моих, что рядом со мною росли на кручах Идейских. Вот они за моею кормою дружно плывут. Были мы прежде кораблями твоими, Эней. Ныне мы девы морские. Когда вероломный рутул задумал нас сжечь, мы оборвали канаты, оставив в воде якоря, покинули берег враждебный. Новый даровала нам облик и новую жизнь великая матерь богов. Она же поручила сказать, что отрок твой милый Асканий в лагере осажден и отрезан от моря. Пусть пробудятся Тархон и Паллант и готовятся к схватке. Ты же щит свой достань, подарок огневладыки Вулкана, и, как только Авроры румяна волны окрасят, над головой его вскинь. Жди, когда край золотой щита, подобного небу, загорится лучами. Верь мне, Эней, светило дневное увидит недругов многих твоих, поверженных в битве жестокой.
Это пропев, толкнула дева морская корму, и корабль помчался быстрее стрелы, летящей со скоростью ветра. Вздрогнул Эней от толчка и, стирая ладонью со лба едва его не погубившую дрему, взор устремил к небесам, к богине Кибеле:
– О Великая матерь богов, возлюбившая выси Диндима и искусством людским взнесенные над городами башни, покорившая львов и взнуздавшая их в золотую свою колесницу! Будь благосклонна к фригийцам, тебе сохраняющим верность и на чужбине, среди невзгод, веди нас в сраженье, приблизь исполнение знаменья.
Безумие войны
В то время как Эней, находясь у Эвандра и Тархона, собирал бойцов для войны с враждебными ему латинянами и рутулами, на лагерь у Лаврента было совершено нападение. Но настоящая война начинается с высадки Энея и его аркадско-тирренского воинства. Развитие сюжета и обрисовка образов участников древнейшей из отраженных в литературе войн Италии целиком заслуга Вергилия, вложившего в свой рассказ проникновенное понимание человеческих характеров и любовь к родной ему Италии и умело изобразившего чувство ожесточения, которое превратило первоначально дружественно настроенные друг к другу народы в непримиримых врагов. Ни одна из сторон не чувствует себя виноватой в возникшем конфликте и ведет войну за полное истребление недругов. Но явственны и различия в поведении главных противников – Турна и Энея. Турн – носитель безумия войны, воплощенного Гомером в образе бога войны Ареса. Он упивается убийством и собственной удалью. Эней, напротив, носитель разумного начала в войне. Не ослепленный яростью, он выполняет свой долг, ведет справедливую войну, конечной целью которой является объединение Италии. И здесь ощущается современный поэту прототип Август, в то время как за Турном видится Марк Антоний, едва не погубивший свою родину.
Встречный бой[239]
Уже день разгорался, звезды сводя с небосклона, когда увидел Эней с высокой кормы берег и собственный лагерь. Вскинул он щит, и фригийцы, издалека его сиянье узрев, ответили радостным криком. Был он подобен курлыканью журавлей, несущихся в небе осеннем к благодатному югу. Удивились рутулы, не понимая, к кому обращается враг, пока им не открылось судами покрытое море и щит, горящий зловещим огнем. Не так ли во мраке кровавые блещут кометы, внушая отчаянье смертным.
Смутились рутулы, но Турн их ободрил искусною речью.
– Вот, наконец, мы дождались возможности проявить свою доблесть. Враги перед нами, не за стеной. Сам Марс нам вручает над ними победу. Надо берег занять и встретить их, идущих по колено в воде, увязая в песке. Вспомните жен своих и родные пенаты. На это посягают троянцы. И помните – смелым судьба помогает.
Эней между тем выводил дружину на берег, сбросив мостки с кораблей. Тархон заприметил тихое место, повел туда корабли, и они, покрытые пеной, с ходу влетели в песок. Однако судно одно, налетевши на мель, развалилось, и люди оказались в воде среди обломков. Турн между тем войско повел за собой, и на отмелях сразу бой завязали. Эней возглавил его. Ахат едва поспевал подавать ему копья. Воздух они рассекали, и ни одно цели не миновало. Копье пробило медь щита и панцирь Меона, грудь ему разорвав. На помощь Меону рванулся брат его Алканор. Копье, пронзив ему руку, между бедер вонзилось. Нумитор, копье из тела павшего вырвав, с ним пошел на Энея и ранил Ахата. Тут появился Клавз и поверг троих фракийцев из дружины Энея. Подоспели Талес и Мессап со своими бойцами, и битва стала упорней. Звон мечей, свист стрел сливались с тяжелым дыханьем и стонами поверженных воинов.
На другой стороне, где бурный поток разнес по лощине камни и песком забросал прибрежный кустарник, рутулы гнали аркадян, не привычных к пешему строю. Коней им оставить пришлось, не пригодных для местности этой. Паллант удержать попытался бегущих и вернуть их в сраженье.
– Стойте, друзья! Славы бранной своей не доверяйте ногам! Чести Эвандра не опозорьте! Не погубите нашей общей надежды! Куда вы несетесь? Не помогут вам волны морские! Нет нам для бегства земли. Путь к спасению один: через вражеский строй. Пробить его можно железом. Ведь сражаемся мы не с богами!
Навстречу Палланту несся с камнем огромным в руках какой-то рутул. Юноша сразил его пикой и с мечом обнаженным рванулся к другому, кто попытался павшего защитить, и пронзил его с ходу. Пришел черед Анхемола, сына Роета, царя маррувийцев, который осквернил отцовское брачное ложе, мачеху полюбив Касперию, и к Турну бежал от отцовского гнева. И он был повергнут Паллантом.
Успехи царевича подняли дух сражающихся. Остановившись, они издали клич боевой и на врагов устремились. Видя это, Талес поспешил на помощь рутулам. Многих аркадян он поразил. Но парки его нить оборвали. Паллант, достав Эвандра копье, к Тибру обратился с мольбою:
Родитель вечнотекущий, даруй мне удачу. Направь копье мое в сердце Талесу. Обещаю доспехи сына Нептуна тебе посвятить и на дуб повесить прибрежный, им твою украсить дубраву.
Эту молитву услышал поток и дал меткость копью Эвандра. Пал великий герой, пронзенный копьем, брошенным с силой. И тотчас вышел из строя рутулов Лавс. От руки его пал Абант, но Палланту он был не опасен.
Гибель Палланта
Пред Турном, бившимся на колеснице и рассекавшим строй троянцев, предстала Ютурна в короне, сплетенной из тростника.
– Брат, – обратилась она к нему. – Паллант погубил Анхемола, которого ты принял в доме своем. От его руки пал великий Талес. Лавс не может с юнцом совладать. Не пора ли тебе обуздать сына Эвандра?
– Оставьте сраженье! – приказал Турн, обращаясь к тем, кто бился с Паллантом. – Я с ним сражусь. Жаль, что этого боя не увидит Эвандр!
Удалились рутулы. Турн же погнал колесницу по чистому полю навстречу Палланту. Он, удивленный удалением врагов и мощью того, кто их заменил, стоял, взглядом скользя по огромному телу рутула. Поняв его замысел, он бросил надменному Турну в лицо:
– Нынче я буду с богатой добычей или погибну. Ты мне не страшен!
Рутул спрыгнул на землю и приближался, потрясая огромным копьем. При зрелище этом кровь у аркадян в жилах едва не застыла. Паллант, видя превосходство врага, решил первым удар нанести и вознес Геркулесу молитву:
– Тебя умоляю гостеприимством отца и пиром, который был дан в твою честь, помоги мне, Алкид! Пусть я сорву с гордеца полумертвого латы.
Метнул Паллант в Турна копье, но оно, угодив в край щита, по телу врага только скользнуло. Могучую руку тогда рутул назад оттянул и с силой огромной бросил копье, проговорив: «Гляди-ка! Мое копье будет, пожалуй, острее!»
Пробило копье щит из скрепленных смолою кругов кожи, железа и меди и застряло в груди у самого сердца.
Паллант попытался вырвать копье из раны и пал. В потоке крови и душа у него отлетела.
Рутул, к павшему подойдя, крикнул:
– Аркадяне! Передайте Эвандру, что ему возвращаю сына таким, каким он его мне послал. Дорого обойдется ему прием, каким он встретил Энея. На память себе я возьму только это.
На труп наступив, сорвал с него пектораль золотую. Эвритид, искусный художник[240], изобразил на ней брачную ночь Данаид: на ложах, залитых кровью, трупы братьев-мужей, которых девы убили по приказу отца.
Взойдя на колесницу, Турн поднял над головою трофей, и радостный вопль италийцев взметнулся над полем.
С вестью о происшедшем тотчас помчался к Энею гонец. Услышав о страшной беде, застыл прародитель с поднятым мечом. Встала перед очами недавняя встреча: старец Эвандр и Паллант, с сельскими яствами стол, беседа, пожатия рук. И ярость зажгла сердце Энея[241]. Тотчас он в плен берет четырех юных латинян и столько же юных рутулов, чтобы их кровью горячей залить погребальный костер[242]. Пику затем он в Мага метнул, но промахнулся. Маг, колени его обнимая, о пощаде взмолился:
– Тенью Анхиза молю и надеждами Юла, жизнь подари мне. Много в доме моем серебра, много золота. Вот тебе выкуп.
– Поздно о выкупе нам говорить! – отозвался Эней, и меч его в горло Магу вошел.
Смертью наказан был Гемонид, жрец Гекаты и Аполлона. У Анксура он поначалу отсек левую руку и затем заколол. Тарквиний, сын Фавна и нимфы Дриопы, был пикой убит. Так он несся по полю и сеял смерть подобно потоку, что с гор в половодье несется. А навстречу ему мчался Асканий. Лагерь освобожден от осады. Рутулы бегут в беспорядке.
Спасение Турна
Увидев с высей Олимпа ярость Энея, Юнона как вихрь устремилась на землю, прямо к войску, стоявшему у Лаврента. Здесь, соткав из тумана облик могучего мужа, она придала ему сходство с Энеем, вложила ему в уста голос сына Анхиза. Точно такою же тень смертного, говорят, витает после кончины. Или же нас сновиденья морочат. Призрак был послан к Турну. Метнув в него пику, он повернул к нему спину и в бегство пустился. Тотчас рутул загорелся обманной надеждой. И устремился за призраком он, мечом ему угрожая и бранью позоря. На берегу оказался корабль. Привел его с опозданьем клузиец Осиний. Призрак на судно взлетел. Турн, его догоняя, поднялся по сходням и на палубе стал гоняться за тенью. Юнона тотчас причальный канат оборвала, и корабль отливом был вынесен в море.
Призрак исчез, и Турн, отделенный от войска, понял обман и, стеная, воздел к Юпитеру руки:
– Зачем на меня ты, о всемогущий отец, такую кару обрушил? Где я? Куда уношусь? Умирающих слышу я стоны. Они трусом считают меня, спасающим шкуру свою. Пусть же земля подо мной разверзнется! Ветры пусть бросят корабль на скалы!
Так он метался, мореходов смущая, не зная, что предпринять. В море ли прыгнуть, до берега вплавь добираться? Броситься грудью на меч? А корабль скользил по волнам. Теченье его относило к стольному городу Давна.
Смерть Лавса
Рабы мы. Нам некуда деться!
Слабы мы. Наш жребий таков.
Но есть среди нас и Мезенций,
Презревший всесильных богов.
Они смеются, быть может,
Над ним во всесильи своем.
Но все же! Но все же! Но все же -
Не прожил он муравьем.
Между тем, подстрекаем Юпитером, на ликующих тевкров обрушился грозный Мезенций. Его со всех сторон окружили тиррены, ибо был он им ненавистен. На него одного нацелены копья. Подобно скале, окруженной волнами в море открытом, высился он, принимая удары неба и моря. Был он похож на гигантского вепря, коего с гор недоступных, за ляжки кусая, согнала свора собачья. Многих он уложил своею огромною пикой, зубами скрипя и с себя сотрясая стрелы и копья.
Был среди им поверженных Акрон, греческий муж из пределов старинных Корифа. Оставил несчастный невесту, на помощь своим поспешив, как только проведал о том, что Мезенций неодолимый сметает отряд за отрядом. Поверженный мощным ударом, он был придавлен пятой Мезенция. Рядом с ним лежал на земле бездыханный Ород. Он на Мезенция с тыла удар нанести попытался и был поражен не коварством, а мощью. Умирая, крикнул Ород:
– Кто бы ты ни был, недолго тебе ликовать остается!
Захохотав, ответил Мезенций:
– Умри! Обо мне же родитель богов пусть решит, что захочет!
Пика с огромною силой понеслась к Энею и, отлетев от доспехов, Антора поразила. В Аргос он сопровождал Геркулеса, в Италии стал оруженосцем сына Венеры. Дух испуская, несчастный взор свой на небо направил, родные края вспоминая. Эней копье свое кинул, и оно, пробив Мезенция щит, в теле застряло его и утратило мощь.
Видя это, Эней вытащил меч свой и с радостным криком стал наступать, повергая Мезенция в ужас. Сыновняя любовь у Лавса слезы исторгла. Выбежал он из фаланги отцу на защиту, загородив его телом, словно щитом. Эней, загоревшись от гнева, крикнул юнцу:
– Отойди! Не по силам твоим, неразумный, то, что задумал.
Но юноша был непреклонен, и парки нить его оборвали. Меч пронизал беззащитное слабое тело. Сам же Эней, побледнев, застонал, и жалобный вопль над землей потрясенной разнесся:
– Чем наградить тебя, мальчик, за этот подвиг великий? Праха я не коснусь твоего и передам его вместе с доспехами манам и могилам отцов. Пусть будет им утешенье, что смерть ты принял от оружия Энея[243].
Отцовское горе
Тем временем на берегу Мезенций омывал водами Тибра рану. Над головою его качался на ветку повешенный шлем. По груди борода разметалась. Задыхаясь, умолял он друзей о сыне узнать. А его, бездыханного, уже несли на носилках и на траву положили возле доспехов отца. Руки к нему простирая, Мезенций стенал:
– Неужто, мой мальчик, к жизни любовь моя настолько упорна, что мог я тебя, кровинку мою, не сберечь? Вот когда ранен я. Вот когда смерть подступает ко мне, давно запятнавшему имя свое и достойному казни любой[244]. Но не сдамся я смерти. Коня мне!
Оруженосцы коня подвели, и, с трудом из-за раны на спину его поднимаясь, обратился Мезенций к последнему другу, гладя гриву его и пытаясь в глаза заглянуть:
– Вижу я, Реб, зажились мы с тобою на свете, если впрямь кто-то нашелся, кто ставит пределы для смертных. Что ж! Теперь или ты понесешь голову мужа, убившего Лавса, и доспехи врага, обагренные кровью, или со мною падешь, если телом своим не пробьешь дорогу к победе. Ну не дрожи так, храбрец мой, и глаз не коси. Рабство у тевкров тебе не грозит! Ты его не достоин[245].
Так он сказал и, в ладони набрав побольше дротиков острых, незаметным движеньем пустил Реба вскачь к строю троянцев на верную гибель.
Тризна
Блажен, кто принял смерть за отчий дом
И за очаг с пылающим огнем.
Шарль Пеги
Вышла на небо Аврора, покинув ложе ночное свое – Океан, и озарила опустевшее поле сражения. Печаль не могла помешать благочестивому исполненью обетов. Холм насыпал Эней и дуб, очистив от веток, в землю воткнул[246]. К стволу он приставил Мезенция окровавленный панцирь, пробитый во многих местах. Шлем блестящий, с мохнатою конскою гривой, он повесил на сук и, оглядев сооружение, к друзьям обратился, пришедшим из стана:
– Вот во что превращен моими руками Мезенций. Ныне же нам предстоит поход на Латина. Будьте готовы к нему духом и телом. Но теперь нам пора выполнить долг свой перед теми, кто пал, сражаясь за нас и за новую Трою. Прежде всего мы отправим к Эвандру тело Палланта.
И он направил стопы туда, где хладное тело старец Акет охранял. Оруженосец, служивший Эвандру, был он им дан юноше в дядьки.
Едва Эней и троянцы в покои вступили через высокие двери, вскинулся вопль до звезд. Когда же он смолк, Эней, слез не сдержав, обратился к покойному с речью:
– Отрок несчастный! Фортуна, мне улыбаясь, не пожелала, чтоб ты вернулся в родительский дом. Но тебя мы проводим с почетом, и раны кровавой родитель твой не увидит. О, какую теряет опору Авзония и ты, мой Асканий.
Юноши быстро сплели из веток вишневой лозы и гибких веток дубовых носилки и, устлав их листвою зеленой, опустили Палланта на смертное ложе. Был он похож на цветок полевой, что рукою сорван девичьей, иль на фиалку нежную, хранящую прелесть даже тогда, когда матерь-земля ее не питает. Два златотканых покрова вынес Эней, работы Дидоны, дар ее давней любви. Одним он облек тело юноши, другое положил ему под голову, и двинулся воинский строй, сопровождая носилки. Сзади плелся Акет, то в грудь себя ударяя, то ногтями царапая щеки, то простираясь в пыли.
За ним провели колесницу, обагренную кровью рутулов. Следом коня боевого Палланта. Конь шел с головой наклоненной, крупные слезы роняя. Друзья несли шлем и копье Палланта. Остальное оружие Турну досталось. Шествие замыкали тиррены и тевкры. Когда оно удалилось, вернулся в лагерь Эней. Там ожидали его послы из Лаврента с ветвями оливы в руках. Молили они разрешить им тела взять для погребения. Эней, разрешенье давая, промолвил:
– Злая судьба вас, латины, ввергла в войну. Царь ваш нарушил гостеприимства законы и доверился Турну. Это ему одному справедливо бы было выйти на бой и решить со мной спор оружьем. Но поспешите к себе предать своих граждан огню.
Гроза над Лацием
У Гомера в «Илиаде» к схваткам под стенами Трои обращены пристальные взоры не только смертных, но и олимпийцев. Боги не только сочувствуют той или иной стороне, но и подчас поддерживают ее личным участием. Последователь Гомера Вергилий как патриот заставляет небожителей перенести внимание на доисторический Лаций, ибо все, что происходило на западном «фронте», имело отношение к событию не менее важному, чем отгремевшая Троянская война, – к рождению Рима и великой империи. Троянцам традиционно помогает Венера по мере своих сил, а рутулов и латинян поддерживает ее соперница Юнона (Гера). Но Юпитер (Зевс), как всегда, не теряя контроля над ситуацией, препятствует пристрастным и пылким богиням торопить время. Он предоставляет возможность каждому из героев проявить свою доблесть, хотя предстоящее торжество потомков Энея и завоевание ими мирового господства предрешено судьбой.
Эта концепция, изложенная Вергилием в начале X книги, позволила ему в последних двух книгах показать с почти гомеровской объективностью величие доблестного противника Энея Турна и других италийских героев, воевавших против пришельцев. Последние две книги «Энеиды» (XI и XII) посвящены преимущественно военным событиям. В описании батальных сцен легендарной войны Вергилий достигает вершин своего гения.
Источниками в описании грозы над Лацием Вергилию послужили легенды италийских племен, собранные и изложенные более чем за век до него Катоном Старшим в «Началах», а также написанные стихами «Анналы» Энния. Оба эти произведения до нас не дошли. Но благодаря Вергилию и его современнику Теренцию Варрону, знатоку римской старины, в нашем распоряжении оказалось то, что можно назвать италийским фольклором.
Царский совет[247]
В то утро на тихих, поросших травой улицах Лаврента было людно. Прохожие в богатых одеяниях, подчас запыленных, по нескольку человек и поодиночке, двигались к находящемуся на холме царскому дворцу. Латин еще несколько дней назад разослал по всему Лацию приказ старейшинам родов собраться на совещание и назначил время для сбора. Царский совет в Лавренте не созывался более года, и все понимали, что предстоит принять какое-то важное решение.
Оглядев советников, занявших предназначенные им места, взглянув на стоявшего с ним рядом Турна, царь проговорил:
– Отцы! Я вас собрал прежде всего для того, чтобы сообщить о результатах посольства, отправленного мною в самом начале войны к Диомеду[248]. Впусти послов.
Отворились двери, и в зал вступили трое мужей. Пройдя по проходу между скамьями, они остановились в паре шагов от трона.
– Говори, Венул! – обратился Латин к старшему из послов. – Пусть отцы услышат то, что ты поведал мне.
– Сограждане! – начал Венул. – Мы совершили долгий путь, преодолев немалые препятствия, ибо время ныне не мирное. Боги нам помогли достигнуть владений царя Давна и зятя его Диомеда. Город Диомеда Аргириппа[249] находится под горою Гарганом. Нам открыли ворота, и мы вошли в дом и коснулись руки, сокрушившей Трою. Приняв наши дары, Диомед со спокойным лицом выслушал, откуда мы родом и кто нами правит, с кем ведем войну. Когда же мы изложили просьбу о союзе, он встал и, взволнованно расхаживая, сказал следующее: «Счастливы живущие в стране, которой правил Сатурн. И сама эта страна прекрасна, как никакая другая. Зачем же вам помышлять о войне, да еще с кем, с самим Энеем? Ведь знаю его я не по рассказам! Сам стоял под его жестоким оружием. Помню, как поднимает он щит и как копье посылает. Если бы еще двоих подобных ему породила земля, Троя стояла б поныне. Ведь только Гектор и он в течение десяти лет отражали наши атаки. Мужеством и доблестью оба равновелики. Но благочестием выше Эней. На каких угодно условиях мир с ним заключайте. Вот мой совет. В войне я вам не помощник. Не могу вспоминать я о том, что изведали мы под стенами Трои, скольких мужей потеряли. За ее разрушение мы так расплатились, что над нами б сжалился даже Приам. Не дали боги и мне в Калидон возвратиться, трижды желанный, к сердцу супругу прижать[250]. Нет и теперь нет мне покоя. Птицы меня днем и ночью тревожат[251], души непогребенных друзей. Воплем они оглашают утесы прибрежные, бродят у рек, что текут под Гарганом. Вот и теперь…» – Он оглянулся и закрыл голову руками. В покоях мы были одни, и мы поняли, что Диомед видит то, что недоступно нашему взору.
– Довольно, – сказал Латин. – Об обратном вашем пути можешь не говорить. Ваше посольство было нелегким. Конечно, мы ожидали, что вы принесете желанный союз, надеялись мы, что тот, кто Трою разрушил, поможет избавиться нам от троянцев. Но это, я вижу, не угодно богам. И вот что я скажу. Пусть Диомед от горя помешался умом, но совет разумен его. У Альбулы есть участок[252], который граничит с твоими владениями, Турн. Почему бы его не отдать троянцам в обмен на мир справедливый? Пусть себе рядом с нами живут. Если же пожелают нашу землю покинуть, дадим им нашего леса, меди и полотна, всего, что надобно для постройки судов. Вот что у меня на уме. Вы же предложение мое обсудите, чтобы решение мог я принять.
Диомед и Улисс (по античному барельефу).
Первым взял слово Дранкей, завистник и недруг рутулов, муж, искусный в речах, для войны бесполезный.
– То, что хочу я сказать, чего требует счастье латинян, знает в Лавренте любой, но не каждый поведать дерзнет из страха за жизнь. Я же скажу, хотя мне оружие и смерть угрожают. Тот, что рядом с тобою стоит, о Латин, пусть от нас удалится. Из-за него столько вождей полегло. Удача враждебна ему, и гордыня его одолела. К словам твоим, царь, о мире с Энеем позволь мне добавить. Кроме земли, чтобы мир обрести надежный, троянцу отдай дочь свою в жены. Нет спасенья в войне, и все мы требуем мира. Турн, удались, тебя еще раз прошу. Над нами и над рутулами сжалься. Если же царская дочь тебе дорога, спор реши поединком с Энеем.
Яростно вспыхнул рутул. Из груди его вырвался стон.
– Да! Я разбит. Но кто, кроме гораздых на речи, сможет меня обвинить в этот миг, когда решают судьбу сила рук и доблесть, что не все я сделал для победы? Кровью убитых мною врагов пенится Тибр. Мною разрушен город Эвандра. Спор с Энеем не кончен. Время настало скрестить наши мечи. Искать врагов нам не придется. Рядом они. Целы наши войска. Мне на подмогу спешит Мессап, укротитель коней, вспять обращая течение рек. Конное войско нам на подмогу ведет царица вольсков Камилла.
– От женщины много ли проку, – вставил Дранкей, – если мужи бегут от оружья Энея.
– От женщины? – Турн повторил. – Знаешь ли ты, муж гнуснейший, кто такая Камилла? Изгнанный граждан враждой родитель Камиллы Метаб[253] уходил из древнего града Приверна[254]. Жену свою царь потерял, была с ним дочь, носившая имя покойной. Шел лесами Метаб, отовсюду ему угрожали копья сограждан. При переходе реки Амасен[255] ливень настиг беглеца. Переполнилось русло. Перед тем как пуститься вплавь, Метаб привязал ребенка к копью и, забросив на берег, обратился к Диане, дщери Латоны, с мольбой Камиллу принять и своею сделать служанкой. Выплыв на берег, Метаб девочку поднял. Он воспитал ее средь медвежьих берлог, звериным вскормил молоком. Первой игрушкой ребенка была не кукла из глины – маленький лук и праща. Птицы стали первой добычей Камиллы. Затем и звери стали бояться ее. Весть о ее красоте разошлась по городам Тиррении. Многие слали к ней сватов, желая видеть нимфу лесную супругой в доме своем, но были отвергнуты ею, ибо отец отдал ее Диане и она оставалась верна клятве отца. Вот кто идет к вам на помощь против пришельцев. Ваше, латиняне, дело принять ее или отвергнуть. Что до меня, я готов на поединок, если Эней пожелает сразиться со мною одним. Смело я выйду против него, равного силой Ахиллу, взяв на себя общее дело. И кажется мне, что эти руки Победа не ненавидит, как утверждает Дранкей. Он может меня не бояться. Гнусной душонки его я не исторгну из тела. Пусть она в нем остается. Мысли мои не о нем…
Долго бы еще длиться спору на царском совете, если бы в зал не ворвался гонец. Устами его, руша все надежды и планы, заговорила война:
– Эней привел в движение лагерь. За Альбулой построились тевкры. К ним на подмогу идут рати тирренов.
– Вот вам, отцы, – закричал Турн, – достойный урок. Обсуждайте условия мира. К вам же врываются в дом с оружием!
И Лаврент закипел. Пришли в смятение души. Разноголосый крик поднялся к небу.
Перед схваткой
Удрученно покинул Латин собранье совета. План примирения сорван. Турну удалось овладеть умами сограждан. Неудержимо приближается к Лавренту война. Город приходит в движение. Лаврентийцы катят огромные камни, чтобы поднять их на стены. Уступая железу, за воротами стонет земля. Воздвигается ров. Тянутся нестройные толпы в крепость, к храму Минервы, чтобы молитвою благочестивой беду отвратить. На колеснице, в сопровождении служанок, ведущих овец и телят на закланье, восседает Амата. Суровостью дышит лицо супруги Латина. Средь дев, несущих цветы, царская дочь, виновница распри. Не смеет она взгляд оторвать от земли.
Турн, окруженный ватагой рутулов, крепость покинул. На нем панцирь чешуйчатый, пылающий багровой медью. В правой руке его шлем. От дуновения встречного ветра алый развевается гребень. Лицо юноши наполнено ликованием. Так, привязь сорвав, скакун из конюшни рвется наружу к знакомой реке и весело ржет, взрывая копытами землю. Грива, раздувшись от ветра, на крутой развевается шее. В ушах звенит отдаленный зов кобылиц.
По зеленому лугу несется навстречу рутулу лихая девичья дружина. Прекрасны воительниц лица, разгоряченные скачкой и ожиданием боя. Камилла прекраснее всех. Подруг обогнав, первой она достигает ворот и, спешившись, обращается к Турну:
– Дозволь мне, вождь, задержать с девами турмы Энея и разгромить их во встречном бою. Ты же можешь здесь оставаться с пехотой, обороняя стольный город латинян.
Любуясь неземной красотой амазонки, рутул отвечал:
– Об этом и сам я хотел просить тебя, дева. Принесли лазутчики весть, что троянец послал по равнине всадников. Сам же Эней, избрав потаенные тропы, к нам пробирается с тыла. В горах я ему подготовлю засаду, в лощине, которую Марс для хитрости бранной избрал. На помощь тебе я даю мессапов, искусных в конных сражениях, и несколько турм латинян и тибуртинцев. Прими над ними начало, краса земли италийской.
Вскочив на коня, Камилла к реке поскакала, за нею весь девичий отряд. Дождавшись, когда амазонки исчезнут из виду, Турн обратился лицом к своему пешему строю. Ему коня подвели, и воинство двинулось в горы.
Амазонки (рисунок на вазе, музей Неаполя)
У стен Лаврента
Блестящий щит и панцирь искрометный
Тугую грудь приметно отмечал,
Но шелк кудрей, румянец, чуть заметный,
Девицу в нем легко изобличал,
И речь текла без риторских начал.
«Сразись со мной! Тебе бросаю вызов!
О если б был ты встречных всех сильней!
Желанен мне не прихотью капризов,
Но силой той, что крепче всех цепей.
Возьми меня! Как звонок стук мечей!»
Михаил Кузмин
Впервые в то утро узрели граждане Лаврента столбы отдаленные пыли. И вскоре ощетинилось поле железными жалами копий. Луг запылал от блеска доспехов. Навстречу тирренам устремились турмы мессапов и латиняне в пешем строю. С каждым мгновением громче и яростней клич боевой пехотинцев. И вот засвистели копья и стрелы, солнце затмив. Могучим был натиск тирренов. Защитники Лаврента отброшены к стенам, но у самых ворот, как бы опомнившись, повернули коней и погнали врагов, уже предвкушавших победу. Не так ли волны морские, равненье держа, к небу вздымая пенные гребни, неудержимо несутся на берег, чтобы затем отступить, обнажая желтый песок и застрявшие в нем ракушки и камни.
И еще раз рванулись вперед турмы тирренов, подобно прибою, но в это мгновенье из-за холма показался летучий девичий отряд. Камилла неслась впереди с обнаженною левою грудью. Косы ее, выбившись из-под шлема, прикрыли черной волною лук, дорогой ей подарок Дианы. В правой руке амазонки сверкала боевая секира. Нет от нее спасенья. Один за другим смерть находили от прекрасной девичьей руки тирренские воины. Но вот навстречу Камилле с пикою наперевес мчится юный охотник Орнит[256]. Шкурой быка защищены его мощные плечи. На голове вместо шлема волчья шкура с разверстою пастью и устрашающим рядом желтых клыков. Камилла лук натянула, и стрела повергла Орнита на землю.
Вслед за Орнитом от секиры Камиллы пал Орсилох, и вот новый противник – юный Лигур, сын Авкна, такой же хитрец, как и все обитатели Апеннин, живущие над равниною Пада[257].
Сражающаяся амазонка.
– Слава невелика, женщина, – обратился к Камилле Лигур, – добиться победы, на коне восседая могучем. Иное – помериться силой в пешем бою.
И тотчас, разожженная гневом, Камилла спустилась на землю, коня передав одной из спутниц своих. Лигур же, хлестнув свою лошадь, пытался бежать. Но обман ему не помог. Вскочив на коня, его настигла Камилла столь же легко, как ястреб, в небе парящий, хватает голубку, терзая ее кривыми когтями.
Видя побоище это, Тархон понесся к бегущим тирренам. По именам обращаясь ко многим, он их позорил такими словами:
– Стыд вами потерян, тиррены! Где доблесть ваших отцов? Откуда в душах у вас эти леность и трусость?
Женщина гонит вас всех в постыдное бегство. Зачем же вы на себя нацепили мечи? Нет, для полуночных утех Венеры вы не ленивы. Так же, едва лишь слуха коснется, к пляскам взывая, вакхова флейта кривая, вы усерднее всех. И кто обойдет вас, когда призывает гаруспик в священную рощу почтить небожителей пиром[258]?
Выкрикнув это, Тархон ворвался в гущу врагов и поверг на скаку мощной рукою аргосца Венула и доспехи с него сорвал. Зрелище это исторгло из глоток яростный вопль. Взоры латинян обратились к Тархону. Тиррены рванулись вперед. Аррунт[259] первым коня повернул навстречу Камилле и стал за нею следить, ожидая, не пошлет ли ему удачу фортуна. Камилла, его не заметив, гналась неотступно за богатой добычей. Привлек ее взгляд, к украшениям жадный, конь в чепраке фригийском из позолоченной бронзы. Всадник был в гиматии из шуршащих полотен и в расшитой тунике, шлем золотой голову защищал, на спине был колчан золотой.
Видя неосторожность дикарки, Аррунт ликующе вскинул копье и молитву вознес к богу, чей храм высится на горе среди сосен могучих Соракты[260]:
– О Аполлон, хранитель наших святынь! Чтим мы тебя, сорактийцы. Вспомни сосен стволы, запылавшие жаром. По нему мы ступаем босыми ступнями, на золе следы оставляя. Дай мне, Отец всемогущий, смыть позор с оружья тирренов. Стяжаю хвалу я или без славы вернусь, лишь бы мне извести это злое творенье.
Внял мольбе Аполлон. Ветер утих, просвистела в воздухе пика, вонзившись под обнаженною грудью воинственной девы. И тотчас Аррунт бросился прочь. Смешались в душе его ликованье и ужас. Волку был он подобен, который, зарезав тельца, спасается в горы и, чуя погоню, прячет под брюхо трепещущий хвост.
Меж тем девы подскакали к Камилле, не дав ей упасть. Сама она попыталась вытащить дротик, но бесполезно – железное жало в ребрах застряло. Смертельная слабость охватила все тело, со щек румянец сошел. Обратилась Камилла к Акке[261], подруге своей, с последней мольбою:
– Все у меня чернеет во мраке. Скачи к Турну. Пусть он меня заменит в бою.
Обронив поводья, амазонка соскользнула с коня. Склонилась на грудь голова, и душа, негодуя, со стоном к теням устремилась.
И тотчас поле битвы заполнилось воплем. И никто не заметил, как в облаке черном опустилась Акка на поле, исполняя волю Дианы, чтобы тело Камиллы, не оскверненное прикосновеньем враждебным, в небесный чертог унести. Напуганные исчезновеньем Камиллы, амазонки рассеялись в поле, рутулы же поспешили под защиту стен Лаврента, но лавренты не пожелали их в город пустить, и меж своими разгорелось сраженье. Сверху со стен жены и дети кидали в бегущих камни и бревна. Они же пытались конями, словно тараном, пробить ворота из крепкого дуба.
Уже вечерело, когда Акка, вестница смерти, добравшись до леса, встретила Турна и своим рассказом его повергла в смятение. Нет Камиллы в живых! Рассеяно пешее войско латинян! Рутулы побиты камнями. Враг наступает.
Турн принимает решенье оставить лесную засаду и идти на равнину. Едва он покинул холмы, как в ущелье вступило войско Энея и, идя по пятам рутулов, вышло к реке, текущей под Лаврентом. Рассеялась пыль, какую подняла пехота, входящая в город, увидел Эней Турна в воротах. И Турн, обернувшись, узрел Энея, узнав его средь троянцев по доспехам и росту.
Быть бы отчаянной схватке, если бы утомленные длинным путем небесные кони не омочили копыт и колесница дневного светила, шипя, не опустилась в иберийскую бездну[262]. Ночь охладила пыл противников и их до зари разделила рвом и городскою стеною.
Решение
Едва показалась на небе заря, Турн поспешил в крепость для объяснения с Латином. При виде рутула встречные отводили глаза. Сломлены были латиняне враждебностью Марса. Но Турн был в ярости своей непреклонен.
– Войско разбито, – он бросил царю. – Но кто меня назовет побежденным! Я один с Энеем сражусь, как мне уже предлагали на совете твоем. А вы все наблюдайте с башен и стен, как бьются за вашу свободу. И пусть победитель владеет твоею страной и невестой.
– О нет, – Латин отозвался. – Не могу я на гибель обречь жениха Лавинии. И вспомни о том, что ждет тебя в Ардее высокой отец престарелый.
Турн хотел возразить, но Амата к нему подбежала и, обняв племянника, мешая со слезами слова, произнесла:
– Ты один опора старости нашей несчастной, в руках у тебя одного власть над латинским народом. Ты один подпираешь наш покачнувшийся дом. Молюсь я о том, чтоб с пришельцами более ты не сражался. Вместе с тобой я покину мне опостылевший свет.
Слыша эти слова, залилась невеста слезами. Лицо ее разгорелось ярким румянцем.
Смущенный словами Аматы и горем Лавинии, Турн на мгновение умолк, но затем, найдя в себе силы, молвил:
– Нет! Я своего не меняю решения. Только схватка с Энеем может решить, кому быть твоим зятем, Амата, кому иметь над латинами власть.
И вот уже слуги подводят Турну коней белоснежных, от корня тех скакунов, которых Орифия, супруга Борея, подарила Пилумну, и в колесницу их запрягают, помогают ему натянуть на плечи панцирь и меч подают, подаренный Давну Вулканом. Могучей рукой Турн хватает копье, – было оно прислонено к колонне, подпиравшей кровлю дворца, – и им потрясая, он восклицает:
– Пика, ты никогда еще мне не изменяла с тех пор, как я тобой овладел, отняв в поединке у Антора, владыки аврунков. Так послужи мне теперь! Помоги повергнуть мощное тело фригийского полубога, кудри его, напоенные миррой, с грязью смешать.
Яростью непреклонной пылало лицо рутула. Напоминал он быка, разъяренного красною тряпкой, который, копытами роя, взметает песок, готовясь широким лбом и рогами дуб разнести, вставший у него на пути.
Притворство
С вершины горы (имя «Альбанская» ей будет позднее дано, тогда же ни имени, ни славы она не имела) издалека обозревала Сатурнова дочь равнину. Взору ее открылся ряд алтарей, воздвигнутых по решению Латина и сына Венеры для принесения жертв небожителям общим.
Между войсками, сверкавшими вооружением, сновали вожди, выделяясь красотой одеяний. Узнала Юнона тирренца Азила, Мнесфея из Ассаракова рода, Мессапа, потомка Нептуна. Покинув коней, они копья в землю воткнули и наклонили щиты. Повторили то же движение оба воинства. И мгновенно равнина покрылась стволами кизила. Были видны Юноне стены и кровли домов. Их усыпал люд Лаврента, охочий до зрелищ. Переведя взгляд к потокам речным, впадающим в Тибр, богиня обратилась к нимфе Ютурне[263], дочери Давна, сестре воителя Турна. Знала ревнивица, что Юпитер с Ютурной встречался на ложе и девство похитил ее, но, притворившись к этому безразличной, она обратилась к сопернице юной с ласковой речью и льстивой:
– Нимфа! Ведомо мне, что супруг мой делил с тобой ложе. Но оно мне постыло. Я зла на тебя не таю. Горе тебе угрожает. Брат твой в неравную битву должен вступить. Парки готовятся нить ему перерезать.
Богини судьбы Парки, их мать Ночь и их братья Сон и Смерть.
В состязании с роком мы, боги, бессильны. Я не в силах даже смотреть на то, как будет принято решение о битве. Ты одна в состоянии нарушить условия мира и брата спасти.
Залилась слезами Ютурна, ударяя себя ладонями в грудь.
– Нынче не время для плача, – решительно проговорила Юнона. – Действуй! Я в ответе за все!
У алтарей[264]
Между тем в пространство между войсками въехали две колесницы. На одной могучий Латин в короне двенадцатилучевой, какую носить дозволено внукам дневного светила. Белоснежною парой коней правил рутул, вооруженный копьем с широким жалом. На другой колеснице стоял сын Венеры, сверкая небесным доспехом. Конями правил Асканий.
С колесницы сойдя, Эней пошел к алтарям и обратился к богам Олимпа и к Солнцу, к рекам и родникам, обещав удалиться в опустевший город Эвандра, если победа достанется Турну. Если же Марс даст ему победу, он обязался связать латинян и тевкров вечным союзом.
Латин поклялся Землею, Солнцем и Морем, а также Янусом и владыкой подземного царства мир соблюдать до тех пор, пока не смешаются небо с землею и скипетр царский в правой его руке не выбросит листья.
Так говорили вожди, скрепляя договор рукопожатием, а потом над алтарем, по обряду старины, заклали овец, вырвав печень и сердце, предали их огню.
Рутулам казалось, что договор невыгоден им. Когда же Турн с изможденным бледным лицом у алтарей появился, ропот возник. Его услыхала Ютурна и втесалась в гущу бойцов, приняв обличье Камерта[265], царя амиклейцев, сына Вольсента, стала искусно их подстрекать против согласия между вождями:
– Где у вас, соратники, стыд! За наше общее дело будет сражаться один. Взгляните, перед нами враги, аркадяне, тевкры, тиррены. Разве мы им уступаем числом или силой? Если будет бой неудачен для Турна, мы станем рабами пришельцев.
Ропот прошел по рядам италийцев. И в это мгновение Ютурна изобразила чудо на небе. Орел с высоты напал на лебединую стаю, и птицу одну закогтил. Но лебеди, сбившись в кучу, напугали врага, и он добычу свою отпустил.
Первым голос подал гадатель Толумний[266]:
– Я вижу богов, давших нам знак. Злобный пришелец птицу схватил, а теперь он трусливо спасается бегством за море. Время и нам взяться за копья, чтобы царя защитить и сбросить в море пришельцев.
Выйдя вперед, метнул он копье в сторону тевкров не целясь. Оно поразило одного из юношей чудных, сыновей аркадянца Гилиппа. Старцу их родила тирренянка[267]. Братья взялись за мечи. Затем вся фаланга ощетинилась копьями. Навстречу тирренам вышла рать лаврентов. Спасается бегством Латин, унося богов оскорбленных нарушением клятвы. Мессап гонит тиррена Авлеста. Уткнулся тот головою в алтарь, и груда камней его завалила. Короней, головню с алтаря подхватив, ее мечет в Эбуса, и у того густая борода запылала. Вожди спешат занять колесницы, и град громыхает железный.
Благочестивый Эней, не успевший доспех надеть, простирая к соратникам руки, призывал их остановиться:
– Куда вы несетесь?! Ведь договор заключен, и право сражаться осталось за мною.
Он не успел досказать, как стрела в его ногу вонзилась. После из смертных никто не приписал себе славу раненья Энея, и есть подозренье, что некто бессмертный стрелою распрю разжег. Энея окружили сын и Ахат с Мнесфеем, уведя его в лагерь. Турн, увидав, что Эней строй покидает, воспрянул духом. Вскочив в колесницу, берет он в руки поводья и гонит коней, преследуя убегавших. Глумясь над врагами, гибнущими жалкою смертью, кричит он: «Вперед!» За ним его дружина несется.
Исцеление
Оруженосцы вели Энея в лагерь. Он порывался вырвать из раны стрелу, но тростник надломился. «Расширьте мне рану мечом!» – умолял он, но спутники не соглашались.
И вот на траву уложили вождя. Был приглашен целитель Япиг[268], Аполлона избранник. Предложил ему в юности бог-стреловержец кифару и быстрые стрелы, но им предпочел благочестивый юнец врачевание, знание трав, чтобы отсрочить кончину отца. И Япиг прожил век, славы чуждаясь, занимаясь в тиши своим скромным искусством.
Концы плаща подобрав по обычаю всех пеанидов[269], склонился Япиг над вождем, шевеля остаток древка, заливая в отверстие раны травяные настои. Но пути к спасенью Фортуна не указала. Аполлон не пришел на подмогу, и ужас тевкров объял.
Между тем приближались к стану рутулы, и пылью небо затмило, в шатрах слышен стал воинственный клич. И Венера, чтоб вызволить сына, на Крит полетела, сорвав на склоне Иды цветок, чье имя диктам. Им лечатся дикие козы, изгоняя из тела застрявшие стрелы. Незаметно для всех явилась Венера в шатер и в сосуд, служивший для утоления жажды, смешав его с амброзией сладкой, цветок опустила. Япиг омыл этим раствором целебным рану Энея, и стрела удалилась безо всяких усилий, гноя источник иссяк. Видя это, Япиг крикнул голосом зычным:
– Ведите коня, несите оружие! Что вы стоите?
Обращаясь к Энею, он добавил:
– Не человеческим ты искусством спасен. Бог тебя спас и к великим делам призывает!
Роковое копье
На поле, на чистом, у дороги к Лавренту одинокая стояла олива, радуя глаз серебристо-пыльной листвою. Под тенью ее спасались от зноя путники. Порою на ветках священного древа под ветром качалась одежда, пропахшая солью морскою, дары прародителю Фавну от тех, кто чудом спасен был от коварства Нептуна.
На поле, на чистом, неподалеку от древа фригийцы лагерь разбили. Без умысла злого они срубили оливу острым железом под корень. У свежего пня упало копье роковое, несущее гибель могучему Турну. Железное жало под цепкие корни ушло. Эней, подбежав, ухватился за древко и потянул, но копье ему не поддалось. Обливаясь потом, тянул он копье, но оно сопротивлялось ему, словно живое. Матерь-земля, вскормившая Турна, была сильнее пришельца. Впервые в затуманенном смертью взгляде рутула пробудилась надежда. Пав на землю и к ней прикоснувшись губами, шептал он:
– Кормилица-мать, не отпускай железо, твое погубившее чадо. Не уступай святотатцу!
Услышала шепот вечнотекущая нимфа Ютурна, и, русло покинув, образ Метиска приняв, она доставила брату меч, который из рук его был выбит пришельцем. Теперь рутул при мече, а тевкр безоружен. В отчаянье с неба спустилась Венера и, с легкостью вырвав копье, его вручила Энею[270].
И вот они снова стоят друг против друга, гневом пылая, готовые к бою, сын латинской земли и сын чужеземной богини Венеры.
Диалог в облаках
Находясь в золотых облаках, за поединком мужей наблюдала чета небожителей. Видя волненье супруги, к ней обратился владыка Олимпа с увещеванием:
– Долго ли этому длиться? К чему твои ухищрения? Все равно ведь Эней Индигет вознесется судьбою до звезд. Дальше идти я отныне тебе запрещаю.
Потупив взор, отозвалась дочь Сатурна:
– Да, признаюсь, это я убедила Ютурну прийти на помощь брату. Но, клянусь Стиксом, ни лук, ни копье ей брать не велела. Да, я готова примирить пришельцев и Лаций на условиях, выгодных им. Троя погибла, и пусть испарится имя ее. Пусть царствует Альба. Италийской доблестью пусть будет мощен римский народ.
– Просьбу твою я исполню, – ответил Юпитер. – Но и ты из сердца гнев изгони. Пусть останутся в Лации тевкры и растворятся среди латинян, я свяжу их единым наречьем. От смешанной крови род возникнет, который превзойдет благочестием бессмертных и смертных.
Так укрощен был дух мятежный Юноны, и она, следуя за супругом, покинула облака[271].
Превращение
Ютурна, возвратив оружие брату, стояла поодаль, готовая снова вмешаться в сражение. Юпитер смотрел на нее, размышляя, как ее устранить.
Есть, говорят, две чумы, две заразы по имени Диры, рожденные Никтой вместе с Мегерой в сплетении змей, три крылатых сестры, к услугам которых верховный владыка прибегает во гневе. Вызвав одну из них, приказал Юпитер немедля явиться к Ютурне. И она полетела, словно стрела из парфянского лука, начиненная ядом, и, прорезая пространство, повисла над троянскою ратью и отрядом рутулов. Приняв облик птицы, имеющей обыкновение сидеть на могилах и кровлях пустынных, она опустилась на землю.
Турн, узрев ее, остолбенел. Ужас сковал его тело, голос пресекся в гортани. Ютурна, издалека услышав биение крыл, задрожала. Ногтями царапая грудь, волосы вырывая, она завопила:
– Чем тебе, брат, я смогу пособить? Какое искусство поможет удержать в глазах твоих свет? Я ухожу, не пугай меня, зловещая птица. За тобою я Юпитера вижу мощную волю. За что он карает меня? За то ли, что дева я? И почему тогда он мне вечную жизнь даровал? И я не могу сопровождать несчастного брата и покончить с земными скорбями. Мне бессмертие дано. И как я одна, любимый, останусь на этой земле без тебя? Или другая земля предназначена мне?
Тяжело вздыхая, закутавшись в покрывало Главка, нырнула она в глубокое русло.
Возмездие[272]
Эней наступал, потрясая мощным древком, подобным стволу древесному, и речью Турна позорил:
– Что же ты медлишь опять? Какую новую ищешь уловку? Бой ведь у нас, не состязание в беге! Можешь любое обличье принять и призвать на подмогу все, чем искусство и доблесть владеют: взмыть ли птицею к звездам или в недра земные спуститься.
Турн головою кивнул:
– Твоих угроз я не пугаюсь. Страшны мне боги одни и Юпитер!
Озираясь, увидел он камень, мхом обросший, огромный, служивший межою на случай тяжбы судебной. Дюжина самых могучих людей, ныне рожденных землею, его бы поднять не сумела. Дрожащей рукою вскинул камень рутул и кинул в Энея. Но не прошел он всего расстояния, что бойцов отделяло.
И Турн себя не узнал. Так бывает тогда, когда сон наши очи смежает, когда телу привычных сил не хватает и к гортани прилипает язык. Разные чувства в его боролись груди. Взгляд его охватил и рутулов, и город, стеной окруженный, и пику, к нему обращенную грозно. Не осталось сил ни для бегства, ни для сражения. Нет колесницы. Сестры почему-то не видно.
Медленно заносит Эней копье роковое за спину и, выбрав место удара, кидает, вперед устремившись всем телом. Пика несется, подобно черному вихрю. Не так ли снаряд из баллисты, сорвавшись, в стене рассыпается с громом? Пройден щит семислойный. Пробита кольчуга. Жало вонзается в бедро со свистом.
Валится Турн, сгибая колени, на землю. Строй рутулов отзывается воплем, и жалобно вторят ему окрестные горы и рощи. Рутул глаза открывает и простирает руку к Энею:
– Я ни о чем тебя не прошу. Пользуйся счастьем. Но если сжалиться можешь над моим несчастным отцом, – был у тебя ведь такой же родитель, Анхиз, – тело мое, лишенное света, или меня самого родичам кровным верни. Ты победил. Твоя Лавиния, в жены ее возьми и уйми свою злобу.
Эней наклонился над Турном и отвел уже занесенную руку. Сердца его коснулись слова, какие Турн отыскал, и оно начинало смягчаться. Но вдруг из-под панциря Турна блеснула бляха той пекторали, которая покрывала грудь Палланта, и, взгляд на нее устремив, загоревшись яростным гневом, крикнул Эней:
– Нет! От меня не уйдешь, защищенный доспехом Палланта. Это он, мой друг, нанесет удар моею рукой, на злодейство твое отвечая возмездием.
И железо погружается яростно в грудь. Охладевает смертью объятое тело. Жизнь его покидает и к теням отлетает со стоном…
Эпилог
Конец биографии создан
Фантазией (нет, не моей):
Взмывает стремительно в воздух
Благочестивый Эней.
Без спутников и провожатых
Летит одинокий, как перст,
Богами на небо взятый, -
И звезды сияют окрест.
И ждет его матерь Венера,
Распахнут небесный чертог.
Вознаграждается вера -
Отныне бессмертный он бог.
Он смотрит сверху на землю,
На свой любимый народ,
Призывам воинственным внемлет
И Цезаря с Августом ждет.
Так пал непреклонный вождь рутулов. Эней и его спутники могли надеяться, что после долгих и ожесточенных схваток они будут пользоваться благами мира. И поначалу казалось, что эта надежда их не обманет. Латин, потрясенный ужасным разворотом событий, понял, что всеми действиями пришельцев руководят небожители, и больше не сомневался в том, что его дочь Лавиния должна принадлежать победителю. Эней был объявлен наследником трона, и троянцы, покинув свой лагерь, переселились в Лаврент[273]. Многие из них взяли в жены латинянок. Город быстро разросся. Пришельцы нашли себе дело. Казалось бы, совместными трудами их и латинян на истерзанную землю возвращается золотой век Сатурна.
Но дух Энея не обрел спокойствия. Ведь провозглашенная пророчествами великая цель – новая Троя – не осуществлена.
Как-то перед царем Латином предстал Эней вместе с супругой своей Лавинией и Асканием, уже достигшим расцвета юности.
– Царь и отец, – начал Эней, склонившись перед старцем. – Дозволь мне поделиться с тобой мыслью, которая давно уже лежит камнем на сердце.
– Я тебя слушаю, мой сын, – отвечал Латин. – Освободи свое сердце от тяжести, какой бы она ни была.
– Камень, – продолжал Эней, – это мысль о новой Трое. Я хочу положить его в фундамент города, который должен сохранить и умножить славу своего великого предшественника. Такова же, как я смог убедиться, и воля бессмертных богов, в руках которых наши судьбы. Я хочу дать этому городу имя твоей дочери. И пусть он будет возвышаться на берегу моря, чтобы его гавань могла принимать корабли из всех городов и стран.
– Сын мой! – прервал Латин зятя. – И мне божество уже три ночи подряд внушает во сне, что тебя ожидает еще один великий подвиг. Когда же ты хочешь положить в основание города первый камень?
– Сегодня же! – отвечал Эней. – Боги на заре, перед тем, как мы покинули дом, приняли мои жертвы. А на пороге мы видели над своей головой благоприятных для любого начинания пернатых. Ночью же мне явился сам Аполлон, обещая чудо.
– Идите, дети мои! – проговорил старец растроганно. – Я верю, что город, какой вы построите, прославит мое царствование. Покажи мне, Эней, место, где ты хочешь поставить город.
По пути к морю предстало Энею, Латину и их спутникам чудо, обещанное Аполлоном. На краю леса дымились собранные в кучу сухие сучья. Лесной пожар был в те времена обычным явлением, удивительным было то, что вокруг кучи бегал волк, животное, боящееся огня, и раздувал пламя своим пушистым хвостом.
– Смотрите! – воскликнул Асканий, показывая влево. – Там лиса. И она мочит хвост в ручье. Вот она бежит к волку.
Подбежав к пламени, лиса стала брызгать на него воду хвостом. И тут же с неба камнем упал орел и стал раздувать пламя взмахами крыльев.
Усилиями волка и орла пламя стало подниматься все выше и выше. Лиса же, увидев тщетность своего труда, удалилась.
– Мы стали свидетелями настоящего чуда, – сказал Латин. – Но как понять смысл знамения?
Мне кажется, – молвил Эней, – что священный огонь зажжен богиней очага, которой поклоняются все народы. Здесь, в Италии, ее называют Вестой. Зажженному Вестой огню содействовали волк – зверь бога войны Марса и орел – птица Юпитера, или Тинии, как его называют тиррены. Город, который я хочу воздвигнуть, прославится и будет вызывать восхищение во всем круге земель. Но, – об этом говорит схватка зверей, – по мере того как будет увеличиваться его мощь, она станет тягостной и ненавистной соседним народам. Поэтому лиса, соседка волка по лесу, сделала все, что в ее силах, чтобы загасить пламя. Глядя на эту лису, я вспоминал Турна, все эти годы стоявшего на моем пути.
Храм Весты.
– Ты прав, сын мой, – согласился Латин. – Взгляните, волк и орел исчезли, показав нам, что теперь мы должны давать этому пламени корм. Ведь священный огонь не должен погаснуть. Займемся же делом! Начнем воздвигать храм Весты!
Так было начато сооружение Лавиния. Латин, дав строительству благословение, вернулся в Лаврент. Новая Троя при энергичном руководстве Энея росла не по дням, а по часам. Рядом с храмом Весты, куда были помещены спасенные из пламени Трои пенаты, появились храмы Юпитера и Марса. В святилище Марса Эней повесил свое копье. И не было ему покоя. Оно все время дрожало, призывая лавинийцев к оружию. Ведь Лавиний стал у рутулов бельмом на глазу. Они вспоминали погибшего героя Турна и корили себя за то, что не были столь решительны в борьбе с пришельцами, как он. Лавиний внушал страх и тирренам. Их царь заключил с рутулами союз. Объединенное рутуло-тирренское войско двинулось к стенам Лавиния. Эней, заручившись поддержкой богов, выступил ему навстречу.
На берегу Нумика[274] разразилось сражение, и одновременно загремела гроза. Молнии, подобные стрелам, терзали небо. Словно бы и боги по примеру смертных вступили в схватку друг с другом. От потоков воды переполнился Нумик и залил равнину. Но пострадали от наводнения больше рутулы и тиррены, чем троянцы.
– Мы побеждаем! – разнесся по полю громовой голос Энея. – Боги за нас!
И вдруг на несколько мгновений мрак опустился на землю. Когда же засияло светило, троянцы не увидели сына Венеры. Поднялся переполох. Остаток дня, а затем и полночи лавинийцы искали, в реку ныряя, вождя, перешаривая кусты и переворачивая тела павших.
На заре Асканий обратился к соотечественникам:
– Возрадуйтесь! Мой и ваш родитель поднят на небо богами, и сейчас он взирает на нас с высоты и вместе с нами ликует.
У латинян же насчет судьбы Энея было свое суждение. Они полагали, что прародитель утонул в Нумике, и возвели ему на берегу кенотаф, водрузив на вершине погребального холма такую надпись: «Отцу и богу этой земли, управляющему течением реки Нумика».
Как бы то ни было, на седьмой год после отплытия из Трои Эней исчез. Жена же его Лавиния покинула город, носящий ее имя, то ли от горя, то ли от страха за судьбу того, кого она носила в своем чреве[275]. Рассказывали, что заботу о ней проявил охотник по имени Тирр, или Тиррен[276]. Отведя ее к себе в лесную чащу, он построил там хижину и помогал матери и ребенку, которому по месту рождения дали имя Сильвий (от silva – «лесной»). В Лавинии же исчезновение дочери Латина приписывали козням Аскания, ибо у того был свой сын, которому он хотел передать власть и царствование. Но в городе Альбе Лонге, основанном Асканием, после его смерти стал царствовать сын Лавинии Сильвий.
Часть вторая Начала
Первая часть нашей книги вобрала в себя легенды, относящиеся ко времени, предшествующему появлению Рима. Другая ее особенность в том, что повествование опирается на произведение одного автора, собравшего весь материал и придавшего ему характер эпического произведения. У нас возникали трудности, связанные с необходимостью сохранить художественное воздействие древнего оригинала, разъяснить мысль гениального автора и сделать понятными исторические реалии, использованные при изложении древнейших судеб Средиземноморья и Италии.
Вторая часть книги основывается не на одном источнике, а на многих, при этом совершенно иного характера. И дело здесь не в том, что они написаны прозой, а не стихами. Авторы на основании легенд и разного рода домыслов, основанных на религиозных обрядах, названиях местностей, именах персонажей, пытались восстановить историю Рима, о котором его соседи знали очень мало или вовсе не знали. Наша же задача – на основании «историй» воссоздать легенды и представить изложение истории в образах. В первой части читателю приходилось следить за судьбами немногих героев, знакомясь с другими по мере их странствий и попыток утвердиться на территории, которая станет ядром будущей империи. Здесь же персонажи будут постоянно меняться, и с каждой новой главой и страницей их число будет увеличиваться. И с этим ничего не поделаешь!
Сохраняя структурные особенности первой части, мы излагаем начальный период римской истории также по книгам, выделяя в каждой из них то главное, что характеризует смысл происходящих событий.
VI Книга царей
Предисловие
«Рим был основан царем, давшим ему свое имя, и на протяжении почти четверти тысячелетия управлялся царями. Царей было столько, сколько в Риме холмов – семь. Последний царь был тираном. После его изгнания в Риме утвердилась Республика».
Видимо, такую справку выдал бы компьютер, если его «попросить» изложить на основании имеющихся у нас материалов историю царской эпохи в кратчайшей форме, опуская легенды. И даже при этом оказалось бы, что все же мы от легенд не избавились: число семь отдает легендой (священное число), и трудно себе представить, что правление семи было столь длительным, Что же касается царя, давшего городу свое имя, то на память приходит столица Ассирии Ниневия, будто бы основанная царем Нином, и древнейшая столица Руси Киев, получившая имя по Кию. И мы понимаем, что компьютер с порученной задачей не справился, потому что заложенные в него данные – легенды, и для их понимания еще не выработаны точные методы.
За легендами стоят определенные религиозные представления и исторические реалии. Так, за преданиями о Ромуле и Сервии Туллии проглядывается представление о священном браке с божеством как источнике политической и сакральной власти. Известно, что жрицы богини очага Весты почитали фаллос.
В рассказах о римских царях постоянно фигурируют жрецы – понтифики, авгуры, гаруспики, салии, арвальские братья и др. Царям приписывается создание жреческих коллегий, учреждение праздников и религиозного календаря. Римские цари были обладателями власти иного порядка, чем владыки Ассирии или Египта. Если фиксация за отдельными царями тех или иных религиозных преобразований не выдерживает критики, то нет сомнения в том, что сама система архаической римской религии возникает в царскую эпоху и связана с личностями тех или иных царей.
Жертвоприношения весталок.
Римские легенды о царях сходны с подобными легендами греков, карфагенян, этрусков и других древних народов. Они были рассмотрены Аристотелем и его учениками в огромной серии трудов – «Политий» (исследований государственных устройств), включая и «Тирренскую политию» – не по народу тирренов, а по названию страны Тиррения (т. е. Италия). Обобщая результаты руководимых им частных исследований, Аристотель в «Политике» выделил в универсалиях царской власти архаическую примитивную форму, господствующую как у современных ему «варваров», так и в «героическую эпоху» у греков, в политическом и культурном плане от варваров ничем не отличающихся.
Римские легенды характеризуют именно эту модель. Современные исследователи в анализе ее вслед за Аристотелем опираются на этнографический материал. Это дает возможность отделить в рассказах о римских царях реальные исторические элементы от того, что навеяно поздними великодержавными трактовками. При этом данные источников, не доступных античным историкам Ливию, Дионисию Галикарнасскому и Плутарху, позволили выделить в легендах о римских царях две эпохи – древнюю, вписывающуюся в предложенную Аристотелем модель примитивной царской власти, и позднюю, которая стадиально соответствует ранней греческой тирании VII-VI вв. до н. э. При Тарквиниях Рим был таким же полисом, как Афины, Коринф или Фивы и собственно этрусские государства – Цере, Тарквинии или Вольсинии. Тем не менее в нашем распоряжении опять-таки легенды, требующие усилий не столько мифографов, сколько историка, владеющего археологическим, эпиграфическим и лингвистическим материалом.
Ценным источником для изучения истории римских царей является археология. Благодаря ей мы знаем о раннем периоде Рима больше, чем римские историки, гордившиеся тем, что Рим им известен со времени его основания Ромулом. Археологический материал позволяет не только внести поправки в рассказы о римских царях, но и осветить то, что ускользало от внимания Теренция Варрона, Тита Ливия, Дионисия Галикарнасского, Плутарха: экономическое развитие территории будущего города, его разносторонние контакты с италийскими и внеиталийскими народами. Особенно много дали раскопки самого Рима, других латинских городов и примыкающих к Лацию этрусских и италийских центров. Благодаря этому в распоряжении науки оказались этрусские, осскские, умбрские и другие италийские надписи и памятники, характеризующие мифологию и религию доримской Италии.
Глава 1 Ромул и Рома
В рокочущем имени Рома
Мне слышится клекот орла,
Раскаты далекого грома
Над миром, сожженным дотла.
Вот к небу вздымаются стены
На страх и на гибель врагам,
И падает вождь Карфагена[277]
К обутым в калиги[278] ногам.
И все уже недруги немы,
Но в ножны не входят мечи,
И вспомнит об участи Рема
Сам Цезарь в предсмертной ночи.
Легенды о возникновении великих городов мира никогда не родятся на пустом месте. Они появляются тогда, когда появляется потребность оправдания завоеваний чужих земель и удовлетворения непомерно раздувшегося честолюбия завоевателей.
Создатель «Сравнительных жизнеописаний» греческий писатель Плутарх дал наиболее полное из до нас дошедших изложение легенды об основании Рима в форме биографии его основателя Ромула. При этом он объединил Ромула и такого же вымышленного афинского героя Тесея в одну пару и именно с нее начал рассказ о замечательных людях древности. Это объединение не только подчеркивало лояльность к владыкам мира римлянам, но имело глубокий внутренний смысл. Подобно тому, как миф о знаменитом афинском герое Тесее был в свое время призван обосновать гегемонию афинян на морях в качестве наследников якобы сокрушенной Тесеем критской державы Миноса, миф о Ромуле был создан для освящения Римской империи, мировой державы, подчинившей своей власти Средиземноморье, часть Европы и Азии.
Плутарх и все многочисленные греческие и римские писатели, обращавшиеся к ранней римской истории, стремились разглядеть в перипетиях жизни основателя Рима все то, чем Рим стал впоследствии, в период своего величия, то, чем можно было кичиться завоевателям мира, но уже вызывало не только у завоеванных, но и у самих римлян подчас негодование и ужас. Миф о Ромуле в том виде, в каком он до нас дошел, – это пророчество задним числом не только о создании могущественной империи, но и о заложенных уже при основании города на Тибре пороках, приведших к кровопролитным гражданским войнам, которые поставили державу на край пропасти.
Пожалуй, более всего подорвал доверие к принятой римлянами легенде о Ромуле великий знаток античной старины Плутарх, приведя в начале биографии основателя Рима мнения древних авторов о том, «от кого и по какой причине город Рим получил свое великое и облетевшее все народы имя». По одной версии, городу дали имя пеласги, поселившиеся в нем, в знак силы («роме») своего оружия. По другой версии, город получил имя по троянке Роме, которая подговорила троянских женщин сжечь стоявшие в устье Тибра троянские корабли и тем самым принудила троянцев искать здесь место для поселения. По третьей версии, Рома была не троянской, а местной женщиной, дочерью Итала, вышедшей замуж за беглеца из Трои Энея.
Ранний Рим. Римские холмы.
Таковы мифические претендентки на основание Рима, соперницы Ромула. Но были у него и соперники: Роман, сын Одиссея и Кирки; Ром, посланец воевавшего под Троей Диомеда; латинянин Ромис, изгнавший с территории будущего города пришельцев-этрусков. И даже те, которые отдавали первенство Ромулу, спорили между собой, был ли Ромул сыном Энея или его отдаленным потомком.
Таким образом, официальная легенда о Ромуле, которой с редким единодушием придерживались римские историки и поэты времени Августа (именно ее мы и будем излагать), была одной из многочисленных версий, которая больше устраивала римлян не из-за того, что существовали какие-либо веские данные в ее пользу, а потому, что образу воинственного Рима более подходил мужественный основатель, а не женщина, не латинянин, а, скорее, чужеземец – пеласг или этруск.
Город на шести ручьях
Существуют связанные с древними городами словесные формулы, которые не только их переживают, но своей лапидарной силой сковывают умы последующих поколений и направляют их обращенную в историю мысль лишь по одной, отнюдь не прямой колее. Такова относящаяся к Риму хорошо известная поговорка «город на семи холмах», ориентировавшая специалистов в области древнейшей истории и топографии на рельеф, не обращая внимания на не менее существенную особенность его географических условий – гидрографию. Лишь в конце XIX в. в работах итальянского археолога Р. Ланчани была отмечена исключительно важная роль в исторических судьбах раннего Рима шести перерезающих его территорию и впадающих в Тибр ручьев. Его мысли подхватила в середине XX в. Л. Холланд, которая пошла дальше и попыталась объяснить гидрографией не только политические, но и религиозные аспекты раннеримской истории.
В весеннюю пору эти ручьи (известны названия лишь двух из них – Петрония на Марсовом поле и Ютурна на Форуме) разливались и заболачивали все низины, тем самым создавая препятствия для общения между обитателями разных холмов. Кроме естественных трудностей, возникавших при переправах, существовали преграды, воздвигавшиеся религией.
Римляне, как и другие древние народы, считали ручьи и реки священными. Их воспринимали в образе быков, что само по себе свидетельствует о времени возникновения этих представлений: бык – древнейшее божество средиземноморских религий. Согласно Фесту, реки ассоциировались с быками, поскольку были так же необузданны, как эти животные.
В обращении к рекам античность выработала формулу, сохраненную позднее поэтом Авсонием: «Здравствуй, поток неведомый, священный, благотворный, вечный». Наведение переправы через реку считалось актом, сковывающим вольную силу божественных вод. Сооружение даже небольших мостков поручалось священнослужителям понтификам (дословно: «мостоделателям»), которые должны были придерживаться священных предписаний. Главным из них был запрет на использование при постройке моста или его ремонте металлов – бронзы или железа. Разумеется, табу на металл могло появиться лишь тогда, когда он воспринимался как нечто чуждое, враждебное природе.
Таким образом, вопреки легенде о создании Рима как города выходцами из Альбы Лонги, само существование которой вызывает сомнения, в превращении сельских поселений в город решающую роль сыграли этруски, обитавшие в непосредственной близости от Рима – на территории Лация. Они одни в те времена обладали техническими возможностями и опытом осушения болот, что привело к объединению сельских поселений на холмах в единый город.
Рея Сильвия и ее сыновья
Смотри, как просты и квадратны лица, -
Вскормила их в горах твоих волчица…
Михаил Кузмин
Много вынес своих вод к морю могучий Тибр (Альбула) до той поры, когда в Альбе Лонге[279] стал править царь Прок[280]. Было у Прока двое взрослых сыновей – Нумитор и Амулий. Чувствуя, что конец его жизни близок, слабеющий царь вынес на открытое место корону, скипетр и другие знаки власти, а на некотором расстоянии от них приказал взгромоздить кучу сокровищ. Вокруг же кучи были поставлены овцы и коровы, приведенные с полей. В блеянье и мычание влился голос царя:
– Дети! Я разделил все, чем обладаю, поровну между вами. Тебе, Нумитор, как старшему, дается право выбора.
Альба Лонга.
Недолго думая, Нумитор поднял корону. По губам Амулия скользнула коварная улыбка. Младший сын Прока понимал, что с такими богатствами, какие достались ему, нетрудно будет приобрести и корону.
Так и случилось. Как только душа Прока удалилась к предкам, Амулий без труда отнял у брата власть, но, то ли его пожалев, то ли сочтя для себя неопасным, сохранил ему жизнь.
Было у Нумитора двое детей – сын и дочь. Юношу Амулий погубил во время охоты. Дочь же, Рею Сильвию[281], назначил жрицею богини домашнего очага Весты. В обязанности весталки входило поддерживать священный огонь и соблюдать безбрачие[282].
Все продумал коварный Амулий, чтобы на Нумиторе оборвался его род и можно было передать царскую власть собственным сыновьям. Но он не принял в расчет воли богов и их справедливости.
Однажды юная весталка с кувшином на плече спускалась с городского холма в священную рощу Марса[283], чтобы набрать из бившего там источника ключевой воды для жертвоприношения. Вдруг, откуда ни возьмись, перед ней среди бела дня вырос огромный волк с зияющей пастью. Спасаясь, девушка в ужасе забежала в ближайшую пещеру, но зверь настиг ее и тотчас превратился в божественно прекрасного юношу. Это был не кто иной, как сам Марс.
Внезапно погасло солнце, и в кромешной мгле, охватившей местность, Марс соединился с Реей Сильвией как муж с женой. Через несколько месяцев о случившемся с весталкой стало ясно по ее фигуре. Страшен был гнев жрецов, узнавших, что Рея Сильвия нарушила обет безбрачия. Что касается Амулия, то он вызвал племянницу и сказал ей:
– Известно ли тебе, несчастная, что тебя ожидает?
– Известно! – ответила Рея Сильвия. – Но да будет известно и тебе, брат моего отца, что я избрана Марсом и ношу в себе божественное семя. Каждый, причинивший мне вред, будет иметь дело с могущественным и мстительным богом.
– Негодница! – вскрикнул разгневанный царь. – Мало того, что ты нарушила священный закон. Ты еще возводишь напраслину на бога! В темницу ее!
Не защитили ни боги, ни люди Рею Сильвию и двух ее крепышей, вскоре родившихся в мрачном подземелье. Оторвали их от материнской груди, дали рабу, приказали утопить, как щенят. Поскольку близ Альбы Лонги для этого не было подходящей реки, исполнительный раб потащил младенцев к Альбуле, как тогда называли Тибр.
Было то время года, когда Альбула наполняется водами и между прибрежными холмами образуются стоячие болота. Утомившись, раб решил не идти до глубокого места и бросил младенцев, которых нес в корзине, на мелководье. Он полагал, что все равно их унесет в глубину или они погибнут как-нибудь иначе.
Едва опрометчивый раб удалился, как младенцы стали хныкать, и на эти звуки из пещеры, что на ближайшем холме Палатине, выбежала, озираясь по сторонам, матерая волчица. Она схватила младенцев зубами и потащила в свое логово, где вскормила их вместе с волчатами.
Окрепнув, мальчики стали выползать на свет и однажды попались на глаза благочестивому царскому пастуху Фаустулу[284]. Он отнес их своей жене Акке Ларенции[285], которая воспитала найденышей как своих собственных детей. Одного мальчика назвали Ромулом, другого – Ремом. Как и их приемные родители, они жили в хижине, сплетенной из тростника и соломы, на берегу мутной Альбулы. И хотя найденыши не отличались от пастухов одеждой и не имели на лице или теле каких-либо знаков, их происхождение давало о себе знать чем-то неуловимым во внешнем облике и поведении. Вскоре братьям добровольно подчинилось несколько десятков молодых пастухов, смотревших им в рот и готовых выполнить любое их распоряжение.
Бюст весталки на Римском форуме.
Кажется, проявило себя вскоре и молоко волчицы, которого близнецы хлебнули в первые месяцы жизни. Братья вместе с дружиной стали заниматься разбоем – угоняли коз и овец, нападали и на подобных себе разбойников, а добычу делили между всеми пастухами. Обозленные разбойники не оставались в долгу. Как-то они подстерегли Рема, схватили его, но не расправились с ним по-свойски, а отвели в Альбу Лонгу, надеясь этим поступком искупить собственную вину.
И стал Ромул думать, как выручить брата, которого ожидала верная смерть. Об этом же размышлял и Фаустул, давно уже с удивлением приглядывавшийся к приемным сыновьям и к их необычному для пастухов поведению. Тем более ему стало известно о том, что подобрал он младенцев вскоре после того, как по приказу царя было уничтожено потомство Реи Сильвии. Не решаясь поделиться своими догадками с посторонними, он поведал о них приемному сыну, возбудив в Ромуле дремавшее честолюбие.
Рема тем временем вели по Альбе Лонге со связанными за спиной руками. Со всех сторон двигались многие из тех, кто пострадал от набегов братьев и их дружины. Нумитор увидел возбужденную толпу, следовавшую к дворцу, и присоединился к ней, ибо его удивили благородный облик пленника и мужество, сохраненное им в беде.
Царь Амулий, выслушав обвинителей, требовавших сурово покарать разбойника, приказал передать юношу для наказания Нумитору, так как от набегов пострадали главным образом его люди. Оставшись с Ремом, старец стал расспрашивать его о родителях. Рем же смог передать лишь то, что слышал от своего приемного отца, – о волчице, вылизывавшей его и брата-близнеца. Так Нумитор понял, что перед ним один из его внуков, и, приказав его развязать, рассказал ему об его истинном происхождении.
Дед и внук, посоветовавшись, послали надежного человека к Ромулу. Явившись в Альбу Лонгу с дружиной, Ромул напал на царский дом и, почти не встретив сопротивления, убил Амулия. Так тот был наказан за все свои преступления.
После этого Нумитор собрал народ Альбы Лонги и, обливаясь слезами, рассказал о преступлении брата и чудесном спасении внуков. Под ликующий рев толпы Ромул и Рем провозгласили деда царем и надели на его седую голову корону.
За короткое время Нумитор сумел укрепить государство, доведенное при Амулии до жалкого состояния. Быстро увеличилось население города, и царь решил вывести поселенцев к притибрским холмам. Он объявил это решение юношам, и они с радостью возглавили колонистов.
Братоубийца
Так появился на свет (кто теперь в это поверит) Рим, под чьею пятой ныне поверженный мир.
Вергилий
Так Ромул и Рем с великой радостью отправились к местам, где прошло их детство, чтобы заложить там город. К ним и свободным переселенцам присоединились рабы, собравшиеся во множестве в надежде начать на новых местах свободную жизнь.
Между братьями и ранее бывали недоразумения и ссоры, которые позднее вылились в соперничество. Уже облеченные властью вождей над большим количеством людей, они не договорились о главном. Ромул пожелал основать город на холме, имя которому Палатин. Рему и его свите пришелся по душе лежавший ближе к Тибру Авентин[286]. Заняв еще вечером каждый свой холм, они вместе со спутниками разожгли костры и стали дожидаться рассвета, когда пробуждаются птицы и песнями приветствуют восходящее солнце. Ведь только птицы, которым доступен полет, в состоянии донести смертным волю небожителей.
Рем долго боролся со сном, но к полуночи задремал. Не услышал он, как где-то рядом выла кормилица-волчица, учуявшая близкую гибель одного из своих питомцев. Он проснулся вместе с рассветом от звуков, напоминающих плач младенца.
Вскинув голову, увидел Рем шесть больших птиц, летящих с севера по направлению к нему.
– Коршуны! – радостно выдохнул он. – Чистейшие из птиц. Город будет на Авентине.
И торжествуя, отправил он гонца на Палатин, чтобы известить брата о знамении. Гонец же, приблизившись к Палатину, услышал доносящиеся оттуда ликующие вопли. И сразу же понял их причину. По небу пролетало двенадцать коршунов.
Спор между братьями разгорелся с новой силой. Рем упирал на то, что знамение предстало ему первым и поэтому он имеет право выбора. Ромул же доказывал, что боги на его стороне, ибо они послали ему вдвое большее количество крылатых вестников.
Но у Ромула было больше сторонников, и пришлось Рему скрепя сердце признать первенство брата. Не медля Ромул пригласил из Этрурии жреца, знатока священнодействий, и по его наставлениям приступил к основанию города-крепости.
В указанном ему месте он собственноручно вырыл яму той формы, какую имеет мать-земля, соприкасаясь с небом. Выброшенная наружу почва образовала подобие вала. Торжественно его обходя, этруск пояснил:
– Этот малый круг, или, как мы его называем, мундус, предназначен для подземных богов. Заполни его первинами урожая и закрой землей.
Ромул кинул в яму колосья ячменя, пшеницы, зеленые яблоки и твердые груши. Затем все присутствующие стали наперебой бросать в яму горстями землю, пока она не заполнилась до краев. Так возник священный центр, определивший форму всего города в виде круга. Оставалось только воздвигнуть стены.
Этруск подвел ослепительно белого быка и такого же цвета корову. Ромул запряг их вместе в плуг таким образом, чтобы бык был справа, а корова слева.
Именно так этруски предписывали ходить супружеской паре: мужчине справа, женщине слева.
После этого пахарь погнал священных животных. Они двинулись по заранее намеченной этруском черте, оставляя за плугом ровную борозду. Люди, шедшие сзади, поправляли вывороченный пласт по направлению к городу, чтобы ни один комок поднятой священным медным лемехом целины не лег по другую сторону борозды. Там, где черта прерывалась, Ромул останавливал животных. Лемех вынимался из плуга и ставился в гнездо лишь тогда, когда возобновлялась черта. Пропущенный участок предназначался для ворот будущего города.
В то время, пока совершалась эта удивительная церемония, спутники Ромула собирали камни. Отдав упряжку этруску, Ромул подошел к куче камней и стал складывать стену с такой сноровкой, словно бы всю свою жизнь был не пастухом и воином, а заправским каменщиком. К тому времени, когда явился Рем, стена достигла колен Ромула, чем основатель города был очень горд. Рем же стал через нее прыгать, как козел, и, кажется, вовсе не потому, чтобы продемонстрировать свою ловкость, а для того, чтобы показать соседям, как легко будет им взять город. Придя в ярость, Ромул нанес Рему смертельный удар и, когда тот упал, произнес:
– Так погибнет всякий, кто пожелает взять мой город[287]!
Похоронив брата[288] и не уронив при этом ни единой слезинки, суровый Ромул приказал подтащить сено и зажечь его. Он стал прыгать через горящее сено с такой же прытью, с какой совсем недавно его несчастный брат прыгал через стену. Его примеру последовали все участники похорон. Надо было очистить себя от братской крови и прикосновения к мертвому телу. С тех пор 21 апреля каждого года римляне отмечали день рождения города праздником Палилии. Собиравшиеся со всей округи прыгали через зажженное сено и угощались на открытом воздухе сельской пищей.
История города на Тибре началась, таким образом, с убийства и похорон. Город же по Ромулу стал называться Рома[289].
Похищение сабинянок
Совсем еще юный город имел уже имя, стены. Был у него и царь. Но ему не хватало населения. Ромул с присущим ему умом государственного мужа нашел выход из положения. Он объявил, что Рим открыт для всех, кому невмоготу жить в своем городе, в своем племени, переносить установленные порядки, подчиняться старинным обычаям. К тому же на одной из вершин холма, который впоследствии стал называться Капитолием, между двух священных деревьев было сооружено убежище, очищавшее от преступлений и дававшее неприкосновенность. И в короткое время в город нахлынула масса изгнанных и преследуемых, но также беглых рабов, разбойников и искателей приключений.
Сначала Ромула удивляло, что в любое время дня на окружавшей его город стене можно было видеть мужей, глазевших на расстилавшуюся между холмами низину. Но потом он понял, что привлекало взоры его подданных. Это были сабинские босоногие девы, спускавшиеся со своих холмов с кувшинами на плечах, чтобы набрать воду, или гнавшие на выпас скотину. Не долго думая, призвал к себе Ромул самого храброго из воинов Гостия Гостилия и обратился к нему с такими словами:
– Ты уже не раз показывал храбрость в бою. Теперь тебе, Гостий, предстоит доказать, что смелости твоей не уступает красноречие. Отправляйся к нашим соседям сабинянам[290] и латинянам, уговори их отдать своих дочерей нам в жены.
Так в Риме появился первый посол, и родовое его имя удивительно соответствовало роду его деятельности.
Ведь «Гостилий» по-латыни – «чужеземный», ему приходилось иметь дело с чужеземцами.
Достигнув ближайшего города, посланец Ромула вручил обступившим его старейшинам подарки и изложил просьбу, подкрепляя по укоренившейся привычке слова энергичными рубящими жестами.
Выслушав предложение, старейшины сердито замотали седыми головами и бородами:
– Убирайся-ка поскорее из нашего города, пока боги не обрушили на тебя гнев. Поищи для твоих женихов воровок и развратниц в другом месте!
Такие же и подобные речи пришлось Гостилию выслушать всюду, где он побывал. Вернувшись в Рим, он сокрушенно доложил царю о неудаче:
– Лучше бы мне не покидать города! Чего я только не наслышался за эти нундины[291]. Меня не только прогоняли, но и требовали возвращения исчезнувших овец или вырытой из участков репы. Ибо если что-либо пропадает на всем пространстве между Тибром и Альбанскими горами, это считают делом рук наших молодцов.
– Я прикажу никого не выпускать из города! – воскликнул помрачневший Ромул.
– На природу не наложишь запоров. К каждому не приставишь стража, – отозвался Гостилий. – Пока они воруют овец, а потом дело дойдет до женщин.
– Прекрасная мысль! – сказал царь, шлепнув себя ладонью по лбу. – Отправляйся к чужеземцам с вестью, что я приглашаю их в гости, что их ждет великолепный стол и не менее великолепное зрелище.
На даровое угощение стеклось множество соседей. Явились жители Ценины, Крустумерия, Антемны и других латинских городов. Но более всего было охочих на даровщину сабинян. Они пожаловали с женами и детьми, а также с объемистыми холстяными мешками, рассчитывая на царские дары. Разглядывая выставленные перед стенами деревянные столы с яствами, они щелкали языками, выказывая удивление радушию тех, кого считали ворами и отъявленными разбойниками.
После пира, как обычно, начались игры. Загудели бараньи рога, и из ворот шумно выступила праздничная процессия, возглавляемая самим Ромулом. Затем на мулах, украшенных цветами и пестрыми лентами, вывезли царские дары. Сабиняне поторопились открыть свои мешки, и в этот момент Ромул дал условный знак, и римляне, как волки, ринулись на девушек, выбирая, какая покрасивее или просто какая попадется.
С воплями и проклятиями отцы и матери похищенных покинули луг, призывая на головы римлян гнев богов. Не меньшим было возмущение самих дев. Сбившись в кучу, как овцы, они не подпускали юношей к себе, выказывая к ним полное презрение. Пришлось самому Ромулу обратиться к будущим римлянкам с первой речью, достойной той мудрости, с какой он отыскал римлянам жен:
– О девы! Не по своей вине нам пришлось применить к вам мужскую силу. Я посылал свата, но он натолкнулся на высокомерие ваших отцов, оскорбивших не только нас, но и небожителей, покровительствующих браку. Вам нечего опасаться. В моем городе вы будете не прислужницами, не рабынями, а законными женами, а затем и матерями. И будут вас называть матронами. Предоставьте же повелителям не только свои тела, но и души, разделите с ними заботы по дому. Они же дарованными им богами средствами постараются успокоить вашу тоску по родительскому дому.
На многих дев эта речь подействовала, и они покорно побрели в хижины избравших их мужей. Среди них была и Герсилия, доставшаяся Ромулу. К тем же, кто упорствовал, не подпуская к себе и продолжая кусаться и царапаться, была применена испытанная лесть: упрямиц уверили, что выбор вызван внезапной страстью и единственный выход – удовлетворить ее[292].
Тарпея
Когда говорят, что врагам
Капитолий выдала дева,
Тебя узнаю я, Адам,
Сваливший вину всю на Еву.
Не верю я басням мужским,
Я верю девичьему сердцу.
Ведет меня в Ромулов Рим
Потомок этрусков Проперций[293].
Похищая дев, Ромул надеялся, что сабиняне в конце концов без боя признают его власть. Но царь сабинян Тит Таций был непримирим. Не поддаваясь скоропалительному гневу, он упорно собирал силы, чтобы нанести по Риму точный и грозный удар. Видя, что Ромул берет верх не только храбростью, но и коварством, Таций решил ему в этом не уступать.
Была у начальника римской крепости дочь – красавица Тарпея, жившая вместе с отцом[294]. В ее обязанности входило приносить воду из родника под скалою. Как-то раз, когда она, босая, в домотканом одеянии, с грубым кувшином на голове, спускалась с холма, ее узрел царь сабинян Тит Таций, поивший коня. Встретившись с ним взглядом, Тарпея была охвачена ранее незнакомым ей чувством. Кувшин упал с ее головы и разбился. Она же, раскрасневшись, как мак, помчалась по склону холма, даже не по тропинке, а напрямик, через кусты ежевики.
В разорванной тунике, с расцарапанными в кровь руками явилась дева домой. И сколько ее ни спрашивали, что с ней случилось, она молчала.
С тех пор, укрывшись от всех, Тарпея оживляла в своей памяти встречу у источника, вспоминала лицо незнакомца и золотые браслеты, охватившие запястье его левой руки.
Тит Таций, давно уже думавший о том, как завладеть самым высоким и крутым холмом в излучине Тибра, также не забыл этой встречи. Через своих людей он выведал, что дева, встреченная им у источника, – дочь начальника крепости. Поведение ее не оставляло никаких сомнений, что она в него влюблена. И подослал коварный сабинянин к деве своего слугу, обещав через него взять ее в жены, если она ночью откроет ворота крепости.
«Обманет», – подумала Тарпея.
От тетушки и подруг она не раз слышала, что мужчинам верить нельзя – они ждут только случая, чтобы воспользоваться юной красотой и скрыться.
– Я согласна, – сказала дева слуге. – Но пусть царь даст залог.
– Чего же ты хочешь в залог?
Тарпейская скала.
– То, что у него на левой руке, – ответила Тарпея.
– Клянусь богами, ты это получишь, когда мы придем! – воскликнул сабинянин.
Такой клятве Тарпея не могла не поверить.
Утром, проснувшись, римляне, к своему ужасу, узнали, что их крепость в руках недругов. Римский воин, которому удалось спастись бегством, рассказал и о гибели Тарпеи. Дева, открыв ворота, спросила у царя обещанной награды. И тогда царь бросил на девушку свой тяжелый щит, а воины последовали его примеру. Ведь щиты всегда носят в левой руке. Так была заживо погребена наивная сабинянка.
Странным образом, римская традиция сохранила две версии поведения Тарпеи и, соответственно, падения крепости на Тарпейской скале. Согласно одной из них, девушкой руководила присущая женской породе алчность. Однако римский поэт времени Августа, современник Вергилия, Секст Проперций, представил юную сабинянку влюбленной и обманутой. Если согласиться с трактовкой Проперция, то за требованием Тарпеи, возможно, скрывается желание получить некий брачный символ как гарантию будущего супружества.
Союзники
Захват Капитолия сабинянами дал толчок самой опасной из войн, которые вел в своей долгой жизни Ромул. Никогда враг не подходил к Палатину так близко, как тогда. Если ранее для объявления войны римским жрецам надо было спуститься с холма, то теперь они могли это сделать, не покидая городских стен.
После соблюдения необходимых формальностей римские воины во главе с Гостием Гостилием сошли на луг между Палатином и Капитолием, туда, куда в корзине были брошены во время разлива близнецы. И вновь это место должно было решить – быть или не быть Риму. С других холмов навстречу римлянам вывел воинов Тита Тация сабинянин Меттий Курций. И столкнулись соседи в смертельном бою. Поначалу стремительным натиском заставили римляне сабинян отступить. Но кем-то метко брошенное копье оборвало жизнь Гостия Гостилия, и римский строй заколебался. Ободренный успехом, Курций воскликнул:
– Гоните их! Истребим волчье отродье! Уничтожим их логово!
Кинув щиты, римляне показали сабинянам спины. Толпа беглецов, ища спасения в городе, подхватила Ромула, стоящего в воротах.
Тогда царь, вскинув к небу щит и меч, произнес:
– Взгляни на меня, Юпитер! Это я, Ромул, заложивший по твоему велению город. Сабиняне, обманом захватившие крепость, теснят нас. Задержи их! Останови наше постыдное бегство! За это я обещаю воздвигнуть тебе храм, который станет памятником божественной помощи.
Едва успел царь произнести эти слова, как его воины остановились и начали отражать неприятеля. Видя это, Меттий Курций решил подбодрить своих воинов. Он выскочил вперед на коне с криком:
– Держитесь, друзья! Пусть вероломные поймут, что имеют дело не с девицами, а с мужами!
Он хотел к этим словам добавить что-то еще, но на него с горсткой дерзких юношей бросился Ромул. Меттий отпрянул. Его конь, напуганный блеском оружия и криками, понес. И вдруг, о чудо, сабинянин скрылся из глаз вместе с конем. Под Меттием разверзлась земля, и он оказался в глубокой яме. Сабиняне бросились его выручать. Битва на какое-то время приостановилась, но вскоре разгорелась с новой силой. На этот раз перевес был на стороне римлян, уверенных в сочувствии того, кто заставил землю расступиться.
Посредничество сабинянок для примирения римлян с сабинянами.
Все это время с высоты воздвигнутых Ромулом стен наблюдали сабинянки за ходом боя. Гибли их мужья и отцы, и они, распустив свои волосы и разорвав одежды, спустились на луг и отважно бросились между сражающимися. Обращаясь попеременно к тем и к другим, они призывали прекратить смертоубийство.
И вышли навстречу друг другу Ромул и Тит Таций с протянутыми вперед в знак мира правыми руками. И произошло рукопожатие, сделавшее недавних врагов не просто союзниками, а объединившее их в одно государство. Сабиняне согласились жить с римлянами в одном государстве и даже не возражали, чтобы город сохранил имя Ромула. Ромул и Тит Таций стали царями-соправителями. Все население было разделено на 30 курий, получивших имя сабинянок. Ведь это они, установив мир между отцами и мужьями, спасли Рим. В память о подвиге женщин-матерей был установлен праздник матроналии[295]. Место же, где провалился конь Курция, стали называть Курциевым болотом[296], ибо оно вскоре наполнилось водой и туда собрались лягушки со всего луга.
Усиление власти
Немало времени прошло с тех пор, как беглые рабы и бродяги стали горожанами. Но, казалось, разбойничьи волчьи замашки были неистребимы. Как-то послы расположенного неподалеку Лаврента направлялись в Рим. На них кто-то напал, и они были убиты. Лаврентийцы обратились с жалобой к римским правителям. Решительный Ромул приказал схватить преступников, которые даже не сочли необходимым скрыться, ибо считали свой поступок патриотическим подвигом. Таций же согласия на казнь не давал, будто бы потому, что среди убийц были его родичи. Тогда разъяренные родственники убитых напали на Тация в то время, когда он совершал жертвоприношение богам, и закололи его.
Ромул доставил тело соправителя в Рим и похоронил его по обычаям предков, а убийц послов отпустил, заявив, что убийство искуплено. Этим он дал повод толкам, будто рад случившемуся и возвращению единоличной власти.
Став правителем двух объединенных общин, Ромул воспользовался этим для создания регулярного войска. Он отобрал из латинян и сабинян юношей, способных носить оружие, назвав их «отобранными», «отборными» (по-латыни – «легионом»). Наряду с легионом имелась группа всадников «целеров» – «быстрых», которые одновременно охраняли царя. Остальное свободное население получило название «популюс» – народ. Из числа самых почтенных по возрасту обитателей нового города Ромул набрал совет – «сенат».
Жители города Фидены, расположенного на берегу Тибра северо-восточнее Рима, усмотрев для себя угрозу в объединении двух общин и создании войска, также собрали легион и напали на Рим. Ромул, выведя воинов из города, устроил засаду в местности, заросшей кустарником, и одержал над фиденянами победу. Видя успехи Ромула, жители соседнего с Римом города заключили с римлянами мир на сто лет.
Исчезновение
Пал перун. Ударом бога-грома
Прервалась событий череда.
И исчез на Козьем поле Ромул,
Словно бы и не жил никогда.
Испарился призрак славы громкой,
Но, ища потерянную нить,
Потерявшим Ромула потомкам
Оставалось сказку сочинить.
И никто не смел в ней усомниться,
Разнеслась она во все концы -
О младенцах и благой волчице,
Что дала подкидышам сосцы,
О разбойнике-братоубийце,
Небом предназначенном в отцы.
Заключив мир, Ромул устроил смотр своему легиону и целерам близ Козьего болота[297]. Во время их построения внезапно подул сильный ветер. Облака поднятой им пыли затмили солнце. Когда вновь стало светло, римляне, к своему ужасу, не увидели Ромула. Царское кресло было пустым.
Тотчас же начальник целеров поспешил в Рим, чтобы известить о пропаже царя. Сенаторы встретили это известие по-разному. Одни были глубоко потрясены и поспешили надеть темные тоги, другие же, считавшие основателя Рима тираном, ликовали. И это дало повод подхваченному народом слуху, будто Ромул не исчез, а растерзан сенаторами. Возмущенные люди заполнили Форум. Раздавались призывы к расправе над похитителями царя. И в это время перед воинами появился незнакомец, то ли римлянин, то ли сабинянин.
– Меня зовут Юлий Прокул[298], – начал он. – Иду я из города Альба Лонга. Небо очистилось от туч. Ярко засветила луна, и я загасил свой факел. Вдруг вижу: дрожит ограда, отделяющая дорогу от зарослей. От ужаса у меня волосы встали дыбом. И тут мне явился Ромул, облаченный в царскую трабею[299], роста же выше человеческого. Вот что он мне сказал: «Передай моему народу, чтобы он возрадовался. Насытившись долгой жизнью, я взят богами на небо и буду отныне называться Квирином…»
– Почему Квирином, а не Марсом?! – воскликнул один седобородый старец.
В толпе всегда найдутся люди, готовые усомниться даже в чуде и подозревать его свидетелей в надувательстве. Но толпа угрожающе загудела. Ведь она наполовину состояла из тех, у кого матери были сабинянками. Их не огорчало, что Ромул принял имя сабинского, а не латинского божества.
Видя поддержку, назвавшийся Юлием Прокулом молитвенно возвел руки к небу:
– Клянусь, что все мною сказанное – истина! Закончил же Ромул-Квирин так: «В своей земной жизни я основал Рим, а на небесах буду ему покровителем во всех войнах. Пусть мне воскурят благовония!» С этими словами он скрылся из моих глаз, как бы растворившись в воздухе.
С этого дня, 17 февраля, Ромул стал именоваться Квирином, а римляне – квиритами[300] Тогда же был учрежден праздник квириналии, совпавший по времени с другим, более древним «праздником глупцов».
Глава 2 Деяния Нумы
Второй из римских царей, Нума Помпилий, правление которого римские антиквары относили к 715- 673 гг. до н. э., – такая же вымышленная фигура, как Ромул. В рассказах о нем сконцентрирована богатейшая информация о древнейших верованиях, обычаях, правовых установлениях не только Рима, но и всего Лация. Сабинянин по происхождению, Нума, родившийся в день основания Рима, как считалось, принес в город пастухов и разбойников все то, что впоследствии отличало римлян от других народов круга земель. И в то же время в образе Нумы Помпилия, созданном римскими поэтами и историками, присутствуют черты, отличающие его от Ромула и других римских царей и вообще типичных римлян. Он близок к природе, любит одиночество, обладает магической силой, позволяющей ему творить чудеса. Он мыслитель и приверженец мира. Он избранник не в силу ситуации, сложившейся в Риме после исчезновения Ромула, а по предназначению богов, с которыми может общаться.
Озеро Неми
Озеро Неми
Девам давно не верю я,
Ибо душа их темна.
Только одна Эгерия
Сердцу ясна до дна.
Мчится лесными дебрями
Средь лугов и полей.
Голос ее серебряный
Всех голосов милей.
Пусть все на свете рушится,
Лишь бы не замер он.
В нем, коль умеешь вслушаться,
Самый мудрый закон,
И по закону этому
Вы проживете века,
Сами того не ведая,
Что автор его – река.
Прекрасно горное озеро Неми[301], питаемое быстрыми ручьями и речками. Недаром, очарованная своей бессмертной красотой, веками глядится в него с высоты лесистого холма сама дева Диана. Пастух или охотник, забредший в эти места, может увидеть колеблемые волнами щеки юной богини в утреннем или закатном румянце и даже встретиться с нею взглядом. Поэтому озеро со священным именем Неми называют также «Зеркалом Дианы».
На холме, откуда Диана любуется своим изображением, испокон веков располагалась ее священная роща, охраняемая юным жрецом. Рассказывают, что однажды жрец, жаривший над костром тушку посвященной Диане лани, услышал за спиной торопливые шаги. Испуганно обернувшись, он увидел тощего юнца, босого, в пропыленном одеянии, без пастушьего посоха, без дротика или лука со стрелами. В его руке был свиток, что немало удивило жреца. Он пригласил странного незнакомца к трапезе. Но один вид жареного мяса привел чужака в замешательство. Прикрывая лицо ладонями, он бросился в чащу.
Потом пастухи видели этого самого человека лежащим на берегу речки Эгерии. Опустив в нее руки, он любовался гладко обтесанными цветными камешками. Когда с ним заговорили, он вскочил на ноги и приложил палец к губам.
Объединив все эти наблюдения, жрец Дианы пришел к заключению, что незнакомец – один из учеников мудреца Пифагора, переселившегося в Италию и обосновавшегося на самом ее юге. Ведь пифагорейцы ходят босиком, ибо обувь делают из кожи животных, не употребляют мяса и дают на несколько лет обет молчания.
Некоторое время спустя пастухи вновь увидели странного юношу. На этот раз, склонившись над речкой, он гладил ее струи и называл ее ласковыми именами. Около этого места был замечен шалаш. Видимо, незнакомец переселился к озеру Неми.
Но вскоре он исчез. Один из пастухов, посланный по его следу, выяснил, что странный юноша отправился в землю сабинян, в небольшой городок Куры. Порасспросив горожан, пастух узнал, что юноша происходит из рода Помпилиев[302] и зовут его Нумой[303], что он действительно был в обучении у Пифагора[304], но ушел от него, получив знамение, и что, кроме этого, юноша сочиняет песни, посвящая их какой-то Эгерии.
– Как какой-то! – возмутился пастух. – Эгерия – это наша камена[305]. Ее поток впадает в озеро Неми.
– Так вот почему он называет ее среброголосой и ясноликой! – обрадованно воскликнули курийцы. – Так вот почему на просьбы отца выбрать себе невесту для продолжения рода он отвечает: «Я уже сделал выбор!»
Призвание на царство
Под громыхание грома
И стрел Юпитера блеск
Сын Марса и Сильвии
Ромул На Козьем болоте исчез,
Убит или в старости умер,
Но трон оказался пустым.
Сенат Помпилия Нуму
На царство в город пустил .
В те времена, когда рубежи римского государства были раздвинуты так далеко, что их нельзя было ни взглядом объять, ни обойти пешком, Молву называли крылатой. Но при Ромуле, когда за Тибром жили этруски, почитавшие чуждых богов, а за Аниеном – сабиняне, Молва добиралась в курию на собственных кривых ногах. На этот раз она избрала облик почтенного сабинянина, который поведал сенаторам удивительную историю о своем земляке Нуме Помпилии, вступившем в сношения с каменой Эгерией и набравшемся от нее невероятного ума.
– Изберите Нуму царем, – закончил сабинянин. – Имея советчицей Эгерию, он не допустит промахов Ромула и навеки соединит два наших народа в дружбе.
Нума Помпилий.
– А может ли быть камена подругой и советчицей смертного? – спросил сенатор-латинянин.
– А может ли волчица вскормить младенца? – парировал сабинянин.
На этом спор оборвался, ибо, как ни опасались латиняне преобладания сабинян, своего кандидата на царскую должность у них не было.
И отправили звать Нуму на царство двух послов Прокула и Велеса. За первым было племя Ромула, за вторым – племя Тация.
Полагая, что Нума обрадуется приглашению и сломя голову сам помчится в Рим, послы приготовили короткую речь, по обычаю древних спартанцев, славившихся немногословием. Произнес ее Прокул:
– Будь у нас, Нума, царем! Тебя призывают сенат и римский народ.
На это Нума ответил длинной речью, во время которой Прокул клевал носом, а Велес вовсе заснул. Нума изложил все преимущества жизни человека, свободного от обязанностей, отметив, что отказ от этого блаженного состояния равносилен безумию. Затем на примере царствования Ромула он показал, какие превратности судьбы обрушиваются на голову безумца, взвалившего на свои плечи пурпурную царскую мантию. В заключительной части речи Нума коснулся своего характера, своей склонности к покою и любви к миру, окончил же речь так:
– Надо мной только посмеются, когда увидят, что я учу служить богам, чтить справедливость и ненавидеть насилие и войну – учу город, который более нуждается в полководце, чем в царе.
От этих слов, произнесенных резко и решительно, римские послы немедленно пробудились и в своих уговорах проявили если не красноречие, то завидное римское упорство. Они не давали Нуме открыть рта, упирая не на преимущества царской власти, а на то, что все в Риме хотят Нуму Помпилия и им совершенно невозможно вернуться в город без него.
Будучи человеком мягким и деликатным, Нума был сломлен натиском римских посланцев и согласился стать царем из врожденного человеколюбия.
Так сабинянин из Кур стал римским царем и принял заботу об общественном благе. Ему дали в жены Тацию, дочь Тита Тация, чтобы он считался преемником соправителя Ромула-Квирина.
Сенаторы пожелали представить своего избранника народу. Но Нума, мягко отклонив их предложение, отправился на Капитолий, где, как ему было известно, обитал авгур[306], сын того вещуна, который истолковал полет птиц над Палатином в пользу Ромула.
– Авгур! Где ты? – крикнул Нума.
На зов вышел согбенный старец с такой же изогнутой, как его спина, палкой без единого сучка[307]. Поняв, что от него хотят, авгур повел пришельца к той части холма, где была крепость. Они остановились у замшелого, вросшего в землю камня таким образом, чтобы лицо Нумы было обращено к югу. Авгур встал слева от него и, вскинув свою палку, стал совершать движения, пока у Нумы не зарябило в глазах. Затем, переложив палку из правой руки в левую, он властно опустил ладонь свободной руки на голову Нумы и произнес:
– Отец Юпитер! Если боги соизволят, чтобы этот Нума Помпилий, чью голову я держу, стал царем в Риме, яви надежные знамения в пределах, какие я очертил.
И хотя, как назло, в этих пределах в это мгновение над Римом не появилось ни одной птицы, авгур, храня серьезное выражение лица, возвестил:
– Вот они, двенадцать коршунов, летящих в нужном направлении. Поднимайся, Нума Помпилий, царем.
При этом на губах жреца все же мелькнула улыбка[308]. Но Нума сделал вид, что ее не заметил. Поднявшись с камня, он понимающе ответил:
– Авгуру дано видеть то, что недоступно зрению непосвященных. Так выбирай направление и впредь вместе с твоими сотоварищами. Я же обещаю, что без вашего совета и согласия не обойдется ни одно государственное дело[309].
Таким был первый закон, провозглашенный вторым римским царем и вскоре подкрепленный решением сената. Так была создана коллегия авгуров, просуществовавшая более тысячи двухсот лет, пока римские императоры не приняли христианства.
Нума Помпилий и Янус
Мир побеждает войну.
Марс в надежном плену.
И воцаряется Янус,
И открыл календарь:
Вместо марта – январь,
И пришла ПОСТОЯННОСТЬ.
И наступили новые времена в прямом смысле этих слов. Ранее год начинался с марта (мамерса), месяца весенних полевых работ и разбоя. За ним следовал апрель, месяц Венеры. Уцелевшие в битвах могли предаваться ее дарам. Третий именовался маем, то ли по имени богини Майи, матери Гермеса-Меркурия, то ли от латинского слова major – «старший». Четвертому месяцу было дано имя италийской богини браков Юноны. Остальные месяцы именовались своим порядковым номером в году: квинтиль («пятый»), секстиль («шестой»), сентябрь («седьмой»), октябрь («восьмой»), ноябрь («девятый»), декабрь («десятый»).
Нума, сохраняя прежние десять месяцев вместе с их названиями (отсюда несоответствие некоторых названий современных месяцев их месту в календаре), ввел два новых месяца – январь и февраль, поставив их перед старыми. Таким образом, год стал насчитывать двенадцать месяцев и начинался не с марта, как ранее, а с января. Каждый лунный месяц календаря Нумы имел двадцать девять дней, двенадцать часов и четырнадцать минут. Расхождение между солнечным и лунным месяцем и, соответственно, солнечным и лунным годом уравнивалось введением раз в несколько лет дополнительного месяца.
Римский поэт Овидий, изложивший реформу календаря Нумы в стихах, писал:
В самом деле, греки не знали бога Януса, но соответствующий ему двуликий (четырехликий) бог всякого начала был у этрусков. У этрусков же Нума заимствовал этрусский двенадцатимесячный солнечный календарь. Первый месяц года он посвятил старинному италийскому богу Янусу, которого отождествил с этрусским двуликим божеством. Рассказывали, что первым к притибрским холмам прибыл на корабле бог Сатурн, давший древнейшему в этих местах городу имя Сатурний. За Сатурном неведомо откуда появился Янус, от которого пошло название холма Яникул (на правом берегу Тибра, против сооруженного еще в царскую эпоху деревянного свайного моста). Считалось, что Сатурн принес Италии изобилие золотого века, Янус – справедливость и мир. Поэтому воздвигнутый в Риме храм Януса имел ворота, запиравшиеся в дни мира. Полагали, что они прочно удерживают мир. Когда же ворота храма раскрывались, мир словно бы выдувало сквозняком. В храмы и жилища людей вступала беспощадная война, которой покровительствовал Марс-Квирин.
Ромул считался любимцем Марса, Нума Помпилий – Януса. Чтя двуликого бога, Нума все годы своего царствования держал ворота храма Януса на запоре. Трудно себе представить, как ему удалось этого добиться. Но ни о каких войнах Нумы с соседями в древности не знали, словно, и они также позакрывали у себя ворота двуликого бога начал.
Янус.
Будучи богом, древность почитания которого в Риме и Италии была азбучной истиной, Янус оставался и для римлян одним из самых загадочных богов. Введение культа Януса возводили ко временам Ромула, однако было известно, что впервые упоминание Януса появилось в песнях древнейшей жреческой коллегии салиев, введение которой приписывалось Нуме Помпилию. Местом почитания Януса в Риме был Палатин, где находилось 12 его алтарей (видимо, по числу месяцев года). Почитался Янус и на Форуме, где Нумой Помпилием была установлена арка Януса Гемина, через которую можно было пройти к Аргилету и на Квиринал. Именно эта арка закрывалась во время мира и открывалась при объявлении войны, именно через нее проходили войска, отправлявшиеся в поход. Поблизости была установлена статуя двуликого Януса. На другом форуме, впоследствии получившем имя императора Нервы, высилась бронзовая статуя Януса с четырьмя лицами, изображавшая пальцами число дней двенадцатимесячного года – 365. В Янусе в равной степени можно видеть бога света и солнца, открывающего небесные врата и выпускающего из мрака день, и бога всех входов, выходов, переходов, мостов, в том числе и перехода из одного возраста в другой (инициаций). Трудно сказать, какая из этих функций была самой древней.
Янус считался отцом Фонса (бога источников), супругом Ютурны, в некоторых мифах он муж италийской морской богини Венилии (впрочем, она же считалась супругой и Нептуна и Фавна). В конце римской республики Янус – создатель человечества и как бы бог богов. На ободке этрусской гадательной печени из Пьяченцы Янус под этрусским именем Киленс – первый из небесных богов, а боги, соответствующие Юпитеру и Юноне, ему подчинены. При этом известно, что изображения двуликого и четырехликого Януса под именем Кулсанс появляются у этрусков раньше, чем у римлян.
Нума и понтифики
Будучи верен своей Эгерии, Нума Помпилий перенес ее почитание в Рим, в рощу ее сестер-камен за Капенскими воротами. Эгерии и ее шести сестрам-каменам, омывавшим низины между римскими холмами, он отдал в нераздельное и вечное пользование пещеру на холме в гуще деревьев. Там они, незримые смертным, держали совет о собственных и человеческих делах. Нума при всей своей любви к порядку терпеливо сносил весеннее буйство сестер. Злокозненные советы царей соседних этрусских городов, предлагавших ему заковать камен в камень и навсегда избавить римлян от болот и полчищ комаров, он отверг с порога.
Нума знал, что камены очень болезненно относятся к любому соприкосновению с железом, металлом, угодным воинственному Марсу. Поэтому он запретил строить мостки и переходы с использованием железных орудий и железных гвоздей. Сооружение переправ Нума поручил особым жрецам, изучившим капризы речек и ручьев и знавшим, как их умилостивить. Этих жрецов называли понтификами (мостоделателями), и они действительно сооружали переправы, не пользуясь враждебным всему живому металлом[310].
Сохраняя за этими жрецами их освященное седой стариной имя, Нума Помпилий подчинил им всю римскую религию, в чем, возможно, проявилось его странное пристрастие ко всему, что было связано с водной стихией. Понтификам было передано совершение священнодействия не только на мостах, но и повсюду. Они ведали календарем, выделяя в нем присутственные и неприсутственные дни, возвещая согражданам появление на небе серпа луны и начало нового месяца.
Поставленный во главе понтификов pontificus maximus («понтифик величайший»)[311] стал не просто верховным жрецом, но занял положение, независимое от царя, сената и народа. Он мог единолично назначать на жреческие должности и накладывать на священнослужителей штраф за нерадивость и за иного рода прегрешения. Ему была передана власть над весталками, хранительницами священного очага римской общины. Он имел право сечь их за мелкие провинности и приговаривать вместе с другими понтификами к смерти за нарушение обета безбрачия. Непосредственно понтифику величайшему были подчинены жрецы-фламины («возжигатели»), ведавшие жертвоприношениями трем богам – Юпитеру, Марсу и Квирину. Вскоре никто уже не связывал слово «понтифики» с сооружением мостов, так же как сентябрь никто не считал седьмым месяцем года.
Бог Термин
Нелегко управлять народом, не научившимся различать свое от чужого, привыкшим к тем стародавним порядкам, когда общим было все. Часто приходили к Нуме Помпилию с жалобами на захват участков и кражу скота, когда же он призывал к себе похитителей, те все бесстыдно отрицали. В глазах у своих подданных благочестивый сабинянин улавливал волчий блеск, свидетельствовавший о прирожденной завистливости и жадности выкормышей волчицы. Он долго думал над тем, как его подавить, но, не найдя решения, отправился за советом к своей Эгерии.
Вернувшись, Нума собрал народ и объявил, что нимфа посоветовала ему отдать каждому совершеннолетнему римлянину безвозмездно участок земли, поделив ту землю, которая была завоевана Ромулом и передана для общего выпаса скота. Единственным условием для получения участка было то, что его собственник вырывал на указанной ему границе яму, заполнял ее жертвенными плодами, а также медовыми сотами, укладывал туда же части жертвенных животных и все это поджигал. Затем в еще теплую золу он должен был уложить заранее подготовленный массивный камень, а за неимением его дубовую колоду, утрамбовать вокруг почву и обложить для прочности булыжниками.
Когда все получившие землю выполнили это предписание, Нума созвал их и обратился к ним с такой речью:
– Я вижу, что вы недоумеваете, зачем я вас просил выполнить труд, показавшийся вам бесполезным. Так вот, я хочу сказать, что вы совершили обряд почитания бога священной межи Термина[312]. Повелеваю каждый год 23 февраля[313] умащать каждому своего Термина благовониями и увенчивать венками[314]. Я предвижу, что некоторым из вас может захотеться расширить свои владения, выкопать свой Термин и перенести на новое место. Знайте, что этот человек будет проклят и лишится всего, что имел.
Так Нума утвердил священное и неприкосновенное право собственности на землю – основу государственности, порядка и благосостояния. После этого было немало желающих вернуться к общей собственности. Иногда им удавалось уговорить людей уничтожить термины и сообща обрабатывать землю. Но из этого ничего хорошего не получалось. Во главе государства становились люди, потакавшие таким же лентяям, как они сами. Да и трудолюбивые люди, видя, что плодами их труда пользуются лежебоки и крикуны, начинали работать хуже. Беднело все общество. И приходилось возвращаться к порядкам Нумы.
Верность
Как-то в римском сенате в присутствии Нумы Помпилия зашел спор, какая из добродетелей главная. Один из сенаторов назвал Согласие, другой – Благочестие, третий – Честь, четвертый – Доблесть[315]. Когда все высказались, царь, поднявшись со своего трона, произнес такую речь:
– Выше всего я ставлю Верность, ибо она – основа Согласия в семье и обществе, истинная причина Благочестия (ведь благочестивым мы считаем того, кто верен богам). Никто из нас не назовет честным человека, неверного своему слову. Верность – высшая из доблестей, так же как вероломство – наихудший из человеческих пороков. Моя Эгерия, посоветовавшись со своими сестрами-каменами, просила вам передать, что в Риме должен быть построен храм Верности, ибо такого святилища нет нигде[316]. Вы спросите меня, в каком же облике чтить Верность?
В курии воцарилась тишина. Никто из сенаторов не знал, как ответить на заданный вопрос. Тогда Нума высоко вскинул над головой правую руку.
– Вот она! – сказал царь. – Угодная богам десница. Ею мы приветствуем друг друга и даем клятвы, которые, правда, не всегда храним. О воре мы говорим, что он нечист на руку, и отрубаем у него, как известно, запятнавшую себя правую руку. Тому, кто родился левшой, мы не доверяем. В храме Марса чтят его копье, приносят ему жертвы, в храме Весты – огонь. В храме Верности мы будем чтить ее святыню – правую руку.
И в тот же день, 1 октября, по соизволению сената началась постройка храма Верности, завершенная ровно через год. Двери его, как и в храме Януса, были всегда закрыты, чтобы никто не мог осквернить Верность, а в дни праздника жрецы Верности по тем же соображениям направлялись к месту жертвоприношения в крытой повозке, и их правые руки до кончиков пальцев были обернуты белым холстом. С такой же замотанной десницей изображалась Верность на статуе[317].
Торжественное жертвоприношение Марсу перед выступлением войска в поход.
Нума и Юпитер
Рим во времена Нумы был почти сплошь деревянным и очень страдал от молний и людской неосторожности. Почти каждый год происходили опустошительные пожары. От них римляне несли больше убытков, чем от воинственных соседей. И решил Нума обратиться к Эгерии, чтобы с ее помощью избавиться от беды-напасти. Выслушав супруга, камена молвила: «Молнии подчинены небесному Юпитеру, а я, богиня вод, не могу на него повлиять. В этом деле тебе могут оказаться полезными боги Фавн[318] и Пик[319]. Попробуй их изловить на Авентине и выведать, как воздействовать на Юпитера».
Холм Авентин находился тогда за стенами Рима и не был еще заселен. Он изобиловал рощами. Одна из них, дубовая, считалась священной. Люди и звери избегали пить из ее ручья, опасаясь встречи с Фавном и Пиком, ходившими в рощу на водопой. Нума предусмотрительно заколол у ручья овцу, поставил кувшины с крепким старым вином и занял место в находившейся неподалеку пещере.
В самое жаркое время дня пришли Фавн и Пик к ручью напиться. Увидев вино, они жадно припали к нему. К воде же и не прикоснулись. Видя, что вино ударило богам в голову и их сморил сон, Нума и его сотоварищи быстро выскочили из пещеры и скрутили Фавна и Пика по рукам и ногам, после чего удалились[320]. Пробудившись, Фавн и Пик попытались вырваться. Но не тут-то было! Дождавшись, пока божественные пленники осознают, что без посторонней помощи не обойтись, Нума возвратился и обратился к ним с подобающей речью:
– Простите меня, почтенные, за вынужденное самоуправство. Знайте, что у меня нет против вас злого умысла. Я просто хочу узнать, как обезопасить мой город от молний!
– Многого ты, царь, захотел! – проворчал Фавн. – Мы владыки равнин. Наша власть не распространяется выше горных вершин, так же как твоя – за пределы Рима. Молниями владеет Юпитер. Тебе же его самому с неба не свести!
Молодой Фавн.
– Мы тебе в этом поможем! – добавил Пик. – Только развяжи нас.
– Будет по-вашему, – сказал Нума. – Я дам вам волю. Но поклянитесь, что не обманете меня и не причините мне зла!
– Клянемся подземным миром! – воскликнули Фавн и Пик в один голос. – Только отойди, ибо мы не смеем открыть смертному нашей тайны.
Понадеявшись на эту страшную клятву, Нума развязал богов и удалился в пещеру, где ни живы, ни мертвы прятались его спутники.
Не видел Нума, что делали Фавн и Пик, но только почувствовал, как задрожала земля под его ногами, а с потолка пещеры вместе с пылью посыпались камешки. Ослепленный и напуганный, он выскочил наружу и выкрикнул:
– О Юпитер! Дай нам средство от твоих молний. Ты получишь жертвы, какие только пожелаешь.
– Голову отсеки! – приказал Юпитер, явно имея в виду человеческую жертву, которую ему приносили испокон веков.
Но царь-хитрец, сделав вид, что не понимает, притворно засуетился;
– Сейчас! Сейчас вырву тебе с грядки головку лука.
– Человеческую! – угрожающе протянул Юпитер, досадуя на непонятливость смертного.
– Да! Да! Человеческую! – подхватил Нума. – Дерни за волосы…
– Мне надо живое, – пояснил Юпитер.
Нума указал на ручей:
– Вот возьми рыбешку.
– Я вижу, ты обучен вести беседу с богами! – проговорил Юпитер, улыбаясь. – Завтра на заре ты получишь верный залог того, что просишь.
После этих слов прогремел гром, и вместе с ним поднялся Юпитер на небо.
Еще затемно по призыву царских глашатаев собрались квириты у царского дома, чтобы лицезреть чудо. Вынесли царский трон, вырезанный из клена. Нума уселся, обратив взор на восток. Показался багровый краешек солнца, и по толпе прошло волнение. Нума же не шелохнулся, только крепче вцепился в поручни. Солнце нехотя поднималось. Нума поднялся и покрыл голову белым холстом. Солнце взошло полным кругом, и тотчас же Юпитер трижды громыхнул из безоблачной выси. Разверзлось небо. Показалось нечто, медленно падающее на землю.
Запрокинув головы, квириты смотрели на предмет, напоминающий семечко акации, кружащееся на ветру. И вот дар Юпитера на траве. Толпа было рванулась к нему, но Нума ее остановил. По его знаку ему подвели жертвенную овцу. Заколов животное и совершив молитву, царь поднял упавший предмет над головой. Это был продолговатый щит с двумя вырезами по краям, образующими волнистую линию. В нем не было ни одного острого угла[321].
– Квириты! – обратился царь к толпе. – Этот щит – защита нашего государства в этом месяце, при этой луне. Надо изготовить еще одиннадцать таких щитов на весь год. Кто из вас выполнит эту работу, будет награжден, как ни один из кузнецов.
Наступило долгое молчание. Нума опустил щит, уже не надеясь на то, что ему удастся осуществить свой замысел, как вдруг, расталкивая толпу, вперед вышел человек могучего телосложения и, тряхнув длинными светлыми волосами, сказал:
– Меня зовут Мамурий Ветурий. Я готов выполнить твой приказ.
Прошли нундины. И на заре к царскому дому пришел мастер и разложил на земле один за другим двенадцать сверкающих щитов.
– Принимай работу, царь.
– Ого! – воскликнул Нума, выходя на крыльцо. – Я вижу двенадцать щитов. Но где щит, низринутый Юпитером, тот, что послужил тебе образцом?
– Попробуй отыскать его! – улыбнулся кузнец.
– Но ведь они совершенно одинаковы!
– Да, одинаковы, как ты хотел. Но на одном из них сзади я сделал пометку, чтобы не спутать.
Кузнец поднял один из щитов и показал Нуме еле заметную надпись.
– Тут что-то написано. Буквы мне знакомы, а слово не читается, – сказал Нума.
– Потому что это этрусская надпись и читается справа налево, – пояснил кузнец.
– Что это такое?
Этрусское название месяца, первого числа которого Юпитер, или, по-нашему, Тиния, сбросил с небес это маленькое солнце. Надпись на каждом из щитов соответствует месяцу того календаря, который ты, царь, ввел в Риме. Но это и мое имя.
Пляска салиев.
– Но, как я понял, тебя зовет Мамурием. А щит упал первого марта.
– Мамурий – это по-нашему Марс и Март, а второе мое имя Ветурий дано мне здесь в Риме для тебя и в переводе не нуждается.
Произнеся это, кузнец растворился в воздухе. И понял Нума, что изготовил ему одиннадцать щитов не простой смертный, а сам Марс, назвавшийся Ветурием («древним»), ибо его почитание в Риме было более древним, чем культ Януса.
И в честь древнего Марса учредил Нума специальную жреческую коллегию салиев из двенадцати мужей[322]. Каждый из них стал хранителем и стражем своего щита. Первого марта каждого года салии в коротких пурпурных хитонах, с медными шлемами на головах и широкими медными поясами на бедрах, ударяя коротким щитом по щиту, совершали прыжки с такой удивительной легкостью, словно готовились к ним весь год.
– Мамурий Ветурий! Мамурий Ветурий! – выкрикивали плясуны, то ли имея в виду праздник древнего Марса, то ли называя имя изготовителя щитов.
Вторая смерть Нумы Помпилия
Латинское слово «цензура»
(Проклятие нашей земли).
Его мы присвоили сдуру
И «цензоров» всех превзошли.
Ведь резали, жгли и топили
Сокровища чувств и ума.
Но первыми жертвами были
Помпилия Нумы тома.
Таковы были деяния второго римского царя Нумы, совершенные на благо мира. За все сорок три года его правления[323] римляне ни разу не брались за оружие. Мечи и копья от неупотребления покрылись ржавчиной, а в обшивке щитов поселились мыши. И это никого не беспокоило, поскольку у Нумы и у управляемого им Рима не было недругов.
Нума угас восьмидесяти лет от роду, как угасает светильник, когда иссякает масло. Его хоронили не только римляне, но и все народы Лация, казалось бы примирившиеся с существованием города на Тибре. По завещанию, составленному незадолго до смерти царем, тело его не сожгли, как это было принято в Риме, а захоронили в каменном саркофаге[324], а рядом в таком же саркофаге с плотно пригнанной крышкой погребли свитки, из которых Нума черпал всю свою мудрость. Это были книги греческих мудрецов. У самих римлян тогда еще книг не было. Писать и читать они еще не научились.
Домашняя часовня.
Через четыреста лет после смерти Нумы[325] зимние проливные дожди размыли могильную насыпь на Яникуле и обнажили массивные каменные гробы. Когда подняли крышки, то один из саркофагов оказался совершенно пуст, а в другом обнаружили прекрасно сохранившиеся свитки, написанные по-гречески и по-латыни. Их, соблюдая предосторожности, вынули и вручили городскому претору Петелию для прочтения. Претор умел читать по-гречески, но самих греков недолюбливал.
Когда он ознакомился с содержанием найденных рукописей, был созван сенат. И претор выступил с такой речью:
– Отцы сенаторы! Не сочтите дело, из-за которого вас собрали, недостойным вашего внимания. Ведь на наш город не ополчился какой-нибудь из наших врагов и плебеи не вздумали снова переселиться на Священную гору. Всего лишь обнаружили старинный гроб, а из него извлекли свитки, принадлежащие, как не трудно понять, царю Нуме Помпилию. При чтении волосы у меня встали дыбом. Я подумал: а вдруг их прочтут наши молодые люди, опора нашего могущества. Прочтут и, вместо того чтобы упражняться с оружием на Марсовом поле, распустят слюни и начнут философствовать, подобно грекулам[326]. В этих книгах – страшно сказать! – прославляются блага мира. Может быть, для кого-нибудь мир и благо, а для нас, римлян, – погибель. Мы рождены для войны. В войне наше будущее. Так пусть же никто никогда не прочтет этих книг, которые хуже чумы.
В тот же день по специальному решению сената книги отнесли на комиций[327] и сожгли. Впервые, но не в последний раз, в Риме сжигались книги. А в этих книгах была душа Нумы Помпилия, так что его похоронили второй раз по римскому, а не по чужеземному обычаю.
Глава 3 Тулл Гостилий и Анк Марций
После Нумы Помпилия, согласно рассказам древних историков, Римом правили Тулл Гостилий и Анк Марций. Вся совокупность сообщений о них создает впечатление, что оба они выдуманы, чтобы заполнить пустоту в римской истории между Нумой Помпилием и царями этрусского происхождения, с которыми были связаны наиболее впечатляющие легенды, частично восходящие к этрусским источникам.
Приписанные Туллу Гостилию деяния, скорее, характеризуют его как первого, а не третьего из римских правителей. Да и само его родовое имя Гостилий («чужеземный») символизирует чуждость всему тому, что насаждали в Риме Ромул и Нума Помпилий. Рим Ромула, судя по легенде, был населен людьми без роду и племени, беглыми рабами, разбойниками, нашедшими убежище во вновь основанном городе. При Тулле Гостилии действуют нетронутая родовая организация и варварские обычаи, несовместимые с религией и моралью Нумы Помпилия. Детали правления третьего римского царя возникли как объяснение названий древних частей Города. Образ Анка Марция создан по контрасту с образом воинственного Тулла Гостилия.
Рим и Альба Лонга
Гораций и Куриаций,
Вы вестники будущих бед.
Италия, родина Граций,
Таких не знала легенд.
Но в дебрях варвара-Рима
Вы кровью оставили след
Гражданских, неумолимых
Ненужных людям побед.
После кончины Нумы Помпилия некоторое время в Риме не было царя. Затем трон занял Тулл Гостилий, внук того Гостилия, который во времена Ромула вступил в бой с сабинянами и героически пал на Форуме. Держа в памяти образ своего деда и того, кому он служил, Тулл решил вернуть Рим к войнам, от которых римляне за долгое царствование Нумы успели отвыкнуть.
Любое недоразумение между Римом и его соседями, которое Нума легко бы погасил, при Тулле вело к войне и кровопролитию. Так случилось и тогда, когда римские пастухи угнали с соседней земли Альбы Лонги несколько коров. Альбанские пастухи ответили угоном десятка овец. После этого правитель Альбы Лонги Клуилий отправил своих послов в Рим для выяснения обстоятельств. Альбанских послов Тулл встретил подчеркнуто дружественно и старался их как можно дольше задержать у себя. Они не подозревали, что в это же время в Альбу Лонгу посланы римские послы, которые объявили войну.
Когда римские посланцы возвратились в свой город, они еще застали альбанских послов. Узнав, что его приказание выполнено и война объявлена, Тулл Гостилий отослал альбанцев с такими словами: «Передайте своему царю, что я, Тулл Гостилий, беру в свидетели богов: чья сторона первой отослала послов, не уважив их просьбы, на нее пусть и падут все тяготы и бедствия войны».
К тому времени, как альбанские послы вернулись в свой город, он напоминал военный лагерь. Клуилий, вооружив всех юношей и мужей, не дожидаясь окончания тридцати дней, названных римскими послами как срок начала военных действий, повел воинство на Рим.
В пяти милях от городских стен альбанцы поставили лагерь, обведя его рвом[328]. В лагере Клуилий внезапно умер, и вместо него альбанцы поставили над воинами диктатора Метта Фуффетия[329].
Вскоре после этого альбанцы выступили из укрепленного лагеря на равнину и построились для боя. Так же поступили и римляне. Два воинства стояли друг против друга, ожидая сигнала. Но прежде чем Тулл успел подозвать трубачей, перед ним вырос гонец Фуффетия.
– Мой царь и повелитель приказал передать тебе несколько слов. Хочешь ли ты их выслушать? – сказал альбанец.
– Пусть говорит! – отозвался Тулл.
Выйдя вперед, диктатор альбанцев прокричал:
– Наши города и народы соединены родством. За нами же стоят этруски, с нетерпением ожидающие того, как мы ослабим друг друга в войне, чтобы сделать нас данниками.
– Что же ты предлагаешь? – спросил царь римлян.
– Выберем с каждой стороны трех воинов и отдадим им судьбу наших городов. Город побежденных будет отдан во власть города победителей[330].
– Быть по твоему, – отвечал Тулл.
– Только надо принести клятву перед лицом Юпитера, что победитель получит все.
На этом они и поклялись, обратившись к Юпитеру с призывом, чтобы он покарал нарушителя клятвы своей молнией.
Было в римском войске трое братьев-близнецов Горациев, равных не только по возрасту, но по силе и мужеству. Их и выставил Тулл Гостилий, посчитав, что братья будут сражаться более стойко.
Из альбанского строя, ободряемые криками, им навстречу вышли трое близнецов Куриациев[331]. И лишь тогда прогудели боевые трубы, которые испокон веков назывались этрусскими. С обнаженными мечами в правой руке, со щитами в левой бойцы кинулись друг на друга. Каждый натиск, каждый удар встречал у воинов, ставших зрителями схватки, живой отклик. Лица их то бледнели, то краснели, руки дрожали. Голос и дыхание застревали в глотках. Ведь от успеха или неудачи зависело, кем им быть – господами или рабами.
Но вот смертельно раненным упал на траву один из Горациев. Вопль ликования вырвался из строя альбанцев. Горации растерялись. Падает еще один Гораций, правда, успевая тяжело ранить одного из Куриациев. Последний из Горациев, теснимый противниками, обращается в бегство. Альбанцы уже торжествуют победу. Но в это время беглец, обернувшись, внезапно наносит смертельный удар тому, кто за ним гонится, затем приканчивает второго преследователя и, возвращаясь, добивает третьего, тяжело раненного Куриация.
Теперь уже ликовало римское войско. Победителя, давшего Риму власть над Альбой Лонгой, подняли на руки и понесли к городским воротам. Между тем роются могилы для павших. Радостные крики сливаются с горестными воплями.
Горации, выступающие на единоборство.
Показались Капенские ворота Рима. Воины опустили Горация на землю и вручили ему его трофеи – доспехи и одеяния трех убитых им Куриациев. И в это мгновение из ворот выбежала его сестра, Горация, просватанная за одного из Куриациев. Увидев на плечах брата плащ жениха, она запричитала, выкрикивая имя Куриация и раздирая ногтями щеки. Торжествующий победитель, не догадывавшийся о том, что его сестра любила Куриация, был возмущен до глубины души. Выхватив меч, он заколол Горацию со словами: «Так да погибнет каждая римлянка, которая дерзнет оплакивать недруга».
Пролитие родственной крови в те времена относилось к проступкам, караемым распятием на зловещем, не приносящем плодов дереве. Горация немедленно схватили и отвели к Туллу Гостилию, но он его не принял. Преступление, совершенное Горацием, считалось неподсудным царю и подлежало рассмотрению двух особых судей из числа сенаторов. К ним и отправили преступника.
Тогдашние обычаи не знали смягчающих обстоятельств. И судьи вынесли смертный приговор. Глашатай его объявил. И в это время к народу обратился отец приговоренного – Публий Гораций:
– Неужто вы, квириты, только что видевшие моего сына, вступающего в город победителем, сможете спокойно лицезреть его окровавленным после порки и распятым на осине?
Наступило молчание, прервавшееся криками:
– Оправдать! Оправдать!
– Я отменяю постановление о казни Горация согласно волеизъявлению народа, – произнес торжественно Тулл Гостилий. – Ты же, отец победителя, очисти своего сына от пролития родственной крови.
Под радостные вопли сограждан Публий Гораций перекинул через узкую улочку брус таким образом, чтобы он уперся краями в противоположные стены, и, прикрыв юноше голову, велел ему пройти словно бы под ярмом. Так был осуществлен обряд очищения[332].
Метт Фуффетий
И предстал перед миром воочью
Из пеленок вышедший Рим.
В жажде власти неутомим,
Проявил он повадки волчьи.
Разорвал он на части Фуффетия
У отстроенных Ромулом стен,
Чтоб затем растерзать и Грецию,
И Египет, и Карфаген.
Поражение Куриациев оставило в душах альбанцев горький осадок. Их взоры обратились к Метту Фуффетию, в котором видели защитника латинской славы и наследника древних латинских царей. Понимая, что одной Альбе с Римом не справиться, Фуффетий вошел в сношения с недовольными римской властью соседями – Фиденами и Вейями. Договорились, что фиденяне и вейяне первыми нападут на римлян, во время же сражения альбанцы покинут общий с римлянами строй, что не будет нарушением клятвы: не поднимать против Рима оружия.
В назначенное время фиденяне и вейяне перешли римскую границу и выстроились в боевой порядок у слияния Аниена и Тибра. Тулл Гостилий немедленно повел туда свои два легиона. Альбанцы как союзники римлян выступили вместе с ними. Правый фланг римлян был расположен против легиона фиденян. На левом фланге против воинства Вей Тулл Гостилий поставил альбанцев во главе с Меттом Фуффетием.
Едва прозвучали трубы и горны, призывавшие римлян наступать, как альбанцы стали отходить к горам. В римских легионах начался переполох. Но Тулл не растерялся. Громким голосом он объявил, что тревожиться нечего, ибо он послал альбанцев обойти незащищенные тылы противника. Одновременно царь вполголоса обратился с молитвой к Страху и Смятению[333], обещая им учредить в Риме святилища, если они успокоят воинов. Марсу же, от которого зависела победа, было обещано расширение коллегии жрецов-салиев[334]. Боги вняли этому обету, и римские воины начали успокаиваться. Страх, покинув римлян, переметнулся в ряды фиденян, Смятение же перебежало к вейянам. Ведь и те и другие, понимая язык римлян, подумали, что Метт Фуффетий и впрямь повел своих альбанцев им в тыл. Марс придал мужества римским воинам, и они, преследуя потрясенных недругов, многих перебили.
После этого альбанское войско спустилось на равнину. Метт как ни в чем не бывало поздравил Тулла Гостилия с победой, а тот поздравление принял, сделав вид, что не гневается на союзника. Отдав приказ соединить оба войска в одном лагере, он дал всем воинам отдых.
На рассвете и римляне и альбанцы по зову труб были подняты на сходку. Поднявшись на возвышение, Тулл неожиданно обвинил Метта в предательстве и приказал центурионам его схватить. Когда Метт был закован, Тулл обратился к нему с такими словами:
– Совсем недавно ты, Метт, раздваивался душой между нами, римлянами, и нашими врагами, теперь ты будешь раздвоен и телом.
И тотчас были поданы две четверни. Метта привязали ногами к одной, руками – к другой. По знаку царя возницы погнали коней. Метт Фуффетий был разорван надвое.
Переселение
Поздним вечером римские всадники ворвались в Альбу, не ожидавшую от римлян ничего дурного и еще не знавшую о судьбе Метта Фуффетия. Спешившись, римляне обходили дом за домом, объявляя:
– Выходите! Все выходите немедленно! Город будет сожжен.
Немая скорбь и молчаливое горе сковали сердца горожан. О жестокости и коварстве римлян они знали давно, но можно ли было ожидать от Ромы, что она бросит факел в свою мать Альбу?! Повинуясь силе, альбанцы покидали жилища, в которых они родились и выросли, оставляли ларов с пенатами. Уходя второпях, уносили все, что попадалось на глаза. Сплошная толпа заполнила улицу, ведущую к северным, Римским воротам. Все другие ворота были заблаговременно заняты римской стражей. Оставался лишь один путь в Рим, где царь Тулл Гостилий обещал им, бездомным, выделить место для поселения.
Альбанцы не успели еще покинуть город, как за их спиной послышался грохот рушащихся зданий. Взметнулись столбы пыли. Обернувшись, изгнанники увидели в разных частях уже темного города языки пламени, жадно лизавшие то, что недавно было их кровом, их жизнью. Это зрелище исторгло у женщин вопли, у стариков слезы. Многие упали на родную землю, чтобы с нею проститься навсегда. Всего за один час погибли труды четырех столетий! От Альбы оставалось одно имя. Неужто всевидящие боги закрыли глаза на это страшное преступление и не покарают его виновников?!
Гнев Юпитера[335]
Новым переселенцам не нашлось места в Старом городе, как стали называть Палатин. Их поселили на небольшом пространстве холма Целий[336], к югу от Эсквилина. Туда же перенес свою резиденцию Тулл Гостилий, почему-то захотевший жить среди тех, кто должен был питать к нему лютую ненависть. Впрочем, на альбанцев царь возлагал особые надежды. Из их числа он набрал десять новых турм всадников. Римская конница увеличилась вдвое, и это позволило царю начать войну против непокорных сабинян, закончившуюся их полным разгромом.
Желая оставить свое имя какому-либо сооружению, он начал на форуме строительство здания для сената, также увеличившегося почти вдвое за счет введенной в него альбанской знати – Юлиев, Сервилиев, Квинкциев, Куриациев. Постройкой руководили приглашенные из Этрурии мастера.
Едва была достроена новая курия[337], как в Рим прибежали перепуганные пастухи, пасшие стада близ развалин Альбы Лонги. По их словам, при тихой погоде с неба посыпались камни и поубивали многих овец. О смысле этого знамения были запрошены гаруспики, и, чтобы дать ответ, они отправились к месту происшествия. Каменный дождь к их прибытию уже прекратился, но гаруспикам, как они уверяли, удалось услышать доносившийся с вершины горы громовой голос, повелевавший переселившимся в Рим альбанцам либо совершать жертвоприношения богам, оставшимся в их отечестве, либо усвоить, наконец, римские обряды. Гаруспики посоветовали совершить девятидневное молебствие Юпитеру, ибо сомнений в том, что голос принадлежал ему, не было – ведь он доносился из посвященной Юпитеру рощи.
Но, кажется, Юпитер все же остался недоволен. Или негодовали боги альбанцев, брошенные ими в городе. На Рим вскоре обрушилась новая беда – мор. Погибли очень многие. В соседних же городах никто не заболел и не умер. Видимо, болезнь не миновала и царского дома. Во всяком случае, оттуда стали приходить такие странные распоряжения, что можно было подумать, что они исходят не от Тулла Гостилия, а от кого-то другого, занявшего его место. Сабинянам были возвращены без выкупа их пленные, захваченные во время последней войны. Отменялся призыв в легионы. Распространялись слухи, что Тулл Гостилий, мало обращавший внимания на религию, углубился в чтение записок Нумы и, отыскав в них какие-то указания о тайных жертвоприношениях Юпитеру, по ночам приносит ему жертвы. В одну из таких ночей на царский дом с неба обрушилась молния[338]. Изо всех его обитателей погиб один Тулл, царствовавший тридцать два года и добившийся великой воинской славы.
Застрельщик (рорарий с пращой), пехотинец, ликтор и всадник
Анк Марций
Вечно хранимая ларами,
Светится под луной
Старая Via Salaria ,
Или «путь соляной».
К самому сердцу Лация
С солью пойдут корабли.
Рим по почину Марция
Станет «солью земли».
Туллу Гостилию наследовал Анк Марций[339], сын дочери Нумы Помпилия. Верный памяти деда, он принял знаки власти не иначе как в надежде возвратить римлянам благочестие, утраченное ими в годы правления своего сурового предшественника. По повелению нового римского царя понтифик извлек из хранившихся в храме записок Нумы все наставления, относящиеся к священнодействиям, и начертал их для всеобщего обозрения на побеленной известью деревянной доске. Казалось бы, в Лаций вскоре вернутся добрые времена Нумы Помпилия.
Но этому воспрепятствовал груз старых недоразумений и обид. Латиняне не могли забыть о судьбе Альбы Лонги и не дали новому царю возвратить в Лаций мир. Восприняв мирные намерения внука Нумы то ли как слабость, то ли как уловку, они совершили незаконный набег на римские земли. А когда Анк Марций потребовал возмещения убытков, ответили отказом. И пришлось Анку Марцию вопреки своим намерениям взяться за оружие.
Не найдя в записках Нумы ничего относящегося к правилам ведения войны, ибо он думал только о мире.
Анк Марций учредил по собственной инициативе специальную коллегию жрецов-фециалов[340], возложив на нее угодную богам процедуру объявления войны и иные связанные с войною обряды.
Если Риму кто-либо чинил обиду, в его земли посылался фециал с пучком травы на голове, извлеченным вместе с корнями и землей со склона Капитолия. Другой фециал, сопровождавший первого, сжимал в кулаке кремневый нож. Достигнув границ обидчика, тот, что с ножом, прикрыв голову шерстяным покрывалом, произносил такие слова: «Внемли, Юпитер, внемлите (латиняне, сабиняне, этруски), да слышит меня Вышний закон! Я вестник всего римского народа, по праву и чести прихожу послом, и словам моим да будет вера! Вы (латиняне, сабиняне, этруски) напали на нашу землю и увели столько-то овец, столько-то коров и стольких-то пастухов. Возвратите их. Если неправо и нечестиво требую я, чтобы эти люди и эти вещи были мне выданы, да отторгнешь ты меня, Юпитер, навсегда от моего отечества!»
Перейдя рубеж города-обидчика и затем встретив кого-либо на пути, жрец с кремневым ножом повторял то же самое. Так же поступал он, входя в городские ворота, и затем на городской площади. Не получив возмещения, через тридцать дней на рубеже города-обидчика фециал во всеуслышание призывал богов в свидетели, что его требование не выполнено. После этого в течение трех дней римский народ на своих сборищах объявлял нарушителю мира войну, и сенат это решение утверждал. И снова фециалы в сопровождении трех квиритов шли к вражеским рубежам, и, сообщая им и Юпитеру о принятом решении, один из жрецов бросал через границу копье с железным наконечником или кизиловое древко с обожженным концом. Война была объявлена!
Точно выполнив всю эту процедуру, Анк Марций вторгся в пределы латинян. Первым под натиском римлян пал латинский город Политорий[341]. Взломаны ворота. Повалены стены. Политорийцы от мала до велика выброшены наружу. Победители гонят пленников в Рим, подталкивая копьями, а за их спиной слышится вой и визг убиваемых животных, грохот обрушиваемых зданий, и вскоре над развалинами поднимается пламя. В огне сгорает все, что побежденным не дали унести, а победители не пожелали взять. От города ничего не осталось, кроме пепла, но имя его продолжало жить на Авентине, куда поселили политорийцев и где возник Политорийский квартал.
Вскоре так же возникли Телленский, Фиканский кварталы, ибо Теллена[342] и Фикана[343] разделили судьбу Политория. Латинские войска были оттеснены к прекрасно укрепленному людьми и природой городу Медуллию[344], где развернулись самые ожесточенные схватки Латинской войны. Латиняне сражались с яростью обреченных, нанося недругам чувствительные удары. И все же Анк Марций одержал победу, и в низине[345], соединяющей Авентин с Палатином, вскоре появился Медуллийский квартал.
Пришлось Марцию воевать и с Фиденами, городом, населенном по преимуществу этрусками. Фиденяне не объявляли Риму войну, но совершали постоянные набеги на римские земли, разоряли селения, уводили скот и пленных. При этом послы Фиден клятвенно уверяли, что их город более всего стремится к прочной дружбе с римлянами. Марций повел против Фиден легион и стал лагерем близ городских стен. Фиденяне ожидали нападения, но римляне ничего не предпринимали, словно бы просто хотели напугать своим присутствием. Однако по ночам они рыли подземный ход в город и проникли в него, вызвав ужас осажденных. Когда были сломлены незначительные очаги сопротивления, Марций через глашатая велел побежденным снести оружие в одно место, наказал розгами зачинщиков интриг, а потом всех отпустил по домам.
Царь надеялся, что мягкостью он склонит фиденян к дружбе с Римом. Но просчитался. На протяжении столетий фиденяне много раз воевали против римлян, неизменно поддерживая всех их врагов.
Войны не помешали строительной деятельности Анка Марция. На правом берегу Тибра, откуда всегда угрожали этруски, он укрепил холм Яникул и соединил его с Римом деревянным мостом на сваях[346]. Это был первый мост через Тибр, сооруженный по предписаниям понтификов. Другое не менее знаменитое сооружение Анка Марция – знаменитая Мамертинская тюрьма[347] у подножия Капитолийского холма на Форуме. Впрочем, тюрьма была не зданием, а ямой. Туда бросали первоначально военнопленных, а затем собственных преступников для телесных наказаний и казни. Дожди, лившие сверху, и сточные воды, проникавшие сквозь щели в массивной кладке, превращали темницу в подземный пруд. Много столетий спустя один из приговоренных к смерти царей, сброшенный в эту тюрьму, воскликнул: «Хорошее же купание вы приготовили мне, римляне!»
Завоевания Анка Марция расширили пределы римского государства до самого моря, и римлянам ничего не стоило построить корабли и стать морским народом. Но пастухи, выросшие в горах, питали неприязнь к неоглядным морским далям. И все же, будучи практичными людьми, они взяли у моря его соль, которую так любили лизать их овцы. В устье Тибра они соорудили соляные варницы. Как поселение солеваров возник городок Остия (Устье), впоследствии ставший одним из главных портов римской державы.
Анк Марций оказывает почетный прием Тарквинию Приску.
В конце своего сорокадвухлетнего правления Анк Марций расширил храм Юпитера Феретрия, ибо ему, а не какому-либо другому богу он был обязан своими победами.
Глава 4 Тарквиний древний
С Тархны, известного в Риме как Луций Тарквиний Древний, в Риме начинается блестящая эпоха этрусских правителей. Реальность этрусского владычества (или преобладания) подтверждается находками в Риме этрусских надписей, памятников быта и искусства этрусского происхождения, а также и этрусскими легендами, изложенными в труде римского императора Клавдия и частично ставшими сюжетом одной из этрусских фресок. Хронология этрусских надписей и памятников в общем совпадает с датами правления трех последних римских царей, рассказы о которых более достоверны, чем сведения о первых четырех. Очевидно, это связано с тем, что в распоряжении римских историков и поэтов, произведения которых являются нашими источниками, имелись некоторые сведения, восходящие к этрусской легендарной письменной традиции. В этой связи должно быть обращено внимание на то, что римские историки при изложении раннеримского периода ссылаются на «этрусские истории», «этрусские трагедии», «этрусские книги».
Во времена последних трех царей Рим становится городом в собственном смысле этого слова, открытым влиянию как этрусской, так и греческой культуры. Этруски научили римлян писать, однако латинское письмо, как и этрусское, имеет общее греческое происхождение. По этрусскому образцу сооружаются храмы с культовыми статуями, которых римляне ранее не имели. Не исключено, что рассказ о происхождении первого этрусского правителя в Риме от коринфянина Демарата отражает смешанное этрусско-греческое влияние на Рим в эту эпоху.
Согласно Ливию, первый римский царь этрусского происхождения Тарквиний Древний был родом из Тарквиний, города, основателем которого считался мифический Тархон, брат Тиррена. Параллелизм в названии города и имени царя вызывал подозрение в подлинности предания, и некоторые исследователи предпочитали считать родиной Тарквиния Церы, где еще Дж. Деннисом в 1846 г. была обнаружена гробница семейства Tarchna. Ее стены были покрыты фресками и надписями, в 35 из которых английский путешественник обнаружил основу tarchn, а в одной имелось имя Танаквиль. Это открытие произвело огромное впечатление на современных историков, до того отрицавших этрусское происхождение Тарквиния, тем более что именно в Церы, по Ливию, бежал изгнанный из Рима последний из Тарквиниев. Заколебался даже Т. Моммзен, предположивший, что римские Тарквинии произошли из Тарквиний или Цер. Ныне гипотеза о Церах как родине Тарквиниев отпала, поскольку стало ясно, что гентилиций, произошедший от имени легендарного предка этрусков Тархона (как и имя Танаквиль), не уникален и встречается во многих этрусских эпитафиях.
Отцом царя считался знатный коринфянин Демарат, покинувший родину после узурпации власти Кипселом в 657 г. до н. э. и женившийся на знатной тарквинийке, имя которой осталось неизвестным. Ряд старых исследователей считал коринфскую версию выдумкой римлян IV в., т. е. времени интенсивных контактов Рима с Коринфом. На наш взгляд, предание о Демарате имеет не римское, а этрусское происхождение и заимствовано римскими авторами (наряду с Ливием также Тацит) у одного из сочинителей «этрусских историй», писавших в III-II вв. на латинском языке и основывавшихся на этрусских преданиях. Примечательно, что этот этрусский патриот, чей труд, видимо, был известен Тациту, приписал Демарату введение в Италии алфавита. Коринфское происхождение отца Тарквиния согласуется с ролью Коринфа в ранней греческой колонизации Запада и распространением в Лации и Этрурии VII в. коринфской терракоты и керамики.
Тархна и Танаквиль
Боги! Это не вы ли
Великим сделали Рим?
Или он Танаквили
Обязан величьем своим?
Не под ее ли напором
Рим пробудился от сна,
Выйдя на новый форум,
Славный во все времена?
Ранним утром страж, охранявший Римские ворота славного этрусского города Тарквиний, проснулся от дребезжания колес. Высунувшись из своего укрытия в стене, он увидел спускавшуюся по склону холма четырехколесную повозку, а за нею еще четыре возка, нагруженные доверху вещами. У ворот возница придержал мулов. Из раздвинувшегося полога высунулась голова женщины. Она была уже не молода. Но трудно было сказать, сколько ей лет. Лицо с широко расставленными глазами источало властную силу.
Этрусские гробницы в Тарквинии.
Почтительно поклонившись, страж спросил:
– И все-таки ты, Танаквиль[348], решилась отправиться на чужбину?
Та, которую назвали этим именем, отозвалась не сразу, видимо решая, стоит ли вступать в разговор с простым воином. Наконец она сказала:
– И родина покажется чужбиной, если мужу закрыты все пути. Тебе ведь известно, что мой тесть – грек Демарат?
Страж понимающе кивнул головой и дернул цепь. Ворота со скрипом раздвинулись. Повозка въехала в узкий коридор, образованный двумя стенами, и оттуда раздался глухой женский голос:
– Прощай, родина!
– Счастья тебе и Тархне на новом месте! – отозвался страж.
К полудню в повозке стало душно, и Тархна снял свой пилей[349]. Но Танаквиль мгновенно напялила его ему на голову.
– Перед чуждыми богами надо впервые появляться с покрытой головой, – объяснила она мужу.
Тархна не стал спорить. За годы жизни с Танаквиль он привык не только к непреклонности ее характера, но и к тому, что она считала себя сведущей во всем том, что было принято называть «этрусским учением», хотя ему самому это «учение» казалось собранием варварских суеверий. Стерев со лба пот тыльной стороной ладони, Тархна вновь погрузился в дремоту. Когда же он открыл глаза, ему предстала впереди огибающая холмы река.
– Взгляни, это – Тибр! – толкнул он супругу.
– А за Тибром – Рума[350], – проговорила она, почему-то вглядываясь в небо, а не туда, куда смотрел муж.
– Рума! – протянул Тархна. – Ты называешь эту дыру Румой? Но почему я не вижу черепичных кровель? А где храмы? Где, наконец, цирк? Он отсюда должен быть виден, если бы он был. Клянусь Херкле[351]! Лучше было бы нам не покидать Тарквиний.
– И тогда бы тебя всегда презирали как чужеземца! Тебе были бы закрыты пути к власти! – произнесла Танаквиль негодующе.
– Но в Руме я буду еще большим чужаком. Ведь мать у меня из расенского рода.
– Рума состоит из одних чужаков, – успокоила Танаквиль супруга. – Там ты будешь как все. Город ведь основан пастухами и разбойниками, бежавшими отовсюду и получившими убежище. Потом они напали на сабинских девушек и обзавелись семьями…
– Постой! – перебил Тархна. – Там стадо. Без пастуха и сторожевых собак. Стадо в городе!
– Я не вижу никакого стада, – раздраженно проговорила Танаквиль, не опуская взгляда.
– Смотри! Вон там высокий, отдельно стоящий холм с двумя раздвоенными вершинами, правее – другой холм, густо застроенный хижинами, а между ними пустое пространство. И там пасут овец.
В это мгновение огромный орел камнем упал с неба на голову Тархны и, схватив когтями пилей, снова взмыл вверх.
Люди, скопившиеся у переправы через Тибр, долго не могли прийти в себя от удивления.
– Этот орел – посланник Тинии[352]. Тиния дал знать, что тебя ожидает корона и царская власть, – с ликованием произнесла Танаквиль.
Вскоре обитые железом колеса застучали по бревнам. Это немало удивило Тархну, поскольку этруски строили мосты из камня.
– Деревенщина! – выпалил он. – Куда ты меня привезла!
Но Танаквиль терпеливо объяснила супругу, что румеи сооружают мосты из бревен, притом на дубовых сваях, из страха перед своими богами, которые привыкли к старинным обычаям и не терпят мерзкого им по самой своей природе железа.
– Если буду царем, – воскликнул Тархна, – я их заставлю почитать богов, которые благоволят не только к дереву, но и к металлам. Ведь государству не достигнуть могущества без железа, находящегося под защитой нашего Сефланса[353].
Тарквиний Приск в мастерской иностранных оружейников.
Въехав на другой берег Тибра, Тархна и Танаквиль увидели несколько десятков человек, прохаживающихся между выставленными на продажу быками, коровами и овцами. Среди них по добротной одежде они узнали расена и, подозвав его, вступили с ним в разговор.
Расен, оказавшийся пришельцем из Вей, города, расположенного рядом с Румой, объяснил, что торжище на берегу Тибра здесь называется Бычьим, хотя продают также коз и рабов, что рабы в Руме дешевы, а лучшие дома находятся на холме, имя которому Палатин.
Воспользовавшись этим советом, Танаквиль приказала вознице двигаться к Палатину. В тот же день супруги приобрели дом, который в Тарквиниях мог бы показаться жалким, но по румским понятиям считался приличным. Здесь выгрузили вещи и заполнили ими низкие помещения с земляными полами. У ворот Танаквиль поставила раба, приковав его цепью к столбу. Раб должен был отвечать всем любопытствующим, что домом владеет сиятельный Луций[354] Тарквиний, который приглашает каждого свободного жителя города быть его гостем. Тарквиний – так теперь звучит переиначенное на румский лад имя этруска Тархна из Тарквиния.
Приобретенный дом Танаквиль вскоре перестроила, добавив к нему обширную переднюю, освещаемую через прорубленное в кровле отверстие квадратной формы. Такие же помещения вскоре стали строить и в других домах, называя их этрусским словом «атрий»[355].
Дружелюбием и щедростью Луций Тарквиний вскоре сумел привлечь римлян, отличавшихся чисто крестьянской скаредностью. Сведя с Марцием знакомство накоротке, он охотно выполнял его поручения, не скупясь на серебро. Царь стал приглашать Тарквиния на совещания по государственным делам. Советы, предлагаемые Тарквинием, а на самом деле Танаквилью, были разумнее всех других. Дело дошло до того, что Анк Марций назначил Тарквиния опекуном своих несовершеннолетних сыновей.
Через несколько лет после переселения в Рим Тархны и Танаквили царь Анк Марций внезапно скончался. Двадцать четыре года он правил Римом и сделал для его процветания не меньше, чем любой из его предшественников, занимавших трон более половины своей жизни.
Римскому народу и сенату предстояло осуществить выбор его преемника. И тут Тарквиний по совету Танаквили сам предложил себя в цари, что немало удивило римлян. Предварительно отослав сыновей покойного Анка на охоту, он обратился к согражданам на латинском языке, который уже знал достаточно хорошо:
– Квириты! Вот я перед вами, весь как есть и каким вы меня успели узнать. Не удивляйтесь, что власти над вами домогается чужеземец. Не я первый! Кем, как не чужеземцами, были Ромул и Тит Таций! А Нума Помпилий, дед недавно умершего царя! Вам ведь известно, что он был родом из сабинских Кур и стал царем в совершенно чужом для него городе. Я же прожил в Руме немало времени и успел под руководством такого безукоризненного наставника, как Анк Марций, изучить ваши законы и обычаи.
Сенаторы, конечно, подметили ошибки в произношении оратором отдельных слов. По привычке он назвал Рим Румой. Но речь произвела благоприятное впечатление, и Тарквиний был единодушно избран царем, на языке румейцев рексом. Вступив в должность, он продолжил войну с латинянами, захватил и разрушил Апиолы, один из городов племени вольсков на берегу Альбанского озера. По возвращении в Рим он занялся постройками, стремясь придать городу блеск своего могущества и приучить римлян к этрусским порядкам и верованиям.
Цирк Величайший
Здесь с Танаквилью проезжал Тарквиний.
А здесь орла ему направил Тин.
От Тибра поднимаясь по лощине,
Впервые здесь узрел он Палатин.
Здесь меж холмов цирк распростерся чашей,
Заполнился народом до краев,
Стал называться Цирком величайшим.
Нет ничего точней двух этих слов.
Еще при первом въезде в Рим Тарквиний обратил внимание на лощину между Палатином и Авентином, частично застроенную лачугами насильственно переселенных в Рим латинян. Отведя пришельцам пустоши, Тарквиний призвал из этрусских городов мастеров и приказал им, пользуясь трудом римлян, превратить это место в цирк[356]. Ибо что за жизнь без цирка, без зрелищ! Огромное сооружение получило название Цирка Величайшего, поскольку он превосходил подобные сооружения в этрусских городах, где впервые стали сооружаться цирки.
На открытие своего детища Тарквиний пригласил жонглеров, фокусников, дрессировщиков диких животных, а также искусных кулачных бойцов из этрусских городов. Мало того, он впервые устроил гонки двухколесных повозок, запряженных конями. Еще до вступления в цирк первые зрители были поражены тем, что им пришлось идти от Палатина по дороге, устланной великолепным полотнищем, из которого на родине Тарквиния могли бы изготовить паруса для целой флотилии. И это настроило зрителей на торжественный лад. День открытия цирка стал ежегодно отмечаться как Римские, или Великие, игры.
Движение в цирк на праздник Римских игр
Форум
О Реме и Ромуле спорам
Нет окончаний пока:
Откуда имя, которым
Город гордится века?
Одно лишь неоспоримым
Стало с течением лет,
Что Форум – творение Рима,
Что Рима без Форума нет.
Что можно считать главным признаком города? Стены, являющиеся его защитой? Если это так, то нет никакой разницы между городом и крепостью. Римляне на седьмом столетии от основания Рима хорошо понимали разницу между ними. Когда римский полководец, воевавший в Испании, сообщил в своем отчете, что за год исполнения им должности он завоевал триста городов, его в сенате строго поправили: «Не городов, а крепостей».
Но ни один древний римлянин из патриотических чувств не поднял вопроса, был ли Рим, основание которого приписывается Ромулу, городом или крепостью? И это относится не только к Риму. Были ли городом Афины, когда они помещались всего лишь на одном холме? И имеются ли признаки, позволяющие четко отличить город от крепости?
В ходе археологического изучения античных городов этот признак был найден. Им оказалась городская площадь, служившая одновременно торжищем, центром общественной, а подчас и религиозной жизни. Греки называли эту площадь агорой, римляне – Форумом. При Ромуле Рим Форума не имел. То место, которое впоследствии занимал Форум, было болотистым лугом, пастбищем и местом для захоронений. Не было Форума и при Нуме Помпилии. Форум появился при Тарквинии Древнем, так что его вполне можно назвать основателем города Рима.
Едва лишь был воздвигнут Цирк Величайший, как Тарквиний загорелся идеей нового строительства. Созвав сенаторов, он им сказал:
– Смотрю я на то, что вы называете Форумом, и удивляюсь. Разве одна и та же площадка может быть одновременно местом для собраний и торговли, пастбищем и кладбищем[357]? Я задумал перестроить Форум таким образом, чтобы Рим стал настоящим городом, полисом, как называют такой город греки, или спурой, как у этрусков. Для этого потребуются огромные средства и много времени. Возможно, я не доживу до окончания строительства и Форум придется достраивать моему преемнику. Поэтому я и решил посоветоваться с вами, как вы смотрите на мой план.
Сенаторы угрюмо молчали. Наконец слово взял авгур Атт Навий, противник всяких перемен:
– Я с тобой согласен, царь, что Форум нуждается в переоборудовании. И к нему можно будет приступить, если на то дадут соизволение птицы. Однако меня удивили твои слова о строительстве, на которое не хватит жизни. Бывал я в греческих городах и видел то, что называют агорой. Неужели на то, чтобы замостить эту площадь, пусть даже вдвое большую, чем в любом из греческих городов, потребуется так много времени и средств, как ты говоришь?
На это царь ответил:
– Ты, Атт Навий, видел лишь то, что покрывает Форум. Если бы ты мог видеть сквозь камни и землю, то понял, что в строительстве Форума самое главное – сооружение очистного рва, то, что в Риме называют клоакой[358]. Этот ров должен забрать все дождевые потоки и текущие вместе с ними нечистоты, превращающие осенью и весною город в гнилое вонючее болото, и вывести их в Тибр. Что же касается покрытия Форума камнями, то на это и впрямь будет достаточно пары лет.
После этой речи Атту Навию нечего было возразить. Сенаторы согласились с царем, и перестройка Форума началась. В город по приглашению царя прибыли этрусские мастера.
Прежде всего они отыскали в горах место, где на поверхность земли выходил прочный камень. Там были открыты каменоломни. Рабы вырубали каменные прямоугольники и квадраты. Для их перевозки в город были сооружены огромные повозки, в каждую из которых можно было впрячь шесть быков.
Вскоре вольнотекущие ручьи были впущены в каменные коробы. И отныне они вместе с нечистотами текли прямиком в Тибр. Отныне во время весенних разливов нельзя было оплыть Палатин на лодке. А если кому бы вздумалось избавиться от младенцев, как в свое время избавились от Ромула и Рема, пришлось бы идти к реке.
После того как ручьи были одеты камнем, Тарквиний приказал замостить освободившееся пространство булыжниками[359], с которых стекала вода. И никто уже не мог выгонять на эти места скот. Так возник Форум. Участки вокруг него были распределены между частными лицами для сооружения лавок. Позднее там появились и общественные сооружения.
Тарквиний и Атт Навий
По образцу стен, защищавших его родной город, Тарквиний намеревался соорудить каменную стену в тех местах, где Рим не был укреплен. Но военная угроза со стороны сабинян заставила отложить работы на неопределенное время. В первой битве у стремительных вод Аниена, впадающего в Тибр, Тарквиния постигла неудача. Не выдержав натиска недругов, войско его разбежалось, и он понял, что для победы над соседями Риму недостает конницы. Вдобавок к уже существовавшим трем турмам[360] римских всадников он организовал более мощное конное подразделение из десяти турм.
И тут против царя опять выступил авгур Атт Навий.
– Послушай, чужеземец, – сказал он ему. – Предлагая себя народу в цари, ты говорил, что под руководством Анка Марция усвоил наши обычаи. Известно ли тебе, что в Риме не принято чего-либо изменять или учреждать заново без соизволения вестников богов – птиц?
Лицо царя вспыхнуло от гнева, и он, насмехаясь, сказал:
– Ну-ка обратись к своим птицам и скажи, исполнится ли то, что я замыслил?
Атт, совершив птицегадание, ответил:
– Непременно сбудется.
– А задумал я, – откликнулся царь, – чтобы ты рассек бритвой оселок. Вот тебе оселок, осуществи предсказание.
Тогда авгур не поведя бровью достал из-под полы плаща бритву – и то, что она оказалась у него, удивило присутствующих не меньше, чем то, что оселок был рассечен на две части, словно бы это был кусок сыра.
Изумился царь, ставший свидетелем чуда, и изменил свое отношение к авгурам, которых считал обманщиками. Он приблизил Атта Навия к себе и сделал его своим советником[361]. И с тех пор по примеру Тарквиния ни одно сколько-нибудь значительное дело в Риме не начиналось без соизволения авгуров.
Но от своего намерения укрепить конное войско Тарквиний не отказался. Не увеличивая количества центурий, он увеличил их численность. Вместо ста всадников в каждой из центурий их стало по шестьсот, и фактически римская конница состояла из 18 центурий. Всадники отличались от остальных римских воинов коротким нарядным плащом-трабеей.
Постройка храма на Авентинском холме.
Новое конное войско было впервые испытано на деле в сражении с сабинянами у той же речки Аниен[362]. Доблестно сражались и римские пехотинцы, но лавры победителей достались всадникам, которые, ударив с флангов, заставили дрогнуть сабинскую пехоту и, обратив ее в бегство, загнали в реку. Тарквиний повелел собрать брошенное недругами оружие и доставить его в Рим. Сложив оружие в кучу и набросав туда сухих сучьев, он ее поджег, принеся жертву богу подземного огня Вулкану[363]. Этого бога мыслили себе в образе чудовищного волка, и само имя Вулкан в италийских языках (vulca) означает «огромный волк».
Этрусская улица
Город не позабыл о делах моих предков этрусков.
И поныне квартал один в нем Этрусским слывет.
Проперций
Каждый из этрусских полисов имел своего бога-покровителя и храм, отведенный для его обитания и почитания. Римляне поклонялись многим богам и духам, но ни один из них не был главным. И решил Тарквиний по примеру своих предков по матери, этрусков, воздвигнуть храмовый центр на господствующем над городом холме для почитания трех богов – Юпитера, Юноны и Минервы, соответствующих этрусским Тинии, Уни и Менрве. В Рим были призваны этрусские строители. Тарквиний им объяснил, что храм должен превосходить величиной и великолепием все известные в Италии святилища. Выслушав царя, старший из мастеров сказал:
– Мы сможем соорудить такой храм, о котором ты говоришь. Но для этого нам нужно место для поселения в Риме.
– Зачем оно вам, – удивился Тарквиний. – Разве после завершения работ вы не вернетесь на родину, как после постройки цирка?
– Для постройки храма, который ты хочешь иметь, мало одной жизни, – ответил мастер. – Работы хватит нашим сыновьям и внукам.
И тогда выделил Тарквиний для этрусков место неподалеку от Форума, где и поселились мастера. Вскоре к ним присоединились и торговые люди. Так появилась в Риме Этрусская улица[364], где римляне этрусского происхождения жили по своим обычаям и почитали своих богов. Здесь звучала этрусская речь и на пересечении с другими улицами высились каменные алтари и статуи с этрусскими надписями.
Однажды в Риме появилось этрусское посольство, поражая всех, кто находился на Форуме, своим великолепием. Этрусское двенадцатиградье заочно избрало Тарквиния своим главой и направило ему знаки высшей власти: расшитую пальмовыми листьями тогу, скипетр, на верхушке которого находилось изображение орла (того самого, который сел на голову Тархны при его подъезде к Риму), фаски (пучки розог с воткнутыми в них топорами). Танаквиль могла ликовать. Ее предсказание сбылось – супруг получил высшую власть не только над римлянами, но и над всеми этрусками. Те, которые третировали Тархну как полугрека, склонили перед ним головы!
Часть римской дороги, сохранившейся до настоящего времени.
Да и сам город за время пребывания Тарквиния у власти ничем не уступал в благоустройстве другим этрусским городам, но превосходил их величиной и численностью населения. Луг между Палатином и Авентином из зловонного болота превратился в площадь, застроенную красивыми и долговечными зданиями. На улицах зазвучала не только латинская, но этрусская и греческая речь[365]. На Капитолии строился храм, которому суждено будет стать величайшим в Италии.
Глава 5 Любимец фортуны
Сервий или Мастарна?
Загадка на все времена -
Потомством неблагодарным
Не будет она решена.
Этруск он иль из латинян
И как воссел на престол?
Но был он любимцем Богини
И счастьем всех превзошел.
В том мире, куда вступил преемник Тарквиния Древнего, положение человека в обществе определялось происхождением, родством. Плебей, будь он хоть семи пядей во лбу, не мог стать не только царем, но и царским советником, военачальником, сенатором, жрецом, если, разумеется, не случалось какое-либо чудо. Вот такое чудо или, вернее, цепь чудес, если верить римским историкам, привело к власти Сервия Туллия, сделав его шестым по счету царем. На образ Сервия Туллия, окруженного ореолом легенд, наложила отпечаток происходившая позднее борьба патрициев и плебеев – эта вялая более чем столетняя война с яркими вспышками, известными как сецессии плебеев. Война эта осуществлялась во всех сферах, в том числе и в религиозной: патрицианским божествам были противопоставлены плебейские. Отголосками этого противостояния были сохраненные римской анналистической традицией оценки исторического прошлого, предшествовавшего данному конфликту. Героями патрициата стали патриции, свергнувшие этрусскую монархию и изгнавшие Тарквиниев. Героем плебейской традиции именно тогда сделался узурпатор власти этрусских царей – тиран в древнем смысле этого слова Сервий Туллий, само имя которого (произведенное от лат. servus – «раб») могло навести на мысль, что он, испытавший рабские унижения, должен был сочувствовать плебеям.
Итак, Сервий Туллий, добившийся власти в замкнутой патрицианской общине, – это создание легенды времен сословной борьбы, и излагать его биографию уместно лишь в такой книге, как эта, но никак не в учебнике или научном труде по истории, тем более что кроме римской биографической легенды присутствует, как это имело место применительно к Ромулу, этрусская версия. Она была изложена римским императором Клавдием, написавшим историю этрусков, в середине I в. н. э., а затем кратко изложена им же в одной из его речей, текст которой сохранился в надписи и пересказе римского историка I в. н. э. Публия Корнелия Тацита. Согласно этой версии, Луция Тарквиния сменил на римском престоле не сын жившей в царском доме рабыни, а предводитель этрусского вооруженного отряда, искатель приключений Мастарна. После открытия в конце прошлого века на стене одной из этрусских гробниц фрески с изображением Мастарны, разрезающего путы на руках пленника, захваченного Кневе Тархной Румахом, т. е. Гнеем Тарквинием римлянином (или римским), стало ясно, что рассказ о Мастарне – не домысел историка-императора, а изложение этрусской легендарной версии. В основе ее могли находиться этрусские летописи или иные документы (ведь они, в отличие от римских документов, не погибли в пламени галльского пожара). Это мог быть и этрусский эпос, в котором события излагались с этрусской точки зрения. Если верить этрускам, правление преемника Луция Тарквиния не было латинским промежутком в правлении этрусских царей в Риме, а, скорее, чем-то вроде военного режима, введенного в интересах плебеев, своего рода тиранией, какие в то же время известны в Греции и в греческих колониях Италии.
Если бы труд Клавдия сохранился, история царского Рима излагалась бы по-другому. Но тому, кто задался целью изложить римские легенды, в любом случае необходимо было обратиться к римским, а не этрусским источникам. Впрочем, сколь различны ни были бы римская и этрусская версии о преемнике Луция Тарквиния, они имеют то общее, что в это время в жизни Рима произошел серьезный поворот, приведший в движение все общество и послуживший как бы прообразом более позднего уравнения плебеев в политических правах с патрициями.
Сын рабыни
Жизнь Луция Тарквиния текла на редкость спокойно и размеренно, несмотря на массу забот, которые легли на его царские плечи. Мудрая Танаквиль взяла на себя большую их часть, сама предпочитая оставаться в тени. Она оберегала супруга не только от опасностей, угрожавших любому правителю, но и от поступков, которые могли бы причинить ему урон в глазах подданных. Она помогала ему управлять домашним хозяйством таким образом, что царский дом выделялся из других домов не столько роскошью, сколько образцовым порядком.
Среди рабынь, прислуживавших царице, была некая Окрисия, жена знатного человека по имени Сервий Туллий из захваченного Луцием Тарквинием латинского города Корникула[366]. Танаквиль сочувствовала служанке, испытавшей превратности судьбы. Окрисия была освобождена от унизительных и тяжелых работ. Ей было поручено приносить жертвы Гению царского дома.
Однажды во время жертвоприношения Окрисия увидела нечто необычное в пламени, вспыхнувшем от брошенной в него пищи. Пламя приняло облик змеи. На крик рабыни явилась Танаквиль. Поняв сразу, что змей – это Гений очага и домашний Лар[367], царица кинулась к окованному медью сундуку. Выбрасывая из него одну вещь за другой, она наткнулась на одеяние невесты, которое носила когда-то сама в Тарквиниях. Подозвав потрясенную Окрисию, Танаквиль помогла ей облачиться в брачное одеяние и удалилась, заперев за собою дверь спальни.
Прошло немного времени, и стало ясно, что Окрисия ждет ребенка. Родившемуся крепышу дали имя супруга Окрисии. О случае с Гением царица пока не распространялась. Судьба дала знать об этом сама.
Как-то, когда царская чета отдыхала после обеда, из помещения для слуг, где вместе со всеми рос и сын Окрисии, послышался многоголосый крик. Взволнованная, полуодетая, ринулась Танаквиль в страхе за Сервия, на которого втайне возлагала надежды, и застыла на пороге комнаты. Голова спящего мальчика пылала ярким пламенем. Кто-то из слуг подбежал с кувшином воды, но Танаквиль остановила его властным жестом. Прекратила она и шум, который мог разбудить ребенка.
Когда в комнату вступил царь, Танаквиль проговорила с укором:
– Видишь этого мальчика, которого мы обрекли на рабскую долю? Разве боги не показывают нам этим сиянием, что он станет светочем Рима и оплотом нашей династии, а может быть, и твоим наследником, если боги не дадут нам сыновей?
Рим при царях.
Царь не возражал. Жизнь научила его полагаться во всем на супругу. И хотя сияние исчезло сразу, как только маленький Сервий проснулся, его поручили учителям – этруску и греку, Велу и Дионисию. Вел рассказывал мальчику о предках царицы, покинувших во время страшного голода свою родину Меонию[368] и на кораблях перебравшихся в Италию, чтобы основать там великие города. Из рассказов Дионисия мальчик узнавал о прославленных греческих мудрецах. Один из них, по имени Солон, поэт и мудрец одновременно, провел законы, сделавшие родные ему Афины самым могущественным городом Греции. Иногда учителя вступали между собой в спор. Каждый доказывал большую древность своего народа и превосходство его в ремеслах и мореплавании. Дело доходило до взаимных оскорблений и обид. Дионисий обзывал этрусков пиратами, этруск греков – пустомелями. Но как бы ни расходились учителя друг с другом, они были единодушны в том, что сын рабыни обладает задатками и способностями, достойными царя.
Выделялся среди своих сверстников Сервий Туллий и храбростью. В Сабинской войне, когда дрогнул римский воинский строй, он единственный нашелся – бросил знамя в гущу врагов, и поскольку воины знали, что никогда не смыть позора тем, кто утратил в бою знамя, они бросились вслед за юношей на сабинян и обратили их в бегство.
С этого времени Тарквиний стал привлекать любимца Танаквиль к государственным делам, в которых тот показал редкие для его возраста рассудительность и зрелость суждений. Так что никого не удивило, что Тарквиний просватал за Сервия Туллия собственную дочь.
С горечью поняли сыновья Анка Марция, что им уже не занять престола после смерти царя. Первой мыслью было расправиться с ненавистным выскочкой, сыном жалкой рабыни. Но потом, поразмыслив, братья решили, что это не приблизит к ним желанную власть. Ведь Тарквиний найдет другого зятя. Поэтому они решили сначала устранить самого Тарквиния, источник их несчастий. Подослали они к царю двух пастухов, надеясь, что никто не заподозрит злого умысла, увидев в их руках обычные для людей их опасной профессии топоры. Те затеяли возле самого дворца притворную ссору, а когда на шум сбежались слуги и домочадцы, чтобы узнать, в чем дело, стали, громко обвиняя друг друга, требовать, чтобы их рассудил царь. Крикунов отвели в царские покои, и они долго, перебивая друг друга, говорили одновременно, будто доказывая царю свою правоту. Тарквинию не удавалось вставить ни слова в этот поток брани. Наконец ликторам[369] надоело ждать конца перебранки, и один из них потребовал, чтобы каждый высказал свои претензии по очереди. Пастухи, словно повинуясь, умолкли, и один из них, выступив вперед, начал излагать историю мнимой обиды. И когда все внимание уставших от долгого шума царя и его телохранителей было отвлечено на говорившего, другой стремительно нанес Тарквинию удар топором сзади. Царь упал. Оба преступника мгновенно бросились к выходу, надеясь скрыться. Ликторы успели схватить убийц. В комнату ворвалось несколько слуг, ожидавших за дверью исхода пастушеской ссоры. Поднялся переполох. Но Танаквиль, которой сообщили о постигшей царский дом беде, приказала всем, кроме Сервия Туллия, покинуть дворец будто бы для того, чтобы дать раненому покой. Повелев зятю закрыть накрепко все двери, она обратилась к нему с призывом:
– Воспрянь духом, мой Сервий! От тебя зависит, чтобы не попало царство в руки тех, кто, как я уверена, чужими руками совершил гнусное убийство. Помни – ты породнился с пламенем, вырвавшимся из очага нашего дома. Все видели, как твою голову боги окружили сиянием, возвещающим великое будущее. Не противься же воле бессмертных и следуй своему высокому жребию!
Ликторы с колонны Марка Аврелия в Риме.
Между тем толпа, взволнованная слухами о преступлении в царском доме, напирала с улицы. Дубовые двери трещали под натиском плечей и ударами ног. Танаквиль пришлось оставить супруга, к тому времени испустившего дух. Открыв окно, обращенное к той части Форума, которая называлась Новой улицей, она обратилась к народу.
– Успокойтесь, – увещевала Танаквиль беснующуюся толпу. – Царь оглушен ударом и уже приходит в себя. Скоро вы его увидите. Пока же оказывайте повиновение Сервию Туллию, который будет исполнять царские обязанности.
По знаку Танаквиль Сервий облачился в царский пурпур, натянул царские красные сапожки с загнутыми вверх носками и, выйдя из дому, занял на Форуме пустовавшее царское кресло. Сразу же он был окружен просителями, в массе своей несостоятельными должниками, умолявшими избавить их и семью от неминуемого рабства. В этих случаях Сервий от имени Тарквиния не скупясь раздавал серебро. Если же просьба оказывалась более серьезной, он удалялся во дворец якобы для того, чтобы посоветоваться с тестем, а затем возвращался, чтобы через глашатая объявить решение.
Римские гладиаторы.
За несколько дней исполнения царских обязанностей народ привык к Сервию и успел заметить, что к плебеям зять более щедр, чем тесть. И только тогда мудрая Танаквиль объявила о внезапной кончине супруга. Форум огласился воплями. Жрецы стали готовить похороны по пышному этрусскому обряду – с боями гладиаторов и театральным представлением. Было не до выборов царя. Да и выбирать было не из кого: ведь сыновья Анка Марция, которые могли претендовать на престол, в страхе перед разоблачением в заговоре навсегда покинули Рим. Так, после похорон Тарквиния Сервий получил царские регалии, причем не от сената, а из рук народа.
Воины-избиратели
Минули годы. Весть о преобразованиях, проведенных новым царем в Риме, обошла не только Италию, но и вышла за ее пределы. Учитель юного Сервия Дионисий решил посетить Рим, чтобы встретиться со своим питомцем и узнать, насколько соответствуют действительности рассказы о невероятных переменах в городе.
Царь радушно приветствовал старого учителя. За накрытым столом вспомнили и Танаквиль, поговорили о ее неженской мудрости и прозорливости. Впервые из уст Дионисия Сервий узнал, что царица не только выбрала учителей, но и руководила воспитанием, намечая даже темы споров между Дионисием и Велом.
– Поэтому, – закончил Дионисий, – в Элладе тебя и называют ромейским Солоном.
Сервий улыбнулся:
– О нет! Какой я Солон! Я не сочиняю элегий. Этому ты меня не обучил. Не наставляю я, подобно Солону, чужеземных царей. Но молва не ошиблась в том, что я подражаю афинскому мудрецу, о котором узнал впервые от тебя. Как раз сегодня состоится собрание, которое должно решить вопрос – быть ли войне с вольсками. Давай пройдемся, и ты своими глазами сможешь убедиться в том, что твои наставления, как зерна, упали на благодатную почву.
И вот царь и его гость на Форуме, поразившем Дионисия своей пустотой.
– Где же римляне? Где избиратели? – удивился грек. – В день выборов, насколько я помню, в этой части Форума происходило голосование.
– У тебя хорошая память, – заметил царь. – Это место мы называем комицием. Иногда здесь и теперь патриции собираются и выбирают, как в старину. Но мною создано совершенно новое собрание, в котором участвуют как патриции, так и плебеи. Вот в этом я последователь Солона, который включил в свою, как говорите вы, греки, систему и эвпатридов, и демос. И так же, как Солон, я отдал избирателям преимущества в зависимости не от происхождения, а от собственности, которой они владеют. Ведь для государства не имеет значения, как звучит твое имя и есть ли у тебя в атрии[370] шкаф с закопченными, как копоидские угри, восковыми изображениями предков. Преимуществами должны пользоваться достойные, а достоинство, как мудро решил Солон, должно определяться размерами имущества. Если ты обладаешь богатством, независимо от того, приобретено ли оно трудолюбием и изворотливостью или досталось по наследству, если тебе улыбается удача, ты будешь обладать наибольшими правами, но при этом тебе придется нести большие обязанности по отношению к государству.
Римский центурион.
С холма, на который вышли царь и греческий гость, была хорошо видна зеленая равнина, ограниченная слева дугою Тибра, справа застроенными холмами.
– Марсово поле! – воскликнул царь. – Вот где теперь решаются судьбы Рима. Здесь, а не на Форуме!
Между тем над стеною римской крепости, как язык пламени, взвилось алое знамя, знак боевой тревоги, но на этот раз оно призывало воинов строиться для голосования. Огромное пространство пришло в движение. Было видно, как из массы выделяются группы людей, занимая каждая свое место.
– Это центурии! – пояснил царь. – И каждая из них имеет один голос. Всего же сто девяносто три центурии. Решение принимается большинством.
– Но позволь, – сказал Дионисий. – Если я не забыл, на языке латинян центурия это сотня.
– Сотня, – подтвердил царь.
– Но почему вон те центурии, которые ближе к нам, по нескольку сот человек, а одна из них, если я не ошибаюсь, несколько тысяч. А те, что впереди, не более сотни и, кажется, даже меньше.
– В любом государстве бедных всегда больше, чем богатых, – пояснил царь. – Поэтому и центурии малоимущих или вовсе неимущих людей должны быть большими по численности. Вот эта центурия, в которой, как ты верно заметил, несколько тысяч человек, объединяет самых неимущих, мы их называем пролетариями, ибо во время переписи они не могли предъявить никакой ценности, кроме своего потомства[371]. Все они вместе обладают одним голосом. Впереди же стоят восемнадцать центурий всадников. Они несут службу на конях, которых приобретают за свой счет. Конечно же, идя на выборы, коней они оставили в конюшнях. Знаком всаднического отличия служит золотое кольцо, с которым они никогда не расстаются, и белая тога с узкой пурпурной каймой. Твой коллега Вел, да будут к нему милостивы маны, уверял меня, если ты помнишь, что и это пурпурное одеяние, какое сейчас на мне, принесли в Рим этруски.
– А что это за фаланга, пристроившаяся в затылок всадникам? – спросил Дионисий.
– Центурии, – поправил царь, – центурии первого класса, соответствующие в системе Солона пятисотмерникам. Это те, кого вы, греки, называете гоплитами. Ты видишь бронзовый панцирь, шлем, большой круглый щит, меч и копье? Это то вооружение, которое выковывалось в мастерских этрусских городов Популонии и Арреция. Вместе с всадниками тяжеловооруженные – ударная сила легиона. Им сейчас и решать, быть или не быть войне с вольсками…
– Позволь, – вставил Дионисий. – Но я не вижу какого-либо возвышения или хотя бы камня, чтобы подняться оратору.
Сервий пожал плечами.
– Какие ораторы? Ведь ты не в Афинах, а в Риме. Ораторы уже выступали в сенате, спорили до самого заката. Но наступило время подземных богов, и их решение может быть неугодно верхним богам. Сенат уже решил объявить вольскам войну, а центурии могут подтвердить или отвергнуть это решение. Но смотри! Голосование уже началось.
– Голосование! – удивленно протянул грек. – Но ведь они вовсе не поднимают рук, а шагают в какие-то загоны. Выходит, здесь голосуют ногами?
Да нет. Приглядись! Видишь, первый из воинов вступил на мостик и к нему подбежал человек со свитком? Это учетчик. И в руках его список центурии. Он отмечает мнение каждого по вопросу, поставленному на голосование. Да или нет. Потом голоса подсчитываются и выводится по большинству голосов мнение центурии. Это то, что вы, греки, называете демократией.
Дионисий как-то непонятно хмыкнул.
Римский всадник.
Между тем всадники первой центурии продолжали по одному проходить по мостку. Дионисий их считал про себя.
– Шестьдесят шесть! – сказал он, когда с мостка спустился последний воин. – Выходит, в этой центурии меньше сотни?
– Просто не захотели явиться. Мало ли у кого какие дела? Но в поход являются все. Мнение центурии всадников принимается в расчет, если явится более половины выборщиков.
– Но вот тот, кого ты назвал учетчиком, поднял над головой красный флажок. Смотри, смотри, как заволновались центурии, которые находятся ближе к нам. Что бы это могло значить?
– Первая центурия проголосовала за войну. Наверняка так же проголосуют остальные семнадцать всаднических центурий. И скорее всего, другие центурии первого класса. Беспокоятся пролетарии и центурии четвертого и пятого классов. Они против любой войны. В этих центуриях сплошь плебеи, малоимущие плебеи. Война для них разорительна. Если бы дать им возможность высказаться, они бы ораторствовали до вечера. А что болтать, если им не удалось разбогатеть, если их вклад в республику незначителен.
– Извини меня, но я забыл, что такое республика?
– На языке латинян – общее дело. Ведь все мы от царя до пролетария им объединены. И в этом общем деле у каждого гражданина, будь он патрицием или плебеем, свое место, как в воинском строю.
– Смотри! Взметнулось множество красных флажков. Всадники оказались единодушны. Они за войну.
– И не только они. Это также голоса половины центурий первого класса. Мы можем уходить. Надо подготовиться к походу. Завтра на рассвете выступаем.
– Но ведь еще не голосовали центурии второго, третьего, четвертого и пятого классов, – вставил Дионисий. – И ты сам говорил, что многие против войны.
– Это так. Но, как ты понял, решение принимается большинством центурий, а не участников голосования. Это то, что я внес в систему Солона. Прости меня, учитель, но мне надо тебя оставить. Видишь, ко мне бегут!
Оставшись один, эллин что-то забормотал, судя по выражению его лица, он остался недоволен тем, что ему показали. Кажется, он рассчитывал увидеть нечто другое. Но Сервию Туллию было уже не до старого учителя и его мнения.
Сервий и Фортуна
Можно не сомневаться в том, что ни один из плебеев, независимо от того, в какую он был определен центурию, не слышал об афинском законодателе Солоне, а если бы ему кто-нибудь сказал, что Сервий Туллий, их любимый царь и кумир, подражал какому-то грекулу, то он был бы глубоко возмущен. Плебеи, вспоминая между собой о Сервии Туллии, говорили: «Наш царь!» И кажется, имели на это право. Пусть он был поставлен к власти этрусской колдуньей Танаквиль! Пусть его окружают этрусские советники! Но сам-то он чистокровный латинянин, как большинство плебеев, мать его родом из Корникула. Да и имя у него служило напоминанием о том положении, в котором находились римские плебеи, пока к власти не пришел он. Да, они были почти рабами. Их обременяли тяжелыми работами на постройке цирка, клоак и грандиозных храмов. Сервий же строительством не увлекался. За первое десятилетие своего царствования он приказал построить всего лишь один храм. И кому? Не этрусским богам, которым наскоро дали имена богов латинских, а исконной латинской Фортуне[372]! И где он поставил этот храм? На самом людном месте, сразу же за Бычьим рынком, где чаще всего можно встретить плебея, где патриции редкие гости[373].
В те времена уже умели писать, но летописей не вели. О том, что было в старину, узнавали из рассказов стариков, а также из песен, какие пелись на пирах. Так плебеи узнали о царе Нуме Помпилии и его мудрой советчице камене Эгерии, к которой царь ходил за советом на озеро Неми, а потом перевел в Рим. «Не иначе, как Фортуна была для Сервия тем же, чем для Нумы Эгерия», – решили плебеи. Она принесла счастье ему самому и удачу всему Риму. Храм Фортуны, в отличие от построенных ранее, имел обращенное к Бычьему рынку окошко, такое же самое, какое в Регии на Форуме. Старики помнили, как через него сразу после убийства Тарквиния обратилась к народу Танаквиль. Зачем же такое окошко в храме? «Конечно, для того, – распространился слух, – чтобы Фортуна могла ночью проникать в храм и возлежать там на ложе с царем, одаряя его одновременно своими ласками и мудрыми советами».
Впоследствии в храме появилась статуя из дерева. Одни считали, что это изображение Фортуны, другие – Сервия Туллия[374].
Стена Сервия Туллия
Фортуна помогла своему избраннику не только занять римский престол, но и укрепить положение Рима, окруженного враждебными племенами и городами. С севера и востока римлянам угрожали города, входившие в этрусское двенадцатиградье. С этрусками Сервий вел три войны и отметил свои победы тремя триумфами. Успех Рима в этих войнах был обусловлен тем, что царю удалось заключить прочный мир с латинянами, которые признали верховенство своей колонии. В знак вечного мира между Римом и латинскими городами на Авентин, холм плебеев, был перенесен общелатинский культ богини Дианы. Отныне все споры между союзниками решались в святилище Дианы на Авентине[375].
В годы правления Сервия Рим перешагнул через свои древние священные границы. Помимо Палатина в него вошли также холмы Квиринал, Виминал и частично Эсквилин, где находилась царская резиденция. Новая городская территория была обнесена крепостной стеной, одним из самых мощных фортификационных сооружений Италии. По площади, охватываемой стеною Сервия Туллия[376], Рим уступал лишь Сиракузам и Таренту, оставляя далеко позади все города Италии, в том числе и этрусские.
Храм Дианы
В конце своего правления Сервий Туллий воздвиг храм еще одной богине – Диане. Она почиталась в Риме до Тарквиниев, являясь древнейшей богиней латинян, соответствующей греческой Артемиде. На Авентине, римском предместье, находившемся в те времена за официальной городской границей, существовал ее алтарь или храмик. На этом месте или рядом появилось святилище Дианы, символизирующее новую политическую систему и являвшееся вызовом патрицианской религиозной традиции. Образцом стал храм в малоазийском Эфесе, центре ионийской федерации. И это позволяет понять, почему культовая статуя авентинской Дианы напоминала древним авторам статую Артемиды из Массалии, доставленную беглецами фокейцами из Малой Азии, которая, в свою очередь, походила на знаменитую статую Артемиды Эфесской. Священным центром союза латинских городов была роща Дианы в Арреции. Благодаря слиянию эгейско-анатолийского культа Аритими с культом Дианы этрусский Рим закрепил свое положение главного города Латинского союза.
Тит Ливий расценивает это как достижение того, чего ранее римляне не смогли добиться силой. Дионисию Галикарнасскому также неизвестны войны Сервия Туллия с латинянами, но он подчеркивает, что Рим в годы правления этого царя господствовал над соседними латинскими народами и вынудил их построить храм Дианы с азилем для того, чтобы разрешать там на основании священных законов споры и разногласия.
Интересно сообщение того же Дионисия о существовании в Риме медной колонны, содержащей надпись греческими буквами с условиями соглашения между римлянами и латинянами и список народов, в нем участвующих. Указание на то, что надпись сделана «греческими буквами», означает, что использовался этрусский или архаический латинский алфавит, восходящие к греческому алфавиту, и что это, по всей видимости, была этрусская надпись.
С сооружением храма на Авентине связана анекдотическая на первый взгляд история о великолепной корове, приведенной в Рим неким сабинянином, получившим предсказание, что, принеся ее в жертву, он обеспечит своему сабинскому городу процветание и могущество. Жрец храма Дианы (по другой версии – раб сабинянина) сообщил об этом Сервию Туллию, корова была принесена в жертву им самим, и в знак этого над местом жертвоприношения были укреплены коровьи рога – естественно, в стремлении господствовать над всей Италией, в том числе и над сабинянами[377].
Преступная дочь
Сервий Туллий и впрямь мог бы считать себя любимцем Фортуны, если бы он имел добрых сыновей и наследников. Но было у него две дочери – Туллия Прима и Туллия Секунда[378], которых он выдал замуж за внуков Тарквиния – Луция и Арунта. Прима была кроткой и послушной дочерью, Секунда – диким, беспокойным созданием. Напротив, ее муж Арунт был добрым порядочным человеком, а Луций – вздорным и заносчивым. Распознав родственную ей душу шурина, Секунда стала исподволь подговаривать его против своего родного отца и собственной сестры.
– Сервий Туллий царствует не по закону. Власть должна принадлежать тебе. Ведь ты – настоящий мужчина, а не мямля, как мой муж. Сестра же моя тебе не ровня. Вот если бы я была на ее месте…
Взбудораженный этими речами, Луций убивает своего брата и Туллию Старшую, надеясь, что это откроет ему путь к браку с Туллией Младшей. И его расчет удается. На похоронах Туллия с таким притворством демонстрировала свою скорбь, что вызвала у отца беспокойство. Чтобы отвлечь ее от мнимого горя, он выдал безутешную вдову за такого же, как она, вдовца. И некому было удержать царя от этого опрометчивого шага, ибо Танаквиль давно уже соединилась в другом мире со своим Тарквинием. Теперь уже каждый день негодяйка напоминала супругу, что пора действовать.
– Очнись же! – убеждала она мужа. – Ты же царский внук и единственный законный наследник Тарквиния. Тебе не надо добывать царскую власть, как твоему отцу. Возьми ее или – если ты трус – возвращайся обратно в Тарквинии, откуда вышел твой дед.
Луций начал искать сообщников, особенно среди младших сенаторских родов, недовольных тем, что они не обладали авторитетом в государстве. Одним он напоминал о благодеяниях своего деда, которых они лишились с приходом к власти Сервия Туллия, других приманивал подарками и обещаниями.
Подготовив таким образом почву для захвата власти, он однажды ворвался в царском одеянии и при полных регалиях в царский дом и занял пустовавший тогда трон. Посланные им глашатаи привели отцов-сенаторов. Выходцы из старших родов были потрясены этой неслыханной наглостью и самоуправством. Воспользовавшись замешательством, Луций произнес речь, подготовленную с помощью супруги:
– Отцы-сенаторы! Я вижу, что кое-кого здесь смутило мое появление на этом троне, где вы привыкли видеть того, чье имя достойно его происхождения. Ведь он покровитель плебеев, доля которых прислуживать нам, патрициям. Рожденный рабыней, он уравнял тех из них, что побогаче, с вами. Он занял трон не по вашей воле, а по милости женщины.
В разгар этой речи в курию вступил Сервий.
– Что это значит?! – закричал он, подступая к трону. – Ты созвал без моего ведома отцов, ты восседаешь на моем месте.
– Это мое законное место, – прервал Тарквиний, – ибо я законный сын своего отца, а не царский раб, не самозванец.
На крики сбежался народ с Форума, патриции и плебеи. Недалеко было до потасовки. И в это мгновение Луций Тарквиний, устремившись навстречу старцу, схватил его на руки, пронес по проходу между скамьями и сбросил с лестницы.
Царские прислужники и провожатые бросились в бегство, а сам Сервий, весь в крови, едва живой, попытался добраться домой. Но его догнали слуги Тарквиния и закололи.
Луций Тарквиний, ниспровергающий своего тестя Сервия Туллия.
Вскоре после этого на колеснице здесь проезжала дочь Туллия Секунда, возвращавшаяся с Форума, где она была, чтобы поздравить супруга с царской властью. Достигнув верха Кипрейской улицы и повернув к Эсквилину, возница увидел тело зарезанного царя и в ужасе осадил коней поводьями. Тогда Туллия, выхватив поводья, погнала по телу родителя коней. Вернулась она домой на окровавленной повозке, обрызганная отцовской кровью, и осквернила домашних богов. Таково было начало преступного царствования, которое повлекло за собой и преступный конец.
Так после сорока четырех лет царствования погиб от руки зятя справедливейший из царей, оставивший о себе в веках добрую славу, которой не помешало даже отсутствие гробницы. Ведь зять запретил хоронить тестя, оправдывая свое кощунство тем, что и Ромул исчез и не имел гробницы. Память о Сервии сохранялась в сердцах римлян, и после того, как был изгнан из Рима его убийца, в городе был установлен тот порядок, о котором мечтал и записал в своем завещании Сервий.
Глава 6 На перекрестке эпох и легенд
Согласно римской исторической традиции, преемник Сервия Туллия Тарквиний Высокомерный правил 23 года (534-510 гг. до н. э.). На эти годы падают сооружение Капитолийского храма, взятие городов Габий и Свессы Помеции и другие события, историчность которых не вызывает сомнений. Но рассказ о последнем царе этрусского происхождения насыщен легендами не в меньшей степени, чем повествования о его предшественниках, и многими деталями напоминает греческую драму. Скорее всего, такой характер придало ему переведенное на латинский язык сочинение драматурга этрусского происхождения Волния «Этрусские трагедии». На использование этрусского источника указывает отсутствие в трагедии о преступлениях дома Тарквиниев какой-либо антиэтрусской направленности.
Образ Тарквиния Высокомерного отличают те же черты, которыми наделены в греческой историографии тираны. Возможно, Волний был одним из тех, кто воспользовался приемами греческой драматургии для обрисовки событий древней истории Рима и Италии. Но Тарквиний не списан ни с Писистрата, ни с Дионисия, а является одним из первых невыдуманных римских царей.
Предание об изгнании из Рима Тарквиния и всего его рода недостоверно во многих своих частях. Прежде всего, оно тенденциозно. Его цель – возвеличить представителей патрицианских родов, чьи имена оказались в списках первых должностных лиц республики. Претензии их потомков на причастность к такому переломному событию, как создание республики, привели к тому, что среди должностных лиц ее первого года оказалось не два высших магистра, как это было принято позднее, а четыре, что потребовало от древних историков искусственного устранения двух «лишних».
При объяснении этой республиканской путаницы историкам нового времени, в свою очередь, пришлось выдвинуть ряд реконструкций событий 509 г. до н. э., к которому в древности были отнесены изгнание царей, выбор первых консулов, освящение храма Юпитера Капитолийского и первый договор Рима с Карфагеном. Это столкновение грандиозных фактов на крошечном временном промежутке выглядит столь неестественным, что были сделаны попытки их разделения. Одна из них – гипотеза, согласно которой изгнание царей отнесено к 509 г., поскольку это единственная известная древним историкам дата – год освящения храма Юпитера Капитолийского. Само же изгнание произошло около 474 г. в результате разгрома этрусков при Кумах. Возможно, в пользу этого мнения говорит факт интенсивного храмового строительства, продолжавшегося в Риме на протяжении четверти века после 509 г.[379].
Тиран
Силой, без волеизъявления народа Тарквиний занял трон, возвеличенный его предшественниками. И начал он с того, что отменил распоряжения Сервия, которые обеспечивали участие в управлении государством всем, кто этого достоин. Он не только приказал унести с Форума медные таблицы, на которых были начертаны законы Сервия, но распорядился их расплавить, чтобы никто никогда не вспоминал о благодетеле плебеев. «Записки» Сервия, хранившиеся в храме богини Фортуны, он тронуть не посмел, однако приказал жрецам никому их не показывать.
Вместо налогов, взимаемых с доходов, Тарквиний ввел поголовную подать, душившую ростки предпринимательства, основу благосостояния общества. Догадываясь, какое ожесточение и ненависть вызовут его действия, он запретил все народные сборища, даже торги и некоторые религиозные церемонии, во время которых народное недовольство могло найти выход.
Теперь Высокомерный не советовался с сенатом ни в малом, ни в большом: самолично объявлял и начинал войну, заключал мир, вступал в союзные отношения с другими государствами, назначал и смещал сенаторов и должностных лиц, посылал к врагам лазутчиков, самовольно распоряжался государственной казной. Подобно современным ему греческим тиранам, он окружил себя вооруженной, слепо повиновавшейся ему стражей. От его воли и любого каприза зависела судьба государства и любого подданного.
И ощутили патриции, недавно злоумышлявшие против Сервия Туллия и помогавшие Тарквинию прийти к власти, его тяжелую руку. Собираясь, они вспоминали о старых добрых временах и осуждали самовластие тирана. Но, странным образом, что бы ни говорилось за закрытыми дверями или на свежем воздухе, немедленно становилось известным во дворце. Словно бы повсюду развесил Тарквиний сотни невидимых ушей. Это были уши рабов и домочадцев, подкупленных Тарквинием, уши тех же сенаторов, ставших тайными доносчиками. Избрав главным своим помощником страх, Тарквиний единолично приговаривал к казни и к изгнанию неугодных и просто подозрительных людей, поощряя всяческим образом льстецов и наушников.
Чтобы занять народ и отвратить его от недовольства и мятежей, царь затеял строительные работы, превосходившие по размаху все, что когда-либо предпринималось в Риме[380]. Цирк Величайший был достроен таким образом, что зрители могли не просто сидеть или лежать на траве, но размещаться на специально воздвигнутых деревянных помостах под раскидываемыми во время жары или зимних дождей полотнищами. Множество сооруженных еще первым Тарквинием каналов для вывода в Тибр нечистот и дождевых потоков были сведены в один крытый канал, рассчитанный на вечность.
Этими сложными и дорогостоящими работами руководили приглашенные со всей Этрурии опытные мастера. Римляне, поставленные под их начало, выполняли самую тяжелую и грязную работу, ничего за нее не получая. К тому же строительная повинность не избавляла от не менее обременительной воинской службы. И хотя Рим при Тарквинии сильно вырос и украсился, плебеи ненавидели тирана и сохраняли в своих песнях трогательную память о царе-благодетеле Сервии Туллии.
Коварство
Габии многолюдные, ныне вы пустошью стали.
Проперций
Внутренняя политика испокон веков определяла внешнюю. Дорогостоящие работы истощали римскую государственную казну, а пополнить ее можно было лишь за счет соседей. Сервию Туллию удалось заключить ряд взаимовыгодных договоров с латинянами и другими народами Средней Италии. Тарквиний Высокомерный их разорвал, требуя от римских союзников дани и территориальных уступок.
Из латинских городов только одни Габии[381], расположенные на полпути между Римом и Пренесте, не пошли навстречу наглым требованиям тирана. Не раз посылал Тарквиний легионы к древним стенам Габий, но все попытки захватить небольшой город наталкивались на необыкновенное упорство и самоотверженность габийцев.
Анксур, город вольсков.
В один из дней к строго охраняемым городским воротам подошел миловидный юноша в окаймленной пурпуром, но порванной тоге. Страж, свесившись через проем стены, спросил у незнакомца, что ему надо.
– Я сын римского царя Тарквиния Секст. Мне надо встретиться с городскими властями и поговорить о важном деле.
Посоветовавшись между собой, стражи отворили ворота. И вот в сопровождении воинов юноша уже шагает по мощеной улице, ведущей к городскому Форуму.
В городской курии юноша обнажил спину, покрытую кровавыми рубцами, и обратился к потрясенным сенаторам с такими словами:
– Вы знаете римского тирана как своего злейшего врага. Но вот вам свидетельство того, как обращается Тарквиний с самыми близкими ему людьми. Я пришел к вам в надежде на убежище, которое готов оплатить верностью вашим законам и установлениям, вашей свободе. Никто лучше меня, родившегося в Риме и приближенного к царю, не знает римских порядков. И я готов уже теперь поделиться этими знаниями, а когда вы сочтете это нужным, повести вас на Рим и открыть его ворота. Впрочем, если я не внушаю вам доверия или если ненависть к тирану столь велика, что вам будет тяжело дышать одним воздухом с его сыном, отпустите меня, чтобы я мог найти себе союзников где-нибудь в другом месте.
Кажется, только эти последние слова искусно подготовленной речи убедили габийцев, что сына Тарквиния не следует выпускать из города, ибо, оставаясь в его стенах, он может принести пользу, а за стенами, возможно, вред.
По мере того как габийцы ближе знакомились с беглецом из Рима, они проникались все большей уверенностью, что его направила в город сама Фортуна, чтобы покарать Тарквиния, враждебного этой богине, покровительствовавшей Сервию Туллию. Секст вел себя безупречно, а римский тиран, узнав о том, что сыну предоставлено убежище в Габиях, не раз присылал послов, требуя выдачи сына и обещая за это справедливый мир. Но габийцы не были предателями. Никто в городе не подозревал, что царский сынок выполнял роль деревянного коня, с помощью которого греки овладели Троей, что искусно задумана и сыграна гнусная комедия и близится ее трагический для города финал.
Когда Секст Тарквиний не только выдал все тайны своего отца, но и выказал храбрость в отдельных стычках со своими бывшими соотечественниками, ему было доверено командование габийским воинством. И эти обязанности он выполнял образцово, разделяя со своими подчиненными все тяготы и опасности войны, справедливо распределяя между ними добычу, так что в городе были почти уверены, что Секст Тарквиний не мог быть сыном Высокомерного, а его мать, подобно матери Ромула, родила мальчика от какого-то бога.
Секст был на пороге к своей цели. Оставалось отправить в Рим посла, чтобы получить от отца последние наставления. Такой верный человек был найден и отправлен в Рим, не вызвав у габийцев каких-либо подозрений.
Послу было поручено договориться с царем об обмене пленными. Царь принял посла Габий в Регии (царском доме) и выслушал его предложения. Однако, вместо того чтобы дать на него ответ, предложил послу спуститься в сад, словно для того, чтобы поговорить с глазу на глаз. Улучив момент, посол передал царю тайное поручение Секста. Тарквиний же, едва на него взглянув, сошел с дорожки и стал ходить между деревьев, сшибая жезлом цветки лилий.
Посол осмелился спросить Тарквиния:
– Каково же твое решение, царь, об обмене пленными?
Тарквиний продолжал метаться между деревьями, не проронив ни слова.
Тогда посол спросил напрямик:
– Что ты хочешь передать своему сыну, выбравшему своим посланцем именно меня?
Тарквиний словно бы не услышал этих слов, настолько он был занят обезглавливанием лилий.
И вернулся посланец Секста, уставший от этой непонятной ему игры, в Габии. Доложив сенаторам, что римский царь, видимо, не склонен к обмену пленными, он встретился с Секстом наедине и рассказал ему о странном поведении его отца.
И понял Секст, что отец, не испытывая доверия к посреднику, решил воспользоваться языком знаков, понимание которого доступно далеко не каждому. Сам же Секст без труда понял, что отец советует ему обезглавить городскую верхушку, избавиться от самых выдающихся граждан города.
Разгадав наставления отца, Секст начал действовать. Проявив ловкость и настойчивость, равные унаследованному коварству, юный Тарквиний стал обвинять сенаторов в выдуманных им самим преступлениях, чаще всего в мнимых убийствах сограждан. Вскоре в городе не осталось никого из тех, кто в тот несчастный для города день решил оставить в городских стенах римского беглеца в надежде извлечь выгоду из мнимой вражды отца и сына.
После этого не стоило никаких трудов открыть римлянам ворота Габий[382]. Город потерял свободу. Секст был назначен его пожизненным наместником.
Храм Юпитера Капитолийского
Еще Тарквиний Древний задумал соорудить в Риме грандиозный храм, подобный тому, какой в Афинах начал строить Писистрат. Но то ли у него до этого не дошли руки, то ли с присущей ему осторожностью он не решился на деяние, могущее вызвать возмущение таких ревнителей старины, как Атт Навий. Ведь Тарпейский холм, избранный под храм, с незапамятных времен был занят алтарями почитаемых окрестными жителями богов, и кто знает, как римские боги-старожилы отнесутся к появлению этрусских пришельцев.
Но то, что остановило Тарквиния Древнего, только подзадорило Тарквиния Высокомерного, и он, не долго думая, приказал очистить Тарпейский холм от дряхлых богов и их обветшавших святынь, находившихся там со времен Тита Тация[383]. Впрочем, гаруспик, которому была поручена эта операция, провел среди богов гадание, которое должно было решить судьбу каждого из них. Как сообщил царю гаруспик, все боги Тарпейского холма смирились с необходимостью уступить свои места. Покинуть холм отказались лишь бог границ Термин[384] и богиня юности Ювента. И Тарквиний склонился перед их настойчивостью.
– Пусть остаются, строптивцы! – буркнул он. – Пусть охраняют границы Рима и вечную молодость государства.
Так Термин и Ювента остались на Тарпейском холме. Но алтари их были передвинуты к обрыву.
При этом Высокомерный решил, что негоже находиться его храму на холме, носящем имя предательницы. Но как его назвать? Помог случай. Когда уже начали рыть котлован для фундамента, в яме наткнулись на мертвую голову, настолько хорошо сохранившуюся, словно ее отсекли совсем недавно[385]. Строители, побросав лопаты, с воплем «Капут! Капут!»[386] разбежались кто куда. Но этрусский гаруспик Олен[387], которому было поручено наблюдать за работами, не растерялся. Воздев руки к небу, он обратился к богу Тинии с благодарностью за знамение, а к окружающим с такими словами: «Бог Тиния бросил эту голову, чтобы храм на этом месте стал головою мира».
В тот же день Высокомерный распорядился: впредь именовать Тарпейский холм Капитолием. Строительство храма потребовало огромных средств. После того как опустела царская казна, была пущена в дело выручка от добычи, полученная при взятии одного богатого города. И храм был доведен до кровли. Он занимал площадку из туфовых плит, сглаживавших неровности скалы. Пол храма был выложен мраморными плитами, кровля его была позолочена. Вход в него образовывала колоннада в три ряда – по шесть колонн в каждом ряду. Внутренняя часть храма состояла из трех помещений для трех богов: центральное – для Тинии (римского Юпитера), левое – для Уни (Юноны), правое – для Менрвы (Минервы). Статуи их в древнейшую эпоху были из терракоты[388].
Чтобы дать храму достойное завершение, Тарквиний заказал Вулке, мастеру из соседних Вей, оформление фронтона своего храма. На фронтоне должна была стоять терракотовая колесница, запряженная четверкой коней. Вулка принял заказ и обещал вскорости его выполнить. Но обещания не сдержал. Когда колесница была вылеплена и поставлена в печь для обжига, вместо того чтобы уменьшиться в размерах, она начала разбухать, словно бы ее материалом было тесто, а не глина. Призванный Вулкой гаруспик истолковал чудо в том смысле, что увеличение размеров модели означает рост счастья и могущества того, кто сделал заказ. Естественно, что власти Вей, опасавшиеся усиления Рима, запретили Вулке отдавать законченную работу, из-за которой ему пришлось сломать печь, – иначе ее нельзя было вынуть.
Но, видимо, этрусские боги, обратившие свои глиняные головы в сторону Рима, не одобрили решения вейских властей. Во всяком случае, через несколько дней они это ясно показали во время состязаний колесниц в Вейях. Сначала колесницы шли ровно, но вдруг одна из них вырвалась вперед. Обойдя мету, кони свернули к выходу из цирка, промчались по улице к городским воротам и прямо по Соляной дороге двинулись к Риму. Возница делал все, чтобы их удержать. Но не тут-то было! Кони, словно направляемые кем-то свыше, развернулись таким образом, что возница вылетел из колесницы, как камень из пращи. Увидав мчащуюся колесницу, стражи, охранявшие римские ворота, спешно их открыли. Колесница ворвалась в город, пронеслась по Священной дороге, распугав квиритов, ринулась через Форум на Капитолийский холм и остановилась прямо перед только что построенным, но еще не освященным храмом.
Весть об этом вскоре возвратилась в Вейи. Напуганные власти сразу же распорядились, чтобы глиняная квадрига была возвращена заказчику. И тем же путем на специально сооруженном деревянном помосте работу Вулки доставили в Рим, где она была поднята на южный фронтон храма.
Внутренний вид храма Юпитера.
Так храм был подготовлен к тому, чтобы стать вечным жилищем Тинии-Юпитера. Его статуя, во избежание каких-либо препятствий со стороны этрусков, была заказана вольску Турриану. И пока он был занят ее изготовлением, другие мастера готовили для бога пурпурную мантию, которая должна была покрывать его терракотовые плечи, а в дни триумфа передаваться в пользование победителю.
Свитки Сивиллы[389]
В один из зимних дней Тарквинию, гревшемуся у очага, сообщили, что его хочет видеть бедно одетая старая женщина из Вульги.
– Дайте ей хлеба и пусть уходит! – отмахнулся царь.
Но вскоре страж вернулся.
– Старуха не берет подаяния, – проговорил он, разводя руками. – Она говорит, что принесла сокровища, которые могут пригодиться тебе и твоим наследникам.
– Приведи ее! – распорядился Тарквиний.
Через несколько мгновений перед ним стояла седая сгорбленная женщина с сумою в руке. Раскрыв суму, она выложила на край стола один за другим девять пожелтевших от времени свитков.
– Это твои сокровища? – спросил Тарквиний.
– Да, – ответила старуха. – В этих свитках написаны предсказания, которые раскроют тебе твое будущее и будущее твоего государства. Многие века эти свитки хранились в пещере близ Авернского озера…[390]
– Я слышал об этом озере. Правда ли, что ни одна птица его не может перелететь из-за испускаемых ядовитых испарений?
– Мне дано повеление, – продолжала старуха, словно бы не расслышав обращенного к ней вопроса, – отнести свитки в Рим. Я готова их тебе отдать, если мы сойдемся в цене.
– И сколько ты хочешь?
– Сумку золота.
– Да ты обезумела!
Старуха взяла три свитка и молча швырнула их в огонь.
– Как я понимаю, теперь ты просишь на треть меньше, – сказал царь, едва опомнившись.
– Сумку золота, – молвила старуха.
– Но это несправедливо, – сказал Тарквиний.
Старуха взяла три других свитка и бросила их в огонь.
– И сколько ты хочешь теперь? – спросил царь.
Грот Сивиллы.
– Сумку золота, – ответила она, протягивая ладонь со скрюченными пальцами к оставшимся свиткам.
– Не горячись! Подожди меня здесь. Я хочу посоветоваться со знающими людьми.
Встретившись с гаруспиком, Тарквиний узнал, что появление Сивиллы в Риме – особая милость богов, ибо Сивиллы никогда еще не покидали тех мест, где они дают предсказание. Наибольшее впечатление произвел на царя, уверенного в том, что Сивиллы недавние гостьи в Италии, рассказ гаруспика, что эти пророчицы обитали во Фригии, давая там предсказания как грекам и троянцам, так и лидийцам, его предкам[391].
Тарквиний вернулся к ожидавшей его старице, и не один. С ним был воин с корзиной золота. Поставив корзину на пол, он стал горстями пересыпать ее содержимое в суму старухи.
Тарквиний с нетерпением ожидал момента, когда сумка наполнится. Ему было интересно, как дряхлая, должно быть, столетняя женщина сумеет поднять и унести такую тяжесть. Но как только сума нищенки наполнилась доверху, она вместе с нею стала растворяться в воздухе. Тарквиний поднял голову. Старуха уже исчезла. Воин стоял белый от ужаса, с выпученными глазами и широко открытым ртом. Но свитки на столе остались.
Тарквиний подошел к столу и ощупал каждый из свитков дрожащими пальцами. Прижав их к груди, он мучительно думал, где бы отыскать надежное убежище для приобретенных им сокровищ. Исчезновение старухи убедило его в том, что это была одна из тех Сивилл, о которых рассказывают столько невероятных историй. После долгих колебаний Тарквиний сам отнес драгоценные свитки в храм Юпитера Капитолийского.
Змея из колонны
В Риме было замечено, что Фортуна, сначала неизменно благоволившая к Тарквинию Высокомерному, стала улыбаться ему все реже и реже, а затем и вовсе обернулась к нему спиной.
Однажды царственная чета птиц, орел и орлица, покружившись над Римом, опустилась на высокую пальму близ царского дома и стала вить на ней гнездо. Авгуры, в обязанности которых входило наблюдение за птицами, расценили этот случай как благое для царя знамение. Однако место, избранное птицами, как вскоре выяснилось, было несчастливым. Едва из яиц вылупились крикливые неоперенные птенцы, как на гнездо налетела огромная стая коршунов. Орел и орлица были прогнаны, птенцы заклеваны, гнездо разнесено по веточке, по соломинке.
Чтобы отнять у Тарквиния последнюю надежду, боги послали еще одно знамение. Из деревянной колонны, украшавшей вход во дворец, выползла змея. Дворец наполнился криками. Беспокойство вселилось и в сердце царя, и он решил отправить к оракулу Аполлона в Дельфы посольство, чтобы узнать истинный смысл знамения. Ошибка была в самом выборе послов. Тарквиний рассудил как будто правильно, что поручать такое можно только близким людям, заинтересованным в сохранении царского дома, а не придворным, могущим воспользоваться оракулом для захвата власти.
К своим сыновьям Титу и Аррунту, юношам, в отличие от брата, Секста, еще не оперившимся, был прибавлен и вовсе безобидный племянник, сын давно скончавшейся сестры Тарквиния, Юний Брут[392], явный дурачок, не умевший связать пары слов, с вечной глупой улыбкой[393]. «Уж, конечно, не от него исходит опасность», – подумал Тарквиний, призывая к себе Брута и приказывая ему отправиться в Дельфы. И пошел Брут к кораблю, неся в дар Аполлону золотой жезл, скрытый внутри полого рогового[394], а сыновья Тарквиния понесли от себя богатые дары, надеясь ослепить бога роскошью.
Исполнив поручение отца, Тит и Аррунт задали оракулу, объяснившему знамение как неизбежность перемен, вопрос: кто же будет царем в Риме? Из глубины расселины прозвучали слова: «Высшей властью в Риме, о юноши, будет обладать тот из вас, кто первым поцелует мать».
Тит и Аррунт были очень довольны тем, что стали обладателями этой тайны, и, конечно же, не собирались посвящать в нее своего брата Секста. Брута же они вовсе не принимали в расчет, поскольку его мать была уже мертва. Между тем Брут, поразмыслив над изречением и зная, что повеления богов нельзя толковать буквально, решил опередить царских сыновей. Когда они, возвращаясь, сошли с корабля, Брут сделал вид, что поскользнулся, и, упав, приложился губами к земле, матери всех смертных, и она содрогнулась, дав ему понять, что поцелуй принят.
Клятва Брута
И поднимая булат, благородной окрашенный кровью,
С ясной грозой на челе молвит бесстрашную речь:
Духом клянусь я твоим, высшей святынею мне,
Кара царя-лиходея с отверженным родом настигнет.
Овидий (пер. Ф. Зелинского)
Вступив в Рим, царские сыновья увидели отряды воинов. Взметая желтую пыль, они брели по направлению к Марсову полю. Из храмов доносились выкрики молящихся и аромат благовоний. Оказалось, что отец назначил поход на город рутулов Ардею[395], уже не раз отражавшую атаки римского войска. Наперебой расцеловав мать, немало удивленную неожиданной нежностью сыновей, Тит и Аррунт спешно закрепили доспехи поверх дорожных гиматиев, сменили петасы на шлемы. В пути их догнал Секст, которому отец приказал оставить Габии, чтобы принять участие в наказании мятежного города.
Через несколько дней все пространство под скалой, которую занимала Ардея, покрылось бесчисленным количеством шатров и землянок. Римляне устраивались надолго. Из окрестных покорившихся городов и селений на повозках, запряженных мулами и быками, везли провизию и дрова на зиму. Дребезжали колеса, визжали пилы, слышались удары заступов и топоров.
Укрывшись от всей этой суматохи за кожаными стенами своего шатра, самого высокого и просторного в лагере, царские сыновья пили вино и играли в кости. С ними вместе был молодой Коллатин – сын наместника Коллации[396], дальний их родственник.
О чем обычно говорят молодые мужья, когда хмель ударит им в голову? Конечно же, об оставленных дома женах! Когда братья, смакуя вино, перечислили все мыслимые и немыслимые достоинства своих супруг, Коллатин внезапно отодвинул свой кубок, так что вино пролилось на ковер.
– Нет! Я не буду восхвалять свою Лукрецию, ибо последнее дело делиться со всеми тайной двоих. Но я готов с вами поспорить, что моя Лукреция лучше всех женщин. До Рима недалеко. Я готов навестить ваших жен, Тит и Аррунт, а потом отправиться в Габии, чтобы посетить твой дом, Секст. Затем мы отправимся ко мне в Коллацию.
Сказано – сделано. По каменистой, освещенной луною дороге застучали копыта. К третьей страже спорщики уже скакали по опустевшим и темным римским улицам. Только из пристройки к царскому дворцу, которую Тарквиний выделил младшим своим сыновьям, лился свет, слышались звуки флейт и тимпанов.
– Не будем им мешать, – сказал Секст. – И не надо скакать в Габии. Давай отправимся прямо в Коллацию. Я уверен, что и Лукреция не теряет времени даром.
Закипела кровь в жилах Коллатина. Он с трудом удержался, чтобы не вытащить меч.
– Хорошо, я согласен! – проговорил он глухо. – Ведь Секст признал, что в Габиях нам нечего делать.
И вот они в маленьком городке в десяти милях от Рима. Город словно вымер. Но в одном доме горит свет.
– Клянусь Геркулесом! – воскликнул Секст. – Это ведь твой дом, Коллатин.
Всадники спрыгнули с коней и переступили порог дома. Они увидели Лукрецию в кругу рабынь. Тихо шелестели прялки.
Услышав скрип двери, Лукреция обернулась. Краска покрыла ее щеки. Еще мгновение, и она в объятиях у Коллатина.
С завистью и изумлением наблюдал за этой сценой Секст. Он уже забыл о проигранном споре и о своем позоре, свидетелем которого стал Коллатин. Секста поразили красота молодой женщины, ее необыкновенная чистота и скромность. В голове юноши, испорченного властью и привыкшего удовлетворять любые свои желания, возник преступный замысел.
На следующую ночь он покинул лагерь, сославшись на неотложные дела в Риме. Вот и дом Коллатина. Услышав стук копыт, Лукреция бросилась к двери. Она думала, что вновь приехал муж. Но это был Секст Тарквиний, объяснивший, что он загнал коня и вынужден заночевать в Коллации.
Юний Брут.
Скрыв разочарование, Лукреция радушно встретила гостя. Рабыни принесли воду для омовения рук и еду и отвели Секста в предназначенную ему комнату. Но Секст и не думал ложиться. С обнаженным мечом он ждал, пока в доме все стихнет.
Затем, ворвавшись в спальню, он бросился на колени перед супружеским ложем, стал клясться Лукреции в любви. Когда же она не уступила его домогательствам, он перешел к угрозам. Показывая Лукреции меч, он говорил, что сейчас схватит одного из домашних рабов, заколет его в этой спальне, а затем поскачет в лагерь, чтобы сообщить Коллатину, что застал раба вместе с нею и убил его, защищая честь семьи. Видя, что Секст готов привести угрозу в исполнение, Лукреция не нашла сил противостоять негодяю.
Когда Секст, добившись своего, выбежал наружу и стук копыт возвестил о его удалении, Лукреция вышла в атрий и приказала одному из рабов отправляться за отцом в Рим, а другому – за мужем под Ардею. «Пусть явятся немедленно, – сказала она. – И каждого пусть сопровождает самый близкий из друзей».
Первым прибыл Коллатин с Брутом. Несколько мгновений спустя явился отец Лукреции Спурий Лукреций с Публием Валерием.
Рабыня открыла дверь в спальню. Лукреция была вся в черном, оттенявшем белизну ее щек и лба. Она начала говорить, но лицо ее вдруг покрылось краской, а из глаз хлынул поток слез. Наконец, собравшись с силами, она назвала имя Секста Тарквиния и призвала отомстить за неслыханное оскорбление, которое он ей нанес. Муж и отец принялись ее утешать, но она внезапно выхватила спрятанный в одежде кинжал и вонзила его себе в грудь.
Все оцепенели от ужаса. Первым опомнился Брут. Он вынул кинжал из раны уже мертвой Лукреции и поднял его над головой.
– Клянусь кровью благородной Лукреции, лучшей из римлянок, отомстить роду Тарквиниев. Преступление Секста сделало царскую семью врагами римского народа. Рим должен освободиться от власти царей.
Кинжал переходил из рук в руки, и все повторили клятву Брута.
Затем мужчины положили тело Лукреции на носилки и понесли на Форум Коллации. Здесь Брут призвал молодежь к оружию. Вскоре Брут, Коллатин, Спурий Лукреций и Валерий в сопровождении толпы вооруженных юношей двинулись в Рим.
Римляне были поначалу напуганы появлением возбужденных, что-то выкрикивавших людей и разбежались по домам. Но Брут, обладавший властью предводителя всадников, разослал по городу глашатаев, объявивших о чрезвычайном собрании на Форуме.
Сбежавшиеся отовсюду квириты увидели погребальные носилки и вокруг них людей в трауре. Потрясенные горем муж и отец Лукреции попросили Брута рассказать народу о случившемся.
Брут поднялся на возвышение для ораторов и впервые в своей жизни произнес публичную речь. Она вызвала не только глубокое потрясение слушателей, но и не меньшее их удивление. Общее мнение выразил один из квиритов: «Неужели это тот самый Брут, одно имя которого вызывало усмешки?» И впрямь это был совсем другой человек! Куда-то исчезла то ли застенчивая, то ли глупая улыбка с его лица. Он, постоянно хранивший молчание, произносил речь с легкостью, какой мог бы позавидовать любой из сенаторов. Так и осталось неясным, переродило ли Брута переживание в доме Коллатина или он попросту сбросил маску глупца, которая ранее спасала ему жизнь.
В своей речи Брут поведал не только о чудовищном поругании Лукреции и ее гибели. Он говорил о гнусном убийстве Сервия Туллия, о своеволии и жестокости тирана, превратившего квиритов из воителей и победителей соседних народов в чернорабочих и землекопов.
Чувствовалось, что он собирал факты долгие годы и копил ненависть в своей душе в надежде когда-нибудь все это выплеснуть и предстать перед народом великим оратором и вождем.
– Оставьте, сограждане, слезы! – закончил свою речь Брут. – Давайте вооружимся, нет, не против царя – против деспотии, позора рода человеческого.
И слова эти нашли немедленный отклик. Народ принял решение об изгнании Луция Тарквиния с супругой и детьми. Был объявлен набор из числа граждан младших возрастов в войско, командование которым поручено Бруту. Назначив Лукреция префектом города[397], Брут отправился под Ардею поднимать стоящих там воинов.
Не дожидаясь прибытия мужа, в тот же день из города бежала Туллия, проклинаемая, где бы она ни появлялась, мужчинами и женщинами, призывавшими на ее голову отцовских богинь-мстительниц.
Триарии.
О событиях в Коллации и Риме стало известно всем, кто стоял лагерем под Ардеей. Воинство отказалось повиноваться тирану и признало власть Брута, остававшегося в должности начальника конницы. Тарквиний отправился в Рим, надеясь, что там вспомнят о его победах, о величественных сооружениях, которыми он украсил город.
Но его не впустили в Рим.
Царь метался от одних ворот к другим, но слышал лишь насмешки и проклятия. Кто-то ему сверху сказал:
– Тарквиний! Ты был нашим царем. Ищи себе другую державу.
Тогда же Секст Тарквиний удалился в Габии, как в собственное царство, и был там вскоре убит своими давними врагами, которых нажил в свое время казнями и грабежом.
Брут, не застав Тарквиния в Ардее, возвратился в Рим и направился в храм Фортуны, где, как ему было известно, хранились записки Сервия Туллия. С волнением он читал завещание человека, сумевшего сочетать царскую власть со справедливостью. Наконец, он натолкнулся на место, которое искал. Описывая наилучшее государственное устройство, Сервий писал: «Справедливее будет, если общее дело будет передано не одному, а двум царям, а власть их будет ограничена одним городом и возможностью накладывать одному царю запрет на действия другого. И, поскольку слово „царь“ может стать ненавистным народу, лучше называть правителей как-нибудь иначе».
Тотчас же Брут познакомил с мудрыми мыслями Сервия Туллия префекта города Лукреция и убедил его последовать мудрому совету справедливого царя. Лукреций созвал на Марсовом поле народное собрание по центуриям. Народ избрал высшими должностными лицами Луция Юния Брута и Луция Тарквиния Коллатина, назвав их консулами[398]. Государство же было названо «общим делом» (республикой)[399].
VII Книга бородатых консулов
Предисловие
Эта книга вобрала в себя легенды Рима от установления Республики (около 509 г. до н. э.) до битвы при Регилле (около 493 г. до н. э.). В эти пятнадцать лет Рим еще не претендовал на господство не только над всей Италией, но даже над ее центральной частью Лацием. В суровой борьбе с ближайшими соседями римскому народу чаще всего приходилось отвоевывать то, чем он обладал во времена Тарквиниев. Ведь в результате войн с коалицией этрусских государств Рим потерял треть и так незначительной территории. Все правобережье Тибра вплоть до соляных варниц на Тирренском море попало под власть ближайшего римского соседа – этрусского города Вей.
К тому же с изгнанием Тарквиниев рухнуло господство над Лацием, которого силой и хитростью добились этрусские правители Рима. Латинские города, порвав союз с Римом, стали союзниками греческой колонии Кампании Кум, во главе которой в те годы находился тиран Аристодем. Это было угрозой и для этрусков, поскольку путь в колонизованную ими Кампанию проходил через Рим и Лаций. Только это спасло Рим от полного уничтожения, заставив этрусков примириться с существованием города, изгнавшего этрусского царя.
И чем плачевнее было военно-политическое положение Рима, тем громче в трудах поздних римских историков звучали дифирамбы в честь римских воинов и полководцев, тем гуще мрак легенд, в котором теряются проблески истины. Римляне в этом отношении ничем не отличались от других народов, терпевших неудачи. Вспомним, что героизм израильтян, если судить о нем по Библии, ярче всего проявлялся в годы поражений в битвах с филистимлянами. В своих песнях сербы всегда побеждают турок, что не мешает им находиться под турецким игом. Да и наше «Слово о полку Игореве» обязано своим появлением не победе, а поражению.
Легендами окружена и внутренняя история Рима следующего за изгнанием Тарквиниев столетия. Содержание ее – борьба плебеев с патрициями, обусловленная в значительной степени тем же упадком, который пережил Город после изгнания царей. Разумеется, противоречия между патрициями и плебеями существовали и при царях, но их острота гасилась за счет того, что плебейская верхушка пользовалась плодами римской экспансии. Цари этрусского происхождения, особенно Сервий Туллий, рассматривали плебеев как свою опору и оказывали им покровительство, проводя в их интересах те или иные законы. Утвердившаяся в Риме Республика была патрицианским государством, в котором плебеи не пользовались какими-либо законными правами и не могли найти управы на своих обидчиков. Борьба между плебеями и патрициями достигает невиданного ранее накала. И она, так же как военные столкновения с соседями, обретя своих героев и мучеников, становится достоянием легенд и преданий.
Глава 1 Впервые без царя
Охватываемые этой главой события приходятся всего лишь на один год римской истории, в переводе на современное летосчисление, 510-509 гг. до н. э. На этот год падают смещение консула Тарквиния Коллатина и замена его Валерием Попликолой, заговор сыновей Брута в пользу изгнанного царя, первое сражение за Республику на поле боя и гибель Брута, избрание вместо Брута консула Лукреция, замена Лукреция консулом Горацием, первый триумф, освящение Капитолийского храма.
Не слишком ли много имен и событий за один год? Этот вопрос не раз уже задавали себе исследователи раннего Рима и, отвечая на него, пришли к выводу, что нагромождение событий и имен – следствие того, что римские историки соединили множество легенд, образовавшихся вокруг такого значительного события, как падение царской власти.
Серьезное сомнение вызывает то, что царя в Риме сменили два консула. Консулат не мог возникнуть сразу. Это результат длительного политического развития. Скорее всего, в Риме, как и в других италийских городах, на смену царям пришли единоличные правители, опирающиеся на поддержку вооруженных отрядов. Имена этих правителей – Юний Брут, Валерий, Лукреций, Тарквиний Коллатин, Гораций – донесли легенды. Не зная, кого из них сделать «консулами», поздние римские историки отнесли их всех к одному году, одного отстранив от власти, другого погубив на поле боя, третьего заставив умереть естественной смертью. Таким образом, к концу года из пяти «консулов» осталось только двое – Валерий и Гораций.
Первый из них, судя по недавно обнаруженному документу из латинского города Сатрика, – историческое лицо. Он вместе с отрядом, опираясь на который мог прийти к власти, принес жертвы богине матери.
Дата изгнания царя и установления Республики не заслуживает доверия. В распоряжении римских историков могла иметься лишь дата освящения храма Юпитера Капитолийского, сохранившаяся в храмовых архивах. Она была взята за новую эру римской истории, и к ней были привязаны все знакомые из легенд имена и события внутренней и внешней истории Рима.
Таким образом, вместе с рассказами о первых римских консулах мы вступаем в мир легенд и политических конструкций, имеющих целью доказать, что республиканские порядки возникли сразу после изгнания царей, а римляне в их защите проявили необыкновенную стойкость и мужество.
Возвращение войска
Дорога пылит.
Вдали осталась Ардея.
Сердца веселит
Весть об изгнанье злодея.
И солнце встает
В предутреннем белом тумане.
Фортуна зовет
На новые испытанья.
Сквозь желтую дорожную пыль, покрывшую лица воинов, весело поблескивали глаза. Калиги дружно били по каменистой земле. Нет, не очередную победу уносили легионеры в потрепанных заплечных мешках. Мешки эти были пусты. На этот раз город не был взят. Подтянуты кожаные пояса. Но в строю то и дело вспыхивал и прокатывался смех. И обросшие волосами, и юношеские гладкие лица освещались улыбками. С Ардеей заключен мир, с той самой Ардеей, которая так упорно сопротивлялась и выдержала осаду. Те же, что пришли под ее стены подневольными царскими воинами, возвращались на родину свободными гражданами Республики.
Да! Да! В Риме впервые за двести с лишним лет не было царя. Государством управляли два Луция – Луций Юний Брут и Луций Тарквиний Коллатин. Они избраны собранием по центуриям, введенным лучшим из царей Сервием Туллием. Они называют себя консулами. Воины шли, чтобы с ними встретиться и выслушать их речи.
Всегда среди множества людей найдется маловер, не разделяющий общих надежд и радостей. Вот и сейчас послышался голос, который, как все поняли, принадлежал вечно чем-то недовольному Бабурию.
– А чего радоваться-то?! Избрали мы себе на голову вместо одного двух царей. Ведь у Тарквиния Коллатина то же родовое имя, что и у Тарквиния Гордого. Да и Брут из того же царского рода. Ведь именно Брута царь отправил в Дельфы, чтобы узнать, кто его сменит на троне!
Все смолкли, и только калиги били по земле сильнее и как бы сосредоточеннее. «Бабурий прав! – мрачно думали воины. – Конечно, Коллатин пострадал. И без его Лукреции от царя бы вовек не избавиться! Но Коллатин и на самом деле Тарквиний! И Брут из царского рода, а его сыновья воспитывались вместе с царскими сыновьями. Кто знает, что у всех этих Тарквиниев на уме. Подождут, пока у народа утихнет гнев, а потом вернут трон и корону своему родичу».
Римские легионеры на походе.
С такими вот мыслями воины прошли через городские ворота и вступили на Форум. Народ уже собрался. Консулы стояли на деревянном помосте. Вглядываясь в их встревоженные лица, воины поняли, что первые люди Рима тоже чем-то недовольны. Брут взял слово первым.
– Квириты! – начал он. – Я свободный человек и вижу перед собой свободных людей. Над вами нет царя. Мы принесли клятву, что никогда больше царь не будет править римлянами. Вот чего мы добились. Вот ради чего каждый из нас должен поступиться своими собственными планами и интересами. Что я имею в виду? Мне известно, чем обеспокоены граждане. Мой коллега Луций Тарквиний Коллатин! Речь идет не о тебе, а о твоем имени. Оно и волнует народ! В твоем доме был поднят меч, и ты, Коллатин, пострадал более других. Поверь, ты и твои заслуги, и твои беды в Риме никогда не будут забыты. Но избавь нас от своего ненавистного имени! Удались добровольно ради твоего отечества, и ты сохранишь о себе добрую память в потомстве.
Коллатин, судя по его виду, до того, как Брут начал свою речь, не догадывался, о чем тот собирался говорить. По мере того как Брут обращался к нему, голова Коллатина опускалась все ниже и ниже, а лицо его то белело, то краснело. Когда Брут смолк, Коллатин поднял голову и обратил лицо к своему тестю Спурию Лукрецию, к тому самому, с кем он над телом супруги своей давал клятву отомстить насильнику и всему царскому роду. По каменной неподвижности лица Лукреция Коллатин понял, что у него он не найдет поддержки, и на заплетающихся ногах покинул помост.
Тут же на его место был избран Публий Валерий. Этот сенатор из старинного сабинского рода во времена Тарквиния не успел себя проявить и поэтому в глазах народа менее всех был причастен к его преступлениям. Сразу же Публий Валерий отправился на Марсово поле к алтарю Дита и Персефоны и, заколов черного быка и черную корову, принес клятву за свободу римлян.
Чудесное избавление
В Риме не удивились тому, что консул избрал для клятвы богов подземного мира. Всем было известно, что он происходил от одного из сыновей сабинянина Валезия, спасенного богами смерти.
Было это тогда, когда на селения сабинян и латинян обрушилась страшная болезнь, имени которой лучше не знать и не повторять. Она косила людей без разбора. И перед ней было бессильно любое врачебное искусство. Явные ее признаки появились на личиках двух сыновей и дочери Валезия, и он пал на колени перед очагом с мольбой к ларам отвести болезнь от детей, а лучше навлечь ее на его седую голову и на голову жены.
И вняли лары мольбе. Из очага, заглушая треск поленьев, послышался голос – не мужской и не женский, божественный голос:
– Отвези детей по Тибру в Тарент и напои их там водой.
«Лары откликнулись!» – с ликованием подумал Валезий и бросился укутывать детские тельца, разметавшиеся на постели и пылавшие недобрым жаром. Смущала лишь дальность путешествия. Валезий знал, что Тарент находится на краю Италии, заселенном греками, и на челне знакомого ему рыбака туда не доплыть. И все же надежда одолела сомнения. Рыбак, выслушав сбивчивый рассказ соседа, почесал затылок всей пятерней, но в помощи не отказал.
Течение понесло лодку, и приходилось лишь править веслами. Обнимая детей, Валезий ощутил, что жар в их тельцах сменился холодом. Они дрожали. Там, где река круто сворачивала к освещенным луной холмам, на левом берегу что-то дымило.
– Что это за место? – спросил Валезий.
– Одни называют его Тирентом, другие – Тарентом, – отозвался рыбак.
И понял Валезий, что ему не придется на утлом челне выходить в открытое море и плыть к далекому греческому городу. Он попросил рыбака причалить к низкому берегу и, зачерпнув воду бронзовым ведерком, помчался в направлении дыма. Его тонкая струя выходила прямо из земли. Огня же, без которого, как говорят, дыма не бывает, не было. Но и это не смутило Валезия. Он подобрал на земле прутики и, положив их в места выхода дыма, начал дуть и вызвал огонь – если не своим дыханием, то верой в чудо. Вода быстро согрелась. Дети ее выпили и сразу погрузились в глубокий сон.
Пробудившись, они наперебой стали рассказывать свой сон. Каждому из них явилась богиня. Она отерла их тела губкой и повелела заколоть на алтаре жертвенных животных и устроить игры.
Никакого алтаря в месте выхода дыма не было. Догадавшись, что алтарь может быть под землей, Валезий поспешил к видневшемуся вдали холму, по склону которого поднимались хижины пастухов. Они были добрыми людьми и, вооружившись лопатами, последовали за Валезием. Алтарь оказался на большой глубине. Эти же люди продали Валезию двух черных барашков и черную овечку. Их Валезий заколол за двух сыновей и дочь – по одному животному в ночь. И все это время местные жители, разведя костры, состязались в беге, прыжках, метании камней и плясках[400].
Сыновья и отцы
Покажется если кому-то,
Что спор наш отеческий нов,
Так вот вам история Брута -
Первая римская смута,
Конфликт сыновей и отцов.
После бегства из Рима Тарквиний Высокомерный не оставлял надежды возвратиться в Город царем. Поначалу он действовал хитростью. Через своих сторонников в Риме он узнал о разногласиях между Брутом и Коллатином, об освобождении последнего от должности и избрании Валерия. Верные люди сообщили ему, что имеется немало недовольных переменами в государстве среди молодых патрициев. Это были ровесники и сотоварищи юных Тарквиниев, привыкшие жить по-царски и не видевшие для себя в государстве достойного их честолюбия места[401]. И отправил Тарквиний в Рим своих посланцев под предлогом решения имущественных споров, а на самом деле с тайным поручением вступить в переговоры с юнцами и с их помощью восстановить свою власть.
Так в Риме возник заговор, к которому примкнули среди прочих влиятельных людей сыновья Брута и племянники лишенного власти консула Коллатина.
Решение вопроса о передаче Тарквинию лично ему принадлежавшего имущества затянулось, и посланцы Тарквиния воспользовались этим обстоятельством для встреч с заговорщиками. Они побуждали их дать подтверждение своей верности царю. Во время одной из встреч в сарае юноши принесли в жертву раба и, прикоснувшись к его внутренностям, при посланцах поклялись добиться возвращения в Рим Тарквиния[402]. Но посланцам этого показалось мало, и они потребовали письменного подтверждения клятвы. Свидетелем всего этого оказался раб, спавший в сарае. Проснувшись от шума голосов, он спрятался, опасаясь, что его накажут за леность, и слышал стон закалываемого, слова клятвы и уговоры дать Тарквинию письмо.
Дождавшись, когда заговорщики удалятся, он покинул свое убежище и помчался не к собственному господину Бруту, а к консулу Валерию, сыновья которого клятву верности Тарквинию не давали.
Валерий молча выслушал раба, после чего приказал его связать и не спускать с него глаз, сам же со своими людьми бросился к покидавшим Рим посланцам Тарквиния, схватил их и отобрал у них письмо. Потом были схвачены и юноши, готовые к заговору.
Весть об этом заставила сенат изменить принятое решение о возвращении Тарквинию его добра. Оно было отдано на разграбление плебеям с тайной мыслью, что они, завладев частью царского имущества, никогда не примирятся с возможностью возврата царской власти. После того как в царском доме уже нечего было брать, его вместе с двором сровняли с землей. Тарквинию принадлежала также большая и лучшая часть Марсова поля. Ее предали проклятию, а это означало, что все на ней находящееся нельзя было употреблять в пищу. Еще до того поле скосили, и лежали снопы, готовые к молотьбе. Их побросали в Тибр. За снопами последовали срубленные деревья. В это время года река обмелела, и брошенное в воду застряло неподалеку на мели, было занесено и скреплено илом. Так на Тибре образовался остров, впоследствии названный Священным. На нем появились храмы богов и портики, укрывавшие от солнца.
Между тем состоялся суд над юношами-заговорщиками. Их привели в оковах на Форум и предъявили им обвинение, а затем прочли письма, уличавшие в заговоре. Юноши смущенно и уныло молчали. Кто-то, желая угодить Бруту, заикнулся об изгнании. Валерий молчал. Коллатин залился слезами. Но лицо Брута не дрогнуло. Он обратился к каждому из сыновей по отдельности с предложением ответить на обвинение. Они молчали. Еще дважды Брут повторил: «Ну, Тит! Ну, Тиберий! Отвечайте!» Когда же ответа не последовало, Брут обернулся к ликторам и молвил:
– Дело теперь за вами!
Ликторы подбежали к юношам, сорвали с них одежды, завели руки за спины и начали сечь розгами. Это зрелище заставило многих отвернуться. Но Брут не отвел взгляда даже тогда, когда его сыновьям рубили головы. Та же участь постигла и других заговорщиков.
Брут произносит приговор своим сыновьям.
После этого рабу, раскрывшему заговор, были дарованы свобода и римское гражданство.
Крик
И померк закат кровоточащий,
И, как диво, выплыл Тива лик.
И пронесся над Арсийской чащей
Этот леденящий жилы крик.
Сам Сильван, благой владыка леса,
Гневно схватку братьев порицал.
Ненавистник брани и железа
Слал свое проклятие бойцам.
Узнав о провале заговора, решил Тарквиний обратиться к своим соотечественникам этрускам с просьбой помочь ему вернуть законную власть в Риме. На его призыв отозвались Тарквинии, родина рода Тарквиниев, и соседние с Римом Вейи, всегда готовые поддержать любого недруга римлян. Во главе двух ополчений стали сам Тарквиний и его сын Аррунт. Римлян же повели консулы Валерий и Брут. Местом сражения был избран священный Анзуйский луг, расположенный рядом с Арсийским лесом[403], считавшимся обиталищем бога Сильвана[404].
Еще издали узнав одного из консулов по окружающим его ликторам, а затем убедившись, что это Брут, а не Валерий, Аррунт возгорелся гневом и с криком: «Вот кто нас изгнал из отечества!» – направил к Бруту своего коня. Поединок был столь стремительным и яростным, что воины обеих сторон едва опомнились, как увидели Брута и Аррунта лежащими без признаков жизни на земле.
Такой результат поединка предвещал и ничейный результат самого сражения. Так и случилось. На одном крыле победили римляне, на другом – этруски. Сражающихся развела ночь. Оставшиеся в живых разбрелись по своим городам. Но будто бы, проходя мимо Арсийского леса, римляне услышали громовой голос:
– У этрусков пало на одного больше. Римляне победили.
Римляне решили вернуться, чтобы проверить, так это или нет, и при свете луны стали считать погибших: трупов римлян оказалось одиннадцать тысяч триста, этрусков – одиннадцать тысяч триста один.
Так римляне вернулись в Город победителями. Это был день мартовских календ, день бога войны Марса. И был он отмечен первым триумфом первого консула[405]. Через Марсово поле Валерий въехал в Город на четверке коней, окруженный толпою родственников и клиентов. Над головой победителя раб держал золотую корону, украшенную дубовыми листьями и желудями, время от времени напоминая: «Ты человек. Ты человек». Но если бы победитель, оглушенный славой, и не расслышал шепота раба, мимо его слуха не мог пройти рев следовавших за колесницей воинов. Воины насмехались над его внешностью, над его привычками, и это преследовало ту же цель, что и шепот раба: напомнить триумфатору, что он не бог, а человек, спасти его от гнева ревнивого Юпитера.
Через несколько дней после своего триумфа Валерий прославился не только как победитель этрусков, но и как оратор, произнеся над телом павшего Брута речь. Вообще-то, согласно установившимся обычаям, такую речь должен был произнести один из сыновей покойного. Но, казнив Тита и Тиберия, Брут сам лишил себя этого почета. Поэтому Валерий взялся за произнесение погребальной речи. В ней он отметил все заслуги Брута в изгнании из Рима царей, его непоколебимую стойкость в защите интересов римского народа, тщательно избегая всего того, что могло бы бросить на покойного тень. Кажется, именно тогда римляне стали повторять вслед за греками: «О мертвом хорошо или ничего».
Дом на Велии
После выполнения долга перед коллегой, павшим на поле боя, Валерий занялся постройкой дома на самой высокой точке Палатина, которую римляне называли Велией. Само расположение этого дома, нависавшего над Форумом, как неприступная крепость, а также то, с какой важностью Валерий сходил вниз по лестнице в окружении ликторов, вызвало в городе кривотолки, будто Валерий стремится занять место Тарквиния, стать царем.
Когда Валерию стало известно о недовольстве народа, он, не долго думая, собрал толпу ремесленников, которые за ночь снесли уже почти завершенный дом до основания, а сам со своими близкими поселился у друзей[406].
Наутро, когда граждане, по обыкновению, начали заполнять Форум и подняли глаза, чтобы взглянуть, как будет спускаться вниз этот «гордец» (так многие стали называть Валерия), они наткнулись на пустоту. И снова пошли толки. Одни восхищались силой духа Валерия, сумевшего пожертвовать своими средствами и удобствами, чтобы угодить народу. Другие же оплакивали дом, который был украшением Рима.
И тут появился Валерий в окружении ликторов. Однако на фасках не было, как обычно, топоров, и к тому же, когда ликторы приблизились, они склонили фаски перед народом в знак признания высшей его власти.
Толпа затихла в удивлении перед этим новшеством, и тут консул произнес вторую свою речь, которая поначалу могла показаться продолжением той, погребальной:
– О Брут! – начал Валерий. – Боги дали тебе счастливую судьбу. Ты пал на поле боя в расцвете славы, сражаясь за общее дело, а я остался жить, чтобы узреть неблагодарность, чтобы испытать оскорбление и клевету. Неужели репутация человека и гражданина зависит не от его поведения, а от места, где расположен его дом? Чтобы навсегда рассеять подозрения в том, что должностные лица действуют в собственных интересах и добиваются единоличной власти, я предлагаю вам ряд законов. Пусть никто не будет единоличным консулом. Пусть будет осужден к смерти каждый, кто примет власть без волеизъявления народа. Пусть никто из граждан не будет казнен или наказан розгами без согласия народа.
Эти законы в тот же день были приняты. И именно они дали Валерию прозвище Публикола[407]. Вскоре состоялись выборы второго консула. Им оказался Спурий Лукреций, отец Лукреции. Ему, как старшему по возрасту, Валерий передал своих ликторов со знаками высшей власти.
На следующий день Валерий появился на Форуме без почетной свиты, чем вызвал всеобщее удивление.
– Почему бы тебе не иметь собственных ликторов? – спросили друзья.
– Знаков высшей власти в Риме, освободившемся от царей, не должно быть больше, чем при царях! – ответил Валерий.
С тех пор в Риме у двух консулов было 12 ликторов, переходивших через месяц от одного консула к другому. Когда же в чрезвычайных случаях назначался диктатор, его сопровождало 24 ликтора.
Через несколько дней Лукреций скоропостижно скончался, и ликторы возвратились к Валерию. Новым консулом вместо Лукреция был избран Марк Гораций Пульвилл, тот самый, кого Тарквиний поставил во главе войска, осаждавшего Ардею.
Освящение храма Юпитера
Тарквиний, сын Демарата, принес обет построить храм Юпитера. Его внук этот храм построил и даже успел украсить его фронтон терракотовыми фигурами, а вот освятить храм ему не пришлось. Консулы Валерий и Гораций бросили между собой жребий, кому освящать храм. Жребий выпал Горацию, и пришлось Валерию отправляться на войну, хотя освящение храма было его давней мечтой.
В назначенный для освящения храма день сентябрьских ид[408] Гораций в сопровождении сенаторов взошел на Капитолий. Были принесены Юпитеру жертвы, после чего Гораций поднялся по ступеням к дубовым дверям храма и уже коснулся их притолоки, чтобы произнести соответствующую формулу, как вдруг послышался голос Марка Валерия, брата Публиколы:
– Консул! Твой сын внезапно умер в лагере.
Среди сенаторов прошло движение. Все знали, что у Горация был единственный сын-наследник, которого он очень любил. Но консул, не изменившись в лице, продолжал свою церемонию и, когда завершил ее, сказал:
– Бросьте тело куда угодно, но в это мгновение ко мне нет доступа печали.
Так не удалось Марку Валерию помешать Горацию совершить священную церемонию.
Храм, освященный Горацием, простоял более 450 лет, сгорел от удара молнии в 83 г. до н. э. и был восстановлен на старом фундаменте через четыре года. Но стену нового храма украшала надпись, что он был освящен Горацием[409].
Храм Юпитера, вид спереди.
Глава 2 Порсена и Рим
Изгнание Тарквиниев было событием первостепенного значения не только для судеб Рима, но и для всей Италии, в которой в конце VI в. до н. э. действовали три главные политические силы: союз этрусских городов с центром в Вольсиниях, Карфаген, могущественное морское государство Западного Средиземноморья, и греческие колонии юга Италии и Сицилии, известные как Великая Греция. С выключением Рима из системы этрусского двенадцатиградья возникала угроза этрусским колониям в Кампании, испытывавшим в то время давление со стороны греческих колоний в той же Кампании, прежде всего древнейшей из них – Кум, где тогда утвердился тиран Аристодем, ведший исключительно активную внешнюю политику. Конечно, некоторая помощь этрусским поселениям Кампании могла быть оказана морем, на котором этруски в конце VI в. до н. э. пока еще господствовали. Но на маленьких кораблях нельзя было перевезти войско. Отделение Рима закрывало сухопутную дорогу в Кампанию. Именно поэтому у этрусков не было иного выхода, как вернуть себе Рим в систему двенадцатиградья или в крайнем случае его нейтрализовать.
Этруски владели не только Кампанией. Их корабли курсировали в Мессинском проливе, отделяющем Италию от Сицилии, в важнейшей стратегической и торговой артерии древности. На господство в Мессинском проливе претендовали враждебные этрускам греческие полисы Италии и Сицилии, но Сиракузы, и прежде всего Сибарис, город, прославившийся изнеженностью своих граждан (сибаритов), был союзником этрусков и служил базой для этрусских кораблей. Как только этруски оказались втянутыми в конфликт с Римом и Аристодемом Куманским, враждебные им греческие города обрушились на Сибарис, разбили его войско, а дома и храмы сровняли с землей (510 г. до н. э.).
Извлек выгоду из изменившейся ситуации и Карфаген. Ранее карфагеняне, владевшие в Тирренском море Сардинией, заключали договоры с этрусскими полисами.
Теперь они заключили договор с отделившимся от этрусского двенадцатиградья Римом. Текст этого договора (509 г. до н. э.) был списан греческим историком Полибием и дошел до нас. Из него видно, что карфагеняне имели возможность торговать с прибрежными городами Лация, римские же корабли в порт Карфагена не допускались.
Такова расстановка сил в Италии после изгнания из Рима Тарквиниев, воссоздаваемая на основании имеющихся в распоряжении науки документов. Но кроме документов имеются и легенды, характеризующие восприятие событий римлянами и их стремление представить историю таким образом, чтобы она выглядела в наилучшем свете. Для легенды, как мы еще не раз убедимся, нет ничего невозможного. Она может дать обитателям несуществовавшего городка Альбы Лонги предков, прославленных самим Гомером. Ей ничего не стоит превратить позорное поражение в торжество римской стойкости и мужества.
Тарквиний в Клузии
В подлунном мире каждый – гость,
Любой судьбой влеком.
Царей она, как в стену гвоздь,
Вбивает молотком.
И многие века спустя
Мы видим их во сне.
Они, как звездочки, блестят
На храмовой стене.
Раздоры в Риме подняли дух Тарквиния, возбудив угасшие надежды на возвращение короны. Изгнанник отправился в Клузий, резиденцию недавно избранного главы этрусского двенадцатиградья Порсены. Порсена принял Тарквиния с той пышностью, которая соответствовала высокому, хотя и утраченному положению гостя. Одетый в темную тогу, стоял Тарквиний перед золотым троном, созерцая регалии, которые недавно были на нем самом.
– Поздравляю тебя с успехом, Порсена, – сказал он. – Покровительница царей Норция[410] к тебе оказалась более благосклонной, чем ко мне. Ты видишь меня не в славе и богатстве, которыми я обладал в Руме, а в нищете и унынии. Но Норция изменчива. Никто не знает, кого коснется ее не дающий промаха молоток. Поэтому я рассчитываю на твою помощь. Помогая мне, ты будешь сражаться и за себя, за свой золотой трон, за свой прекрасный город.
Речь изгнанника понравилась Порсене. Конечно, ему было известно, что римляне называли Тарквиния Высокомерным. «Наверное, он и был с ними заносчивым, – подумал Порсена. – Но, отдавая мне поклон, он признает мое превосходство. К тому же и румеев давно пора остановить, пока они не стали в Италии господами. Возвращение законного царя – прекрасный повод для похода на Руму».
– Я с тобой согласен, – ответил Порсена Тарквинию, – и готов помочь тебе вернуть власть твоих отцов и дедов. Но решение о войне может принять лишь совет глав государств в Велцне[411]. Оставайся моим гостем до принятия решения. Я надеюсь, что совет будет благосклонен к твоей просьбе и мы будем союзниками.
Тарквиний еще раз поклонился Порсене.
Двенадцать желудей
Великий царь,
владыка всех людей!
Прими наш дар -
двенадцать желудей.
Их в римлян брось,
как камни из пращи,
Пробей насквозь
тяжелый вражий щит,
Втопчи их в грязь
на времена времен,
Верни нам власть,
великий лукумон!
Под плоской скалой в форме дубового листа, занятой древними Вольсиниями, раскинулась роща главного бога расенов Вертумна[412]. Сюда дважды в год собирались лукумоны двенадцатиградья для решения дел, затрагивающих интересы всего священного содружества. Местом сбора была травянистая площадка под дубом, наверное, самым древним в Этрурии и поэтому имевшим титул «Дуб дубов». В его стволе невероятной толщины было множество дупел, в которых роились пчелы, дававшие сладчайший священный мед. Его вкушали на каждом собрании лукумонов. Желуди дуба были самыми крупными. Клей же, вывариваемый из его коры, был так крепок, что с его помощью можно было ловить не только малых пичуг, но и крупных птиц.
Лукумоны были уже в сборе, но, прежде чем открыть заседание, главе союза предстояло поднести Дубу дубов дары и обратиться к нему с благочестивым пожеланием, слова которого были записаны в свитке священнодействий.
Порсена стоял, расставив для крепости ноги. Изрезанное глубокими морщинами лицо, широко расставленные глаза, массивный подбородок придавали ему самому сходство с кряжистым дубом.
– Твое лукумонье величество! – начал Порсена. – Да будет могуч твой ствол! Да не засохнет никогда твоя крона! Да даст она столько желудей, чтобы твои отростки покрыли всю землю почитающих тебя расенов! Прими же в дар кабана и кабаниху, казненных за то, что они подрывали твои корни.
Как только Порсена сделал шаг назад, босоногие жрецы подтащили к дубу две огромные окровавленные туши, а Порсена дал рукой знак, что можно садиться. Он сел прямо на траву, на скрещенные ноги. Такие же позы заняли другие лукумоны. Их вместе с Порсеной было двенадцать, и они взялись за руки, образовав вокруг лукумоньего величества живую цепь. Их было столько же, сколько месяцев в году, сколько участков на бортике гадательной печени. Дюжина была любимым числом Вертумна, бога кругооборота природы, воплощенного в Дубе дубов.
Отпустив руки соседей, Порсена обратился к лукумонам:
– Братья! Ко мне явился наш брат Тархна! Его изгнали мятежные румеи, и он взывает к нам о помощи. Вернуть Тархне трон можно лишь силой оружия. Согласны ли вы дать воинов для похода на Руму, который я возглавляю от вашего имени?
Порсена поставил на землю золотую чашу с отверстием в крышке в виде рта Горгоны. Чаша тотчас пошла по кругу. Послышались удары падающих на дно желудей, подобранных тут же под дубом. Потом чаша совершила круг справа налево, в том же направлении, в котором писали расены (оно считалось счастливым). Порсена поднял ее, открыл крышку и высыпал содержимое на свою широкую ладонь. На ладони было двенадцать желудей.
Порсена ликующе вскинул руку вверх. Желуди с дробным стуком упали к корням могучего дуба.
Гораций Коклес
Разносится зов, рокочут тирренские трубы,
И доблесть врагов идет постепенно на убыль.
Исходит из губ пронзительней звук и задорней,
И Тинии дуб пускает могучие корни.
Из горных долин мы катимся силою рока.
О, бог Тиберин!
Пробей для нас к Руме дорогу!
После решения совета царей Порсена отправил в Рим послов с требованием вернуть Тарквинию трон. Римляне дерзко ответили отказом. Тогда Порсена направил к ним такое послание: «Иду на вас войной. Буду через месяц у Яникула с войском».
И загудели по всей Расении трубы, разнося весть о войне с непокорной Румой. К Клузию повели правители одиннадцати городов закованные в железо отряды тяжеловооруженных, конницу, а также стрелков из лука и пращников.
Весть о том, что Порсена объявил войну и даже назначил точное время своего появления у Города, быстро распространилась по Риму и его окрестностям. Граждане, находившиеся на полях, бросив все свое добро и не собрав урожая, стекались в Рим. И это вызывало новые трудности. Надо было сделать запасы для того, чтобы прокормить возросшее население. Для борьбы с дороговизной и стремлением торговцев поднять цены были изданы специальные распоряжения.
Гораций Коклес.
Войско Порсены появилось на правом берегу точно в тот день, в который его ожидали. Укрепления на Яникуле были взяты штурмом почти мгновенно. И сразу же на плечах беглецов этрусские воины двинулись к Свайному мосту. Еще немного, и враги оказались бы в Риме. Но Рим был спасен храбростью оказавшегося у моста Горация Коклеса[413] и двух его друзей. Он, став на мосту, преградил дорогу нападающим, в то время как его друзья начали разбирать мост.
Размахивая мечом, храбрец кричал этрускам:
– На что вы способны, царские рабы? Не зная, что такое свобода, можете ли вы сражаться со свободным человеком? Я вызываю любого из вас на поединок!
Ответом послужила туча этрусских стрел. Но ни одна из них не поразила Горация Коклеса. Стрелы застряли в его щите.
Внезапно за спиной смельчака послышался треск, двум его друзьям удалось разобрать мост и швырнуть бревна и доски в реку.
Видя это, Гораций Коклес протянул руки к реке.
– Отец Тиберин! – крикнул храбрец. – Я обращаюсь к тебе! Прими воина и его оружие, будь к нему милостив!
С этими словами он в полном вооружении бросился в реку и, преодолевая сильное в этом месте течение, поплыл. В него полетел новый вихрь стрел. Одна стрела попала смельчаку в ногу. Но он выбрался на высокий берег, где был встречен ликующими римлянами.
В благодарность за этот подвиг каждый из римлян во время наступившего голода поделился с Горацием своими запасами, а впоследствии ему было отрезано столько земли, сколько он мог вспахать за один день[414].
От полученной раны Коклес охромел, и после смерти его статуя с укороченной ногой украсила храм Вулкана, – ведь Вулкан тоже был хром[415].
Муций Сцевола
Так провалился план Порсены взять Рим с ходу, и он приступил к его осаде, в одних местах запрудив Тибр, а в других – поставив стражу. Впервые за свою историю Рим оказался в положении тех городов, которые пали его жертвой. Нависла угроза голода. Вот тогда в сенат явился знатный юноша Гай Муций и обратился к сенаторам с такими словами:
– Решился я, отцы-сенаторы, переплыть Тибр и, если удастся, проникнуть во вражеский лагерь. Не грабить, не мстить за разбой – нечто большее решил совершить я, если помогут боги.
Сенаторы поняли, что храбрец намерен убить Порсену, и дали ему разрешение покинуть Рим.
Гай Муций быстро шагал к холму, окруженному частоколом и валом. Этрусское одеяние на нем успело высохнуть за ночь, и вряд ли этрусским стражам придет в голову, что он переплыл Тибр. Но ведь они могут с ним просто заговорить, и тогда он погибнет, не выполнив того, на что намекал сенаторам. А ведь он в детстве болтал по-этрусски так же легко, как на родном языке. В памяти всплыли тонкое лицо, обрамленное седеющими волосами, нос с горбинкой, любящие глаза. Няня Велия, она была родом из Тарквиний, заменяла ему мать. Да, да, он так и называл ее – «ати», а няня, переиначивая его имя на свой лад, Кай, но иногда «клан» – сын.
Так Гай произнес вслух два этрусских слова – «спура», «тив», а они потащили за собой другие. Нет, эти слова вряд ли пригодятся. Гай внезапно вспомнил, что няня, разозлившись на кого-нибудь из слуг, а они ее недолюбливали как чужестранку, произносила с шипением: «Тухулка!» Гай в точности не знал, что это значит, но именно это слово, он думал, ему может пригодиться.
Но словно сам Ромул, видя с небес, в какой опасности находится основанный им город, пришел Гаю на помощь. На опушке леса его окликнул какой-то воин, подстреливший вепря. Он сам не смог бы его дотащить. Помощь Гая оказалась кстати. Ничего не расспрашивая, он всю дорогу до ворот не закрывал рта, конечно, хвастался своей удачливостью. Живая речь помогла Гаю вспомнить еще несколько этрусских слов: тур – «давай», «румах» – римлянин. И его подмывало сказать «ми румах» (я – римлянин) и свалить хвастуна ударом кулака, но он удержался, ибо обещал убить не простого воина, а самого царя Порсену.
Так случай помог Муцию беспрепятственно вступить в лагерь. Стражи, видя, что тащат кабана, не только не поинтересовались входящими, но даже пытались им помочь. Да так неловко, что забрызгали Муция кабаньей кровью. Вот тут-то и употребил смельчак одно из этрусских слов.
– Тухулка! – воскликнул он, расставаясь со своим спутником, он поспешил туда, куда шли этруски. А шли они к шатру в центре лагеря, который выделялся своей величиной.
Войдя в шатер, Муций втесался в толпу этрусков, окруживших помост, на котором восседало двое богато одетых людей. Походив вокруг, он выхватил меч и поразил того, из рук которого этрусские воины получали вознаграждение.
Муция сразу схватили. Труп убитого вынесли, и все, кроме царя и телохранителей, вышли.
– Ты хотел убить, видимо, меня, а убил моего казначея, – обратился к Муцию Порсена. – Сейчас ты мне скажешь, кто ты и чего добивался, или я призову палачей.
Огляделся Муций и увидел жаровню с углями, приготовленную для жертвоприношения. Не оборачиваясь, он положил в огонь руку и устремил на царя бестрепетный взгляд. Это длилось до тех пор, пока Порсена, опомнившись от изумления, не крикнул телохранителям:
– Оттащите же его!
Когда это было сделано, обратился храбрец к Порсене с такими словами:
– Меня зовут Муцием. Я римлянин и хотел тебя убить, ибо ты наш враг. Мне это не удалось. Но знай, что триста таких же юношей, как я, готовы совершить такой же подвиг.
– Отдайте ему меч, – приказал телохранителям потрясенный Порсена.
Когда Муций взял меч левой рукой, Порсена ему сказал:
– Можешь возвращаться к себе в город. Передай тем, кто тебя послал, что Порсена ценит доблесть.
И возвратился Муций в Рим, где его уже никто не ожидал встретить. И все дивились мужеству этого человека и огорчались, что не удалось выполнить задуманное. С тех пор Муция стали звать Сцеволой (Левшой). Это прозвище перешло и к его потомкам[416].
Клелия
Сразу же после ухода римского смельчака Порсена приказал военачальникам построить своих воинов, чтобы проверить, нет ли в лагере посторонних. Проверка показала, что рассказ римлянина – обман, имевший целью внушить страх осаждающим и склонить их к миру, но Порсена и так уже подумывал о мире, поскольку близилась зима с ее дождями и холодами и перспектива провести ее вне дома царя не устраивала[417].
А тут был дан еще один наглядный урок римской доблести. В то время в Риме еще не было публичных бань, а для того чтобы нагреть хотя бы немного воды из источника и колодцев и мыться дома, нужны были дрова и хворост. В Тибре вода была теплее, и дюжина римских девушек спустилась к Тибру искупаться. В том месте, где берег изгибался полумесяцем, течение было ровным и тихим. Девушки, радуясь купанию, начали смеяться и плескаться. Этрусские воины, охранявшие берег, удивлялись беззаботности римлянок, их бесстрашию.
Вернувшись в город, девушки рассказали консулу Валерию, что этруски не помешали их купанию, хотя могли поразить их стрелами.
Валерий подумал, что подвиг Муция склонил Порсену к перемирию, и, желая проверить, так это или нет, посоветовал девушкам продолжать купание.
На следующий день девушки снова пошли на реку и настолько осмелели, что ее переплыли. Воины схватили их и привели к царю. Взглянув на них, Порсена спросил:
– Кто у вас зачинщица?
– Клелия[418], – ответили девушки хором.
Одна из девушек молчала, и Порсена понял, что это и есть Клелия. Он приказал воину привести из конюшни богато украшенного коня и подарил его девушке.
И вернулись девушки в Рим вплавь. Клелия же переплыла реку на коне и проскакала на нем по городу вплоть до того места, где Священная улица начинает подниматься на Палатин. Здесь ее встретил консул Валерий Попликола и помог спешиться. Здесь же впоследствии появилась бронзовая статуя девушки на коне[419]. Большинство считало ее статуей Клелии, некоторые же – статуей Валерии, дочери консула, уверяя, будто бы это она попала к этрускам в плен и бежала от них на коне.
Как бы то ни было, после этого случая Порсена не только прекратил военные действия, но и покинул свой лагерь, оставив его добровольно римлянам вместе с хлебом, в котором так нуждались осажденные, и со всеми своими богатствами, что было воспринято как признание торжества доблести римлян. И они не остались в долгу и поставили благородному царю рядом с сенатом бронзовую статую. Много лет спустя она еще стояла на этом месте, и все дивились грубой и старинной работе, пытаясь найти на статуе имя Порсены. Но на ней не было надписи ни на латинском, ни на этрусском языке.
Битва у Регилльского озера
Холодные воды Регилла,
Где сшиблись латины и Рим,
Вас время давно осушило
Дыханием жарким своим.
Но смертная память людская
Предание вечно хранит.
Не сохнет, не иссякает
И крепче она, чем гранит.
Снятие осады и мир с Порсеной принесли Риму облегчение, но ненадолго. Латиняне еще и раньше немало терпели от римлян и надеялись, что Порсена сокрушит этот город, порожденный волчицей. Но римляне еще раз показали, что умеют выйти сухими из воды. И латиняне решили, что пришла пора отомстить римлянам за все их преступления. В Ферентинской роще состоялось совещание членов Латинского союза городов. Были приглашены представители всех городов, кроме Рима. Один за другим ораторы брали слово. Один обвинял римлян в предательстве, другой в заносчивости, третий в коварстве. Было решено собраться еще раз для голосования о войне.
Весть эта достигла Рима и вызвала переполох. Сенат назначил диктатора и его помощника – начальника конницы. Народ с ужасом смотрел, как диктатор шагает по городу, а впереди него 24 ликтора с топорами, воткнутыми в пучки розог.
Тем временем латиняне собрались еще раз. Предложение об объявлении Риму войны не было поставлено на голосование, но в Рим были отправлены послы, чтобы заявить о нарушении им союзнического договора. Эти претензии были римлянами отклонены. Выиграв время, римляне переманили на свою сторону один из латинских городов. Только тогда латиняне приняли решение о войне.
И пошли народы-братья на кровавую сечу. И сошлись они в Тускуланской земле близ Регилла[420]. Узнав, что в латинском войске находится изгнанник Тарквиний, диктатор Авл Постумий первым дал знак к битве. И была она яростнее всех, в какие до той поры вступал римский народ, являясь как бы предвестником грядущих гражданских войн. Вожди не только направляли и наставляли воинов, но и сами бились врукопашную, и никто, кроме диктатора, не вышел из битвы непораненным.
На Постумия направил коня Тарквиний. Но годы и лишения съели его былую силу, и изгнанник не смог одолеть того, кто занял в Риме принадлежавшее ему место. Копье диктатора не дало промаха. Пораженный в не защищенный панцирем бок, свалился Тарквиний с коня, но был подобран телохранителями и доставлен в безопасное место.
На другом фланге начальник конницы Тит Эбуций сошелся с предводителем латинян Октавием Мамилием и был ранен в руку. Мамилий же, пораженный в грудь, отступил во второй ряд латинян, где его увидел Тарквиний вместе с другими римскими изгнанниками. Их ярость позволила на время взять латинянам верх.
Замешательство перешло в отступление. Но вот Марк, брат Валерия Публиколы, первым заметил в рядах изгнанников одного из сыновей Тарквиния и направил к нему коня, стремясь истребить царский род. Ворвавшись во вражеские ряды, он был пронзен брошенным кем-то копьем. Бегство римлян сделалось всеобщим.
Видя это, диктатор дал приказ отборной когорте, стоящей на его охране, поражать каждого римлянина, оставившего строй. Римляне повернули на врага. Первыми испытали их силы ослабевшие к тому времени римские изгнанники.
Видя когорту изгнанников почти окруженной, Октавий Мамилий поспешил им на помощь с несколькими вспомогательными отрядами. Бой разгорелся с новой силой. Но добиться успеха латинянам не удалось. Римляне, воодушевленные успехом и подбадриваемые диктатором, обещавшим награду тем, кто первым ворвется во вражеский лагерь, взяли верх.
Много лет спустя рассказывали, что еще до того, как сражение было закончено, в Риме появилось двое юношей на белых конях, возвестивших о победе над латинянами. Всадников окружили квириты и стали их расспрашивать о близких, интересуясь их судьбой, но ответа не услышали: кони и всадники растворились в воздухе. Затем, когда в Рим вернулся диктатор, он рассказал, что видел этих же всадников на поле боя, и их появление переломило ход сражения. Постумий дал обет в ознаменование победы воздвигнуть храм Кастору. Обещание это было выполнено. Храм Кастору был построен на том месте, где видели Диоскуров[421]. За одержанную победу диктатору было присвоено прозвище Регилльский[422].
Сражение римлян с латинянами.
Битва при Регилльском озере отняла у Тарквиния последнюю надежду на возвращение в Рим, а человек не может жить без надежды. Тарквиний бежал в Кумы к Аристодему, где умер последним в своем роду. Тогда же с латинянами был заключен мир на вечные времена с обязательством оказывать друг другу помощь и поровну делить добычу[423].
VIII Книга раздора
Предисловие
Эта книга объединяет легенды, связанные с борьбою двух римских сословий – патрициев и плебеев, которая была стержнем внутренней истории Римской республики на протяжении, по крайней мере, двух ее столетий. Рассказы о перипетиях этой борьбы извлечены из произведений историков, живших и писавших несколько столетий спустя после утверждения в Риме республики. В их распоряжении почти не было письменных источников. Им приходилось, пользуясь противоречивыми легендами, домысливать историю, чтобы она приобрела видимость связного и последовательного изложения. Домысливая, они опирались на события своего времени, вольно или невольно привнося в далекое прошлое чуждые ему окраску и детали. В частности, плебеи раннего Рима в произведениях историков конца эпохи гражданских войн приобретают черты плебса их времени, находившегося на иждивении у новой римской знати – нобилитета. Клиенты, о которых они ведут речь, существовали и в раннюю эпоху, но, превращая всех или почти всех плебеев в клиентов и прихлебателей патрициев, римские историки искажают картину: большая часть плебеев в раннее время была независимой от патрициев общественной силой. Они почитали своих плебейских богов, выбирали своих должностных лиц – народных трибунов.
Главное отличие плебеев от патрициев было в том, что они не входили в патрицианские роды и курии и, следовательно, не могли участвовать в управлении государством, выросшим из родоплеменной организации и сохранившим ее структуру. Передавая римские родовые предания, римские историки часто не понимали их специфики, и поэтому до них не доходил смысл борьбы патрициев и плебеев. Взрывая патрицианскую общину, плебеи выступали носителями государственной идеи. Их борьба имела своей целью и результатом создание патрицианско-плебейского государства.
Переход власти от царей к аристократии был крайне невыгоден для плебеев. Цари, ограничиваемые в своих притязаниях на полноту власти патрицианской знатью, старались лавировать между двумя сословиями, и, как известно, плебеи добились при Сервии Туллии определенных уступок и выгод. Да и непосредственно после свержения царей страх перед восстановлением царской власти заставлял патрициев держаться в определенных рамках, и лишь весть о кончине Тарквиния, внушившая патрициям уверенность в своей полной победе, поставила патрициев и плебеев друг против друга как два враждебных лагеря.
Причиной вражды патрициев и плебеев было безземелие последних, осложняемое жестоким долговым правом, ставившим задолжников в положение кабальных рабов. Подобная ситуация характерна не только для Рима, но и для других ранних античных обществ. Но нигде накал борьбы не достигал такой остроты, как в Риме и вообще в Италии, где аристократия обладала большими земельными владениями, чем в гористой Греции, и была менее всего заинтересована в каких-либо общественных переменах. Нигде так поздно, как в Риме, угнетенному большинству населения не удалось добиться формального уравнения в правах с аристократическим меньшинством, которое при этом сохранило свое экономическое могущество.
Ситуация осложнялась также тем, что ни плебеи, ни патриции не выступали как две компактные силы. Чаяния плебейской верхушки, стремившейся к завоеванию политической власти, не всегда совпадали с интересами плебейских низов, страдавших от безземелия и долговой кабалы. Среди патрициев были те, кто сочувствовал плебеям или готов был воспользоваться их поддержкой для завоевания единоличной власти, и те, кто придерживался непримиримых позиций. Все это порождало трагических героев, в описании которых древние историки не жалели воображения и красок.
Глава 1 На священную гору
Обиженно уходят на холмы,
Как Римом недовольные плебеи,
Старухи овцы – черные халдеи,
Исчадье ночи в капюшонах тьмы…
Им нужен царь и черный Авентин,
Овечий Рим с его семью холмами,
Собачий лай, костер под небесами
И горький дым жилища и овин.
Осип Мандельштам
В V в. до н. э. в истории борьбы патрициев и плебеев выделяются два этапа. Первый из них, падающий на вторую четверть V в. до н. э., характеризуется попыткой недовольных плебеев покинуть Рим и обосноваться отдельной общиной в другом месте. Вынужденные пойти на уступки, патриции соглашаются на создание особой плебейской магистратуры, ставшей в руках плебеев могучим оружием. Государству грозит полный раскол, с целью предотвращения которого создается специальная комиссия для составления законов, могущих сблизить враждующие сословия. Время деятельности этой комиссии – второй этап борьбы патрициев и плебеев, которых объединили не несовершенные законы, а ненависть к их составителям.
Великое утро
Квириты, в то утро лениво прогуливающиеся по Форуму, при виде человека, бегущего к курии, многозначительно переглянулись. Незнакомец был бос, седые волосы его растрепались, по раскрасневшимся от быстрого движения щекам скатывались капли пота.
– Что там стряслось, Тит? – спросил кто-то, узнав в бегущем пастуха, пасшего овец у Аниена.
– Враги перешли Аниен! – прокричал пастух, не останавливаясь. – Их больше легиона.
Аниен, северный приток Тибра, был пограничной рекой между владениями римлян и сабинян, и не было года, чтобы недруги не совершали набеги на римские земли, уводя скот. Римские пастухи не оставались в долгу и пригоняли из-за Аниена сабинскую скотину. Продолжалось это много лет, так что в Риме часто продавалось сабинское добро, в сабинских же поселениях шло на продажу добро римское. Но появление целого вражеского войска без объявления войны – случай невиданный. Консулы немедленно подняли боевую тревогу. Над высотами Капитолия и другими холмами взметнулись красные полотнища, закрылись городские ворота.
Прошло немного времени, и квиритам, взобравшимся на стены, стал виден столб пыли, явный признак того, что двигалась масса людей. Когда пыль рассеялась, вместо ожидаемых доспехов и оружия показались зеленые ветви в руках у идущей впереди группки мужей и скарб на плечах у шагавших сзади. А пришедших было видимоневидимо.
– Так это же мирные люди! – воскликнул один из консулов. – Мой Геркулес! Да это же посланцы сабинян, принесшие нам на этих ветвях мир.
– Не слишком ли много этих миротворцев? – отозвался другой консул. – Подумай, Тит! Зачем послам такая свита? Почему они гонят скот?
Тит шлепнул себя ладонью по лбу.
– Это ведь Атт Клавс[424]! Я его узнал! Этот сабинянин запомнился мне с тех пор, когда я был юношей в составе посольства, отправленного за Аниен в город Регилл. Не человек, а кремень! Упрямый и вздорный муж! Не иначе, как он решил переселиться к нам со всеми своими домочадцами и клиентами[425]. Из них и впрямь можно составить целый легион.
Великое утро! – торжественно произнес второй консул. – А ведь авгуры, гадавшие по своим квочкам, вчера не сулили чего-либо примечательного. К тому же и день этот в фастах несчастливый. Но придется отметить его белым камешком, и пусть понтифики запишут на белых досках, что в наше с тобою консульство в Город переселился в полном составе могущественный род Атта Клавса. Ну, плебеи, держитесь!
Вход на Капитолий.
Еще до полудня на экстренном заседании курии отцы-сенаторы единодушно приняли Атта Клавса в число патрициев и ввели в сенат. Новоиспеченный сенатор держался с такой важностью, словно не его приняли в сенат, а он усыновил римских сенаторов и ввел их в свой род. Но радость отцов, укрепивших свои сильно поредевшие ряды, была столь велика, что они на поведение Клавса не обратили внимания. Клавдию[426], так переиначили в Риме его имя, выделили полосу земли на берегу Аниена. Он обязался охранять ее собственными силами от набегов недавних своих соотечественников.
Исход
Через несколько лет после переселения Атта Клавса граждане, проводившие время на Форуме в беседах и пересудах, узрели незнакомого им человека. Был он невероятно тощ. Сквозь дыры в лохмотьях его одежды виднелись рубцы от бичей. Но он не прятался, как это присуще беглым рабам, а открытым взглядом и всем своим видом показывал, что ищет встречи.
Когда вокруг него собралась толпа, он обратился к ней:
– Послушайте меня, несчастного. Во время войны враги разграбили мой дом и сожгли его, уничтожили все, что успело вырасти, на корню. Едва я вернулся, как ко мне пожаловали писцы и потребовали уплаты налогов. Не знал я, как расплатиться, ибо у меня не было ни меди, ни скота. И мне посоветовали обратиться к ростовщику.
– Постой, – перебил кто-то говорящего, – не ты ли командовал нашей центурией в сражении у Арсийского леса?
– Это он! – подхватили голоса из толпы. – Наш доблестный центурион Авл.
– Да, это я, – продолжал бывший воин, протягивая руки. – Видите этот след от оков, а на моей шее следы рогатки. Долг, возросший от процентов, рос, как квашня в теплом месте. Меня увели в рабство. Я, сражавшийся за Рим, оказался рабом патриция, который в дни смертельной опасности для нашего государства отсиживался у себя в поместье…
Каждое вырывавшееся из уст Авла слово было подобно факелу, брошенному в сухое сено. Сначала занялся Форум, а затем и весь Рим. Плебеи, вооружившись чем попало, врывались в дома патрициев, ломали двери долговых тюрем, освобождая невольников. Дело дошло бы до расправы над патрициями, если бы на Форуме не появились оба консула того года – Публий Сервилий и Аппий Клавдий в окружении ликторов.
Они отвлекли народный гнев, выплеснувшийся в виде жалоб на притеснения. Отталкивая ликторов, освобожденные должники показывали высшим магистратам кто раны, кто увечья, кто следы недавних побоев. Консулы выиграли время. Сенаторам, находившимся в курии, удалось бежать. Плебеям, ворвавшимся в курию, удалось вытащить наружу только одного сенатора, который во время заседания заснул и проспал переполох.
Вид сонного старца, удивленно вращавшего глазами, сначала вызвал в толпе тот неудержимый хохот, который греки называют гомерическим, а римляне – сардоническим. Хохот внезапно оборвался вспышкой гнева.
– Да они издеваются над нами! – послышался гневный возглас. – Патриции поручили решать нашу судьбу слюнявому старому дурню. Они увиливают от решения и глумятся над нашим горем.
Богиня Беда терпеть не может одиночества. Как сластолюбивая вдова, едва похоронив супруга, она сразу подыскивает себе нового и не успокоится, пока его не найдет. Так и на этот раз возмущение плебеев совпало с другой не менее опасной угрозой. В Рим прискакали всадники из пограничной охраны с вестью, что на город движется готовое к бою племя вольсков.
Была эта новость встречена в Риме по-разному. Ужас охватил патрициев-сенаторов, не знавших, к какому решению склониться: подавить ли сначала мятеж черни в Риме или не мешкая двинуться навстречу неприятелю? Плебеи, напротив, ликовали, радуясь растерянности патрициев. Наполнились дымом сжигаемых на алтарях жертв храмы плебейских богов. Ибо кто, как не они, возмутили вольсков, сделав их своим орудием для наказания патрициев!
И поняли тогда даже самые неуступчивые патриции, что медлить больше нельзя. Сенат поручил консулу Сервилию, умевшему как-то находить с плебеями общий язык, пойти им навстречу. И издал Сервилий указ, запрещавший под угрозой крупного штрафа держать у себя плебеев в оковах и задерживать до уплаты долга их детей и внуков. Сразу после этого указа распахнулись ворота городских домов патрициев и их пригородных усадеб. Вырвались оттуда многие сотни истощенных, обросших волосами, как медведи, должников и немедленно записались в войско. С ними консулу Сервилию удалось опрокинуть вольсков и заставить их покинуть римские владения.
Но Беда, оставшись одна, стала себе искать новую пару. На этот раз Риму объявили войну аврунки. Были разбиты и они. Теперь плебеи надеялись, что будет выполнено данное перед началом похода консулом обещание: вовсе отменить долговую кабалу. Сервилий от своих слов не отказался. Но во время обсуждения закона в сенате другой консул – Аппий Клавдий наложил на закон запрет и обвинил своего коллегу в заискивании перед плебеями. Более того, Аппий Клавдий отказался вершить на Форуме суд по делу о долгах и стал призывать к расправе над плебеями.
Тем временем к власти в Риме пришли новые консулы. Не зная, можно ли от них ожидать выполнения обещания Сервилия, плебеи стали тайком собираться по ночам в местах своего обитания – кто на Авентине, кто на Эсквилине. Терпению плебеев пришел конец. Каждый из них понял, что посулы патрициев не стоят и яичной скорлупы и что даются они лишь для того, чтобы выиграть время, ради пустого обмана. И созрело общее решение: оставить Рим навсегда, обосноваться где-нибудь в другом месте и зажить самим, без патрициев.
Заранее договорившись между собой о времени ухода и месте поселения, собрав свой нехитрый скарб, утром покинули плебеи лачуги и потянулись пестрой толпой к городским воротам. Патриции, высунувшись из своих домов, с удивлением и ужасом наблюдали за молчаливым и неуклонным движением тех, кого они недолюбливали и презирали, но все же считали частью Рима.
Еще не успела осесть пыль, поднятая тысячами ног, собачьих лап и козьих копытец, как сенат собрался на экстренное заседание. На этот раз те, кто ранее рьяно поддерживал консула Аппия Клавдия, предлагавшего дать плебеям жестокий урок, молчали, а разглагольствовали те, кто призывал к мягкости, любимцы плебеев Валерий Публикола и Менений Агриппа. И хотя они были в меньшинстве, сенат единогласно принял решение послать к плебеям обоих консулов, чтобы уговорить их вернуться назад, пока враги не узнали о случившемся и не осадили обезлюдевший город.
Не мешкая консулы отправились в путь, причем без сопровождения ликторов, чтобы розги и воткнутые в них топоры не вызывали у плебеев недобрых воспоминаний. Идти пришлось недолго. Плебеи обосновались близ речки Аниена на горе, называвшейся испокон времен Священной.
Плебеи согласились выслушать консулов и дали им изложить все, что они хотели, но вернуться назад в Рим отказались. Во время посольства сенат продолжал заседание. Патриции хотели дождаться его исхода, чтобы сразу же принять какое-нибудь другое решение.
Но вот в курию вошли консулы, и сразу же по их виду можно было понять, что переговоры не принесли удачи. Тогда-то и предложил Менений Агриппа свои услуги в переговорах с плебеями, и сенаторы дали ему соответствующие полномочия и поклялись незамедлительно выполнить то, что он сочтет нужным обещать плебеям.
Военный совет римлян.
Плебеи, только что проводившие консулов в угрюмом молчании, встретили своего доброжелателя радостными возгласами. Его окружили, приглашали наперебой в свои шатры, но сразу же предупредили:
– Только не уговаривай нас вернуться. Мы приняли решение и не намерены от него отказываться.
Хитрец пожал плечами.
– Зачем мне вас уговаривать? Разве нельзя поговорить о чем-нибудь более приятном? Вот послушайте любопытную историю из давних времен.
– Рассказывай, Менений! Мы тебя слушаем! – раздались голоса.
– Это было, – начал Менений, – да, это было в то далекое время, когда на земле жил только один человек и ему не с кем было перекинуться словцом, но зато части его могучего тела обладали даром речи. Однажды между ними возник спор, едва не окончившийся гибелью человека, а также и нас с вами, ибо мы его потомки. Возненавидели части тела желудок, считая его лентяем, лежебокой и захребетником. Первыми застучали зубы: «Нам надоело пережевывать пищу, чтобы ты ею наслаждался. Пережевывай сам!» «Да! Да! – загудело горло. – А я не буду пищу пропускать». Руки тоже что-то хотели сказать, но просто сжались в кулаки. Отказав желудку в пропитании, члены тела хотели жить не напрягаясь, в свое удовольствие. Они радовались тому, что желудок, на которого они работали всю жизнь, страдает. Но вскоре начали они сами страдать от голода и слабеть. Тогда они поняли, что у каждой части тела, в том числе и у желудка, своя задача. А поняв, немедленно стали заниматься делом, и все у них пошло на лад. Так, мои друзья, обстоят дела в каждой общине, части которой связаны и выполняют общую работу.
Толпа, окружавшая Менения, задумалась. Кажется, в ней не было ни одного, кто бы не понял смысла сказанного.
– Так вот, – продолжал Менений. – Надо забыть о том, что произошло. Сенат поручил мне сказать, что все плебеи, задержанные за долги, будут немедленно выпущены, взятые ими долговые обязательства отменены. Но не только это. Отныне вы сможете ежегодно выбирать из своей среды двух должностных лиц, которые защищали бы ваши права[427].
Тут же на Священной горе плебеи избрали трибунов[428] и приняли закон об их неприкосновенности. После этого трибуны повели плебеев в опустевший город. И вернулись они туда как победители через несколько дней после своего ухода.
Кориолан[429]
Уступки плебеям с целью их возвращения в Рим были одобрены далеко не всеми патрициями. Непримиримых возглавил Гней Марций. Еще в юности он проявил себя в битве при Регилльском озере и за спасение раненого соратника был награжден венком из ветвей священного дуба с листьями и желудями. Позднее, в сражении у стен города Кориолы, Марций проявил беспримерную доблесть: с кучкой таких же, как он, храбрецов проник в город и подавил его сопротивление. За это Марций получил в дар от консула двухгодовалого коня в боевом снаряжении, а от сената – почетное прозвище Кориолан.
Но прошли времена успешных сражений с вольсками, и на Рим стал надвигаться другой не менее опасный враг – голод. Вследствие ухода плебеев на Священную гору поля остались большей частью невозделанными и незасеянными. Нехватка хлеба вызвала дороговизну. Враждебные Риму соседи не торопились продать римлянам хлебные излишки. В городе началась жестокая нужда. К счастью, удалось привезти много зерна морем из Сицилии, и в сенате стали судить и рядить, по какой цене его уступить плебеям. Тут-то и попросил слово Кориолан. Обрушившись на тех, кто предлагал продавать хлеб по низкой цене, он сказал:
– Почему мы должны облагодетельствовать неблагодарную чернь? Если плебеи хотят дешевого хлеба, пусть откажутся от вырванных у нас уступок. Пусть откажутся от народных трибунов и получат дешевый хлеб.
Речь Кориолана была восторженно встречена такими же, как он, молодыми сенаторами, видевшими в нем своего предводителя. Однако пожилые сенаторы убедили остальных не принимать предложенного Кориоланом решения, считая его опрометчивым и опасным для государства.
Смысл произнесенной Кориоланом речи стал известен за стенами курии. Трибуны собрали сходку. Голодные плебеи, рассвирепев, призывали напасть на Кориолана, как только тот появится на Форуме. Однако народные трибуны решили воспользоваться предоставленными им правами. Они, вступив в курию, предъявили Кориолану обвинение и вызвали его на суд.
Самонадеянный молодой сенатор поначалу не оценил угрожавшей ему опасности.
– Я не низкий плебей, чтобы выслушивать вашу болтовню, – заявил он народным трибунам. – Вы ведь трибуны для плебеев, а не для патрициев.
Трибуны попытались увести Кориолана силой. Но молодые патриции не дали своего кумира в обиду. Они отстранили трибунов и избили их помощников.
И все-таки суд над Кориоланом состоялся. К этому времени вновь против Рима восстали вольски. Внешняя угроза заставила некоторых сенаторов отшатнуться от Кориолана и наиболее яростных его приверженцев, чтобы не дать плебеям нового повода отказаться от воинской службы.
Трибуны на народном собрании не поставили Кориолану в вину его выступление в сенате. Кориолан был формально обвинен в самовольстве, проявленном им при разделе военной добычи. Свою долю, как было неопровержимо доказано, получили не воины, участвовавшие в боях, а те, кто поддерживал Кориолана в его честолюбивых замыслах.
Оценив серьезность обвинений и обстановку, Кориолан решил не дожидаться окончания суда. Вернувшись домой, он обнял мать, поцеловал молодую супругу Вергилию и малолетних детей. Под рыдания близких он покинул семью и домашних ларов. У городских ворот, несмотря на позднее время, Кориолана ожидали преданные друзья. Взглянув на их освещаемые факелами суровые лица, Кориолан не стал ни о чем просить. Он покинул город вместе с тремя своими клиентами.
Уединившись на вилле одного из друзей, Кориолан метался там несколько дней, размышляя, как побольнее отомстить тем, кто пренебрег его заслугами перед государством и обрек на бегство из отечества. Оскорбленное честолюбие подсказало ему план: обратиться к злейшим врагам Рима – вольскам. Ведь злоба и жажда отмщения за недавнее поражение делали их его естественными союзниками.
Кориолану было известно, что главным ненавистником римлян и подстрекателем вольсков был Тулл Аттилий, живший в городе Анции. Кориолан не раз сталкивался с Туллом на поле боя, обмениваясь насмешками и угрозами. К нему-то и направил Кориолан свои стопы. Вступив в дом, он опустился на глиняный пол возле очага, накрыл голову и замер в ожидании. Домочадцы немедленно сообщили господину о странном пришельце. Тот поспешил к нему и, узнав в умоляющем о гостеприимстве Кориолана, оторопел.
– Что тебя, римлянин, привело в мой дом? – спросил он после долгого молчания.
– Надежда, – ответил пришелец. – За все известные тебе лучше, чем другим, труды мои и раны не получил я от отечества ничего, кроме прозвища Кориолан. Но и оно не смогло избавить меня от позора и поругания. Я припадаю к твоему очагу в надежде, что ты, недруг моей неблагодарной родины, отнесешься ко мне с большим вниманием, чем мои сограждане. Я же обещаю тебе сражаться за вашу свободу и за вас с не меньшим рвением и успехом, чем ранее воевал за ваше порабощение.
Не в силах скрыть радости, Тулл протянул Кориолану правую руку и обещал, что отныне будет ему другом и союзником.
В Риме тем временем к смятению, вызванному удалением Кориолана, добавилась еще одна неприятность: выяснилось, что были с грубым нарушением проведены священные игры в честь Юпитера. Было решено игры повторить. Поползли слухи, что само это нарушение каким-то образом связано с несправедливостью по отношению к Кориолану. Пока готовились к повторению игр, стало известно, что вольски объявили Риму войну и выбрали своим полководцем с неограниченными полномочиями Кориолана.
Под командованием римского изгнанника собралось такое многочисленное войско, какого еще никогда и никто не выставлял против Рима. В него вступили все, кто ранее колебался в страхе перед римским оружием и опытностью римских военачальников. Кориолану показалось трудным управление такой массой людей, и он взял лишь ее часть, а другую оставил для охраны вольских городов. Римская колония Цирцеи, оказавшаяся первой на пути Кориолана, сдалась без боя, и обитателей города Кориолан распорядился пощадить. Затем он начал опустошать землю латинян в надежде, что римляне вступятся за своих союзников. Но римляне, пораженные ужасом, не сдвинулись с места. После этого Кориолан стал захватывать и уничтожать города. Город Бовиллы, расположенный менее чем в десяти милях от Рима, был разрушен, почти все его мужчины от мала до велика перебиты, а остальное население продано в рабство. Теперь римляне видели, что их ждет. Имя Кориолана прогремело по всей Италии. И все удивлялись силе одного человека, который сумел переломить ход событий.
Тем временем Кориолан подошел к Лавинию. В Риме началось смятение. Плебеи осадили сенат, требуя отменить приговор суда, принятый в отсутствие Кориолана, и вернуть изгнанника. И кажется, именно то, что ходатаями за Кориолана стали ненавистные ему плебеи, заставило сенат оставить решение суда в силе. Ведь, вернувшись в Рим с помощью плебеев, Кориолан мог бы стать царем.
Узнав обо всем, происходящем в Риме, Кориолан повел свое воинство к городу и разбил лагерь в четырех милях от Рима, близ Клелиевых рвов.
Появление Кориолана имело чудодейственный результат. Прекратились раздоры между патрициями и плебеями. Народ объединился в стремлении во что бы то ни стало примириться с Кориоланом. В те дни, когда римские матроны метались по городу, когда старцы в храмах со слезами взывали к богам, моля о защите, Валерия, сестра к тому времени уже ушедшего из жизни Публиколы, призвала женщин идти к дому Волумнии, матери Кориолана. Когда они вступили в полутемный атрий, то увидели Волумнию с невесткой, держащей на коленях детей Кориолана.
– Мы пришли к вам, – начала Валерия, – не по решению сената. Мы явились как женщины к женщинам. Пойдемте вместе к Кориолану просить за отечество, которое, несмотря на свои беды, вас не притесняло. Может быть, наша общая мольба вернет Риму достойного гражданина, а вам сына, мужа и отца.
И двинулись женщины во главе с Волумнией и Валерией к лагерю вольсков. Стражи лагеря, видя, что женщины одни, пропустили их. Так Кориолан с возвышения, на котором он разбирал тяжбы воинов, внезапно увидел идущую впереди всех мать. Будучи верен своему решению отомстить Риму, он не сдвинулся с места, но вдруг им овладел порыв нежности и жалости. Он сбежал с помоста, первым обнял мать и долго не разжимал объятий, а потом, уже не сдерживая слез, ринулся к жене и детям.
Тем временем подошли вольски-советники и решительно стали рядом с полководцем. Волумния же сказала:
– В эти дни, когда женщины и старцы твоей родины, сын мой, молили богов о победе, мы были не с ними. Ведь невозможно одновременно молить о победе над врагом и о твоем спасении. Да и теперь твоей жене и детям предстоит потерять либо отечество, либо тебя. Да не доживу я до того дня, когда мой сын будет справлять свою победу над согражданами или сограждане над ним.
С этими словами Волумния упала к ногам сына.
Бросился Кориолан к матери и, подняв ее с земли, воскликнул:
– О мать! Ты одержала победу, счастливую для отечества и гибельную для меня. Я ухожу, потерпев поражение от тебя одной.
На следующее утро Кориолан дал приказ сниматься с лагеря. И вольски ему подчинились, скорее, из уважения к доблести военачальника, чем из страха перед его властью.
При виде уходящих врагов римляне распахнули настежь двери всех храмов и, увенчав себя венками, словно в честь победы, стали приносить жертвы богам. Сенат же с невиданным единодушием принял решение соорудить храм Женской Фортуны на том месте, где Кориолан встретился с матерью. Средства для постройки храма собрали сами женщины. И появился этот храм не во времена подвигов Клелии и других римлянок, соперничавших доблестью с Горацием Коклесом и Муцием Сцеволой, а в дни избавления от бедствий не силой оружия, не храбростью, а силой всепобеждающей материнской и сыновней любви[430]!
Кориолан в словах, обращенных к матери, предугадал свою судьбу. По возвращении в Анций он был обвинен Туллом и другими вольсками, завидовавшими его успехам, в предательстве и убит[431].
Римляне же в знак уважения к Волумнии разрешили ей и другим родственникам Кориолана носить траур по изменнику десять месяцев, самый продолжительный срок траура, установленный законом Нумы Помпилия.
Римлянки, умоляющие Кориолана.
Спурий Кассий
В ходе завоеваний римляне отнимали у побежденных ими племен и городов часть их земли, увеличивая римскую общинную землю, или общественное поле, принадлежавшее всей патрицианской общине[432].
Общинная земля распределялась между патрицианскими родами, главы которых выделяли участки своим клиентам, обязанным за это различными повинностями по отношению к патронам. Плебеи же на общинную землю прав не имели, поскольку стояли вне патрицианской общины. Количество безземельных плебеев увеличивалось, и вместе с этим ослаблялась и римская армия, ибо безземельные пролетарии не использовались в боевом строю.
Зная это, наиболее предусмотрительные патриции старались наделить плебеев землей. К числу этих государственных мужей относился Спурий Кассий, трижды занимавший должность консула и трижды отмеченный за свои победы триумфом. Будучи человеком действия, он от рассуждений о необходимости дать плебеям землю приступил к делу. В 486 г. до н. э., когда он стал консулом вместе с Прокулом Вергинием, ему удалось победить племя герников и навязать им жестокие условия мира. У герников отнималось две трети земли. Половину этой земли Кассий был намерен отдать союзникам латинянам, другую половину – плебеям. К этому дару он прибавил часть общественной земли, которой незаконно завладели частные лица[433].
Этот план вызвал среди сенаторов опасение, что Кассий может покуситься и на их имущество. Согласно римским законам, второй консул мог наложить запрет на решение своего коллеги. Поэтому, когда Кассий внес свое предложение в народное собрание, Вергилий Прокул, сам ли или по наущению сенаторов, выступил против него. Расчет Кассия на поддержку плебеев не оправдался. Плебеи были недовольны тем, что Кассий предлагал отдать часть земли латинянам: нищие не хотели делиться своей нищенской сумой с такими же, как они сами, бедняками.
По окончании срока должности квесторы Фабий Цезон и Луций Валерий привлекли Кассия к суду патрициев по обвинению в попытке восстановить в Риме царскую власть[434]. Судьи приговорили обвиняемого к смерти. Народ за него не заступился, и Спурий Кассий был сброшен с Тарпейской скалы. Дом его разрушили, а место, где он стоял, предали проклятию.
Гибель Фабиев
Что с вами, доблестный род?
Врагам не верьте коварным!
Честная знать, берегись и вероломству не верь!
Доблесть осилил обман, отовсюду в открытое поле
Бросились толпы врагов и окружили бойцов.
Так же, как дикий кабан, в Лаврентских загнанный чащах,
Молниеносным клыком прочь разгоняет собак,
Хоть погибает и сам, – так гибнут, насытившись местью,
Воины все, за удар сами удар нанося.
Овидий (пер. Ф. Петровского)
Плебеи составляли большинство населения Рима, и в римских легионах их было много больше, чем патрициев. На плебеях держалось римское войско, которым командовали патрицианские военачальники. После того как плебеи приобрели в лице народных трибунов своих заступников, они все чаще стали высказывать недовольство тем, что им приходилось ежегодно участвовать в военных походах. Нередко дело доходило до прямого бунта. Так, во время схватки с эквами римские воины-плебеи, побросав знамена, покинув на поле боя полководца, самовольно вернулись в лагерь. Отныне консулы боялись своих воинов более, чем неприятеля. И это сказывалось и на внешней политике, которой во времена республики руководил сенат. Ранее стоило соседям совершить на римские владения набег, как им немедленно объявлялась война и римское войско двигалось навстречу врагам, мстило им за нападение, разоряло их земли. Теперь же, учитывая настроение плебеев, смотрели на нападения врагов сквозь пальцы, старались решить спор с соседями с помощью переговоров.
Все это вызывало крайнее недовольство старинных патрицианских родов, видевших в военных походах смысл существования и источник обогащения. Вынужденное миролюбие сената, чем бы оно ни объяснялось, некоторые патрицианские роды считали предательством. Они решили действовать.
Было начало весны. В Риме стало известно, что воины соседнего этрусского города Вейи совершили набег на земли римских поселенцев и увели несколько десятков животных. Обсуждение этого эпизода проходило вяло. Никто и не думал объявлять Вейям войну.
На следующий день в сенат явились все члены рода Фабиев в количестве трехсот шести человек. От лица всего рода консул, он тоже был Фабием, обратился к сенаторам с такой речью:
– Отцы-сенаторы! Мне известно, что у вас много забот и вы считаете отражение вейян делом не первостепенным. Поэтому мы вас просим, отдайте эту войну нашему роду. Мы будем вести ее собственными силами и за свой счет. Вам не потребуется ни воинов, ни денег.
В курии наступила тишина. Сенаторы поняли, что решение Фабиев вести войну с Вейями собственными силами принято в пику плебеям, которых в Риме большинство. Фабии хотят доказать, что они сами, без помощи плебеев будут воевать против могущественного государства, а если погибнут в неравной борьбе, то виной их гибели станут эти ленивые плебеи, для которых защита отечества – обуза.
Первым поднялся с места сенатор Эмилий.
– Ты просишь слова? – спросил консул.
Эмилий отрицательно помотал головой.
Потом в другом конце курии встал сенатор Клавдий. За ним поднялись Валерии, Горации, Марции. Весь сенат в полном составе стоя приветствовал героическое решение рода Фабиев взять на свои плечи войну с Вейями.
Выйдя из курии, консул увидел весь свой род построенным для похода. Он тотчас занял свое место в строю и отдал приказ выступать. Никогда еще на памяти римлян ни одно войско не состояло из одних родичей, и никогда еще один род не объявлял войны целому городу и народу. Обойдя храмы Форума, словно для того, чтобы проститься с богами, Фабии вышли к Карментальским воротам и, пройдя их, направились по дороге к речке Кремере, за которой начинались владения Вей.
Выбрав холм, они соорудили на нем лагерь, как это всегда делали римляне. Только это был совсем небольшой, «игрушечный лагерь», как его назвали в насмешку вейяне. Но вскоре они убедились, что Фабии воюют не на шутку. Они не ограничивались внезапными вылазками и разорением полей, но несколько раз сражались под знаменами в открытом бою и даже обращали более многочисленное войско Вей в бегство.
И решили тогда вейяне одолеть Фабиев хитростью. Когда Фабии выходили на добычу, им как бы случайно выпускали скот, а селяне разбегались, оставляя свои поля. Вооруженные же отряды, высланные для отпора, разбегались в притворном страхе. Все это способствовало тому, что, уверившись в своей непобедимости, Фабии потеряли бдительность.
Гибель Фабиев.
Однажды Фабии увидели далеко в поле большое стадо. Хотя одновременно то там, то здесь можно было узреть и вражеских вооруженных воинов, это не остановило римлян, ибо они были уверены в том, что воины разбегутся. Проскочив мимо расставленных вдоль дороги постов, Фабии стали ловить рассыпавшихся по полю животных, как вдруг перед ними словно из-под земли выросли враги.
Построившись клином, Фабии пробили себе путь через первую линию окружения, но за нею были вторая и третья линии. Поднявшись на пологий холм, римляне перевели дух и несколько приободрились. Но враги наступали. Силы защитников слабели. И вскоре они все полегли, кроме единственного юноши, от которого впоследствии восстановился род Фабиев[435].
День гибели Фабиев 18 июля (477 г. до н. э.) был объявлен «черным днем» римского календаря. Улица, по которой Фабии шли по Риму к Карментальским воротам, получила название «Несчастливой».
Победа над Фабиями подняла дух вейянам и другим соседям римлян, страдавшим от их набегов. Гордые своей победой этруски вскоре разбили римское консульское войско. Вейяне захватили Яникульский холм у самых стен Рима. Так что своим героическим решением сражаться с целым городом Фабии не дали урока римским плебеям и не принесли никакой пользы Риму.
Отец и сын
Трагедия Цинцинната.
Извечная доля отца.
Покинуть родные пенаты
Ради злодея-юнца.
И что отцу остается,
Если он честен и смел?
Искупить благородством
Зло его планов и дел.
Демонстративное самопожертвование патрицианского рода обострило и так никогда не угасавшую ненависть патрициев к плебеям. Вскоре после гибели Фабиев в Риме появились бесчинствующие кучки молодых патрициев. Они устроили настоящую охоту на плебеев, настигали их, срывали с них одежду, избивали их, препятствуя деятельности народных трибунов и голосованиям на собраниях плебеев.
Душой этой молодежи был Квинкций Цезон, статный, красноречивый юноша, кичившийся знатностью происхождения. Юные патриции смотрели ему в рот, подражая в щегольстве и во всем дурном.
Защитником плебеев стал народный трибун Авл Вергиний, человек умный и решительный. Он выступил с публичным обвинением против Цезона и вызвал его на суд, заранее понимая, что это заставит негодяя окончательно распоясаться. Так и случилось. Разъяренный Цезон закусил удила и повел себя таким образом, словно бы специально стремился дать обвинителю как можно больше фактов своего преступного поведения.
Суд над Цезоном стал неизбежен. Плебеи возлагали на процесс все свои надежды, и в день, назначенный для судоговорения, перед трибуналом собрался едва ли не весь плебейский Рим.
Разумеется, и патриции не остались безучастными к этому событию. Многие бывшие консулы, дружившие с Квинкциями домами или знавшие Цезона по воинской службе, выступили защитниками. Отвечая на вопросы судьи, они разглагольствовали о заслугах обвиняемого перед отечеством, приводили примеры его храбрости и благородства, объясняя некоторые его странные поступки молодечеством и горячностью характера. Среди защищавших Цезона был и его отец Луций Квинкций по прозвищу Цинциннат[436], отец четырех сыновей, человек безупречной репутации. Он также просил простить сыну ошибки его молодости и принять во внимание то, что сам он, глава рода, ни перед кем не провинился. Однако даже просьба такого почтенного человека не могла заставить потерпевших забыть об издевательствах над ними Цезона, особенно когда выступил бывший народный трибун Марк Вольсций Фиктор. Он рассказал о том, что вскоре после вспыхнувшей в Риме моровой язвы он сопровождал своего брата, только что оправившегося от болезни. Навстречу ему выскочила группа юнцов во главе с Цезоном. Цезон нанес брату такой сильный удар кулаком, что тот упал, а вскоре после этого умер.
Это была ложь, но кто в возбужденной толпе проверяет правдивость слов оратора! Услышав этот рассказ, народ потребовал немедленного суда над Цезоном, и он тут же был взят под стражу до вынесения приговора Авлом Вергинием. Однако сенаторы вступились за арестованного, и впервые в истории Рима было принято решение отпустить подсудимого на поруки под залог. Внесли его десять поручителей – каждый передал в казну три тысячи медных ассов. Отпущенный на свободу, Цезон в ближайшую ночь бежал из Рима. И пришлось его отцу возвращать поручителям их деньги. Распродав все свое имущество, Цинциннат рассчитался с долгом и удалился вместе с женой Рацилией за Тибр, на луга, где у него были клочок земли в четыре югера и лачуга[437].
Между тем Цезон, пылавший ненавистью к плебеям, нашел себе убежище у сабинян. Подстрекательскими речами и обещаниями он привлек к себе многих из них, прежде всего знатного сабинянина Аппия Гердония. Вскоре Цезон наладил связь и со своими сторонниками в Риме, договорившись с ними перебить народных трибунов и вернуть государство к тому порядку, который существовал до удаления плебеев на Священную гору.
Ближайшей ночью римские изгнанники и их рабы во главе с Цезоном и Аппием Гердонием проникли в Рим на лодках по Тибру, поднялись на Капитолий. Те, кто находился в крепости, пытались оказать им сопротивление, но были перебиты. Остальные с воплем «К оружию! Враг в городе!» ринулись на Форум. Возник страшный переполох. Трудно было понять, откуда пришла беда: вторглись ли соседи, восстали ли рабы. И только утром стало ясно, что крепость захвачена Аппием Гердонием, что он призвал рабов к свободе и намеревается вернуть в Рим всех изгнанных.
Для патрициев страшнее всего было обращение Аппия Гердония к рабам. Ведь в доме каждого из них было много рабов, о которых уже тогда говорили: «Сколько рабов – столько врагов». Народные же трибуны не без основания считали, что изгнанниками, захватившими вместе с сабинянами Капитолий, тайно руководит сам сенат, стремящийся возвратить себе всю полноту власти. Не помышляя о вооруженном сопротивлении заговорщикам, плебеи окружили народных трибунов, чтобы проголосовать за избрание пяти уполномоченных, которые должны были разработать закон, ограничивавший произвол патрицианских консулов.
Схватка на Форуме.
И вот тогда через бурлящий Форум прямо к ораторскому месту на возвышении[438] прошел консул Публий Валерий и обратился к народным трибунам с гневной речью, обвиняя их в бездействии, граничащем с пособничеством Аппию Гердонию. Кончил же свою речь консул призывом к плебеям стать под его знамена, обещая после освобождения Капитолия обсудить предлагаемый трибунами закон.
Настроение плебеев не менее, чем эта речь, изменило вступление в Рим союзного ему тускуланского легиона. Так в Риме появилось два вооруженных отряда, готовых штурмовать Капитолий. Один из них, состоявший из плебеев, возглавил консул Валерий.
Действуя с двух сторон, римляне и их друзья без особого труда овладели Капитолием. Заговорщики пытались найти убежище в храме, но нападавшие ворвались и туда. Казнены были все, кого не убили на месте: рабы сброшены с Тарпейской скалы, мятежным же римским гражданам и их союзникам отрубили головы. Среди казненных был и Аппий Гердоний. Тела Цезона странным образом не нашли, но в том, что погиб и он, никто не сомневался. Однако и среди защитников порядка не обошлось без потерь – погиб от брошенного кем-то дротика консул Валерий.
С благодарностью проводили из города тускуланцев, с помощью специальных обрядов очистили и освятили оскверненный кровью капитолийский храм. Тело консула Валерия в последний путь провожал весь Рим. Никто в Городе не помнил более пышных похорон. Каждый из плебеев положил к его порогу по четверти асса. Ведь плебеи хоронили не только Валерия, но и свою надежду на закон о консульской власти: вряд ли теперь кто-нибудь выполнит обещание не препятствовать обсуждению этого закона, данное Валерием.
Но не принесла эта победа Риму спокойствия. Вскоре подняли против Рима оружие сабиняне, жаждавшие мести за смерть Аппия Гердония. К ним присоединились эквы. Наибольшую же опасность представляли вольски. Они перешли римские рубежи и стали лагерем на реке Альгиде. Сенат отправил под Альгид послов, но вражеский предводитель Клелий даже не захотел с ними встретиться, заявив, что поручает выслушать римлян растущему перед мостом дубу.
Только после этого вольскам была объявлена война, и против них было отправлено войско во главе с консулом Минуцием. В сражении у Альгида римские легионы были разгромлены. Но и это страшное поражение не убедило плебеев помочь отечеству, ибо главными своими врагами они считали патрициев.
В этих условиях в сенате созрело решение назначить диктатора. Лучшей кандидатурой сенаторы сочли Луция Квинкция Цинцинната, которого один из ораторов назвал «последней надеждой римского государства». К нему была отряжена депутация.
Послы еще издали заметили обнаженного старца, шагающего за плугом. Пахарь также увидел послов и остановил быков.
Когда послы приблизились, Цинциннат поклонился им и спросил, какие дела заставили их покинуть курию.
– Есть одно дело, – ответил глава посольства. – Только непозволительно сообщать его тебе, пока ты в таком виде.
Цинциннат обернулся в сторону своей лачуги и, приложив к губам ладони, крикнул:
– Рацилия! Tory!
Пока жена выполняла его просьбу, Цинциннат отер тыльной стороной ладони пот со лба, запустил пальцы в седые волосы и придал им некое подобие порядка, стряхнул с груди песчинки. Наконец жена принесла тогу, и Цинциннат завернул в нее свое тощее голое тело.
Он выпрямился и, если бы не босые, испачканные в земле ноги, ничем внешне не отличался от тех, кто к нему пришел.
– Дело, которое нас привело к тебе, Луций Квинкций Цинциннат, таково! – торжественно произнес посланец. – На легионы консула Минуция напали эквы и осадили его. К эквам присоединились сабиняне. Поэтому сенат объявил чрезвычайное положение. Я и все, кто со мной, приветствуем тебя как диктатора. Твои двадцать четыре ликтора ожидают тебя у Карментальских ворот.
К полудню, переправившись через Тибр, Цинциннат вступил в Рим. Его встретили трое сыновей, друзья и родственники. Шествующий в окружении этих людей вслед за ликторами старец привлек внимание плебеев, столпившихся по обе стороны мостовой. Лица плебеев были озабочены. Что можно ожидать от человека, наделенного такой неимоверной властью, да еще отца ненавистного Цезона? В ближайшую ночь никто из плебеев не смог от волнения уснуть.
Диктатор явился на следующее утро на Форум и первым делом назначил своим помощником обедневшего патриция Луция Тарквиция. Он получил титул начальника конницы, хотя из-за нехватки средств, необходимых для покупки коня, всю жизнь прослужил пехотинцем. На Форуме в это время квесторы начали разбирательство какого-то дела. Не заинтересовавшись, кого судят и за что, Цинциннат остановил судопроизводство. Луция Тарквиция он отправил к лавкам, чтобы их закрыть, и вообще распорядился о прекращении в городе всякой частной деятельности, отвлекавшей граждан от подготовки к военным действиям. После этого диктатор приказал военнообязанным собраться на Марсовом поле, взяв с собой провизии на пять дней.
Прибытие посольства к Цинциннату.
Зная, что за невыполнение приказа диктатор имеет право казнить без суда, плебеи явились из страха, патриции же пришли с величайшей готовностью. С заходом солнца войско покинуло Рим и к рассвету оказалось у вражеского лагеря.
– Сложить багаж! – скомандовал Цинциннат. – И подготовиться к штурму городской крепости!
Подбадривая себя криками, римляне к утру выполнили этот приказ диктатора. Но вскоре за их спинами послышались приветственные возгласы. Это явился им на помощь консул Минуций с войском. Видя это, осажденные попросили пощады.
Цинциннат приказал им сложить оружие, когда же это было сделано, послал ликторов заковать в цепи вражеского предводителя и его ближайших помощников. Затем другие ликторы воткнули в землю копья таким образом, что образовали узкие отверстия, через которые едва можно было проползти.
– Вот, – сказал диктатор побежденным. – Крови я вашей не жажду, но со всем, что на вас, придется расстаться. Раздевайтесь и убирайтесь вон!
Под хохот римлян обнаженные пленники стали проползать между копьями. Особенно тяжко пришлось тем, кто был в теле: им пришлось протискиваться.
После этого диктатор роздал одежду и украшения своим воинам, а воинам консула Минуция сказал:
– Вы не заслужили добычи, отнятой у врага, ибо едва сами не стали добычей. Тебя же, Минуций, я лишаю консульской власти. Ты останешься при своих легионах как легат.
Гонец возвестил народу о победе, и другой консул, Квинт, открыл заседание сената, принявшего решение войти войску в город с триумфом и в том же порядке, в каком он его покинул. Перед колесницей Цинцинната провели вражеских предводителей, пронесли знамена эквов. Далее шли воины. Их ждало пиршество: перед каждым домом было выставлено богатое угощение.
Плебеям диктатор мстить не стал, покарав лишь Марка Вольсция, лжесвидетельствовавшего против Цезона: он был изгнан из Рима. Через шестнадцать дней после вступления в должность Цинциннат сложил с себя полномочия и возвратился к своему участку и к своим волам.
Глава 2 Децемвиры
Жила в кромешном мраке Рома,
Вершила судьбы кулаком,
Покуда, как небесным громом,
Не осенил ее Закон.
На форум вышли децемвиры.
Звучала древняя латынь,
Еще не ведомая миру,
Чтоб стать святыней из святынь.
В мире городских общин-полисов писаный закон играл роль, сходную с их фортификацией. Стены и рвы оберегали вновь возникшие города, защищая их материальное и духовное достояние от волн враждебного племенного мира. Закон на том же ограниченном и освященном религией пространстве оберегал мирное состояние гражданского коллектива, разделенного на враждующие группы (сословия), охранял основу основ нарождающегося гражданского общества от преступных элементов, гарантируя обществу столь важную для его существования стабильность. Суровы были законы железного века, но без них непредставим поражающий нас через тысячелетия высочайший уровень средиземноморской культуры.
Возникновение закона как важнейшая историческая веха повсеместно становилось предметом преданий, героями которых были законодатели. У древних евреев – это царь Соломон, вершащий суровый, но справедливый суд. У греков Южной Италии – это Залевк, не то пастух, не то философ, с помощью законов добившийся неизменности государственных порядков. Рассказывали, что один из его законов предусматривал необходимость для каждого, желающего внести какое-либо предложение о переменах в общественной жизни, являться на собрание с петлей на шее, чтобы в случае непринятия законопроекта быть повешенным. В этой легенде заложен страх перед анархией, хуже которой может быть лишь анархия. О древнейшем афинском законодателе Драконте говорили, что он произвел запись законов кровью (не уточняется чьей) и мало-мальские нарушения порядка и прав собственности карал смертью.
Рим вступил на историческую арену позднее Иерусалима, Афин, полисов Великой Греции. В Риме писаные законы появились лишь в середине V в. до н. э. Героями римского мифа о рождении законов стали децемвиры – десять выбранных лиц, наделенных чрезвычайными полномочиями. Десять имен. Коллектив теней, о которых как о законодателях практически ничего не известно. Только одна фигура силой воображения одного из поздних римских историков приобрела некое подобие биографии – Аппий Клавдий, выходец из прославленного сабинского рода. Не исключено, что на создание его образа повлияла политическая действительность эпохи гражданских войн.
И все же в легенде о децемвирах могла найти отражение и реальная ситуация времени составления законов двенадцати таблиц. Эти законы не могли не быть компромиссом между интересами патрициев и плебеев, как в свое время в Афинах законы Солона, которые учитывали интересы эвпатридов и демоса. В конце концов этим компромиссом были разочарованы и эвпатриды и демос. Солону пришлось уйти в изгнание. В Риме то же недовольство нашло выражение в негативной оценке Аппия Клавдия. Он в отличие от царя Сервия Туллия не стал героем плебеев, заинтересованных в кодификации. Что касается патрициев, то они к нему не могли питать ничего, кроме ненависти, ибо писаные законы выбивали почву у них из-под ног.
Двенадцать таблиц
В 302 году от основания Рима (451 г. до н. э.) после полувековой ожесточенной борьбы между патрициями и плебеями в Городе на семи холмах внезапно изменился образ правления: от бородатых консулов власть перешла к бородатым же децемвирам. Это была комиссия из десяти мужей, избранная всенародно на год для составления и записи законов и наделенная на время этой деятельности консульскими полномочиями.
Из лиц, участвовавших в этой работе, выделялся консул 471 г. до н. э. Аппий Клавдий. Если двадцать лет назад во время своего консульства он зарекомендовал себя злейшим врагом плебеев и ненавистником народных трибунов, то, будучи децемвиром, он выступает в качестве «угодника черни, ищущего ее благосклонности». Эта оценка принадлежит историку времени Августа Титу Ливию. Но напрасно мы бы стали искать в его обстоятельном изложении деятельности децемвиров объяснения того, в силу каких причин и обстоятельств ненавистник плебеев перешел на их сторону. Остается гадать, изменились ли политические убеждения Аппия Клавдия или он был на самом деле противником плебеев, притворившимся для получения власти их приверженцем. В своем рассказе о децемвирах Тит Ливий объединил эти две взаимоисключающие версии.
Получив высшую власть в государстве, децемвиры не сразу приступили к сочинению законов. Поскольку до этого Рим не знал писаных законов, децемвиры решили отправить в Грецию трех посланцев для ознакомления с греческим опытом и, прежде всего, с прославленными законами афинянина Солона. Путешествие это можно было осуществить лишь в летнее время года, да и сама запись греческих законов также потребовала времени, и народные трибуны в Риме не раз на народных собраниях сетовали на то, что составление законов затягивается.
Когда законы были составлены, децемвиры собрали народ, стар и млад, на сходку и, прочитав законы, предложили их обсудить, чтобы устранить имеющиеся в них изъяны. Когда граждане высказали свое мнение, законы в окончательном виде были утверждены сенатом и приняты голосованием на народных собраниях по центуриям. Оставалось записать их и выставить на Форуме для всеобщего обозрения и руководства. Таблиц оказалось десять.
Таким образом, римский народ получил те законы, которые были ему угодны, а не навязанные кем-либо, и в Риме воцарилось спокойствие. Но вскоре выяснилось, что имеются правонарушения, не подходящие ни под одну статью законов десяти таблиц. И было решено избрать новых децемвиров для составления недостающих законов.
Новые децемвиры, хотя объем их обязанностей был неизмеримо меньшим, чем у первых, не торопились завершать работу над римским законодательством. Их привлекала сама дарованная им народом власть, и они старались сохранить ее как можно дольше за собой. Сразу после избрания децемвиры вышли на Форум в сопровождении ликторов. Ранее на всех децемвиров было двенадцать ликторов, услугами которых они пользовались попеременно. Теперь впереди каждого децемвира вышагивало двенадцать ликторов, словно бы в Риме оказалось десять царей.
Поначалу страх перед децемвирами испытывали оба сословия, но затем выяснилось, что новые децемвиры настроены, скорее, против плебеев, патрициев же склонны щадить.
Только к окончанию годичного срока децемвиры представили две таблицы законов. Один из вновь предложенных законов, запрещавший брак патрициев и плебеев, вызвал ярость последних, но открытого возмущения не последовало, ибо в руках децемвиров была и военная власть[439].
Римское войско в походе.
После окончания года децемвиры должны были сложить свои полномочия, передав их консулам, но они этого не сделали под предлогом, что римские пределы перешли вооруженные сабиняне и занялись грабежом. На самом деле нападение сабинян было обусловлено раздорами в Риме, позволявшими надеяться на безнаказанность.
До нападения сабинян, за весь год своего правления, вторые децемвиры ни разу не созывали сенат. После проведения выгодных патрициям законов они решились на это, будучи уверены, что патриции на их стороне. Слово взял Аппий Клавдий, попросив собравшихся высказаться о войне с сабинянами.
После него выступил сенатор Луций Валерий Потит.
– Я требую, – произнес он решительно, – обсудить положение, в которое поставлено наше государство.
– Мы запрещаем тебе поднимать этот не относящийся к делу вопрос, – объявил Аппий Клавдий от имени децемвиров.
– Тогда я обращусь к народу, – воскликнул Валерий, вызвав в зале одобрительный шум.
Смелость Валерия воодушевила часть сенаторов, которые ранее смирились с владычеством децемвиров.
С места поднялся[440] сенатор Марк Гораций Барбат.
– Не удивляйся, Валерий, – начал он свою речь обращением к коллеге, – что эти десять Тарквиниев затыкают тебе рот. Они прекрасно понимают, что им грозит. Ведь уже однажды Валерий прогнал тиранов, и тогда же ему помогли Горации. Два этих имени украшают наши анналы. У римского народа употребление слова «царь» всегда вызывало страх. Ведь недаром мы обращаемся к верховному богу Юпитеру «отец богов и людей», хотя и знаем, что он царь небесный. Мы изгнали царей, вы же, децемвиры, присвоили власть, ничем не отличающуюся от царской. Я не знаю, к какому отнести вас сословию. Вы заявили себя друзьями народа. А что вы для него сделали? Можно ли назвать вас патрициями, если целый год вы не созывали сената! Знайте же, что народ вас больше не боится, ибо он столько претерпел, что понимает: хуже, чем сейчас, быть не может.
Напуганные этой речью, децемвиры стали шепотом совещаться между собою, и тогда выступил дядя главы децемвиров Гай Клавдий.
– Памятью моего покойного брата, твоего отца, заклинаю тебя, Аппий, разорви противоестественный союз! Останься верен сословию, в котором рожден! Ведь ты не хочешь, чтобы имя твое связалось навеки со вторым переселением на Священную гору.
Никто не решился прервать почтенного мужа, хотя тон его речи все более делал ее похожей на молитву. Выступил и брат децемвира Марк Корнелий. Взяв его под защиту, уверял, что благодаря децемвирату Рим на протяжении года не ведал сословной борьбы.
И вновь взял слово Валерий, которому было разрешено говорить о положении государства. Он призывал объявить децемвиров частными людьми.
Аппий Клавдий, понимая, чем грозит это предложение, побледнел как полотно и приказал вышвырнуть Валерия за дверь. Но тот сам подбежал к порогу и крикнул: «Квириты, на помощь!» Вся курия поднялась на ноги. Но на этот раз страх перед плебеями спас децемвиров. Было решено оставить децемвирам власть до окончания года, заключить с сабинянами перемирие и собрать два легиона для защиты границ от враждебных народов.
Сикций Дентат
События в Городе нашли отголосок на рубежах государства. Воины, охранявшие Рим от набегов неприятеля, постоянно вспоминали о том, что происходило дома. Более других выражал тревогу пожилой воин Луций Сикций, которому дали еще в детстве прозвище Дентат, так как он родился с одним зубом.
Луций командовал центурией, охраняя рубежи Рима, как сам бог Марс. Он участвовал в ста двадцати битвах за отечество, спас жизнь четырнадцати согражданам. Сорок пять шрамов от ран отметили его грудь, ни одного шрама не было на спине. У его костра никогда не бывало пусто. Воины приходили, чтобы порасспросить Дентата о битвах, в которых он отличился, об удивительных приключениях, которые испытал.
И на этот раз, подкладывая в огонь сосновое полено, Сикций обвел взглядом собравшихся и начал неторопливо:
– Нет, я не хочу поведать вам о том, что случалось на моем веку. Меня волнует происходящее сейчас. Мы с вами отражаем набеги недругов, защищаем от них поля и стада, а в нашем Городе утвердилась у власти кучка наших ненавистников. Вместе со знатнейшими сенаторами децемвиры делают все, чтобы загнать нас, плебеев, как скот в стойло. Сегодня пришла весть, что децемвиры препятствуют избранию народных трибунов. Так почему бы нам не избрать их у себя в лагере и отправить в Рим, чтобы защищать наши права? Вот и все, что на этот раз я хочу вам сегодня сказать.
Наступила тишина, нарушаемая лишь треском поленьев. Воины с удивлением смотрели на освещаемое языками огня, изрезанное морщинами лицо центуриона. Его предложение было настолько дерзким, что никто из слушателей не откликнулся на него радостным возгласом.
– Хорошо, друзья мои! – воскликнул Дентат. – Поразмыслите над сказанным. У нас еще есть время.
Как вскоре выяснилось, у самого Дентата время было на исходе. О его речи вскоре стало известно не только военачальникам в лагере, но и Аппию Клавдию в Риме, и он распорядился избавиться от мятежного центуриона.
Как раз тогда стало известно о будто бы готовящемся набеге сабинян. Вызвали Дентата в преторий, и военный трибун обратился к нему с такими словами:
– Ты заслуженный центурион! На тебя вся надежда. Мы тебе подобрали отборный отряд. Отправляйся к Красным скалам в засаду.
Отборный отряд оказался из отборных негодяев. Каждому из предателей за участие в убийстве Дентата была назначена награда, и они на нее польстились.
У Красных скал, как и было условлено, они напали на ничего не подозревавшего Дентата и убили его. Разумеется, не обошлось без потерь и со стороны нападающих. Двоих он схватил голыми руками и так ударил лбами, что они испустили дух, третьего убил наповал ногой. Остальные явились в преторий с притворно горестным видом и с сообщением, что потеряли в схватке предводителя Дентата и троих воинов.
Эта весть распространилась по всему лагерю. Несколько легионеров из тех, что были завсегдатаями бесед Дентата у костра, заподозрили неладное. Они отправились на поиски и вскоре у Красных скал натолкнулись на четыре трупа. Тело Дентата имело следы десятка ран, большая часть из них была на спине. Его доспехи и знаки отличия не были сняты. Это говорило о том, что Дентата убили свои.
Весть о подлом убийстве Дентата подняла на ноги весь стан, а затем распространилась и по другим пограничным лагерям. Легионы едва не двинулись, развернув знамена, на Рим. Но воинов удалось от этого отговорить, обещав, что погибшему будут оказаны высшие воинские почести.
У Дентата не было семьи. Но вскоре в Риме появилось много мальчиков с этим именем. Это были сыновья воинов. Все они родились, как положено младенцам, без зубов. Имя же Дентат им дали отцы, потому что у них был зуб против децемвиров.
Вергиния
О, как бледна ее ладонь.
От пялец складка на мизинце.
Сейчас божественный огонь
Возьмет к себе самоубийцу.
Следы всех мыслей и забот
Исчезнут из людского взора,
И только подвиг не умрет,
Что избавляет от позора.
Вслед за этим преступлением было совершено другое, не менее гнусное, на этот раз в самом городе. И оно положило конец владычеству децемвиров. Жертвой, принесенной богу свободы, оказалась Вергиния. Она была дочерью Луция Вергиния, несшего службу у Альгида, образцового воина и гражданина. В духе верности отечеству были воспитаны его жена и дети. Дочь свою он просватал за бывшего трибуна Ицилия, прославившегося не только храбростью в бою, но и отважной защитой интересов плебеев.
Девушка как-то шла по Форуму к школе, в которой она обучалась грамоте, и обратила на себя внимание Аппия Клавдия необыкновенной красотой. Подозвав ликтора, он узнал о девушке и ее родителях и той же ночью послал к Вергинии своего человека с обещанием подарков за одну лишь встречу. Но Вергиния не поддалась на уговоры. Это еще более раззадорило децемвира. «Как же я могу считать себя самым могущественным человеком Рима, если мне смеет противиться какая-то жалкая плебейка!» – думал он.
Еще раз уточнив, что отец и жених Вергинии находятся вне Рима, Аппий Клавдий подозвал к себе своего клиента Марка Клавдия и распорядился:
– Завтра, как проснешься, отправляйся на Форум и, когда увидишь Вергинию, идущую в школу, кричи, что ты узнал дочь твоей рабыни, похищенную у тебя. Прикажи ей следовать за собой, если же не пойдет, поведи силой.
Клиент в точности выполнил приказание патрона. Девушка, услышав, что она дочь рабыни и должна идти за незнакомым мужчиной, остолбенела. Сопровождавшая Вергинию няня подняла крик. Сбежались люди. Многие знали Вергиния и Ицилия. На этот раз им удалось отстоять девушку.
Через несколько дней, явившись к трибуналу Аппия Клавдия, клиент изложил ту же выдумку, которую он слышал от патрона, добавив лишь, что дочь рабыни была подброшена Вергинию и что он готов представить доказательства своей правоты.
У трибунала находились и защитники девушки. Они сказали, что несправедливо в отсутствие отца решать вопрос о его дочери, поэтому следует отложить объявление приговора до возвращения Вергиния.
Аппий Клавдий согласился с тем, что за Вергинием следует послать, но распорядился до его появления передать девушку истцу.
Тут толпа расступилась, чтобы пропустить подоспевшего жениха Вергинии Ицилия. Судья не разрешил ему говорить, заявив, что приговор уже объявлен. И все же Ицилию удается выкрикнуть несколько слов. Они настолько возбудили толпу, что Аппий Клавдий счел для себя полезным отменить свое решение до утра.
С рассвета граждане в нетерпении заполнили Форум, ожидая развития событий. Наконец явился Вергиний в трауре, ведя за собою дочь, обряженную в лохмотья. За ним следовали в трауре почтенные матроны и супруга Вергиния. Все они обходили толпу, умоляя о защите от произвола, и привели граждан в волнение.
Появление Аппия Клавдия, окруженного ликторами и вооруженными воинами, вызвало еще большее возбуждение собравшихся. Но это не испугало децемвира, который решил добиться своего во что бы то ни стало. Решением Аппия Клавдия Вергиния была объявлена рабыней и собственностью истца.
В отчаянии Вергиний отвел дочь к лавкам, расположенным близ храма Венеры, выхватил там у мясника нож и пронзил грудь девушки со словами: «Да падет проклятие за эту кровь на твою голову, Аппий Клавдий!»
На Форуме на мгновение наступило молчание. Толпа онемела от ужаса. Первым вышел из оцепенения Аппий Клавдий.
– Схватить убийцу! – послышалось его приказание.
Но выполнить его никому не удалось. Ицилий поднял бездыханное тело невесты над головой и в окружении толпы вместе с Вергинием, не выпускавшим из руки ножа, двинулся к городским воротам[441].
Так это шествие достигло первого из римских лагерей на Вицилиевой горе. Граждане смешались с воинами, объясняя им, что произошло, и призывая идти на Рим, чтобы свергнуть децемвиров. Вскоре людей в тогах можно было увидеть и в других римских лагерях. Воины, защищавшие римские границы, вместе с толпами плебеев двинулись в Город. Напуганные децемвиры и их сторонники разбежались, не оказав сопротивления. Тут же состоялось народное собрание, избравшее консулами Луция Валерия и Марка Горация.
Валерий и Гораций предложили народу законы, которые в веках получили их имена. По одному из законов возобновлялось право гражданина в случае смертного приговора обращаться за защитой к народу. Отныне ни одно должностное лицо, даже диктатор, не могло лишить гражданина жизни без согласия народа. Другой закон укрепил положение народных трибунов, объявив посягательства на их неприкосновенность святотатством.
Законы Валерия и Горация установили мир между сословиями. И тотчас в город прибыли посланцы латинян и герников, чтобы поздравить римский народ с победой над смутой и пожелать ему успехов. По этому случаю в храм Юпитера на Капитолии был доставлен в дар венок из листьев, отлитых из чистого золота.
Так был восстановлен порядок, существовавший в Риме до децемвиров, и встал вопрос о наказании тех, кто его нарушил. Вергиний призвал Аппия Клавдия на суд, и тот явился на Форум в окружении толпы юных патрициев. Обратившись к народу, Вергиний сказал:
В сомнительных случаях, граждане, судьба обвиненного зависит от красноречия сторон. Ныне же решение ясно, как взошедшее над Форумом солнце. Между словами «обвиненный» и «осужденный» не стало различия. Много за тобой преступлений, Аппий Клавдий, за которые тебе придется ответить народу. Мне же ты ответь сейчас: как ты решился, заседая на трибунале, объявить рабыней дочь свободных родителей?!
Смерть Вергинии.
Воцарилась тишина. Показалось, что Аппий Клавдий зашевелил губами, пытаясь что-то сказать, но никто не услышал его голоса.
И вновь повторил Вергиний:
– Призываю тебя ответить на вопрос. Почему ты нарушил закон, который тебе было поручено охранять?
И тут все услышали сдавленный страхом старческий голос:
– Я прошу народ о защите.
Прошел шум. Граждане были потрясены. Гордый патриций взывал к народу, пользуясь законом, который предложили Валерий и Гораций.
И снова взял слово Вергиний.
– И ты осмеливаешься взывать к народу с места, где совсем недавно вершил неправый суд и принудил меня поднять руку на единственную дочь, ибо для ее спасения не было иного пути. И когда принесли ее тело, ты приказал бросить меня в темницу как преступника…
После того как Вергиний закончил свою речь, суд принял решение отвести Аппия Клавдия в тюрьму, чтобы завершить на другом заседании рассмотрение дела. И в то же мгновение, когда ликторы окружили Аппия, чтобы исполнить приговор суда, дядя его Гай покинул Форум, а затем и Рим. Он отправился в Регилл, бывший владением рода Клавдиев. Туда отовсюду потянулись и другие Клавдии, чтобы решить, как избавить себя от позора. И вскоре перед трибуналом предстал Гай Клавдий. Обливаясь слезами, старец сказал:
– Отрешитесь от гнева, о судьи. Будьте не только справедливы, но и благородны. Все Клавдии просят за одного. Верните его нам. Увенчайте возвращение свободы мягкостью.
Но в это мгновение появился Вергиний. Достаточно было судьям бросить на него взгляд, чтобы все доводы Гая Клавдия рухнули.
Судьи решили вернуться к рассмотрению дела на следующий день. Но утром стало известно, что обвиняемый наложил на себя руки, осуществив приговор, который заслужил. Были привлечены к ответственности и осуждены другие участники заговора децемвиров против народа, и лишь после того Вергиний удалился из Рима в Тибур, где вскоре умер. Он добился справедливого наказания виновников гибели дочери. Ее маны могли быть спокойны.
Сотворение мифа и пути к его пониманию
О вы, археологи мифа!
Пусть вечно ваш факел горит!
Вы мысль провели через рифы
Немыслимых Сцилл и Харибд.
Трудны были ваши победы,
Извилисты ваши пути.
Позвольте по вашему следу
И мне мой челнок повести.
Среди городов древности, поражающих своей стариной и экзотичностью, своей отдаленностью от современной цивилизации, Рим занимал особое место. Ему удалось создать огромную и самую прочную из империй, выработать основы культуры и государственности, которые словно бы по эстафете были переданы нам. С той же непреклонностью, с какой римляне завоевывали окружающий мир, они создавали и миф о самих себе.
Частью его были рассказы об отдаленном прошлом Италии и Средиземноморья, своего рода поиски древних именитых предков, и повествование о тех, кто создал Город и империю. Более чем какой-либо другой миф, связанный с возникновением городов и государств, римский миф – миф политический, призванный не столько увлечь и заинтересовать читателей, сколько убедить другие народы и самих себя в правомерности избранного пути, в оправдании его богами и судьбой.
Материалом для этого мифа послужила история, прежде всего политическая, т. е. общинная и государственная, а сам он за скудостью или отсутствием достоверных источников превращался в своего рода исследование старины, вовлекавшее в свой круг предания других народов, названия местностей, правовые, религиозные, бытовые пережитки. Создатели римского мифа были учениками эллинов в полном смысле этого слова, но они превзошли своих учителей если не искусством выдумки, то умением сделать назидательным мифом каждую мелочь (вспомним дом Валерия Попликолы на Велии).
Для общества, освободившегося от пут имперского мышления (или к этому стремящегося), «римский миф» холоден и чужд. Но он в высшей степени поучителен, поскольку раскрывает удивительное зрелище политизации сознания, его поглощения государственной идеей. В то же время знакомство с «римским мифом» дает для понимания римского феномена больше, чем изучение так называемых реальных фактов. Ибо мы приобщаемся к быту, верованиям, образу мысли народа, без которого немыслимо представить современную цивилизацию.
Сотворение «римского мифа» – дело рук и таланта многих поколений политических деятелей и интеллектуалов. Он начинает создаваться в III в. до н. э. одновременно с началом формирования Римской империи и приобретает окончательный вид в III в. н. э., в эпоху кризиса Римской империи. На протяжении шести столетий совершалась интенсивная переработка одних и тех же легендарных сведений, принимавшая форму то грандиозного исторического труда (Диодор Сицилийский, Дионисий Галикарнасский, Тит Ливий, Помпей Трог, Аппиан, Дион Кассий), то эпической поэмы (Энний, Невий, Вергилий), то небольших поэтических новелл (Проперций, Овидий), то основанных на огромном материале биографий древних царей и бородатых консулов (Плутарх), то исследований по римской религии, фольклору и праву (Катон Старший, Теренций Варрон, Цицерон). В изложении разных авторов под разным углом зрения «римский миф» сверкал разными гранями их талантов, в то же время отражая потребности римского общества на каждом этапе его истории в оправдании той или иной политической реальности.
С падением в V в. Западной Римской империи прекращается не только творческая разработка «римского мифа», но во многом утрачивается и его понимание. С исчезновением интереса к нему исчезает и значительная часть произведений с изложением римских легенд, при этом самых ранних и интересных для науки, что создает для современных исследователей огромные, подчас непреодолимые трудности.
Остатки греко-римской исторической традиции были обнаружены европейцами XIV-XV вв. в средневековых монастырях и поразили их воображение. Открыватели древних манускриптов были буквально ими ослеплены, словно бы попав из мрака в пещеру сокровищ. Как уж тут разобраться, где подлинный бриллиант, а где подделка. Вытащив найденное на белый свет, гуманисты отнеслись к рассказам о римской старине без тени какой-либо критики, с жадностью пересказывая их как подлинную историю и даже не ощущая огромной временной лакуны, отделявшей их от Ромула или Камилла. Только один гуманист, Лоренцо Валла, засомневался в правильности свидетельства Ливия о том, что младший Тарквиний был сыном Тарквиния Старшего. И это показалось таким кощунством, что в папскую канцелярию поступил донос, призывавший папу применить силу против вольнодумца, осмелившегося оспаривать самого Ливия.
В эпоху Реформации борьба с авторитетом римской церкви в известной степени нашла отражение и в разносной критике легенд о начале Рима. Голландец Яков Гроновий в своем сочинении о происхождении Ромула полностью отверг римское предание, заменив его собственной фантастической версией: Ромул – сириец, явившийся в страну Сатурна и основавший там сирийскую колонию Рим. Другой ученый того же времени, Скалигер, напротив, исходил из предания о Ромуле как исторического факта и пытался установить хронологию событий астрономическим путем, опираясь на сообщение об исчезновении Ромула во время солнечного затмения. Яков Перизоний в своих появившихся в 1685 г. «Исторических размышлениях» соединил некритическое отношение к легендам с наивным рационализмом. В борьбе против распространенного в его время скептицизма по отношению к истории вообще и к римской истории в частности он выставляет тезис, что возможным источником исторической традиции были песни. По его мнению, римляне, подобно евреям, грекам, испанцам, галлам, германцам, арабам, прославляли своих предков в песнях. Эти песни сохранили память о некоторых событиях, хотя и приукрасили их в деталях. Перизоний не придавал своей «песенной теории» решающего значения, и центр тяжести в полемике со скептиками у него лежал в анализе самих данных о ранних временах Рима, которые он считал заслуживающими внимания и доверия.
Подлинно серьезным критиком римских легенд по заслугам считается гениальный итальянец Джанбатиста Вико, первый, кто не только отмечал мифический характер ранней римской истории, но и попытался объяснить происхождение самих легенд (1725). По его мнению, древние римские герои Эней, Эвандр, Ромул, Нума Помпилий – это поэтическое выражение определенных политических или моральных идей, в основе которых лежит какой-либо истинный и значительный официальный мотив. В Ромуле, например, он усмотрел воплощение присущей всем народам древности идеи основания города, а в Нуме Помпилии – идеи религии как цементирующей силы. При этом части римских преданий Вико приписал греческое происхождение (легенды об Эвандре, Геркулесе, пифагореизме Нумы), полагая, что римляне их переработали в соответствии с собственными представлениями о прошлом и что ранняя римская история – это «историческая мифология», представляющая собой развитие греческих мифов.
К концу XVIII – началу XIX столетия на волне проснувшегося в связи с Великой французской революцией интереса к народному творчеству новую жизнь обретает песенная теория. Трудно сказать, был ли знаком к моменту выхода первого тома своей «Римской истории» (1812-1813) основоположник критического метода в антиковедении полунемец-полудатчанин Бартольд Георг Нибур (1776-1836) с трудами Перизония (он на него ссылается лишь в поздних своих работах), но идеи, намеченные Перизонием, превращаются в труде Нибура в разработанную и законченную теорию. Настаивая на существовании у римлян исторических песен, Нибур исходил не только из сравнений с другими народами, но и пытался опереться на античную традицию. Он обратил внимание на выписку, сделанную Цицероном из «Начал» Катона Старшего (того самого, который каждое свое выступление в сенате завершал призывом к разрушению Карфагена). По словам Катона, древнейшие римляне, возлежа за пиршественным столом, пели исчезнувшие в его времена песни. Нибур интерпретировал это место таким образом, будто Катон еще слышал эти песни. Идя по тому же пути дальше, он подвергает сомнению утверждение Цицерона, что в катоновские времена (II в. до н. э.) эти песни исчезли. Свидетелем против Цицерона он избирает Дионисия Галикарнасского, переселившегося в Рим тринадцать лет спустя после гибели великого оратора. Дионисий утверждал, что близнецы Ромул и Рем воспевались в религиозных гимнах и что еще в его время восхваляли Кориолана. Из этого Нибур делает вывод о существовании песен о Ромуле и Кориолане. Далее он указывает на свидетельство современника Цицерона Варрона, который также говорил, что в его время мальчики во время пиров пели песни. Наконец, он считает, что погребальные плачи, которыми провожали покойников в последний путь, были такими же похвальными песнями, и даже находит их образец в известной надписи на саркофаге из гробницы Сципионов.
Так, на основании разрозненных данных о существовании у римлян героических песен Нибур приходит к выводу о наличии древнейшего римского исторического эпоса, подобного «Илиаде» и «Одиссее» или эпосу народов нового времени – германцев, славян. Кроме того, Нибур высказывает предположение, что песни представляли плебейскую традицию, тогда как жреческие анналы были выражением взглядов патрициата.
Приняв за непреложную истину существование у римлян исторического эпоса, Нибур стал искать его следы в дошедшей до нас в трудах Ливия, Дионисия Галикарнасского и Плутарха ранней исторической традиции второй половины III – первой половины II в. до н. э. И эта работа была, собственно говоря, едва ли не главной его задачей. На основании рассказов Ливия он выделил «былины» о Ромуле, Тулле Гостилии, отыскал в античной традиции особый цикл песен, посвященных Тарквиниям (от воцарения Тарквиния Древнего до битвы при Регилльском озере). Вслед за этой так называемой царской эпохой, по мнению ученого, следует менее значительный республиканский период с текстами, повествующими о Горациях, Куриациях, Кориолане и даже Пирре.
Признание того, что древнейшая римская история, дошедшая до нас в изложении историков эпохи Августа и еще более позднего времени, основывалась на памятниках устного народного творчества, позволяло Нибуру рассматривать Тарквиниев, Брута, Кориолана, Горациев и Куриациев в качестве реальных лиц, хотя и приукрашенных легендой.
Такова была самая знаменитая и в то же время наиболее уязвимая гипотеза Б. Г. Нибура, известная под названием «песенная теория». Этот подход разительно отличался от скептицизма XVIII – начала XIX в., и именно против нее был направлен весь огонь критики, современной выходу книги Нибура.
С 60-х годов прошлого века исследование древнеримской религии подпало под сильное влияние сравнительной мифологии, в свою очередь связанной с успехами сравнительного языкознания. В этом же направлении работал Л. Преллер, автор капитального труда «Римская мифология» (1860). Спецификой римской мифологии он считал ее примитивизм, не допускающий появления «национального эпоса», подобного «Илиаде», «Эдде», «Махабхарате». Тем самым он присоединился к противникам «песенной теории» Б. Г. Нибура, хотя наличия у италийцев народных песен не отрицал. Используя литературный и этнографический материал, в том числе «Ригведу», «Авесту», мифы германцев и южных славян, Преллер выделил в италийской мифологии группы примитивных богов-множеств, связанных с культом природы (гениев, ларов, семонов и др.). Им были также отмечены и некоторые общие черты мифологий различных народов, например, между римским похитителем быков Каком и индийским богом ветра, укравшим коров у Индры, и таким же вором этих же четвероногих был Гермес в греческих мифах.
Римские религиозные предания были проанализированы (наряду с греческими) в труде И. Бахофена «Материнское право», в котором он трактовал матриархат не только как совокупность определенных черт в праве и общественной жизни, но охарактеризовал также особенности религиозной идеологии, свойственной, по его мнению, матриархату. Он считал характерным для матриархата господство женских божеств, связанных с землей и подземным миром, в противоположность небесным богам патриархата. Мать-земля как великая богиня предшествовала, согласно этой концепции вопреки логике, небесному богу-отцу. Столкновение матриархальных и патриархальных начал в религии Бахофен прослеживал на образе этрусской царицы Танаквиль, утверждая, что она воплотила в себе главные черты древнего матриархального мира, но под влиянием победившей патриархальной идеологии превратилась из древнего матриархального божества в добродетельную римскую матрону.
С давних пор европейские ученые мысленно ставили друг против друга римлян, греков, персов, египтян, индийцев, сравнивая их образ жизни, политическое устройство, верования, В XVIII в. такое сравнение классических народов с успехом осуществил Иоганн Гердер (1744-1803) в своих «Идеях к философии истории человечества». Из древних народов римляне были самым молодым и неразвитым. Недаром ведь греки долго называли их «варварами». Поэтому изначально было ясно, что многое для понимания римских легенд, верований и культа может дать сравнение с отсталыми народами Африки, Америки, Австралии, Азии, Северной Европы. Колониальная экспансия XIX в. дала в этом отношении богатейший материал, собранный и обобщенный в плане мифологии и религии прежде всего учеными великой колониальной державы Великобритании. Э. Тэйлор разработал учение об анимизме (от лат. animus – «душа»), согласно которому представление о душе, о сне, о смерти, восходящее к далекой первобытности, составляло основу любой мифологической системы. В этом направлении самим Тэйлором и другими учеными были изучены римские представления о манах, ларах, пенатах. Однако ничто не говорило о том, что они древнее других римских богов-множеств: фавнов, камен, парок, помон и др. Можно думать, что и те и другие далеко не самые древние.
Анимистическая теория привлекла внимание к другим примитивным элементам религий. Дж. Фрейзер в грандиозной работе «Золотая ветвь» (1911-1918) раскрыл элементы магии, которую он считал древнее религии в целом и анимизма в частности. В ней ученый видел ту стадию развития мышления, когда дикарь считал себя способным оказывать влияние на сверхъестественный мир, подчинить его с помощью особых приемов своей воле. В этом плане Фрейзер рассмотрел пережитки первобытной магии в представлениях римлян и италийцев о своих царях, включив их в широкий контекст сходных представлений классических народов и первобытных племен. Он изучил также магические представления римлян в других сферах, широко используя вышедшую ранее работу немецкого ученого В. Манхардта «Лесные и полевые культы» (1877).
Материал, уже изложенный Л. Преллером, лег в основу и работы Г. Виссовы «Религия и культ римлян» (1912). Заголовок отражает концепцию автора, согласно которой римская религия была очень примитивной и в то же время формализованной, лишенной мифологии. Главной целью автора, знаменитого также созданием грандиозной энциклопедии классической древности, является отделение пришлых богов и культовых явлений от соответствующих им исконно римских. Не говоря уже об игнорируемых полностью этнографических данных, даже сведения неклассических народов Италии (этрусков, венетов и др.), по мнению Виссовы, не могут дать ничего исследователю римской религии.
Специфика мифологии раскрывается прежде всего в образах небожителей. Италийские боги в массе своей не просто отличались от других богов (греческих, финикийских и иных) именами, но и, как мы могли заметить по рассказам о римских царях, вовлеченностью в жизнь людей. Наряду с далекими, во всяком случае для Рима, небесными богами, их в повседневной жизни окружало множество божественных существ (нумина), находившихся с ними в самых интимных отношениях – от зачатия и первого крика младенца до последнего вздоха на смертном одре и пребывания в могиле. Такие же нумина, но под другими именами существовали у других индоевропейских и неиндоевропейских народов с малоразвитыми мифологическими представлениями, что, однако, не означало отсутствия представлений о высших небесных силах. Но где же она у римлян? Где рассказы о рождении богов, об их соперничестве и схватках друг с другом, об их отношениях с людьми, составляющих основу развитых мифологий? Где их индивидуальность?
Вопросы поставил в середине XX века А. Гренье, сопоставивший римскую и этрусскую религию и мифологию. Пытаясь ответить на эти вопросы, Ж. Дюмезиль обратился к индоевропейским корням римских представлений о богах и увидел в изложенных нами рассказах о римских царях перенос на героический уровень общих индоевропейских представлений о трех универсальных функциях: религиозно-жреческой, военной и хозяйственной. Так, за Ромулом стояла жреческая функция, а за его соправителем Титом Тацием – хозяйственная.
Вот эта схема и была выдана Дюмезилем и его последователями за римскую мифологию. Индоевропеизм римском религии стал основанием для ее эмансипации от этрусской религии как якобы чуждой всему индоевропейскому. Но эта чуждость сама оказалась мифом, развеянным исследованиями последних десятилетий XX века. В дошедшем до нас повествовании о римских царях и бородатых консулах отчетливо выделяются четыре потока (индоевропейские корни – это крошечная, едва заметная струйка). Первый и самый мощный из этих потоков – этрусский, к которому в римской традиции принадлежат не только сведения о двух царях этрусского происхождения, но и данные об этрусских обрядах основания города и его устройстве по этрусскому образцу. Этрусский миф о римских царях в чистом виде представлен изображениями на стенах гробницы Франсуа, где этруски отождествлены с греками, а римляне – с троянцами, а также трудом императора Клавдия, для которого шестой из римских царей, Сервий Туллий, не латинянин, а этруск Мастарна, сотоварищ этрусского искателя приключений Целия Вибенны. Элементами сабинского мифа являются рассказы о похищении сабинянок, соправителе Тите Тации, захвате Тарпейского холма и правлении Нумы Помпилия. Греческий поток представлен «Римскими древностями» Дионисия Галикарнасского, для которого Рим – греческий город, преемник Сатурнии, крепости аркадянина Эвандра. Тит Ливий, за работой которого пристально наблюдал Август, использовал этрусскую, сабинскую и греческую версии, однако дистанцировался от них в главном: Рим для него – отросток Альбы Лонги, верный ее богам и дедовским обычаям. Отмечая роль этрусков в укреплении могущества Рима, Ливий отсекает все, что касается их влияния в области религии. Создается впечатление, что Тарквиний Высокомерный был продолжателем религиозных реформ Нумы Помпилия, а не создателем государственного культа по этрусскому образцу. Лишь позднее, в рассказе о войне с этрусскими Вейями, Ливий сообщает о перенесении в Рим культа этрусской богини Юноны-царицы.
Версия римского мифа Ливия создавалась одновременно с «Энеидой» Вергилия, работавшего «по заказу» того же Августа. Нам неизвестно, соприкасались ли Ливий и Вергилий в личной жизни, но их труды как бы сомкнулись, поскольку в их основе лежит одна и та же концепция – предназначение Рима к господству над миром самой судьбой. Вергилий относится к этой идее всерьез, Ливий – несколько иронически, но от нее не отклоняется.
Влияние греческой культуры, в том числе и религии, на римскую было отнюдь не меньшим, чем этрусское, но оно, будучи чаще всего опосредованным, не затрагивало ее основы и воспринималось самими римлянами как внешнее, достойное восхищения и подражания. Этруски же, так же как сабиняне, умбры, оски, стали частью римского народа. Зная в самых общих чертах о своем доиталийском прошлом, они плоть от плоти были италийцами и римлянами, но им должно было импонировать то, что прародитель римлян был чужаком. И эта мифологема лила воду на мельницу имперской идеи, делая молодой, с точки зрения греков, варварский город сопричастным к древнейшим судьбам средиземноморского мира, предназначенным к власти над ним не только военной мощью, но и силою традиции.
Археология вырвала для нас, очевидцев ее великого подвига, примитивный Рим из той гордой изоляции, в которую его погрузила имперская идея. Археология сделала Рим составной частью италийской цивилизации, ведущей творческой силой которой были этруски, открывшие ранее скрытые богатства недр Италии, превратившие тихую Альбулу в магистраль международной торговли, в «этрусский поток» Тибр и тем самым выведшие Рим из захолустья в лидеры средиземноморской, а затем и мировой истории.
Этрусская волчица, вскормившая Рим (Руму) своими сосцами, растворилась в своем приемном детище и сама стала мифом. Но это предмет другого нашего исследования.