Жанры
Регистрация
Читать онлайн Не ум.ru бесплатно

Не ум.ru



«Дзенские» сложности

Лин-чи расслабленно и, казалось, бездумно сидел на берегу реки, но философу после долгих трудов всё же удалось разыскать его. Философ подошёл сбоку, справа, по наитию, а возможно, сплачивая дань неведомой мне традиции. Вслед за этим он низко поклонился, привлекая к себе внимание, в надежде на взгляд, тихо, вежливо кашлянул, будто удалил изо рта то, что заведомо не заслуживало быть облечённым в произносимые слова, и задал вопрос:

– Какова суть вашего учения? – спросил он, обиняком признавая за Лин-чи титул наставника.

Лин-чи повернул к нему щедро отмеченное годами лицо, окинул обидным для философа недолгим, лишённым интереса взглядом, и не произнёс ни слова.

Философ подумал: «Он стар и, наверное, глух как тетерев». Тогда он возвысил голос:

– Вы не услышали меня, учитель, и я повторю: какова суть вашего послания?!

Тут Лин-чи неожиданно засмеялся. Совсем по-мальчишески. Как ребёнок, впервые увидевший взрослого, пускающего дым изо рта.

Философ загрустил, подавляя расстройством нараставшее в душе раздражение: «Совсем выжил из ума. Сперва не ответил, теперь вон смеётся… Может, он не слышал мой вопрос?»

И он прокричал что есть силы:

– Какова суть вашего учения?!

Лин-чи спокойно ответил:

– Не стоит так напрягаться, ты сорвёшь голос или, что еще хуже, – испортишь этот прекрасный воздух. Сначала я ответил тебе: «Безмолвие», но ты не понял, не внял разъяснению и вынудил меня спуститься ниже… – С этими словами старец пальцем начертал на песке «Медитация». – Вот моё учение. Его Суть, Смысл и Путь.

Учёный поклонился еще раз, так же глубоко. Ему нужно было время, чтобы в маске подобострастия скрыть следы недовольства. Выпрямившись, он дерзнул спросить:

– Не могли бы вы придать своему ответу большей… хм… чёткости?

В ответ на пожелание философа Лин-чи повторил надпись на песке. На этот раз он выполнил ее так крупно, как только позволяла длина руки. Получилось намного чётче, чем в предыдущий раз.

– Вы всего лишь увеличили буквы! – вознегодовал учёный. – Это неэтично. Со мной так нельзя, я все же профессор философии!

– Почему же вы сразу не сказали?! – воскликнул Лин-чи чуть ли не с восторгом и вывел на песке: «НЕ УМ».

Профессор в сердцах хлопнул себя по лбу открытой ладонью, будто невысказанную мысль пришпилил – злопамятен, но сдержан, – и ушёл, не попрощавшись.

«Ну что за спесивый мудак! – осудил я философа, но после необременительного размышления лишил вывод поверхностной односторонности: – Оба хороши. И вообще – прочь с иностранщиной! Своей зауми – уши пухнут».

Приземление мысли в родных пенатах обошлось без приключений, но место оказалось заселено унынием и безнадёгой. Место бравурного приветствия занимал транспарант, адресно оповещавший, что самый спесивый мудак из всех самых спесивых мудаков – это я. «За это мир тебя и сдал!»

Мой мир

Да, всё так и есть: этот мир меня сдал.

Сперва, оправдываясь за содеянное, он паникёром метался по моей квартире и скороговоркой разноязычно что-то мне растолковывал. Возможно, извинялся, оправдывался. С равноценным успехом мог корить меня дураком, что сам во всем виноват, а ему теперь на пузе вертеться с никому ненужными разъяснениями. Мир не заморачивался с пылевыми торнадо, выбиваемыми из неухоженного ковра. В своё время мне посчастливилось убедить себя, что ковры коллекционируют пыль, это их главное по жизни хобби, и надо быть безжалостной скотиной, чтобы разрушать коллекцию, а я не такой. Мир чудил, я чихал, но мои проблемы никоим образом не вызывали в сущности мира надлежащего отклика. Глухой абонент. Даже здоровья не пожелал. Да и понятно, чего уж там: сдал уже. Потом он ни с того ни с сего замер напротив кресла, второго после письменного стола предмета моей тайной гордости. Тайной потому, что прослыть идиотом всегда успеется, а возможно всё уже состоялось, но проверять нет желания, да и правду никто не скажет. Разве кто чужой. А на кой черт мне чужих в дом пускать, да еще их мнением насчёт обстановки интересоваться? Да и случись такая немыслимая оказия, неужто сочту нужным считаться с высказанным? Мир наконец решился и вмиг угнездился на потёртой кресельной подушке. К моему удивлению он оказался гораздо меньше, чем я ожидал. И вообще выглядел довольно убогим, даже жалким. В кресле рядом с ним вполне мог уместиться еще один мир средней комплекции.

«А может быть он просто хочет исчезнуть? – задался я вопросом. – Как исчезают нужные вещи, оставляя никчёмный хлам; хорошие люди, одаривая нас послевкусием боли; добрые чувства, предлагая взамен то, от чего принято защищать детей и вообще близких; светлые страницы памяти, оставляя кошмары каждодневного беспамятства. Машинка…»

Мне показалось, мир понимает меня, и я, чтобы проверить, спросил:

– Машинка. Что осталось после нее?

– А ничего. Если не считать меня, – откликнулся мир.

– Без нее ты не тот.

– Ну… тебе видней, – явно обиделся мир, и я подумал, что сейчас меня будут наказывать.

– Стоило бы, – прочитал мир мои мысли. – Только ты сам со всем справился. Да так, что дальше некуда.

– Да ладно тебе, – подавил я в себе жажду активного спора. – Всегда есть куда дальше. Так что не ври.

– Да, я лжив, – легко согласился мир, принимая неразборчивую позу. – Тебе от этого легче?

– Да, – соврал я, понимая, что кто-то из двоих должен соврать. Иначе что это за диалог такой?

На этой интонации – я тоже способен вести игру! – сон оставил меня. Возможно решил, что способен-то я способен, да вот игра уже сыграна. Сука сон. И спасибо ему за то, что все вспомнил, и за слово «машинка». Еще не спугнув окончательно наваждение распахнутыми газами, я улыбнулся:

– Машинка?

Теперь жалеть себя будет проще. Ведь так долго у меня не выходило определить – что же именно сперва исполняло этюд обезьяны, беснующейся на клавишах моей жизни, а потом вдруг умолкло. Правильное слово всегда крайне важно.

Вот что действительно было странным во сне, так это совершенно невероятный способ, каким миру удавалось со мной говорить. Ведь у него не было головы. Я плотно закрыл глаза и постарался вернуться туда, где, как верилось, меня ждали ответы. Для пущего эффекта я принялся считать баранов. На девяносто седьмом я понял, что продолжать смысла нет. Девяносто седьмой был с головой, и голова было в точности как моя. Если в результате тупого пересчёта баранов вас не ждёт ничего иного, кроме как встреча с зеркалом, то практику эту выдумала редкостная свинья. Возможно, поэтому и считаем баранов. Межвидовые разборки, а мы, как всегда, при деле и в дураках.

Таков мой мир. Это он меня сдал. То есть таков был мой мир. Но перед тем как свершить подлый акт, он всерьёз озадачил словом.

«Машинка».

Намекая тем самым на «сдачу».

Что осталось «на сдачу»

1

«Машинка?»

«Ну да, она и есть».

«Смешно».

«Тогда что это? Пусть уж лучше будет «машинка», чем… Чем ничего или что-то там, что никому не дано понять, но творит, собака, что только ей заблагорассудится».

«Доступное объяснение, нечего добавить. Вообще ничего не скажешь».

«А никто и не ждёт».

«Обиделся».

«Я на себя? Не сходи с ума, шизик».

«Это внутренний диалог. Внутри одной и той же душевно здоровой личности».

«Согласились. «Шизик» отозван до лучших времён».

«Для кого лучших…»

«Слушай, не отвлекайся уже, а?! Ма-шин-ка».

«Ах, да, машинка. И в нее… В нее по известно чьему чаянию-повелению-прихоти поместили карту моего пути. Сплошь непутёвую – вот же парадокс! – карту».

«Сразил наповал. Подписываюсь».

«А до этого…»

До этого машинка бойко строчила-строчила свои нервно-рваные пассажи. А потом взяла да и вдруг осеклась. Не случайно ведь поломалась. Кто бы сомневался. К бабке не ходи, так и было задумано. Отчего-то на фольклорной глубине жизни принято считать, что без задумки, сами собой, только кошки родятся. Мне, что и говорить, обидно за униженных уличением в бестолковости популярных животных, чьим почитателем я не являюсь. И любителем, кстати, тоже. Это, во-первых. Во-вторых, между задумкой и ее воплощением слишком часто пролегает дикая пустыня с ее иссушающими ветрами и песчаными бурями, способными до неузнаваемости обтесать любую идею. Итак, фантазия и свершение. Чаще частого непохожие, порой две крайности, что не мешает им родниться чудовищностью.

Ничего не скажу о задумке по моему скромному поводу, она мне неизвестна, а вот оценку ее воплощению выставить все же осмелюсь: чу-до-вищ-но-е! Был цветом до открыточной неестественности насыщенный кадр и вдруг – о как… – выцвел разом до мутно-коричнево-серой невыразительности.

Машинка умолкла нежданно-негаданно. Будто наткнулась всей своей сущностью на новую мысль и задумалась. О чем-то своём, предметном, механическом. Вряд ли иссякли хаотично разбросанные дырки, сотворённые небесным перфоратором, я бы первым узнал. «Приехали…» – выдохнул бы совсем не гагаринское, наоборот. Так или иначе, но машинка вдруг прекратила городить в моей жизни таинственный узор, неведомый швейному делу. Но ведь и дело ни с какой стороны не швейное. Пусть и зашиваюсь в суете что ни день.

Потом всё вернулось, но не таким как было, драматически измененным. Ощущение, будто выпрыгнул из окна, с сумасшедшей верхотуры, а у самой мостовой вдруг одумался и повернул назад, но ошибся окном, домом, улицей, городом, страной. Происшедшее со мной позже, вплоть до сего дня, и близко не походило предыдущую вакханалию. Моя старо-новая или вторая, возможно, я заблуждаюсь в счете, жизнь явила собой полную противоположность предыдущей и сложилась шокирующе унылой. Судьба, если верить в нее, лишает нас воли. Строгий ошейник, короткий поводок. Даже собака на таком поводке своенравничает больше. Потому что не верит в судьбу. Слова такого в собачьем языке нет. В то, чему нет слова, верить нельзя.

Так вместо богатого мушкетёрского фетра с невообразимым кустом из перьев я получил робкий котелок неприметного служащего. Из похоронной конторы? Мрачно, но не настолько же. Скорее уж земского врача. По-своему так и есть: по профессии я редактор, и в нашей «больничке» мы пытаемся лечить чужие мысли. Одни поддаются, нередко меняя авторство, но не имя автора; другие приходится хоронить, они неизлечимы. Или «лекарь» нерадив, что тоже сплошь и рядом случается. Земской врач из похоронной конторы. Как мило! Умереть можно от умиления. В моей литературной тетрадке есть бог весть когда сделанный претенциозный набросок, развивать который не нашлось смысла в силу его обнаружившейся завершённости.

Он подумал: «Взять бы да умереть!» До буквы именно так подумал. Именно что с восклицанием. «На террасе. С видом на морское без конца влажное, зыбкое, на неясные и непонятные огоньки вдалеке. Это маяк? Судно? Киты перемигиваются со звёздами? Жалуются, наверное, на свое китовое житье-бытье. У такого большого тела и горести должны быть под стать. Умереть здесь и сейчас было бы круто. Закрыть глаза и никогда больше не открывать, чтобы картинка не смазалась». Его услышали. Про картинку ничего сказать не могу – не в курсе, но всё прочее состоялось.

2

Вообразите себе мою новую… моё новое… даже не знаю что это. Только что, ваша правда, назвал «это» «второй жизнью». Но ведь нечто вполне определённое не может обходиться без определения? Что же до сути, то какая это к черту жизнь. Банальное чередование точки с тире. Бесконечное «а-а-а-а…», если вспомнить «морзянку», назначившую эту пару знаков препинания первой буквой алфавита почти во всех языках. Кроме тех, где вместо букв символы и ассорти из крючков и закорючек.

«А-а-а…»

И на одной ноте. Даже близко не ария. Разнообразия – ноль. Как промелькнувшее, но так и не сбывшееся в прошлом году, «бабье» лето.

«А обещали тепло. Вот и с погодой надули».

«Кто посмел?»

«Кто-кто? Будто сами не знаете!»

– Выключите, кто-нибудь, мать вашу, это ток-шоу!

Такой сюжет.

Вот еще один.

Помню, как однажды, инфицированный писательством, а посему безголово ввергая себя, жаждущего новых познаний, в слои жизни непредсказуемой плотности, я оказался далеко на Севере. Разгулялся во мне непоседливый демон тщеславия. Я искал себя, образы, славы и где бы подальше схорониться от методично прогрызающей плешь жены. За последнее я был готов отдать почку, поменять ее, к примеру, на печень, раз уж почек две, но плохо владел курсом одного к другому и размен мог получиться невыгодным. Так метеорологи интуитивно владеют знанием про четыре времени года и пытаются, задаваки, пристроить его в обмен на народное понимание, но курс чудовищно не в их пользу, почти все усилия даром. С организмом такие трудности никому не нужны, я не исключение.

Чудовищно безразличный к людским нуждам снежный буран плотно привязал меня к номеру в гостинице и тамошнему общепиту. Да еще сны снились диалоговые, отрывочно-героические и эротические по догадке.

«У тебя конь есть?»

«Нет».

«Тогда направо ступай».

«А кабы был?»

«Тогда налево. Там за коня тако-ое удовольствие выменять можно…»

После таких снов аппетит богатырский. Я полюбопытствовал у соседа по истощённой безлюдьем гостиничной столовке на предмет кухонь разных народов мира. Или хотя бы одного народа, но с полноценной кухней. Где-либо по близости. Чтобы по дороге не вмёрзнуть в мечту о вкусном. В ответ плохо говорящий по-русски гражданин намалевал на салфетке какой-то ужас, до меня не сразу дошло, что это пурга. Добившись от моих глаз относительной ясности, он ткнул давно не пестованным ногтем в условную точку, потом указал перстом в пол и веско, как искатель сокровищ над кладом, изрёк:

– Тут!

Салфетка была в форме сердца. Возможно, ее художественно обкорнали для свадьбы. Но по ходу торжеств кто-то завистливый неудачно зажевал нижнее острие. От такого грубого, неэтичного вмешательства сердце заметно опечалилось и стало символично походить на задницу. Об этом я умолчал. Дипломат от природы. Ну и в знак благодарности художнику-краеведу.

– Тут, – отозвался я, опровергая легенду о заведомой тупости приезжих. Неважно куда, как и неважно откуда.

За согласие и восприимчивость к местным формам общения мне достались: похвала затейливым словом, печальная улыбка и ободряющее похлопывание по плечу. Невольно подумалось, что таким сложением мимики и жеста поощряют безнадёжно тупых, но не самых упрямых. Тех, что по наитию, без злостного проникновения в суть подсказок, доверчиво внемлют голосу разума. Еще они любят в подпитии поддержать песню на незнакомом языке. Ну да бог с ними.

Слово я не разобрал и не запомнил. Возможно, оно одно означало всё, что я себе напридумывал. В конце концов, языки коренных северян обязаны быть лаконичными. Чего лишний раз рот на морозе разевать? Другое дело в тепле.

После третьей рюмки без закуси Краевед хвалено расслабился, сносно затараторил по-русски, откликнувшись на мой шок откровением, что все дело в долге гостеприимства. Он, долг, и наделил его сверхспособностью говорить на языке гостя. Правда, неувязочка вышла: поил-то его я, но цепляться к сущим пустякам гостям не пристало, я и не стал. Тем более, что не в моих это было интересах. Чем еще, кроме выпивки, можно скрасить тоскливые дни бурана в гостиничке, не предполагавшей ни занятости, ни развлечений, как историями. Разумеется, из жизни.

Я бодро, щедро и, как показалось, к месту поделился с Краеведом личным опытом освоения горных трасс. В образе лыжника, в каком еще? Как я споро, изо всех сил, в равной степени не доверяя предшественникам и современникам, противостоял притяжению земли. Уповал, болван, на теорию относительности, на глубоко личное и гуманитарное ее понимание. Я даже заносчиво пообещал ее автору в случае успеха настоящий пирсинг на фотографический язык.

Гению не свезло. Я снёс первую линию ограждения и повис банановой шкуркой-переростком на второй. Бесполый после удара о пластмассовый столбик, сдвуноженный цепким, не в пример лыжам, сноубордом – «Зато ботинки удобные, ходить одно удовольствие. Вы непременно оцените… Твари!» – и на тот момент неопределённо, но вполне возможно, что частично беззубый. Язык тут же принял заказ от мозга и опроверг опасения. Я же пожалел, что пренебрёг возможностью самому себе вставить в язык обещанную Эйнштейну железку: так было бы ободряюще слышать сейчас: «тык-тык-тык…» Ни единого пропуска, ксилофон во рту.

Пока пара дюжих спасателей выпрастывала меня из сетей, словно парадоксально обрадованную кулинарными перспективами рыбину, мое усталое, свернувшееся прокисшим молоком тело стало обретать чувствительность. Оживление совсем не цацкалось со мной, отзываясь болью там, где я умудрился ушибиться или потянуть. Надо сказать, что в руках моих французских избавителей оказалось и того меньше нежности. С другой стороны, их же не на эротические массажи натаскивали.

По ходу работ спасатели хлёстко обменивались репликами на родном языке, мне недоступном. Тем не менее смысл аттестаций угадывался, несмотря на заученно деликатный отказ собеседников от слов интернационального звучания, вроде «идиот» или «кретин». Случись им отставить кошерность, я бы ни в коем случае не протестовал, даже не чувствовал бы себя уязвлённым – настолько болела промежность. В конце концов, операция по спасению счастливо завершилась, и я, отделённый от доски, осторожно посгибал ноги в коленях, пошевелил руками и даже попробовал присесть. К моей радости выяснилось, что по большей части организм с честью выдержал мои непреднамеренные кувыркания. Я пообещал «в темпе» наградить его сочным стейком, но прежде всего, до выхода на заданный «темп», мне срочно требовалось чего-нибудь выпить. Поэтому от предложенного путешествия на рентген я отказался, подмахнул какую-то бумазею и смиренно попросил своих дюжих спасателей подбросить меня на снегоходе к кабинкам фуникулёра. Продолжать эксперименты с доской как-то расхотелось, а на заднем сиденье снегохода мне и вовсе подумалось: «Вот оно – мое! Быстро, стабильно, что вверх, что вниз. И не сам – везут!»

В местном баре на стойке в удивительно сплетённой клетке хозяйничала небольшая птица. Словоохотливый бармен из Кишинева уклончиво посетовал, что владелец птицы и заведения не он, при том, что задумывается о заманчивом – «Чай, не дурак какой!» – да вот незадача: не знает человек – с какой стороны к мечте подступиться. Хозяин – «Вот кто урод!» – вроде бы есть, а вроде и нет его. «Такие дела…» Притащил однажды клетку с птицей, сказал, что из дому, и пожаловался, что птица его сильно пугает. Не ест, мол, клюв от еды нарочито воротит, сидит себе и непрестанно, хорошо хоть ненавязчиво, тихо, пощёлкивает клювом. Словно секунды жизни отмеряет. Хозяин разносолами хитрыми кормить ее взялся – все безуспешно, не ест. Поить – результат тот же, не пьёт. Попытался словами умаслить – бессмысленно: слушать слушает, тварь пернатая, а выводов никаких не делает. Потом птица умокла. Устала? Однообразие утомило? Может, надоело попросту клювом щелкать. С хозяином же, вопреки нажитым страхам, ничего не случилось. Ну, почти ничего. Ничего особенного. Остался мужик жить, как и раньше. Но утратил ту часть памяти, где объяснялось – зачем.

– С другой стороны, бар… – закруглил рассказ молдаванин. – Бар – не то место, где надо о смыслах думать. И память не сильно нужна, без нее всегда кто-нибудь найдётся, расскажет… Вот и непонятно тогда, чего такого в хозяине переменилось. А ведь как пить дать другим мужик стал.

Я одобрил направление мысли бармена и выпил сначала за общность целей недружных народов, потом за птицу. Третьей рюмке полагалось приманить удачу.

И тут вдруг почудилось мне, что слышу странные такие щелчки. Сперва едва различимые, потом чуть громче. Раз, два, три четыре, пять… Вдруг они прекратились. Ни с того ни с сего. Как и начались.

«Э, нет…» – мысленно отгородился я от сомнительных перспектив, расплатился по-быстрому и покинул «мутное» место. Недопитую бутыль без речей, обыденно вручил присоседившемуся интеллигентного вида старичку. Тот, оценив добычу скорей по объёму, чем по достоинству, пробормотал:

– Можете мною располагать сколь угодно долго. Молю.

Удивительное прекраснодушие. Уже в дверях до меня донеслось:

– Кстати, молодой человек, с этой птичкой я отлично знаком. Было дело, когда-то она у меня начинала. Вы уж поаккуратнее, будьте любезны. Искренне вас предостерегаю. Особенно если… за удачу тост поднимали? Вот-вот.

Обещанную телу встречу со стейком вновь пришлось отложить. Само виновато: ныло и настойчиво требовало обжигающе горячего душа. Сопротивляться не было сил. В ванной я обидно и совершенно не к месту заскользил, в итоге сверзился в чугунное ложе так неудачно, что подвернул ногу в лодыжке и сломал ключицу.

«Дрянь!» – запоздало вспомнил о птице и стариковсикх увещеваниях. С какого-то непонятого посыла – я не просто не орнитолог, совсем не по пернатым, разве что куру гриль могу растерзать время от времени, – почти бессознательно я отнёс птицу к семейству «кукушачьих». Подумал невпопад: «Накаркала, подлая, нащёлкала своим клювом…»

Не исключаю, что формально семейство «кукушачьих» наукой не предусмотрено. У нее, у науки, вообще недосмотры кругом. Однако кукушек, по моему личному опыту, в отечественных лесах пруд пруди. Рождаются же они как-то, кукуют опять же одинаково… Словом, признаки семейственности налицо. К посторонним семьям, опять же, с неприязнью относятся, птенцов из гнёзд выпихивают. Дополнительный аргумент!

Тут я и подумал: «Убить кукушку – скольких птенцов спасу?! И не накукует больше никому ничего, что тоже неплохо. Хотя какое нам дело до кукований в чужой адрес…» Вот только вера потребна. Вера в то, что дело благое. У меня сосед был в студенческом общежитии, я там какое-то время на нелегальном положении пробавлялся, поссорился со всеми домашними. Сосед верил, что если съесть перед экзаменом минимум пять цветков сирени с «пятилистником», то экзамен сдастся сам собой. И зачёт зачтётся. Он потреблял созвездия «пятилистников» с упорством профессионального «сиренепоедателя». Его несло, как с пургена. С учёбой случился настоящий каюк. Но ничто… ничто не могло смутить человека! Он целеустремлённо продолжал обгладывать сиреневые кусты. Потому что верил по-настоящему. И ведь помогло: сирень отцвела, промывание желудка выявило язву, мираж армии разметало осенними ветрами, а объятия истосковавшегося по молодой, свежей крови вечернего отделения согревали податливо и нежно.

Сейчас с верой совсем не просто, сплошь недоверие. С изрядной натяжкой в нем можно узреть «полуверу». Не путать с не имеющим женского рода предметом одежды и одноименной ассистенткой фокусника, позволяющей себя распиливать. Прочность «полуверы» оценивать бесполезно, бессмысленно. Как крепость чужой крови: какой дурак даст пробовать, если вы не вампир, не зав. терминалом в вечную жизнь? Наверное, это один и тот же персонаж… Не возвышать же церковников?! Те сами себя подсаживают – выше некуда. Досточно раз вкусить по ящику «Слово «пластыря».

Моя собственная вера сродни чёткам: я отделяю частицы ее по горошине круг за кругом и боюсь, что однажды лопнет нить и ссыплется все кому-нибудь под ноги. Хорошо, если мне. Последний шарик, что ненароком в пальцах останется – наперед знаю, – сам выброшу: зачем мне тревоги из прошлого? Или спрячу подальше, чтобы слиться с толпой.

Я и в требовательные-то времена нужной силой веры не обладал. Когда говорят «просрали страну!», ощущаю неуместный спазм…

– Ты сечёшь, мужик? Спазм! А ведь не «просрались страной!» говорят. Я ее вообще не ел! Даже не надкусил! Вот так бывает. Поизносилась моя вера. В разы стала тоньше недоверия.

Недоеденный, обойдённый вниманием сыр зачах окончательно и в сырной своей обиде упорно отстранялся краями от такой же ущербной тарелки.

Я испытывал схожие чувства к случайному собеседнику.

Краевед сначала придирчиво засомневался: как это мне, будучи прикреплённым к одной доске – «Сноуборд этот – одна же доска?» – удалось причинным местом врезаться в столбик?

Я замялся в поисках подручных средств, что позволили бы мне пусть в общих чертах воспроизвести акробатический этюд. Очень хотелось убедить узкоглазого скептика, воспроизвести драматическую встречу организма с препятствием. Штрихом. Намёком. Не до боли. Но Краевед сам, без всяких понуканий, вспомнил про посадку самолёта по глиссаде, изобразил на однажды поруганной салфетке какие-то хитрые графики и согласно кивнул, смирился. Я потянулся со стула, полагая встречу состоявшейся и завершенной, но был остановлен недоуменным взглядом, приправленным искренней горечью собутыльника, выпившего за мой тост и лишённого права произнести свой в ответ.

– Спина затекла, – выкрутился я так же неуклюже, как шевелился

– Это бывает, – приняли мои слова на веру. – Разомнись пока, а я чаю попрошу. И чего-нибудь покрепче заварки. Тебе не дадут, тебя здесь не знают, не местный.

«Наивный, прямо усраться, – подобрел я к собрату. – А то бы я тебе душу «на сухую» выплескивал».

Под чай с привилегиями для местных мне и ответили на мой сбивчивый сказ о том, чем чреваты зимние виды спорта и опрометчивое пренебрежение птичьим языком. Рассказанная Краеведом история оказалась куда менее прозаичной, чем моя.

Однажды к Краеведу прибилась лайка. К нему самому, к его дому и жизни, потому что выделить для собаки что-то одно из перечисленного не представлялось возможным. Звали собаку Чыычаах. Птичка, к слову сказать, если по-русски. Краевед трижды перевел кличку, назойливо привлекая мое внимание, и я так-таки уловил случайное совпадение с мой собственной историей. В селении, где жил Краевед, собаку все знали, потому что хозяином ее был тамошний шаман, возгордившийся своей шаманской искусностью и вознамерившийся потягаться умениями со столичными экстрасенсами. Там, пренебрежительно отвергнутый телезвёздами, он на спор – сугубо частный, к эфиру отношения не имевший, – взялся остановить поезд метро. Чтобы тот полпути не доехал до края платформы. Увы, у метрополитена бубен оказался покруче, как-никак целая Кольцевая. Смяло шамана. Так Чыычаах осиротела, но через несколько дней собачьего траура удивительным образом подыскала себе другого хозяина. Ясное дело, что ни в самом выборе, ни в его скоротечности не обошлось без шаманских заморочек: лайки – «У любой спроси!» – порода самая верная. Потому Краевед не стал киношно прикидываться поражённым, когда обнаружил, что понимает свою Чыычаах. Другому удивился – собака похвасталась, будто может проходить сквозь стены. И тут же предъявила Краеведу наглядное доказательство обретённого дара.

Больше всего Краеведа поразило отсутствие необходимости наскоро затыкать матрасом образовавшуюся в стене жилища дыру, та сама собой «затянулась» в мгновение ока. Иначе выстыл бы дом весь целиком вместе с хозяином: Север.

Дарование собаки пришлось Краеведу по душе. Необременительное, а кое в чем и полезное: пропала нужда выпускать Чыычаах для выгула «по нужде» (у собак, в отличие от людей, произвольная программа накрепко связана с обязательной). Но однажды случилось странное. Волшебство дало сбой. Во время прохождения сквозь бетонное ограждение платной парковки – «Захотелось собачке погонять кошек по углам, вот дура– то…» – Чыычаах застряла. Прямо во внешней стене. В области талии прихватило бедолагу. Битых четыре часа, пока не хватился хозяин, псина смущала редкую публику «вмонтированной» в стену задницей с повиливающим хвостом. Трудно сказать, что так радовало животное, на парковке царила тьма. Радость не оставила Чыычаах и под хваткими руками дорожных рабочих, нанятых встревоженным Краеведом для высвобождения животного. Работяги предпочли толкать Чыычаах внутрь парковки, а не тащить изнутри. Правильным пролетарским умом они предпочли зубам задницу, которая одобрила выбор спасателей игривым, под стать хвосту, вихлянием.

Странно, но никто из очевидцев, они же освободители животного из бетонного плена, не тронулся умом. «Не лёд, чтобы трогаться», – резюмировал Краевед, по-видимому, отточенной аналогией. Впрочем, отрицательные температуры в зиму «Собаки Полной Чудес» (историческое определение) достигали таких значений, что реакцию на происходящее заторможенных холодами людских организмов следовало ожидать не ближайшим летом, а через два на третье. Так и ожидали. Я же «вклинился» со своим приездом аккурат между вторым летом и третьим, так что главная партитура интриги все еще оставалась не сыгранной. Признаться, посули мне Краевед роль первой скрипки или даже дирижерский пульт в будущем оркестре – я бы не согласился остаться. Ненавижу заветренный сыр. Еще меньше я расположен к подогретому самогону, окрашенному для конспирации чайным пакетиком. Наверное, наши благодетели из пищеблока, потворствующие губительным пристрастиям местного населения, уверены, что почти все в этой чёртовой гостиничной столовке – потомственные идиоты, а граждане, по чистой случайности не вписавшиеся в эту общину, страдают хроническим насморком. Поэтому – почём уже еще?! – большинство вынужденных сотрапезников смотрят на нас с Краеведом с завистью, остальные же – с ненавистью.

Ненависть – поразительный плод любви зависти и бессилия. То есть сильное чувство, рождённое двумя слабыми. Шанс, дарованный природой союзам неудачников.

Работяг конечно же удивило: как такой «засор» – «Собака, мать твою. Без яиц. Сука…» – мог приключиться в стене?!

– Сука…

– Чего сразу так… Может, у него причиндалы там, внутри. А что яиц нет, так кастрированный.

– Кастрированного так в стену не засадят!

– Не путай, козел, кастрированных с импотентами. Это импотента не засадишь!

– А ты кастрированного засаживал? Вот и заткнись.

Впрочем, удвоенное Краеведом первоначально объявленное вознаграждение тут же возвело корыстную шушеру в статус высоко оплачиваемых добровольцев, сиречь волонтёров. А заодно перевело их умы, догоняющие возросшее благосостояние на другую волну, каковая ненавязчиво мягко баюкала, все пришёптывая: «Каково-ш-ш-ш было бы ш-шчас-с-с-стье, выпадай такой ш-ш-ш-шанс еш-ш-ш-едневно, еш-ш-шенедельно…»

Так все затруднительные, будоражащие рефлекс познания и наукой никак не оправданные темы сошли на нет. Они без боя высвободили пространство для своей коллеги-простушки, той, что из трёх аккордов, если подняться до музыкальных аналогий. Я о теме наживы.

Стараниями рабочих и вверенной им подручной техники Чыычаах явилась миру живой и здоровой, правда, в железобетонной юбочке со щербатыми краями. По дороге домой собака ныла, жалуясь Краеведу на боли в спине.

– Нечего было жопой вертеть без продыху, как блядь на параде, – совестил он пострадавшую. Без успеха. Чыычаах не вняла аллюзии на бразильские карнавалы, слишком южно, зажигательно и голо даже для собаки. Да и не факт, что Краевед ссылался на что-либо конкретное, просто слова так сами сложились. Наткнулся давеча на какое-нибудь радио каких-нибудь меньшинств в эфире, а собаке – мозг напрягай.

Нытье долгожданно и в то же время неожиданно перебил простой по сути вопрос, одновременно вторгшийся в человечью и собачью головы: «Что, если эта напасть навечно прилипла к судьбе Чыычаах и будет с сего дня подстерегать ее в любой стене? Чтобы себя потешить заведомой подлостью, а народ невиданным зрелищем?»

«Разорительная выйдет история…» – пришло на ум Краеведу отдельное от Чыычаах, животного нрава лёгкого, сродни своему имени, а оттого не способного погружаться в глубины печальной обыденности.

Краевед задумался о многочисленной загородной родне, там вечно нуждались в крепких ездовых собаках. Стыдливо вспомнил о шурине, наследстве покойной жены, чьи корейские корни побуждали раскосо прикидывать достоинства Чыычаах, никакой связи не имеющие с выносливостью. «Слюну подбери», – обычно одёргивал шурина Краевед, но за собакой в его присутствии присматривал особенно тщательно.

В раззявленной к небу железобетонной пасти с выбитыми зубами – проездами, где проживал Краевед со своей собакой, Чыычаах вдруг забыла обо всех неудобствах, сорвалась с шага и резво метнулась за пролетающей низко птахой. Та будто бы заигрывать принялась с собакой – чуть на голову ей садилась.

«К своим потянуло дуру, Чыычаах же…» – незлобливо вздохнул Краевед. И замер на выдохе: псина, метнувшись в центр городской клумбы, словно в земляное болото угодила. Чёрная, будто жиром сбрызнутая земля оказалась мягкой и рыхлой. Видно, только что завезли почву под будущие посадки. «Делать не хер начальникам, лучше бы остановки поправили…» – из года в год однообразно бухтели местные жители, и становилось яснее ясного – весна.

Чыычаах просела в землю по самую талию, примерно до середины бетонного «пояска». Композиция сложилась затейливая, можно сказать – авангардная, бескомпромиссно отрицающая злопыхательские досужьи шепотки о безвременье или сухой траве, захватившей некогда сытные пастбища отечественного искусства. Бюст собаки венчал собою уродливый низенький постамент, попирая многометровые пафосные творения московского грузина натуралистичностью и неопровержимым откликом образа на реалии российской жизни.

Пожилая, подслеповатая соседка Краеведа остановилась, шестым чувством налетев на его тень. Она некрасиво сощурилась в сторону только что возникшего монумента и, поместив под ноги переживший миллениум пластиковый пакет, заблажила, распугивая воздух беззубым ртом:

– Это что ж такое делается?! Только памятников нам во дворе не хватало! То машинами все позаставят, теперь вот, глянь, дрянь какую удумали!

Кроме Краеведа «глянуть» на «дрянь» было некому, и старушка неожиданно сбросила тон:

– Кому хоть?

– Космонавт в нашем доме жил, – нашёлся Краевед к искреннему своему удивлению.

– Ну если только космонавт… Тогда ладно, – смилостивилась соседка и пошлепала дальше, позабыв на грязном асфальте скрытый пластиком скарб.

«Окликать не буду, ну ее к черту. Лучше сам занесу», – определился с «тимуровщиной» Краевед.

Наблюдая за наслаждавшейся новой ролью собакой, он озадачился поиском ответов на вероятные уточняющие вопросы. Въедливой старухи.

«Белкин, Стрелкин, Лайкин… Белкин. А куда пропал? Так ведь нужно было Белкина, а скульптор, скотина не местная – своего художника хера с два кто из начальства поддержит, коррупционеры, мать их! – наваял Лайкина. У того, как выяснилось, тоже родина есть, своя, туда и отправили. Нашего же, который Белкин, в очередь поставили, но сейчас денег нет. Но мы держимся. Потому что патриотизм у нас высшей, мать, категории жирности – сметану положили в основу, – иначе замёрзнет».

Складно получилось. Остро. Жизненно. Краевед был доволен.

Тут что-то явно шаманское запоздало сработало, бетон с Чыычаах осыпался чем и был – каким-то пересохшим говном, а сама псина, высвободившись из чернозёмного плена, не преминула кинуться к хозяину и что было силы потёрлась грязным бедром о его светлые брюки.

– Космонавт. Это я уважаю. Не ожидала.

На этом месте рассказа Краевед задремал. Немудрено: до этого он трижды опроверг бытующее недоверие к северным народам по части переносимости алкоголя. Столько Краевед перенёс – не каждому славянину поднять суждено. Я же подумал, что про светлые брюки он это лишку… Наврал, короче. Никак не получалось представить его в светлых брюках. Стены в столовой были кремовыми, я мысленно прислонял к ним Краеведа и так, и эдак – ничего приличного не выходило. Клякса с жёлтым лицом, да и только. С другой стороны, я и сам, как завзятый грязнуля – из воздуха могу пятно на рубашке соорудить, – обожаю все светлое.

Когда Краевед пробудился, в столовой уже объявили конец завтрака. То есть буфет с сыром закрылся, скукожился вместе с ним. Мы добросовестно высосали из остывших чайных пакетов то неположенное, что в них впиталось, и еще больше расслабились: нам было обещано скорое наступление обеденного часа. Но без горячего.

– Пурга, до дров не дойти, а мазут весь на тепло пустили… – оправдался буфетчик. – Лучше, мужики, холодным в тепле закусывать, чем горячим на холоде. Для яиц лучше. Целее будут, – хохотнул. – Тем более, что пока вы свои байки травите – что хошь выстынет.

«Весельчак», – подумал я. И про упыря тоже, потому что похож. С другой стороны, заботу о яйцах принял и оценил.

Первым делом Краевед почему-то спросил про Путина:

– Как он там? Ты же из центра.

Но тогда – да, и такие случались времена! – о Путине никто ничего не знал. Не было на слуху такой фамилии, хотя где-то она конечно же была и даже не особо таилась. Оставалось пожать плечами, не в дремучести же расписываться:

– Нормально. Куда он денется.

– Да уж, – о чем-то своём взгрустнул Краевед. – Тогда я пошёл. Мне еще собаку кормить.

Невдомёк ему было, что говорил я, в общем-то, о центре.

В «Путевые заметки», ради которых было предпринято путешествие «на Севера́», я там же, за столом, занес весомо странное, однако неоспоримое:

«Глиссада – это про авиацию, глиссандо – о музыке. В обоих случаях речь о скольжении, но насмерть облажаться можно только в одном».

И второе, почему-то никак не желавшее покориться родному русскому и настаивавшему на плохо подвластном мне, даже чуждом английском:

«Who is Mr. Putin?»

«Надо заканчивать с пижонством, с ручками этими импортными, – вынес я самое простое из не подвластного логике приключения. – Свой, отечественный карандаш никогда так не подведёт. Хотя о винах и коньяке такого не скажу».

Вот в таком не имеющем аналогов месте, в один из неподражаемых дней, закрутивших-заморозивших все, что неведомо как оставалось живым за стенами снаружи, я получил взамен компании Краеведа «мясное ассорти». Он же обед «по погоде». Он же – «гвоздь» меню холодных закусок. Горячих, как уже было замечено, не было никаких. Мне, как и прочим нахлынувшим постояльцам гостиницы, словно поджидавшим в засаде ухода Краеведа, подали четыре лепестка мяса совершенно одинаковых формой и цветом. Схожесть вкуса также не оставляла сомнений, мои рецепторы пребывали во всеоружии. В нахлынувшем возбуждении – погребальный прогноз на ближайшие дни подтолкнул к никчемной решительности, – я отвратительно вежливо, как только умеют столичные гости в провинции, справился у официантки о природе столь удивительного феномена. На что получил ответ, с одной стороны, литературно-уклончивый, с другой – весьма предметный. И что особенно важно для беззащитного командировочного в глухих краях – без встречных обид.

Мне было сказано:

– Во-первых, ассорти – это образ, а без образного мышления в нашей глуши никак не выжить. Только оно и выручает. Во-вторых, не сомневайся, что это части разных животных. С тушки одного один лепесток сострогали, с другого – два. Возможно, с одного и того же два, но никак не больше. На тарелке, заметь, их было шесть. Я сама раскладывала и сосчитала. Если в чем ошиблась, то так и скажи, я приму.

Со времен пионерского лагеря мне не доводилось наблюдать массовый и организованный исход столующихся. Правда, тогда я был в безопасности как часть толпы, мнившей себя строем.

– Ни в чем, никакой ошибки, – бодро, с готовностью отступил я с линии эмоционального соприкосновения. – За разъяснение благодарю. Оно исчерпывающе.

– Вот и я буфетчику так сказала, – смилостивились ко мне еще больше. – Этот, говорю, похож на совершенно нормального. Пока что не сбрендил. Хоть и якшается с нашим дуриком… Он собаке на кухне объедки берет. Ты не переживай, у нас буран и не таким заезжим крепышам мозги набекрень перекашивает. Мне можешь верить, я худо-бедно полтора курса на психологии отучилась, пока не залетела по глупости.

– Верю, – легко согласился я с тем, что «по уму» залететь трудно. Потому как «по уму» – это «по расчёту», а тогда все складывается иначе. Как минимум нет нужды притупевшим от непогоды заезжим мудакам растолковывать прописные истины общественного питания.

Впервые за несколько дней я подумал о честно отработанных женщиной чаевых, на которые до сих пор был скуп, чтобы не сказать – высчитывал их сугубо теоретически, с удовольствием множа на ноль. Пагубная привычка помешала изменить мне заведённому правилу и по окончании «просветительской» трапезы. Расчертив воздух неопределённым пируэтом указательного пальца, я прояснил жест просьбой занести не слишком удобоваримое, но все же проеденное на общий счёт комнаты. Добытое покладистостью и глубоким проникновением в тяготы навязанных природой обстоятельств благорасположение официантки отозвалось в умозрительном унитазе печальным «бульком». Я прочитал в не поддавшихся местному колориту и сохранивших округлость глазах официантки ясные мысли прописью и подумал: сколько ни в чем неповинной посуды перебито людьми в охоте за мающейся от скуки мухой! Образ мухи был мне маловат, «не сидел», вообще вызывал неприязнь, особенно мысль о «навозной» или «це-це». В то же время сентенция показалась удачно навеянной антуражем места и сопутствующими обстоятельствами: стопки замаранной посуды на столиках из нержавеющей стали, хищный взгляд охотницы за дребезжащим крыльями обреченным негодяем.

«Открытым остаётся вопрос: с каких щедрот именно мне столько чести? Народ поел и слинял. Кто допивать, кто снова на боковую. Хоть бы к кому кроме меня прицепились. Остаётся вопрос. Остаётся. Это ключевое слово. Остаеёся открытым. Их два».

– Я всё искуплю, дайте срок. Вот только закончится эта круговерть, – пообещал я прочувствованно. И, не будучи до конца уверенным в сдержанности пока что молчаливо оппонирующей стороны, добавил авторское воззвание к здравому смыслу: – Ну скажите на милость, как тут, черт побери, добраться до банкомата?!

– Кому очень надо – те добираются, – подучили меня целеустремлённости. – Ладно, мне вообще-то по фигу, но никто тебя, гоголя столичного, за язык не тянул.

Так я был милостиво отпущен восвояси с «полумиром», но выхвачен из эйфории у самых дверей:

– Кстати, ты в электричестве как? Ловишь?

– Исключительно в том, которое двести двадцать. Могу все разом поймать, – отшутился, чуть содрогнувшись, вспомнился последний «улов». – А в чем проблемы?

– Да электрик, две недели тому как, сеть на себя закоротил. Генератор гоняем. А так бы – ток из города, его завались, еда горячая…

Я представил себе Зевса, в ручищах которого «коротнули» две молнии. Грандиозно велик, непомерно растрёпан и безумен, подобно богу, чей час однажды будет конечен, и он уже об этом оповещён. Буквально только что сообщили. Я бы, признаться, тоже озверел от расстройства. «Веришь, блин, веришь… В тебя верят… А завтра – раз, и о-пань-ки!»

– И что с электриком?

– Оклемался, дурило. Зарёкся выпивать на работе, вот и не выходит вторую неделю.

– Сеть-то на двести двадцать?

– На триста восемьдесят.

– Не потяну. Много.

– Вот же малохольный… Ступай пока. Никого не найду – завтра рискнёшь, – начертали мне строгой рукой в распорядок грядущего дня.

По дороге в номер я не раз матюгнул свой язык. Не русский устный. Тот, что часть тела и служит проводником непродуманных слов в неправильный, куда меньший планетарных масштабов мир. Язык, научившийся переиначивать и подчинять любые, неважно чьи слова своим корыстным целям. И главному интересу – любой ценой сиюминутно выживать. Чем большими шансами на выживание прирастает он, тем меньше – вот же парадокс – их в перспективе остается у меня.

«Закон сохранения и перераспределения шансов».

Так прицельно я назвал это беззаконие. И на пять минут собой загордился. Только тупость сглаживает острые углы жизни с такой непередаваемой нежностью.

Перед сном я долго размышлял о том, что разнообразие в самом деле всего лишь образ, и принятие этого постулата на веру, пусть временное и вынужденное, способно существенно разнообразить жизнь.

Ночью в номер ко мне постучали. Со сна и в полутьме коридора лица я не разглядел. Но как только оно заговорило, стало ясно, что не ошибочно постучали, а от маеты душевной и непреодолимой потребности пообщаться.

– Сосед… Если ты не знаешь, то матэматика – это мат с дочью, очень на мат похожею, – поводили перед моим лицом скрюченным пальцем.

«С воображением кавказец. Или он так пошутил? Тогда, возможно, без воображения, зато с юмором», – определился я с неопределенностью и попытался вспомнить, видел ли его в гостинице. Будто это могло как-то подсобить с правильным ответом на вопрос: чего дальше ждать? На всякий случай, чтобы не молчать, я ответил ему вроде бы в тему «физиком».

– Физик, – сказал я, – это тренер по икоте.

– И что? И кто… те? Какой тренер? Ты что такое сказал, а? – вознес кавказец к потолку полусогнутую в локте руку.

Я тут же мигом забеспокоился: «Ни воображения у джигита, ни юмора. Услышал от кого-то, запомнил, чтобы впечатление произвести. На кого? Какое? Блин, сам же вычислил: на человека с воображением. На худой конец – с чувством юмора. Воображение, конечно же, на первом месте, потому что воображать можно без какого-либо чувства. Но рожа-то зверская!»

– Икота – это когда икают. Ик! Теперь понял? Извини, дорогой, но я не один, – объявил я бесчувственно ложь. Вслед за ложью решительно и правдиво закрыл дверь.

– Э-э-э… – донеслось из-за двери сперва неуверенное, затем уступчивое: – Молодэц. Гирой. – И наконец понимающее: – Черт, везет же кому-то…

«Гирой…» – иронично похвалил я себя, побрякивая внутренностями в позднем адреналиновом шторме, и выстроил коротенький диалог наполовину в иностранщине: «Hero? Wow!» – «И у меня так же. Хиро… во…»

В довершение ночной неурядицы я осознал, что напрочь растерял сон. Несмотря на убогость просторов, где он оказался растерян, собрать его оказалось не так-то просто. Уснул я на рассвете. Он, кстати, так и не пробился в мою келью сквозь мрачное беснование за окном.

Мне снилась снегом припорошенная трава. Словно водоросли, пересыпанные морской солью. Какая-то девочка, удивленная моим незнанием того, что яснее ясного:

– Саши́? It’s me… Саши…ми. Сашими, тупой, соглашайся… – упрашивала она, умильно кривя личико, разыгрывая поровну недоумение и недовольство.

– Откуда ты здесь? Как добралась по такой холодрыге? – упорствовал я в любознательности вместо признательного восторга.

– Я так и не поняла: ты меня будешь?

– Конечно.

– Гребаный педофил… – снесла девочка гастрономическую фантазию, заменив ее тревогой, стыдом и нежеланием принимать – как вообще такое могло пригрезиться нормальному во всех смыслах человеку.

Оказалось, про педофила кричали в коридоре. Голос звучал вполне зрело. Впрочем, ухо – не глаз, ему хозяина подвести – пару раз плюнуть. Сколько народу «на слух» зря пересажали?! Но на «педофила» ответили скрипуче и матом. Я вспомнил ворчливого старика, вслед за которым по «погодной» нужде рекрутировал себя в постояльцы (уж больно голос звучал знакомо), и рассудил, что для такого реликта симпатии к сорокалетней даме – факт сродни постыдному пренебрежению к принятым в обществе нормам.

Коридорный скандал продолжения не получил, но отвел от меня мне самому шокирующие, особенно спросонья, неправедные подозрения. Хорошо, что свидетелей снов не бывает. Жаль, что в тот момент не оказалось свидетельницы пробуждения. Разумеется, совершеннолетней.

Утро оказалось полным сюрпризов. Сперва выяснилось, что кто-то геройски, возможно ценой собственного здоровья, если не жизни, «разобрался» с электричеством, поладил с ним, и на кухне заработали плиты. Потом расторопная – не в пример вчерашней, которая «моя», – официантка предложила мне приготовить яичницу. Заучив недавний урок, полагая его местной «фишкой», я заказал «яичное ассорти», но был изобличен «хулиганом» и тем, кто «мешает нормальным людям нормально работать».

– При том, что у них и без вас вечная мерзлота, поэтому мозг, сука, стынет издевательства чужие терпеть!

– Сука… – поддержал со спины подобравшийся старина-«педофил».

– Уж вам бы заткнуться, не то всем расскажу, – огрызнулся я, намекая на то, что слышал, расслышал и оценил не моим ушам адресованное.

Надо признать, прожитые годы блестяще вышколили человека. В самом деле он педофил или уборщица для острастки кричала? А может, для взвинчивания самооценки был ею весь театр устроен? Мне неведомо, мне наплевать. Но то, что жизнь свела меня с первостатейным искейпером, – факт жизни, который останется со мной навсегда.

– Я тебе покажу суку! – проорали вослед молниеносно смывшемуся старику.

Все-таки женщины, в отличие от мужчин, меньше склонны к философической отстраненности от тягот быта. Возможно, метельное утро сказалось. Мрачное, негостеприимное, раздающее сопутствующее настроение буквально всему живому, не очень живому и совсем мерзлому тоже. На мой взгляд, запитанный бездельем и распоясавшейся фантазией, в пурге скрыто что-то от «Сеятеля» Ван Гога. От «Сеятеля на закате солнца». Например, бессмысленная щедрость. И такая же надежда, что все взойдет.

Зато сбылись чаяния официантки докричаться до моего отупленного бездельем сознания. Мне ускоренно вспомнились заведомо убийственные триста восемьдесят вольт, а последовавший за воспоминанием вдох насытил легкие живительным воздухом, а душу желанным умиротворением: пусть лучше орут, чем током… Я извинился за неудачную попытку пошутить и смело пообещал однажды искупить вину конфетами.

– Грильяжем, – наказали мне по-прежнему строго. – И чтобы непременно фабрики Крупской!

«Удивительное место. Денег за сутки плачу немерено, но всем должен», – подумал я инертно. Хотя следовало раскинуть мозги неводом в иной стремнине: если страна не справляется с обитателем мавзолея, то уж фабрику имени его спутницы, чтобы не сказать «бабы его», – переименовать проще простого! Давно бы следовало. С чего-то же начинать надо? А так подавай этой курице «грильяж» от Крупской… Видали?!

К слову сказать, «перебесился» я быстро и незаметно. Если бы довелось в тот же час венчаться с партией, никто не осмелился бы публично выступить против нашего союза. Вся моя оппозиционность вспухла и сдулась исключительно внутренне. Проще говоря, беду я на себя не накликал. Если такой предусмотрительности достаточно, чтобы провозгласить себя «не дураком», то да – не дурак!

Не скажу, что после прогибов и приседаний новая официантка ко мне подобрела. Скорее утратила интерес.

Я же наоборот – обрел свой.

На дебелом, не прикрытом форменной блузой предплечье официантки обнаружилось темное углубление с пересекшим его в середине коротким, не успевшим побелеть шрамом. Вместе отметины походили на стрелку компаса, балансирующую на оси. Одно острие указывало на север, другое, соответственно, на юг. Может быть именно это пустяшное напоминание о том, что где-то царит тепло, подвигло меня к решению выбираться из далекого захолустья как можно быстрее. Все возможно. Однако если случилось именно так, то исключительно подсознательно, потому что думал я в это время совсем о другом.

Ох уж это непонятное углубление на женской руке с пересекшим его шрамом… Будто оброненные на илистое дно, они устроили настоящую круговерть воспоминаний, окрашенных в мрачные цвета терпкости и бессилия.

Весь, запитый бурдой, именуемой кофе, бутерброд с маслом и сыром, выданный мне на завтрак – яичница, царица поджаренных северных яиц, оказалась мною пошло профукана, – я прилипчиво зыркал в сторону официантки. Жег глазами обнаруженную отметину. В конце концов, женщина с фырканьем в мою сторону удалилась на кухню, а когда вернулась в зал, то загипнотизировавший меня след оказался заклеен полоской пластыря. «Здоровая, как бегемот, жирная и при этом чуткая…»

Заклеенная отметина сделалась для меня еще заметней, чем раньше, но в тоже время скрылась тайной от менее глазастых. Сама того не ведая, бежевая приклейка установила между мной и недоброй официанткой странную, почти что интимную связь. Так бывает, когда продавец что-то украдкой метнет под прилавок, а ты, пронырливый, ненароком засечешь движение. И значение его безошибочно угадаешь. Продавец знает, что раскрыт, но мы оба делаем вид, что все нормально, никаких аномалий. Он в болезненной надежде не быть пойманным и не лишиться работы, а ты – наивно-нелепо уповая на то, что теперь у тебя в лавке блат.

Я представил себе, как будет больно женщине отрывать клейкую ткань. Часть клея – без вариантов – будто вживется в кожу. Потом надо будет до красноты тереть злополучное место пальцем, скатывая грязно-серый шарик. «А она короткопалая, с необъятной грудью… Не самая удачная комплекция для таких телодвижений». Наверное, переживания за предсказанные неудобства невольно отразились на моем лице. Иначе с чего было женщине «добивать» меня «извращенцем» после недавнего «хулигана»?

Сейчас, через столько лет, складывая коллаж из своей немыслимой мысли о таинственной, интимной с официанткой связи, глыбы ее короткого тела, злобного лица человека, познавшего все о насилии унижением, измученного недобрым эхом, каким жизнь отзывается на наши стенания… – я, пожалуй, соглашусь с ее правотой. Извращенец. Вольно было выпендриваться – писатель, как-никак из самой Москвы. Пусть и самоназванный. Это о писательстве. Но поди проверь. Зато штамп в паспорте со столичной пропиской… Москву-матушку не отменишь! Даже из Питера такой фортель немыслим.

Да, я довольно двусмысленно, фривольно даже предложил женщине почитать перед сном.

Три оставшихся до счастливого возвращения в цивилизацию дня мне было предписано безропотно подъедать то, что давали, и любой ценой воздерживаться от эксцентричного юмора. Причиной послужили обнародованные кухней сомнения в достатке еды для всех постояльцев. Если буран затянется. А он затягивался. К тому же макушка, на которую официантка, презревшая чтение вслух, упустила поднос – «Ребром, зараза… Суметь надо при ее-то росте…» – давала о себе знать равномерной пульсацией. Я еще долго скрытно обожал неизвестного мне человека, который изобрел пластмассу. Обидные шрамы лучше любых похорон.

За час до выписки из гостиницы я «растряс» ближайший банкомат, однако «моя» официантка так и не появилась. Я решил, что лютый мороз отбивает все запахи, даже денег, и вознамерился как-то увязать это открытие со здешней моралью, но кукиш так и остался в кармане.

Спустя годы я точно прозрел: да ведь кукиш – это символ непорабощенного мозга! В кармане он, надо сказать, хорошо защищен и от этого еще более ценен, хотя по уму следовало бы ценить беззащитное.

Например, себя на вечно холодном Севере.

3

Посещение холодильника – вот на что нынче навели меня воспоминания о далеких северных днях. Было еще что-то, но я упустил.

Потирая рукой поясницу – привычка симулянта со стажем, бреду на кухню. Слегка пошаркиваю. За эту манеру, проявляющуюся отчего-то исключительно дома, вовне ни разу такого не приключалось, там я относительно бодр и пружинист, – дочь обзывает меня «стариком-процентщиком». Хорошо бы услышал ее Господь и просто так, хохмы ради, воплотил необидную дочернюю насмешку в жизнь. Цены бы не было моему положению: пожилой, респектабельный и, что важно, сытый банкир. Ведь настоящая сытость – это когда о еде вообще не думаешь, потому что отсутствие ее, даже малейший ее недостаток невозможны, как вчерашний министр на бирже труда.

А пока я принуждаю «старика-холодильника» поделиться накопленным. Он бунтует, урчит нутром, не поддается. Увы, я вынужден свидетельствовать в его пользу: делиться собственно нечем. Ну, почти. Приходится попенять ему на недостаток рачительности, по сути – на мотовство. Один мой товарищ, когда тужится высветить свой недюжинный ум и талант иронизировать над чужими трудностями, говорит, что с моим холодильником классно дерьмо есть: оглянуться не успеешь, а он уже все оприходовал. Я вполне мог бы закавычить слова, их автор частенько повторяется. Он вообще не слишком озабочен интерпретациями. Умно сказанное глупо переиначивать – его незыблемая точка зрения. Такой человек. Но если вменять словам кавычки, то по уму следовало бы обнародовать имя автора, сослаться, так сказать, на источник. А ему еще ох как рано объявляться в повествовании. Не исключено, что он вообще не понадобится. Впрочем, мы столько лет вместе… месте…месть… Пошел прочь, зануда, со своим умничаньем!

Как-то я пытался сочинить пьесу. Кучу персонажей настрогал, а в итоге понадобились всего трое. Два действующих лица и один знакомый пройдоха, взявшийся мой титанический труд к сцене пристроить. Третий не справился. Впрочем, мы оба по-своему оплошали, но он, на мой взгляд, значительнее.

Что же касается холодильника, то его хаятель, конечно же, прав как никто: жрет, собака, за обе щеки и совсем не собака. Давно уже не бросовое в стране электричество, а он его… киловаттами. А платить мне. Хорошо хоть не на этой неделе.

Зато эта дурацкая железяка много чего помнит. Не удивлюсь, если однажды прибегну к помощи альпенштока, кайла и обнаружу в какой-нибудь из подернутых льдами стен… – мамонта. Или яйцо динозавра. Может быть лучше яйцо мамонта? Какое крупнее? Что говорят зоологи? Молчат? Значит, не их профиль. Это другая наука. Яйцелогия.

Холодильник, конечно, не очень велик, но при этом невероятно внушителен своим хо-ло-диль-ни-чьим эго. Проще говоря, мнит о себе слишком много. Однако же управа на него всегда под рукой: вилка в розетке. Он об этом знает и когда почти пуст, будто скукоживается, как приснопамятный сыр в северной гостинице. Чует ледяным сердцем-вещуном, что не ровен час отключат из экономии. Правда, думает, что из вредности.

Мой выбор коршуном падает… Как на всплывшую кверху пузом рыбину… Они, коршуны, в самом деле жрут дохлятину! Я своими глазами видел. Позже проконсультировался – коршун ли? Подтвердили. Я расстроился, выпил, обидно стало за красивую птицу. Короче, выбор падает на початую бутыль вишневого сока. Ему не на что больше падать. В противном случае жертва оказалась бы посытнее. И помягче – охладевшее к людям стекло буквально отталкивает руку. Вот был бы на месте сока фарш! Но фарша нет. Я его на прошлой неделе весь перевел на котлеты. Котлеты слегка подгорели, но притягательность в дым не ушла.

«С корочкой», – взбадривал я себя, сервируя нехитрую трапезу. Амбициозный повар, подозреваю, застрелился бы, не перенеся тягот позора. Даже если позор не публичный. Да и пусть его. Поваров по нынешним временам развелось – проходу нет. Все с амбициями. Юристы с дантистами, пожалуй, уже уступили натиску, не так их много, как когда-то бывало. Или стали они меньше заметны? Ушли в тень вслед за своими доходами и затаились… Так или иначе, утрата одной поварской единицы оказалась бы событием незначительного масштаба.

«Не сметь сомневаться в съедобности моей готовки!» – приказал я себе. Как известно, голод не тетка. В голоде вообще нет ничего женского. Полное отсутствие очарования. Ну, разве что непримиримость, сниженная чувствительность к уговорам… Может быть, может быть…

С каким бы нескрываемым удовольствием я бы сейчас плюхнул ком фарша на сковороду, расплющил бы его сверху настойчивым кулаком и нарек образовавшееся посредством контакта огня металла и мяса котлетой! На худой конец «мясной плюшкой». И пусть все умники в поварских колпаках строем, с песней шагают в жопу! Амбиции у них… Всех в костер амбиций! Не в «Костры амбиций» Тома Вулфа, а в неповторимый «Fallò delle vanita», именуемый также «Костром тщеславия». Такой на закате пятнадцатого века адепты Савонаролы устроили во Флоренции. Палили «греховные» предметы – шикарные облачения, картины, музыкальные инструменты, зеркала, книги… Руку даю на отсечение – среди них были и поваренные. Возможно, та единственная, кладезь котлетных рецептов, по которой я мог чему-либо выучиться. Однако не судьба.

Для начала, отвинтив крышку, я осторожно приближаю обонятельный орган к стеклянному жерлу. Чувство при этом испытываю неуместное, совершенно мимо настроения и уж тем более не по потребности. Переживаю прилив раздражения от «кругом химия, консерванты». А следовало бы возрадоваться, влиться в хор, воспевающий достижения современной науки: напиток, несмотря на пять дней, прошедших со скорбной для него даты, не скис! Цепкий. На его напиточьем гербе должно быть начертано:

«И просроченный чертовски хорош!»

Салютую воображаемому гербу обнаруженным в хлебнице ванильным сухарем. Ему может угрожать только влажность, восприимчивость ко всему остальному давно пересохла.

Завтрак.

Ну что за напасть этот скудный завтрак!

Поесть и еще поваляться.

4

«Напасть… Я же вроде бы о напасти. При чем тут поесть? Нет, еда, кто бы спорил, всегда при чем. Но не сейчас. Тем более, что еда закончилась. Но после сока с сухарем это откровение переносится легче. Легкомыслие и на жесткой диете остается собой».

«Соберись, легкомысленный на жесткой диете. Думай о важном! Когда же со мной приключилось… переиначивание машинки?»

«Переначивание? Машинка? Что за дурацкий набор слов! Ну да бог с ними, придет и их черед. Пока же следует заняться процессом… Сам процесс я бы описал как низвержение человеческого индивида из непутевых, однако забавных в предсказуемо-скучные».

«Опиши».

«Уже описал».

«Не растекайся. Когда? – был вопрос».

«На первом… Нет, подожди, на втором. Если на втором курсе, то выходит круглая дата. Чем не повод?»

«Уверен?»

«В поводе – безусловно. В дате – никогда. Со счетом никогда не складывалось».

«Согласились. Много еще упущений, но счет… Хм… На отдельном счету».

«Когда трачу. Драма. Чистый Гамлет. И когда не трачу – тоже Гамлет».

«Чистый».

«А то… Проще говоря, с датой по части “округлостей”, вполне мог пульнуть в “молоко”».

«Чем пульнуть?»

«Ну… скажем… бестолковостью. И она – рикошетом, в меня же».

«От “молока” отскочила?»

«А что такого? Порошковое, самый что ни на есть порошок. Сильно спрессованный».

Зато в отличие от цифр и дат с памятью на содержание событий у меня безупречный порядок. Ну… почти безупречный. Островок относительного благополучия среди бесконечного бардака. Неожиданно незамаранный лист на столе, заваленном неудачными набросками жизни и пожелтевшими от времени свидетельствами сомнительных побед. Некоторые в рамках. Не по чину гордые, а по сути – всего лишь не уязвленные упреками в малой значимости. У других стекла потрескались. Наверное, от тщетных потуг разглядеть по соседству что-либо стоящее. Сомневающиеся.

«Смешное соперничество. И невыносимое, как легкость бытия».

«Кундера…»

«При чем тут Кундера? У него с покорением вершин полный порядок. Признанный корифей. Можно сказать – на века… Память? Ну да. Это ведь он – ничего не путаю? – однажды заметил, что темп ходьбы неразрывно связан с памятью? Стараясь что-либо вспомнить, мы подсознательно замедляем шаг, в стремлении же забывать – ускоряемся. Точно. Я тогда подумал, что ночи утренних бегунов должны быть ужасны».

Однако именно неугомонная память о том, что разумнее забывать, а иногда просто необходимо забыть, сыграла в моей судьбе аккордную роль. Еще, конечно, распутное желание делиться нажитым, не приветствуемым обществом знанием (обществом «Знание» тоже) с юной порослью… Оно также отметилось ярким звуком. Может быть, самым ярким. На этих двух крыльях я через считаные месяцы после распределения, в темпе вальса, то есть недолгой грызни, вылетел из педагогического вольера в свободный от предрассудков мир. Пожилой, исцарапанный жизнью коллега по цеху шепнул ободряюще:

– Только не спейся на радостях, иначе будешь корить себя всю недожитую жизнь.

Вам, наверное, интересно: что именно можно было преподавать в советской школе человеку с небывало широкими взглядами? Ну, разумеется, труд! На мое призвание в школе через дорогу от дома спрос оказался вероломно отложен. Пока же обманщица ожиданий всего педсовета и моей «альма-матер» доживала отмеренное, я прельстился трагически осиротевшим кабинетом труда. Право жаль, что гуманитарии столько не пьют…

«Право жаль… Усопшего правожаль весь коллектив…»

Я, конечно же, мог бы встряхнуть традицию, но как уже поделился – судьба уберегла. Традицию, разумеется.

Очутившись на воле, я обошелся без рефлексии. Протекция – «Завтра в девять, не вздумай опаздывать, считай, ты уже в штате» – неловкий и часто не самый удобный фасон для носки, но согревает, и это важно. Через пару дней меня вознесло в пространство безграничной безнаказанности радиочастот. Разумеется, если равнять степень свободы со школой.

– Бездельник, – жестко определила мое местоположение среди занятых мама.

Я на скорую руку в уме поменял первые буквы на две других, «п» и «и» и безоговорочно согласился. Как с мамой, так и с буквальностью выведенного небольшими перестановками определения.

5

«И все же… курс. Какой, стало быть, курс я тогда посещал?»

«Чувствительная разница: тридцать лет назад или годом раньше? Проще думать “давным-давно”».

«Так и думай, зачем тебе сложности?»

«Уже».

«Уже сложности?»

«Уже так подумал».

Откуда вообще взялась уверенность, что все произошло во времена институтской учебы? Волнение в преддверии сессии припомнилось? Скорее пригрезилось, а не припомнилось. Потому что это полная чушь. Я крайне редко волнуюсь, если не за долгом пришли в тот момент, когда у меня в карманах все форточки нараспашку, сплошной сквозняк. Или другой случай: отдать можно, есть чем, но так не хочется, что опять же в карманах сквозняк… Могу даже вывернуть их для умерщвления ложных сомнений, хотя никакой нужды в этом нет. В конце концов, «вывернутые карманы» – это такой же образ, как «мясное ассорти».

Волнение в упомянутые времена во мне в то время вызывала лишь юбка из шотландского тартана. Точнее, всё, что над ней, ниже, ну и под… разумеется. От одного вида шотландки меня разом укачивало, словно не о Шотландии речь, а о Шетландских островах – поплавках среди неуемного океана.

Юбка была скроена внахлест, и три сыромятных ремешка с латунными пряжками мешали «нахлесту» превратиться в «расхрист». Поистине убийственная конструкция. Сухой «зип» может и не столь изыскан, зато довольно практичен. Обычная молния – тоже. До этого соприкосновения с модой я относился к ней намного терпимей.

Конечно же, в институтские годы дело было, спору нет. И это вне всяких сомнений второй курс. Хватит уже игрищ в слабоумие и беспамятство. После зимней сессии «шотландку» сослали «отвисать» в академке. За прогулы и бесталанность. Довольно спорное суждение, если шире смотреть на дарования, видеть всю их палитру. Там, в академическом, она и зависла на дольше долгого. Сказывали, что вышла замуж, но еще раньше родила. Или все-таки раньше вышла? Тогда выходит, что не «сказывали», а злословили. Словом, мы вполне закономерно и весьма быстро потерялись. К тому же застежки эти на юбке дурацкие… Море жеманства, по-другому не скажу. Мои же вкусы выкристаллизовались день ото дня и успешно дрейфовали к минимализму. Ну и что особенно важно… Вскоре вся моя жизнь, разом, вплоть до покамест неведомой, как и положено заурядному землянину, «итоговой» даты, – в одно мгновение утратила свое волшебно-непредсказуемое предназначение. Взамен она выстроилась чередованием пресловутых «а-а-а», то есть наперед угаданных, обыденных, скучнее скрепок в коробке, дней. Их, дней то бишь, серость и стала самой яркой яркостью. Что обидно: для этой необратимой метаморфозы оказалось достаточно всего лишь единственного, скупого, расчетливого движения руки. Не моей. Доктор сподобился на мановение скальпелем и…

И всё.

Чирей, что вызывающе нагло торчал желто-багровой сопкой в самом центре моего лба, был рассечен строго вертикально. Окажись в руках доктора казачья шашка, я бы мог оказаться разваленным пополам. До седла, если бы был верхом, или до… – ну понятно, если бы просто стоял. Причем обе части были бы абсолютно равного веса. Но фамилия доктора была даже не Розенбаум, а совсем уж никак не казачья – Шлицман. Так что досталось от него только болячке. И хорошо. При том, что все плохо. Даже очень плохо.

Начиналась же эта катавасия, на первый взгляд, ничего, терпимо. Над входом в травматологический пункт барражировала ворона. Я почувствовал ее недоброе намерение и прыжком преодолел расстояние до двери. «Пусть мне и суждено быть обосранным птицей, но это должен быть голубь мира! Кипельно-белый! И ни в коем случае не гриппозный» – такова была моя установка.

Ворона промазала. Установка – это очень важно.

6

До преступного, врачебного надругательства над моим беспечным и авантюрным будущим (таким оно виделось, и мне искренне верилось, что в этом прожекте я не одинок, даже на авторство не претендовал) чирей выглядел дурно. И еще хуже болел. Изгрызенным острым ногтем кто-то упрямо толкался внутри головы в злополучном месте, настойчиво выискивая точку, где удалось бы пробиться наружу. Я вообразил себе указательный палец, неожиданно появившийся посреди моего лба, и оценил схожесть нетривиального визажа с обитателем мифов, символом духовной чистоты и исканий. «Лобному» пальцу пришлось замереть, несмотря на стремление исполнить восторженный танец вырвавшегося на свободу червяка. Скорбно признать, но замахнулся я не по наросту на челе. Потянул лишь на «единопальца указующего», с единорогом ничего общего не имеющего. От природы и, безусловно, благодаря везению я уже обладал двадцатью. Везение упомянуто в связи с неумелой готовкой, требующей участия крайне острых предметов, и вечно притупленное внимание к этой каторге. Двадцать первый палец был лишним. Но с другой стороны, использованным в иллюзии мог оказаться один из уже имевшихся. Пальцы я пересчитал. На всякий случай. Вспоминал при этом диагноз отца-лекаря, поставленный своему сыну и моему однокласснику:

– По состоянию здоровья ты, сын, клинический идиот!

Это случилось после того, как одноклассник сообщил отцу, что сын его брата, то есть кузен, – полная, не имея в виду фигуру, скотина. И полюбопытствовал: будет ли извращенное надругательство над ним признано судом скотоложеством?

Вот такие пацаны делили со мной школьный класс.

Признаться, реакция чужого родителя была бы мне куда более любопытна, окажись он юристом, а не врачом. Почему? Откуда мне знать! Но раз признался, значит так чувствовал. Наверное, интерес был в детали вникнуть. Впрочем, врач, на мой взгляд, тоже не сплоховал. Знатно отметился. Иначе с чего бы мне столько лет этот текст помнить? С чем-то еще тот доктор, отец одноклассника, был связан… Ах, да, связан был я, он меня развязал. А спеленали меня на призывном пункте. За то, что в туалете, о котором сказать «параша» означало отвесить сему месту неподъемный «респект», я пытался вскрыть себе вены. Вселенская антисанитария, в которой, решил я, моей крови будет уютно, а мне самому… Мне самому будет совершенно по фигу. Наплевать на кровь, на грязь, вообще на все. Важно лишь одно – отыскать подходящий ответ на вопрос Всевышнего:

– Совсем дебил, да?

Так я его услышал. Дословно. Почему-то заранее. Наверное, чтобы успел подготовиться. Очень гуманно. Меня не смутило, что таким манером, гортанно, кавказцы интересуются, в ладах ли ты с собственными мозгами, если не понимаешь, чего от тебя хотят.

«Боже, для чего ты меня оставил?» – спросил я безмолвно странное, вместо «за что?» или, на худой конец, «почему?».

«Нет ничего странного. Очень даже хорошо сформулировал, в точку, – почувствовал я одобрение распахнутой настежь душой. – Всё еще жаждешь услышать ответ? Изволь. Для того, чтобы отдохнуть от тебя, дурака!!!»

На одной руке произвести задуманное мне, можно сказать, удалось. На подходе ко второй фазе кто-то еще припёрся, отважился посетить кисло-говенно-пахучее место. Этот кто-то был здоровым, краснолицым, упакованным, как все мы, в бросовое, выведенное из обращения шмотье. Реакция визитера на увиденное оказалась выше инстинкта испражнения. Я было восхитился в тумане увядания его сдержанностью, потом подумал, что парень, возможно, за другим чем зашел, не по нужде… Тут он принялся орать, заполошный, а на меня снизошло расстройство, что не успел, не отважился призывник наскоро скурить «косяк» заначенный – осадил бы нервы, голос под уздцы взял. Я бы с радостью принял шанс «пыхнуть» напоследок, перед тем как предстать пред главные во Вселенной очи. Мутным пред ясными… Мне это показалось логичным.

Подвел, чмо призывное…

Позже, гораздо позже выяснилось: за мной, горемыкой, парня послали. Искать. Чуйка у кого-то сработала. А ведь я был совершенно уверен, что безразличен всем и вся. По барабану этому миру. Не нужен ему ни в каком живом виде. Ни учителем русского, литературы, труда, ни писателем, ни солдатом… Ни, наконец, сыном.

Возможно, парень, кого мои поиски привели в самое логичное место, сам был не в себе, кто знает. Как еще объяснить, что «чмо призывное» быстро справилось с паникой и вообразило себя моим спасителем. Методы пресечения суицида оказались легкодоступны даже неразвитому уму. Применены они были с избыточной лихостью и, мне показалось, не без удовольствия. Челюсть тихо хрустнула во мне внутренним хрустом, и я утратил естественный прикус. Потом была «Скорая». После нее – неторопливое ковыряние в моем рту, просовывание – между зубов, изнутри наружу – металлических крючков. Просунутое уже в спринтерском темпе было стянуто-скреплено между собой подобием аптечных резинок, только меньшего диаметра и большего сечения. И туже. Зубы оказались спеленутыми, как руки-ноги, но не так обидно. Дюжий санитар, от которого нарочито разило чесноком, покрывавшим другой запах, запретный, наклонился ко мне и сказал-спросил:

– Служить-то с гулькин хуй, год всего. Ты ж с дипломом. Совсем дебил, да?

«Совсем дебил, да?» – отозвалось повтором в моей голове. Ни громкость не потерялась, ни четкость… – ни эхо.

Я узнал эти слова, и светлое тепло наполнило уставшее тело:

«Вот бог».

То, что он матюгнулся, нас даже сблизило. Жаль, что сразу выяснилось – недостаточно.

– Вот же ты… Твою мать! Еще и обоссался, мудак. Я б тебя, у-у-у…

«У-у-у-у-у!» – подхватило мое сознание.

Внутренний звук получился «горкой»: снизу вверх, потом – вниз. «Ревун» – родилось слово. Штормовое предупреждение. Я принял сигнал и мысленно поблагодарил отправителя. «Предупрежден – значит вооружен!» – всплыла мудрость из глубин замутненного событиями сознания. И тут же опровергла свою всеохватность наличием исключений: «Это не твой случай!»

Или это шторм таким образом взвешивал, неторопливо оценивал мои перспективы? Штормам в принципе спешить некуда, хочешь не хочешь, а однажды попадешься ему на пути и… – на тебе, «спета песенка». А песенка у шторма одна. Не раз, к слову сказать, спетая. «Капитан, капитан, улыбнитесь…» – начинается она прямо с припева.

«Больше слов, других шторм не знает. Но ему и этих достаточно», – возникла загадочная уверенность.

Еще мне показалось, что медработник тоже не может вспомнить какие-то слова, не справляется. Таким от натуги он стал багровым.

Тут в палату, а вместе с ней и в игру вступил отец моего одноклассника. Доктор. Он в зародыше пресек приближавшуюся расправу. Удалив разгневанного санитара, доктор спросил как-то очень по-доброму, по-приятельски:

– Что, так сильно с матерью поссорился?

– Нет, – удивился я как вопросу, так и ясности собственного ответа, пусть и сквозь зубы. – Мы вообще не ссорились.

– Чего ж тогда она тебя от армии не отмазала? И вообще, как ты после института… Военной кафедры не было?

– Нет, не было. А у мамы есть. У нее… принципы.

– Ну, вы, семейка, даете. Ладно, у меня с этим проще. Будешь годным к нестроевой и пошагаешь домой… Вразвалочку. Или нога за ногу. Для пущей убедительности. Правда, числиться будешь на голову слабым, но тут ты, брат, сам себе неудачно выбрал… Расковырял, понимаешь, руку стеклом. Ранку я заштопал, но это больше для видимости, чтобы у комиссии меньше вопросов. Вот так, по старой памяти… Сечешь?

– А Сашка? – поинтересовался я судьбой одноклассника.

– В погранцах мой обалдуй. Уже две недели как. На него все свои принципы истратил. Теперь вот ночью не сплю, а днем жена пилит. Ладно, тебе скажу: занимаются уже Сашкой. Повезет – так еще до присяги домой вернется. Будет тебе в компанию еще один слабоумный. Ничего, нынче жить много ума не надо. Скорее уж наоборот. Так проще. Давай-ка выпрастывайся уже. Мыться, переодеваться, горшок, спать. И как можно крепче. Маман твоя сюда мчится. Но для этой пули своя цель есть: офицерик из комиссариата подъехал, еще не знает, болезный, что его ждет.

До меня мама добралась поздно вечером. Я совсем непритворно спал, но на звук двери и шепот двух женщин – в одном из них, в вопросе «почему?», я признал мамино утрированное «ч», – на секунду вынырнул из уютной тьмы. Правда, с ответом на первый вопрос, как и на все последующие, мы разминулись. Я даже не знаю, надолго ли она задержалась в палате.

Через неделю я уговорил Сашкиного отца не подавать документы на комиссию. Что уж он там написал в моих бумажках – только ему самому и ведомо. Но когда еще через пару дней я заявился в военкомат и покаялся в том, что чудил спьяну и несознательно, потому что девушка бросила, а у нее отец умер, тогда как мой еще раньше… – меня приняли как родного.

Я так толком и не разобрался, что в то время со мной творилось. В результате удовольствовался суждением Сашкиного отца:

– До сих пор был уверен, что среди всех знакомых только меня судьба сыном-дураком наградила. Матери привет передавай. И скажи: сочувствую.

7

Особо изысканно моя болячка на лбу подличала в темное время суток. Внутри нее пробуждался несклепистый гном. Точнее – существо намного «гномее», чем самый мелкий из мыслимых гномов. Оно так и эдак примеряло чирей изнутри. Как шляпу. Волосы «самый гномистый гном» стриг коротко, и были они жесткими, как проволока. При этом я совсем не уверен, что за эту жесткость ответственна стрижка, а не гены. Гномы, если судить по фильмам и книжкам, весьма упертая живность. Я бы даже сказал: несокрушимо упертая. Не о такой ли стойкости думал Маяковский, предлагая переводить людей на гвозди? Жаль, что был услышан. Трижды жаль, что был понят слишком буквально.

Испытания, ниспосланные мне по ночам, были доступны для понимания разве что кофейной джезве – раз в неделю я вычищал ее жестким проволочным «ершиком». Шесть прочих дней посудине полагалось накапливать аромат. Вычитал где-то, что казаны для плова не следует часто мыть, ну и перенес экзотический опыт на собственные заурядные нужды. Нелениво перенес, однако же, заметьте, в угоду лени! Проще говоря, с выдумкой. Если одним словом – то творчески.

8

Я терпел долго, сколько мог. Так до последнего верят в чудесное избавление от визита к «садисту-целителю» только жертвы атак зубной болью. Я терпел вопреки страданиям, здравому смыслу, заклинателям с телеэкрана, советам друзей и отчаянным предложениям недругов раскалить на огне портновскую иголку и «ширнуть» ею прямо в боль.

– Ага, – отвечал. – Только лучше выбрать шило. Или штык. Штык ведь он – молодец?!

В идее с портновский иглой далеко не последняя роль отводилась переднику. Продуманность недружелюбных планов всегда восхищает. Ожидались вонючие брызги, избежать которых хотелось всем, но в первую голову вероятным исполнителям экзекуции, они же авторы лечебной методы. Ни у кого в личных хозяйствах фартуков-передников, понятное дело, не числилось, а выносить из дома на поругание «семейную собственность» казалось старомодно-предосудительным. Это сильно укрепило мои позиции труса. Даже сильнее ироничной издевки насчет штыка.

Почему-то никому не пришло в голову, что навредить себе предложенным диким образом я мог самостоятельно. И без фартука. Например, в ванной. Разделся бы догола… Или не совсем догола, если неугомонные кровожадные доброхоты вознамерятся порадовать душу моим знахарским вывертом. Только держаться им от меня пришлось бы подальше, разу уж не нашлось у них сраных передников!

«Почему сраные, если они… передники?»

«Потому что такова фигура мысли. И вообще, передник следовало бы повязать зеркалу».

«При таком раскладе – вообще провальная история выйдет. Как, спрашивается, попасть иглой в цель? Не на ощупь же в собственное лицо иглой тыкать?!»

«Хватит уже… Не видишь, что ли: глаза от одной мысли о сближении с иголкой щурятся, как азиатам не снилось».

«Так ведь ты зеркало в фартук задрапируешь – какой там глаза рассматривать!»

«Уел».

С неизбежностью муравьиного нашествия на труп таракана в права вступил день, когда я отчетливо осознал: от постороннего и, что особенно важно, профессионального вмешательства мне не увернуться. Для начала это нерадостное открытие отправило меня на поклон в местную поликлинику. Оттуда я был перенаправлен в межрайонный травмпункт. Перенаправлен спешно и не слишком вежливо. Как случается оказаться перенаправленным любому другому индивидууму, неосмотрительно провинившемуся нездоровьем перед отечественное медициной.

– Травмпункт… – поразил меня адрес.

«Это что же выходит… – задумался. – Кто-то, соблюдая инкогнито, засветил мне болячкой в лоб? Забава такая чужеродная. И она, зараза, болячка, во лбу… залипла. Иначе травма никак не выходит, нет травмы. А при отсутствии травмы – как в картину мира этой долбаной регистратуры прокрался травмпункт? С какого боку, сердешный, подобрался?»

– Да мне туда как слепому в театр! – отозвался я иллюстрацией на очевидную неувязку.

Вскользь подумал, что в театре слепому все же могут порадеть. Например, пересказать коротенько действие. Театр, как правило, ценят добрые, небезразличные люди. Шепот их не смущает, если шепчут они сами. Тяга же к высокому в принципе похвальна, даже если похваленный не может взять высоту в силу обстоятельств.

– Слепой, говорите, в театре? Ну, насмешили. Да кого сейчас чем удивишь?! Вон третью столицу подыскали. Дамаск. Она же Южная. Или Беспокойная. Кому как нравится. Не глупите тут нам! Ступайте, куда сказали, – ответили на мое скрашенное сарказмом и образом удивление так, будто я насорил глупостью, но избавлен от трудов прибрать за собой. – Там ваш доктор.

Мотив переадресации нас с бедой оказался незамысловато простым: в травматологическом пункте шлифовал таланты и навыки хирург, оформленный в поликлинике на полставки. Так сложилось, что именно в тот день он отрабатывал вторую половину ежемесячного вспомоществования, то есть не «поликлиническую» его часть. Таким образом мой маршрут оказался скрупулезно выверенным и фактически безальтернативным, если не принимать во внимание возможность протестного переезда в другой район.

Хирург, пошлепав губами – вот уж не думал, что мой чирей для кого-то может выглядеть аппетитным, – распорядился:

– Приходи ближе к полуночи. Лучше еще позже. Или это уже выходит раньше? Хм… Не лыбьтесь, юноша. Даже если доктор ненамеренно вас развлек. Доктору сейчас не до ерунды. Два перелома. Один как есть весь открытый. Слышишь орет? Сломана нога, а орет рот. Такие вот несуразные сложности в человеческом организме. Хм… Еще ухо пришить. Потом передохнуть. Передохнуть обязательно. В твоих же интересах. Ты же не хочешь, чтобы я с устатку неаккуратно внешность тебе перепахал? Вот то-то же. Доходчиво? Правильно кивнул. И вообще, послушай… Ты, друг мой, не торопись. Подумай глубоко, то есть «энергозатратно»: может, само собой рассосется? Это чтобы ты понял: вершина медицинской помощи – когда оно само… Ну не так, чтобы совсем «само», а по докторскому, заметь, наущению.

– В ужасе перед вашим искусством, маэстро? – схохмил я рисково и от этого чуть хрипловато. Иное объяснение неожиданной хрипотцы: долго перед хохмой молчал.

– Гуляйте, господин юморист, – подтолкнули меня к выходу. – И глядите, лбом ни во что не впечатайтесь. Иначе внутрь чирей прорвет, мозги загноятся, не до шуток будет. Правда, вас тут с такими мозгами… Сказал же – ближе к полуночи подтягивайтесь, с другой ее стороны. Если не оборотень. Луна полная. Хм… И не забывайте, что справка понадобится. Бумага казенная для тех мест, где вы пребываете. Просто так каждому встречному, на лбу меченому… хм… справки не выдаются. Их писать нужно, печатями содержание скреплять. Словом, думайте, вьюнош, над компенсацией трудозатрат. Это для вас не чересчур умно? Не перебор? Нет? Вот и ладушки. Думание – процесс чертовски пользительный. Сама попытка уже роднит с интеллигенцией. Хотя то еще нынче родство: шиш с маслом на скатерти и их же жидкая версия в чашке. Хм… Однако самолюбие! Самолюбие – оно в теплой ванне нежится! Вот и вы свое искупайте. Не сочтите за труд, освежите.

– Мы на «ты» или на «вы»? – зачем-то решил я прояснить.

– На как сложится, – ответили мне с хмыканьем, что, я так понимаю, было скромным проявлением восторга от собственной находчивости.

9

Пройдет время, лет этак с десяток, никак не меньше, и на меня снизойдет понимание масштаба совершенной ошибки. Но жизнь – засада. Той роковой ночью ни от одной живой травмпунктовской души – других, слава богу, там не было, – я не удостоился и убогого намека на то, что моим страданиям, в сущности, почти вышел срок. Безусловно, награда за перенесенное испытание могла бы превзойти любые надежды, потому что… Потому что третий глаз – это настоящее чудо! А я, идиотина, добровольно ослеп на него под скальпелем. Исключительно по собственной дурости. Ни разу не попользовался, вообще ничего не понял, не ощутил. Только потерю неясного. Вот как бывает. Но откуда было костоправам, латалам телесных дыр и пришивалам отнятых частей обо всем этом знать? Эскулапы-то тут при чем? Они о моих нераскрытых возможностях ведать не ведали. Намекни им – кто бы это мог быть? – все одно отнеслись бы с недоверием. И уж точно не поспешили бы поделиться открытием черт-те с кем. «Черт-те кто» – это, разумеется, я. Хотя странно… Мне казалось, что именно тогда, в девяностые, у самого их истока состоялась закладка монументальной традиции делиться с кем ни попадя, то есть с массами, тем, во что сам не веришь.

10

До меня хирургический инструмент, возможно, был применен для нарезания колбасы. Еще версия: им вскрывали консервы. Я отчетливо различал на лезвии налет чего-то инородного, явно пережившего дезинфекцию или попросту избежавшего ее. «Это всего лишь лоб, – успокаивал я себя, – то есть кожа и кость». Красок к переживаниям добавляло мое обоняние, в кабинете пахло не медициной, а домашней кухней. От докторского халата тоже: котлетами и грибным супом. Грибным супом от рукава. На беду свою, я с детства оказался приучен к тому, что домашняя еда – залог здоровья. Так все и сошлось, одно к одному: нужно было сдаваться, и я нужду не подвел.

Частью попы я чувствовал скрутившийся валиком дерматин видавшего виды сиденья и холодный металл в прорехе. Думал при этом: как странно, что одна и та же часть тела по прихоти мебели оказалась в разных климатических условиях. И еще: что бы это могло означать? Вывод был ясен: в одной половине бьется горячее сердце, в другой застывает холодный ум.

На самые брови мне пристроили пластиковый козырек. Длинный, прозрачный, темно-зеленого цвета, на круглой резинке. Такими резинками раньше владел всякий уважавший себя и рассчитывавший на уважение школьник. Ее современные воплощения – «Мерседес» с водителем у школьных дверей, каникулы на Бали, если родителей в бизнесе не нае…бали.

С завязанными по краям петельками и натянутые на пальцы резинки превращались в компактные и трудно отслеживаемые рогатки. Одно удовольствие было скрытно пулять из таких на уроках, поражая безглазые затылки одноклассников.

До восьмого класса, так сложилось, я с постоянством подневольного делил последнюю парту с толстяком Антошей. Его пальцы-сосиски слишком долго сохраняли следы от круглой резинки, поэтому учителя легко и привычно вычисляли в нем хулигана. Тем более, что ни снайперским глазомером, ни реакцией кобры Антоша не обладал. И лицо его слишком долго сохраняло выражение щенячьего восторга от собственной проделки. Зато дрался Антоша за друзей героически. Он бил обидчиков, словно кувалдой, невзирая на проигрыш в возрасте. Поэтому кроме учителей с ним никто старался не связываться. Случалось, что и учителя пасовали перед насупленным и набычившимся переростком.

Мне в школе везло, потому что я был худым, метким, быстрым. То есть мог действовать дерзко и исподтишка. Но еще больше, поскольку плотно дружил с Антошей и тем самым делил с ним ступень на лестнице доблести.

11

Я полулежал в прохудившемся кресле, до зуда под пломбами напоминавшем стоматологическое. Смотрел через козырек на зеленый мир и думал, что синий мир был бы в этом убогом месте красивее. Загадочнее, что ли. А так… Если наш мир был создан Богом, то я не хотел бы им быть. Как-то так или близко к этому выразил свое отношение к миру людей некто Шопенгауэр. В самом деле: чем лукавый не тешится, пока бог почивает?! Могёт ведь и мантию стырить. Или чем там пользуются, дабы мы, человеки, вроде как по собственной воле в свое же дерьмо… Да носом, да с брызгами во все стороны…

Кстати, Шопенгауэр – это не мальчуковая фамилия Шопена, купированная незадачливым и ленивым до написания импресарио.

Не думаю, что эти мысли сложились под влиянием неудачных стекол в солнечных очках. Но если дело было именно в этом, то старина Шопенгауэр в самом деле был крут и его мизантропия совершенно оправдана.

Когда-то я носил козырек с синей слюдой, а сестра – с красной. Красный мир мне категорически не нравился, я его отвергал, не сознавая созвучности с предстоящей историей. Той, что невероятно быстро обучила нас любить деньги, как раньше любили людей – цвет не важен.

Собственно, пространство из-под сестриного козырька было не чисто-красным, а с оттенком малинового. Как дряблое и невкусное желе из скучной коробочки, которым меня вечно пичкали на даче. За неестественный цвет я обзывал студенистую массу химической. Неаппетитный мир был уделом моей сестры, ей он нравился. Она съедала свою порцию желе, мою и покушалась на материнскую. В последнем случае часто проигрывала отцу. Тогда он еще был с нами, но как позже выяснилось, уже не весь: без мыслей о нас и планов на наш счет. Наверное, накопленных впечатлений ему оказалось достаточно, чтобы отбыть из одной жизни в другую. Без магии, без всякой мистики, но с адвокатами и битьем посуды. Хотя надо признать, что разбито ее было куда меньше, чем в охоте за надоедливыми мухами.

– Ей расти, – урезонивала женщина, мать алчного до желе мужчину-отца.

– Вот именно, – парировал мужчина.

Вероятно, он разделял мои опасения насчет нездоровых ингредиентов, но что поделать, не мог побороть собственные порочные вкусовые пристрастия.

Родители всегда брали наши козырьки в Архипо-Осиповку на летние две недели у моря. Неотъемлемая часть детского багажа – козырьки от солнца и хлопчатобумажные платки, клетчатый и в горошек, чтобы прикрывать плечи. Плечи обгорали в первый же день и сразу до волдырей. Они обязаны были обгореть, раз специально для этого случая через треть страны путешествовали платки. Тотальная узурпация любых других возможностей. Полная безальтернативность.

Из-за таких, как козырьки, мелочей, которые ни в коем случае нельзя было поломать, и поэтому в багаже они занимали неоправданно много места, родители шумно ссорились: в багажник нашего «Москвича» всё собранное не умещалось. С обидами и взаимными обвинениями они выгружали что-то из своих вещей, а козырьки с комфортом следовали к морю. Однажды я задался вопросом: чей козырек сыграл бо́льшую роль в разводе родителей – мой или Иришкин? Конечно, мне следовало бы без лишних рассусоливаний признать первенство за слабым полом. Просто из благовоспитанности. Так я и поступил.

Бабушка о родителях говорила, что между ними не случилось ни химии, ни физики, лишь обычная арифметика. Для России, говорила, это не невидаль, вообще не новость, привычно.

– Сколько веков за людей решали – кого за кого отдавать. Вот и выходила любовь по принуждению. А от такой любви дети несчастливыми получались. Потому мы и есть такая страна.

Что она имела в виду под арифметикой? Ясно что: простое сложение. Один плюс один – вышло два. Близнецы. Я и моя сестра. Лузер по принуждению (или все же случайный?) и лузерица добровольная. Звучит как название лекарственного растения, но не лечит. Возможно, с дозировкой сложности.

Сестра шла к сомнительной цели долго, раздумчиво, устремленно. Со мной же всё произошло в одночасье, в раздолбанном кресле травмпункта, по воле раздолбая-врача, бездумно воспользовавшегося моим слабоволием и милосердно одарившего пострадавшую сторону тупой шуткой.

– Чем бы скифы ни болели, – изрек он вроде как в назидание, – а болезни с ними приключались весьма разнообразные, название им было всегда одно: скифилис.

И самодовольно хмыкнул, дебил.

12

От уничтоженного в зародыше третьего глаза, а это безусловно был именно третий глаз, на моем лбу остался небольшой шрам. Поначалу он был неопрятной дыркой, и мне казалось, что так мог бы выглядеть лоб сына Вильгельма Телля, если бы отпрыску этого персонажа не повезло и рука папаши Телля не в меру дрогнула. Сколько вообще детей было у Телля? Сюжет в общем и целом помню, но вот детали о семье Теллей, хоть какие-то пустяковые подробности – нет. Как смыло их невниманием, а может быть незначительностью наряду с главным сюжетом. Я недавно не сразу смог вспомнить имя главного интригана из «Отелло». Яго, если у кого тоже пробелы. Зато жертва всегда на слуху. Или всё дело в названии?

Наверное, все же был у Телля один-единственный сын. В противном случае легендарный лучник обрел бы право разок ошибиться. И тем самым возложил бы на алтарь многодетности драматизм всей истории. Вряд ли автор пошел бы на такой малопонятный, неоправданный риск. Тем более, что претензию на авторство заявил весьма расчетливый, прагматичный швейцарский народ. Подмешанные к ним итальянцы кантона Тичино не в счет. Больше того: Телль, похоже, невыдуманный персонаж! Жил он, по слухам и прочим свидетельствам, в швейцарском кантоне Ури, постреливал себе из лука по яблокам, и наплевать ему было, на чем именно оно располагалось и что помещалось под ним. Потому как всегда исправно попадал туда, куда целился. Таким был умелым. Именно через меткий глаз, твердую руку и беспримерную отвагу он полюбился самым разнообразным людям, среди которых оказались Фридрих Шиллер и Джоаккино Россини. Они-то и довершили героизацию лучника.

Говорят, «Телль» с непременным успехом идет в Венской опере. Странно, если учесть, что именно против австрийской тирании бунтовали швейцарские патриоты. Неужели однажды в Большом споют и станцуют о киевском майдане?

13

Через пару недель след от ликвидированного псевдочирея стал скромнее. В конце концов он превратился в едва заметную отметину среди прочих, ранних, времен беззаботного дворового детства: бровь, рассеченная ударом клюшки, светло-розовая полоса на щеке от ни к месту торчавшего из-забора гвоздя… Друзья по двору моему протяженному шраму от гвоздя откровенно завидовали, оттого отзывались о нем нарочито пренебрежительно:

– Цвет бабский, и ни одного стежка. Царапина, блядь!

Я оправдывал визуальную простоту и в этом смысле убогость травмы «козлами-врачами», иногда «суками», порой возвышал голос до «пидарасов» с «хуесосами». (Детский мат – поразительное угодничество. Пустяк, казалось бы, а жизни учит.) Поленились, мол, взять в руки иглу, предпочли стыдные полоски банального пластыря. Знал, конечно, что не в трудолюбии дело, что зря на врачей грешу, хорошие были врачи.

«Самые лучшие».

Так про себя и повторял с извинениями, чтобы не дай бог не аукнулось.

Шить мою щеку не стали на случай скрытого заражения, гвоздь тот еще был чистюля. Правда, до сих пор не понимаю, чего уж было так трястись, когда весь зад уколы уподобили дуршлагу?

Через пару лет завистливых насмешек кто-то из начитанных и романтически настроенных пацанов хлестко обозвал меня «меченым». Вышло уважительно, кличка приклеилась. Так страсти вокруг шрама-не-шрама улеглись сами собой.

Год назад, когда мне стукнул полтинник, я решил для разнообразия обрасти модной четырехдневной щетиной. В ней след от гвоздя затерялся больше чем наполовину.

Впрочем, ни подскочившую, словно в испуге, рассеченную бровь, ни поделенную пополам щеку я давно не замечаю. Зато каждый божий день вижу в зеркале едва заметную отметину в центре лба и непременно касаюсь ее средним пальцем. Выбор пальца не несет в себе и тени скабрезного намека, просто природа выделила его завидной длинной. Странная, ничем не объяснимая потребность движет мной. Даже если я в пух и прах разбит «перебральным» параличом, и незамедлительно потребна капельница с пивом. А лучше две. В обе руки. Прикосновение к шраму сродни нажатию кнопки на невидимом глазу приборе. Неслышный таинственный голос в два слова растолковывает мне труднообъяснимое: почему всего, что нагло хозяйничало и продолжает хамить в моей жизни, никак не удается избежать, а исполнившихся желаний – муравью не напиться.

– Так сложилось… – умиротворяет он мой неродившийся и скупой на бессмысленность внутренний бунт.

Наверное, все потому – должно же быть объяснение?! – что на четверть, а может и на всю половину я – немец. Как выяснилось. Или все это вранье? Семейные предания семьи, которой никогда толком и не было. Почему бы и им не оказаться такими же, под стать выдуманными? Как бы там ни было, но хорошо, что скрывали их в доме добротно, будто швы у хорошего скорняка. Не то быть бы мне битым своей же компанией. С одной стороны, Гитлер так и так капут. Даже если не верить, что покинул он нас там и тогда, как рассказывают в учебниках. Но как не заехать в глаз немчуре, «прибившейся» к пионерии и патриотической дворовой шпане?! Это, я вам доложу, не каждому под силу.

14

Эскулап что-то неясно чувствовал. Будто руку ему кто отводил, взгляд туманил. Я запоздало, однако же догадался об этом. Вернее – додумался. Задним умом все мы дивные мудрецы. Не зря же в последний момент доктор без причин заартачился, заныл, что сил у него нет, что электричество по ночам «неуверенное». Якобы сам я виноват: припозднился. Будто не он, а кто-то другой уговаривал меня не спешить.

– Зачем вам много электричества? – ехидно дознавался я. – Вы же не пытать меня намереваетесь?

Он мне: через десять минут смена, мол, закончится, а ему еще отчеты варганить про серебряную вилку в бицепсе, про челюсть, скорбно порушенную в трех местах.

Я ему свою линию гну. Про то, что весь «истомился жить в отсутствии таких важных деталей».

– Кстати, серебро в организме, каким бы образом оно в него ни попало, – это большая удача. Здоровья прибавится, – одарил я доктора щедрым познанием.

И рассказал, как в пионерском лагере, в старшем отряде, я алюминиевой вилкой себе губу проткнул, чтобы рассказать про змею и уломать старшую пионервожатую в угоду ответственности за детские жизни высосать кровоточащие ранки. Мне было доложено, что трех зубов в ряд у змей не бывает и это «царь лужи» засветил мне в губу серебряным трезубцем, пока я разглядывал на глади «свою тупую пионерскую рожу». За «пионерскую рожу» можно было ответить перед начальником лагеря, так что беглый поцелуй в щеку за молчание я всё же выпросил. Правда, сопровождался он «малолетней тварью», «шантажистом», «стукачом» и «пидором».

Доктор, казалось, меня не слушал. Моя история его не зацепила. Лишь раз, когда я в пылу достоверности припечатал себя как бы чужими устами «пидором», он глянул на меня по-особенному, но, очевидно, не впечатлился. И опять заладил свое, закрутил шарманку, что в оставшиеся теперь уже пять минут ему со мной и с бумажками никак не сладить. Но что особенно важно – мне самому следовало бы понимать невозможность исполнения всех и даже некоторых желаний, потому как я «не первый года замужем», а он «не золотая рыбка». Совершенно бредовый симбиоз.

Мне было невмоготу. И физически, и отступать. Я уговаривал, умолял, давил клятвой Гиппократа. Он, видно, вспомнил о клятве, дал слабину, кивнул. Первый раз неуверенно. Потом четко, утвердительно, почти по-военному. Сообразил, наконец, утомленным трудами мозгом, что не все случаи жизни прописаны в клятве. Клятве не до деталей. Заниматься же крючкотворством – пошлость и грех, потому что в любом случае выйдет клятвоотступничество. А вот неконфликтно додумывать недостающее, аккуратно привносить в клятву крупицы современности… – такое никому не возбраняется. Так родился запрос на сверхурочные.

По тем временам доктор много взял, целых пять рублей. С работой уложился минуты в три, включая манипуляции с козырьком. Сейчас, наверное, у него большой бизнес, с такими талантами люди не пропадают.

А козырек в моем детстве должен был быть желтым. Сестра мечтала о таком же. Но мама строго заметила, что желтый – цвет разлуки, он отвратительно защищает глаза от солнца и хорош только в густом тумане. В туман же лучше сидеть дома. Разлука, туман, желтый цвет никак не хотели жениться в моем детском мозгу, пока в опустившемся на улицы «молоке» лихой таксист не сбил девочку из семьи японского дипломата.

Эта драма никак не сказалась на нашей с сестрой участи. Я насчет того, что в туман лучше сидеть дома.

Наша мама не давала повода нам, своим детям, гордиться ее исключительной принципиальностью и твердой последовательностью: она немилосердно выставляла нас, не до конца растормошенных, в уличную промозглость будничного утра, набрякшего серым, тяжелым туманом. Из-за сырости я называл туман «полудождем». Я до сих пор помню, как болезненно мне хотелось поспать. Вот прямо как сейчас. Но сейчас боли нет. И сейчас можно. Хоть до самого понедельника. Если сил хватит. Сил на сон. Смешно.

«Спать, валяться. Мечта…та…та… Та-та-та… Расстрел мечты. Однако стоит вставить между этими двумя буквами третью, «р», и эта автоматная дробь уже будет про кота, чижика и собаку. Так фарс сменит драму».

«Смерть – драма?»

«Смерть мечты – безусловно».

«А человека?»

«Возможно для окружающих. Избранных окружающих. Кого человек при жизни избрал для своей любви. И любил».

«Спи уже».

«Уже».

На самом деле я немного поторопился. Засыпая, думал, что хорошо бы проснуться отпетым мошенником. Отпоют меня то ли в маленькой кладбищенской церквушке, то ли в такой же часовенке.

«Нет, это будет не мой случай», – выплетал я холстинку истории.

«Твой, твой…» – поломала узор история.

В открытом гробу мне, недвижимому и остывшему до антиприродных значений, все равно было холодно. Я это знал, но не чувствовал. Rigor mortis.

Трупное окоченение.

Оно наступило еще при жизни, но какое-то время удивительном образом не справлялось с ней, не сумело остановить. Другое дело сейчас. Пришло время. Мы с жизнью сдались.

Батюшка часто и резво хлопал укрытыми в перчатки ладонями, напоминая заводного зайца с металлическими тарелками. Только не жизнерадостного в светлом плюшевом безразличии, а призванно опечаленного и в темном. Если в принципе существуют траурные аплодисменты, то батюшка мог бы претендовать на возведение в эталон. Вот только мелко приплясывать под рясой ему не стоило. Это вредило полновесной картине и влекло мысли к карточным персонажам, чьи нижние части тел вечно скрыты перевернутыми верхними.

Кожаные перчатки каким-то скрытым от понимания смертных, неважно, в какой они фазе – «до» или «уже», изменили суть истово выполненного крестного знамения. Батюшка то ли поостерегся, то ли побрезговал – мы с ним были при жизни знакомы – их снимать. Или ступнями бородач выделывал нечто не слишком богоугодное… Кто знает?! Но только Господа осенило:

«Вот же скотина какая!»

И до моего угасающего, но не угасшего слуха из-под рясы вдруг донесся перестук копытцами. Я умершими мыслями улыбнулся находке Всевышнего, поп замер в ужасе, от чего больше – не знаю.

Всё приняв на свой счет, я как по команде встал, весь затекший, не принятый, не готовый пока трезво оценить происшедшее. И не трезво тем более тоже.

«Возрадоваться? Или наоборот?»

– Вот я тебе, каналья! – прикрикнули на меня мультиязычно. – Дурить он, гондон, господа вздумал!

Я, сдувшись, проникся родственным образом, вякнул дежурно-дурашливо:

– Виноват, ваше высокоблаженство!

– Спи уже, муфлон задиристый.

«Отпетый – это понятно. Отпели. Слабовато, убого даже, но состоялось. Почему мошенник? Про муфлона вообще молчу…» – настигло меня в тамбуре перед царством Морфея необязательное. Но для кого-то, наверное, важное. Знать бы еще – для кого. Точно не для меня.

«Не выебывайся. Радуйся, что живой…»

«Так я…»

«Ух ты, какой непростой клиент прибыл!»

Совсем другой голос.

«Недавно бесчувственный, как башмак без подошвы».

«Союзка» – хочу подсобить важным словом. Не выходит.

«Теперь, вишь… – сомнения его, говноеда, карают. Чувство вины – прямо сплошь фортиссимо! Все остальное – как рыбу гранатой глушит», – донеслось ниоткуда.

«Да это я. Как рыбу…» – шепчу сипло туда же, в никуда, и вваливаюсь в сон с невидимой, но ощутимо устрашающей верхотуры.

Разом с головой я погружаюсь во что-то не просто влажное или сырое. Бесконечно мокрое и теплое окружает меня. Я начинаю пугаться, уж не ароматизирующая ли я таблетка в писсуаре пивного бара, где на меня коллективно и самозабвенно мочатся? И понимаю, что неверно так негативно думать о снах. С другой стороны, именно этому меня обучили. Они же. Или те, кто их придумывает. Пишет? Снимает? Точного слова не подберу, слаб воображением, но в одном уверен: то, что получатся, он же конечный продукт, втюхивают нам, беспомощным.

Ни черта не смыслю в технологиях снов. И поучиться не у кого. Возможно, там, откуда все это «рулится», вообще не нуждаются в учениках.

Обычно это самое «там» я думаю с самой маленькой буквы. Вполовину от «…ам». Но сегодня она подрощена до Гулливера в стране лилипутов. Нет, контраст еще больше. «Т» смотрит на «…ам» с такого высокого верха, что едва различает буквы. Это заслуженно. Сегодня мне потрафили как никогда.

Любопытно, что из жизни память обычно стирает плохое, а из снов – хорошее. Потому что сны – это другая жизнь? «Очная», «заочная»… Как бы то ни было, но сегодня я подпишусь под любым дифирамбом устроителям снов.

15

Я ловец жемчуга в Желтом море. Красота. И я единственный русский на полмиллиона квадратных километров.

«Кто, интересно, их вымерял? Как? Рулеткой или… шагами? Но тогда это… Бог ты мой…»

Именно так, однако.

И Он сачканул, ушел, уклонился от педантизма. Или избежал? Возможно, принципиально не стал мелочиться, поскольку бог мелочей – это вовсе не бог, а его антипод. Проще говоря, слишком круглую выдал цифру в результате замеров.

Я ее принимаю. Как и ощущение собственной исключительности – с таким непривычным почтением меня с разных сторон изучает тутошняя треска. Она, на мой взгляд, вполне обычная, заурядная, совсем не желтая. Разве правильно в Желтом море водиться не желтой треске? Лично я этот диссонанс категорически не одобряю.

Вне всяких сомнений, я для трески в новинку. Впервые в жизни такого видит. Экзотика! А вот я так даже вкус ее соплеменниц припомнил. И вкус сопутствующего рыбе пюре тоже. С комочками и не успевшим растаять в быстро остывающей среде маслом. Еще консервированную печень на языке ощутил. С мелко нарезанными вареным яйцом и репчатым луком. Непревзойденная закуска под водочку.

Весело улыбаюсь рыбешке, как старой знакомой, а она зубы узрела – и наутек! Глаза бешеные. Все-таки рыбы очень быстрые, когда не на сковороде. Наверное, у этого экземпляра генетическая память сработала. У меня примерно такая же реакция на вулканы: любопытство преодолеть не смог, да и путь за спиной значительный, жаль списывать в убытки, но свалил с горы очень быстро и в довольно рискованном темпе. Вероятность свернуть себе шею существенно превышала шансы на «нежданчик» в виде извержения. Утром – вежливый же человек – пришлось извиняться перед экскурсоводом и говорить необязательное и лживое про непривычную для москвича местную воду. Совершенно она не слабит, чушь. Но как-то оправдаться было необходимо. Вот и выкручивался в меру находчивости. Удивительно: все мы вроде бы вышли из воды, но если что с желудком не так – грешим в первую очередь на нее, родимую. На ее несвежесть. К моему вранью это отношения не имеет, но я подумал, что мои личные корни унизительно тянутся к тухлой воде.

Больше на Камчатку я ни ногой.

Успокаивающе и безуспешно помахиваю вслед рыбешке рукой. Понимаю улепетывающую треску лучше, чем иных людей. Жаль, что мне не пришло в голову принести ей извинения за ущерб. Невольно, однако же с аппетитом нанесенный ее тресочьему роду.

Не поторопился с вежливостью, а следовало бы.

Ощущаю неявное движение за спиной, но тревоги нет. «Сторожевые» волоски на руках шевелятся в блюзовой пьяноватой расслабленности. Тем не менее время от времени инстинкты желательно перепроверять. Бесконтрольные, они раскисают или, что хуже, отбиваются от рук, начинают вести себя кое-как, шалят, шельмуют нас, без того нервических, дерганых.

Поворачиваюсь неспешно, наслаждаюсь возможностями, дарованными средой, где такому неуклюжему персонажу, как я, даровано удовольствие являть необычную легкость и даже своего рода изящество. Восторг от собственной грациозности длится недолго, я в ту же секунду нервно сглатываю, ощущая, как единственная найденная мною жемчужина беспрепятственно проскальзывает в горло. Набедренная тряпица оказалась лишена карманов, и пристроить находку было некуда, только в рот. Остается припомнить, в каком фильме я подсмотрел этот трюк, потом найти и придушить режиссера. Или кутюрье, сконструировавшего мой актуальный наряд.

Кореяночка. Вне всяких сомнений кореяночка, разрез глаз выдает. Выясняется, что в грезах и особенно под водой я уверенно различаю типы азиатских лиц. Наяву все иначе. Наяву мне и со славянскими сладу нет. К своему глубочайшему стыду никак не могу запомнить лицо нашей новенькой почтальонши. Трудолюбие и усердие на нем – помню, а все остальное – словно вымарано. Когда она попадается мне навстречу без потрепанной служебной сумы, с рассосавшимися в щеках и надбровных дугах инъекциями человеконенавистнической набыченности, я прохожу мимо и не здороваюсь. Соседи, хватило ума, как-то раз попеняли на мое несообразное поведение. Видели, как я мимо почтальонши прошагал без приветствия. Даже кивок зажал. Подумали, что и на такую мелочь поскупился. Хам, одним словом. А значит, следует быть предельно осторожными и предупредительно вежливыми. То есть вежливо предупредить о недопустимости невежливого поведения. И как уже было замечено, не нарываться. А уж коли совсем невмоготу душе – так вопрошает к справедливости и всеобщему взаимному обожанию, – то лучше вообще из дома не выходить. У соседей, судя по всему, душевный накал оставался «в рамках», поэтому они проявили себя людьми обходительными, я мог бы сказать – любезными.

Соседей я, кстати, признал. И не кстати, если уж на то пошло. Отбоярился от прилипчивых воспитателей спонтанным нравоучением:

– Необоснованное дружелюбие с вероятными незнакомками, друзья мои, милостивой судьбой заключенные со мной вместе в одну сложенную из кирпича коробку, может оказаться весьма и весьма чреватым. Так в Писании сказано. По памяти не процитирую, а перевирать – боком выйдет. У Ленина со Сталиным тоже найдется похожее, многим боком вышло. Достоевский с Тургеневым только об этом и писали, а президент наш, молва донесла, с моста… через незнакомку рухнул. И через перила тоже. Молва, может, и привирает, а народ – тот всегда правду говорит. Я в самом деле не узнал почтальоншу. Вот хоть убейте. Умом понимаю, что намеренное манкирование знакомой женщиной – непростительное проявление дурного воспитания, нрава, настроения, наконец. Но вспомнить, кто эта очаровательная, будто волжскими ветрами принесенная к нам незнакомка, как ни силился, – не получилось. Вы непременно меня поймете, ни на миг не сомневаюсь. Вы ведь люди интеллигентные, мы с вами одного круга… – мягко пожурил я в финале радетелей этики стилизованным под политическую конъюнктуру призывом Маугли.

Лишил неплохих, допускаю, людей дара речи, годности к пониманию происходящего и, слава Всевышнему, желания впредь когда-либо вступать со мной в разговор. По любому поводу. Даже самому вопиющему.

– В этом весь ваш покорный слуга, – сообщил я пятью минутами позже зеркалу в своей прихожей, шутовски раскланявшись на три стороны. – И поверь, любезное мое, глумливое отражение: нет общения – нет и последствий! Без электричества руку током не ударит. Это сказал… Кто открыл электричество? Кого первым шандарахнуло? Может быть это я, раз не помню?

А ведь, казалось бы, чего было огород городить. Так просто исправить неловкую ситуацию. Вот окликнула бы меня почтальонша однажды:

– Что это вы рожу от меня воротите, как от проходимки какой?!

А я залыблюсь непонимающе, будто только что всплыл из глубины трудных дум на манер шарика с гелием и призывом здравствовать Первомаю:

– Ба! Да вас и не узнать. О как расцвели!

И шасть сей же момент в список душевных, очеловеченных, заслуживающих… Не свинья какая невоспитанная, а самое что ни на есть Homo, но сильно задумчивый. Обременен чем-то важным. Возможно, что непросто важным, а жизненно необходимым. И не только для себя самого, вообще для людей. Типа: «Где, сука, этот долбаный чурка со скребком?! Люди, мать его, ноги на льду ломают!»

Иногда, разминувшись с кого-то напомнившей мне женщиной, особенно если лицо ее натружено мизантропией, от нечего делать запоздало гадаю: почтальонша это была или не она? Одно хорошо: почтальонше я скорее всего еще более безразличен, чем она мне. Приведется однажды угадать «письмоношу» в партикулярном без сумки и поздороваться – не факт, что мне ответят. А невежливость меня задевает. Ой как задевает… Иногда прямо-таки бесит! Так что я не переживаю: дополнительные причины для расстройства мне не нужны, их и без того хватает, хоть в сеятели подавайся.

Но сейчас я далеко от дома и не жду ни счетов, ни извещений, ни устных разъяснений ранящих обстоятельств, по которым многие блага цивилизации более не для меня. Я далек вообще от всего. Я в Желтом море. И у меня здесь компания. Ощущение такое, словно я выпрыгнул из окна с сумасшедшей верхотуры, а у самой мостовой вдруг одумался и повернул назад. Но ошибся окном, домом, улицей, городом, страной. Очень, надо сказать, грамотно ошибся. Такое для меня редкость. Последний раз на службе дело было: пропустил ошибку – не описка, а натуральная диверсия! – в фамилии главного заводилы по делам спорта и молодежи. С другой стороны посмотреть, встречаются имена и фамилии, а иногда комбинации из того и другого… что грех не воспользоваться. На прошлой работе мною руководила Жанна Олеговна Пенкина. Легко догадаться, почему табличка на двери ее «кельи» воспроизводила имя с отчеством дамы полностью, выпадая вслед за директорским кабинетом из привычной для бюрократии лаконичности.

Девушка, заинтригованная чем-то на дне, проворно переворачивается, шевельнув ластами, словно русалочьим хвостом. К слову: русалки хоть и определены фольклором как существа женского пола, однако в том или этом смысле скорее всего бесполезны. По крайней мере я, сколько ни буду силиться, не смогу припомнить ни одной сказки, воспевавшей такое сближение мужского и женского. Правда, есть сказки для взрослых. Но я их избегаю. Явных причин для этого нет, а значит – самое время воскликнуть «ура» в радости! – и отклонений тоже. В обычных же, то есть детских сказках мужские особи при виде русалок вообще ни о чем таком не думают. Им бы щуку с тремя желаниями да жабу со стрелой в заднице. Вот тогда бы они да-а… При этом все как один априори богатыри. Даже если необученные дураки. Или нежные душой принцы.

Фольклор, короче говоря, дело тонкое. Никак не толще Востока. А кореяночка по определению должна быть из Кореи. Из любой, их пока две на выбор. А Корея – азиатский Восток. Словом, Восток, откуда ни посмотри, одинаково загадочен. Этим, собственно, и притягивает. Как любая экзотика, если речь не о вирусологии.

В моем случае, слава богу, русалка – всего лишь образ, навеянный придуманной человеком «обувью» для быстрого плавания. Или все было наоборот? Мне приятнее думать, что первым ее изобрел Леонардо, вторым – француз Луи де Корлье, одним из последних – Бенджамин Франклин. Правда, Франклин, фанат плавания, придумал ласты для рук.

Проще говоря, мой мозг при мысли о русалке не вскипает от сшибки желания с непониманием – «как»? Образ же!

В немыслимом пируэте обнаженное тело кореяночки соскальзывает в глубину вдоль моего совершенно ошеломленного, ошарашенного. О-о-о-о… Она же меня не видит! У нее свой сон, и меня в нем нет, а в моем она есть. Офигеть. Интересно, какого цвета мое лицо в Желтом море, если кровь в самом деле прилила к нему так сильно, как я это чувствую? И как много во мне крови, если с лихвой хватает на верх и на низ. Какая-никакая репутация у меня есть, недели не минуло с последнего подтверждения, а разволновался, как последний пацан. Он же первый и в первый раз. Неловко. Оглядываю себя: вот это да! Эк же значителен я в Желтом-то море! Ну да не мне одному фартит: кореянки тоже, скорее всего, с такой грудью и бедрами в природе не водятся. Если только в каком-нибудь «кимченуновском госрезерве». Нам, простым русским ловцам жемчуга, туда по-любому хода нет. А когда-то, возможно, был. Стоит поспрошать древних мидовцев совковой огранки, у них чердаки должны проседать, захламленные накопившейся памятью. Если было такое дело, скрывать они вряд ли станут. Сейчас время инстинктов, а тайны, особливо пикантные… Тайны стоят денег. Их я могу обещать. Свинство, конечно, обманывать стариков, но как еще с любопытством сладить?

Не передать, как печально мне оставаться для девушки невидимкой. Именно сейчас, когда я… Не буду уточнять, слов не подберу, все они для подобного случая кажутся неподобающе незначительными. Или все-таки есть какой-нибудь способ обратить на себя ее внимание? Должен быть, если все это не подстроено издевательства для. А кстати… северянка она или все же с юга? Хозяйка первых карательных зимних Игр или из гостей? Из тех, что присоседились под рукоплескания мира?

«Ким как тебя там дальше, чувак, бери билет до Осло, пока недорого, мир уже скидывается на Нобелевку!»

Какая мне собственно разница, из какой Кореи мамзель? Что это меняет? Честь ей, что ли, отдавать, если она с Севера? Тем более, что она без формы. Мы оба… При этом я в фантастической форме, а уж ее формы… – черт, черт, черт!

«Но пасаран, маленькая!» – громко булькаю первое пришедшее в голову и понимаю, что первое как раз и следовало пропустить как замазанное тестостероном.

«Эй! Эй! Ты куда?»

В голове при этом откликается эхом недавний телефонный диалог с бывшей, и без спроса туда же врывается неприятный вывод:

«Точно оленевод. Эй! Эй! Кола Бельды… Косенький, но свой. В смысле, не китаец и не киргиз».

«Мы поедем, мы помчимся на оленях утром ранним…»

Ну, хоть это вспомнил. Он, правда, «Эгей!» пел, по-моему. По-своему. Всё равно близко. Будем считать, что я ученик оленевода. Нет, лучше младший оленевод. Ученик старшего оленевода, приравненный к младшему…

«Ну куда же ты?! Спугнул, мудила!»

Ко времени бывшую жену и певца с песней вспомнил. Ай, молодца! Проснусь – пошлю бывшей эсэмэску с одним словом: «Права!» Пусть думает, что я с «тварью» смирился. Или у меня водительские права пропали, я же уверен, что она, стерва, их сперла. Чтобы досадить. Теперь строго, по-мужски лаконично требую вернуть собственность. Подумаешь, что машины не было и нет!

«Права – это часть «дорожной карты», которая приведет…»

«Куда?»

«Молчи».

Всё одно – заявится за разъяснениями, а тут мы – старый конь! Глубоко не вспашем, но и… Дальше всё как у народа в пословицах и поговорках. Пора бы уже.

Напыщенный болван. Еще «горько!» заори. Только предупреди заранее, что это не тост, а эмоциональная констатация. Сажа в перегоревшей душе, от которой осталась одна оболочка. На удивление несгораемая. Хранит в себе память о былых пожарах. Ничего больше ей не осталось. Привычный сторож при хламе, уволить которого не выходит, а оплачивать надоело.

Черт, надо было кореяночке про «КИА» что-нибудь выкрикнуть. Клевая, мол, тачка. У моей мамы такая. «Самсунг», на худой конец, оправдать за взрывоопасные аккумуляторы, пусть и бракоделы. У моей сестры такой. Побаивается его, но заплачено много, и возможно, что страх идет «в нагрузку». Как в свое время партер в театр Гоголя к галерке в Малом. Хотя нет, «Самсунг» в пролете. Вспомнил, кретин, как другая такая же особь приобщила меня к визуализации этого слова. «Пидор с резиновым членом» – надули мне в благодарное ухо. Подселил мерзкий образ, подавляющий во мне и без того еле теплящееся толерантное.

Что я несу?! Нет, не об этом надо… Вопрос меня мучает. Ну не то чтобы мучительной мукой мучает, но беспокоит. Беспокойным беспокойством. Они там, в Северной Корее, в самом деле приготовились воевать? Или на испуг мир берут? Если все по-взрослому, то отправятся мужики на бойню и останется моя кореяночка – неважно в какой части света, – одна-одинешенька. Неприкаянная. Преданная. Не в том смысле, что тут же переспит в память о защитнике родины или в награду за предприимчивость с непринятым в армию другом мужа. Впрочем, что мне ведомо об их нравах?! Я о другом: слова совпали, а смыслы нет. Уходя на войну, мужики, хотят они этого или нет, однако же предают своих женщин. Вроде бы и идут защищать их всех разом, но при этом каждую в отдельности оставляют незащищенной. А теперь пару капель неразбавленного сексизма… Возможно, именно по этой причине многие отправляются воевать легко, где-то даже с удовольствием, с азартом, с песней. Им неведомо, что их ждет впереди, хотя надо быть полным кретином, чтобы не учуять в будущих приключениях запах крови. Общей. Той, что не делится на свою и чужую. Зато они неплохо осведомлены о том, что за «клад» оставляют дома.

«Осталось выкрикнуть сексизму в лицо самое большое из самых больших человеческое: «НЕТ!»

«Хорош дурью маяться, протирай глаза, пора заинтриговать бывшую эсэмэской».

«Хоть копейка на счету телефона имеется?»

«Ну ты и сволочь…»

«Спи давай. Сэкономишь».

16

Какая же мразь этот будильник! Я тоже редкий по тупости молодец. Дурак. Не Иван и совсем не Емеля, то есть не дура…чок, а дурак и есть. Полноценный. Взвел вечером отчаянную пружину, будучи «на автомате». Привычное действие: глаза не видят, голова не варит, руки делают. «На автомате»? Как-то я чересчур нежно о пьяном идиоте, потерявшем себя во времени! Ну, хорошо хоть не в пространстве. Разгромил в пух и прах воскресное утро. Второй раз за год. А ведь год и трети еще не отжил. Блестящая перспектива. Особенно если учитывать сезонные обострения, внесезонную рассеянность и всесезонную тупость. По-хорошему надо бы запустить престарелым скандалистом в стену, да обои жаль. Хотя незначительная ямка вряд ли им повредит. Порваться они точно не смогут, прикипели к бетонной стене ближе некуда. Редкое везение: бронежилет на спине, а стреляют в грудь… Но нет. Ни рука моя не поднимется, ни тем более плечо не раззудится. Этот ненавистный механический хлам, неизвестно где и когда приблудившийся к нашей семье и по умолчанию отошедший мне при разъезде с прочими проросшими семенами рода, по-прежнему хозяину небезразличен.

Кажется, что всю свою жизнь я просыпаюсь под безжалостную скороговорку этого чертова будильника. Неловко признаваться, как часто я был близок к тому, чтобы надавить чуть сильнее обычного на потертые крылышки мотылька, доверчиво растопыренные на плоском спинном кругляше. И оправдание было готово: силы не рассчитал, случайно переусердствовал, с каждым может случиться. Всякий раз в последний момент я пугался и пасовал. Непонятно – чего именно пугался. Скажем: чего-то. За что отвечать больнее, чем за осознанное. К тому же этот коварный притвора так трогательно клянчил пощады! Внутри его давно отблестевшего корпуса приглушенно сходилось, совмещалось несовместимое. Время и вечность. Чья же возьмет? И раздавался смиренный хрип, вдох астматика. А я, черт меня побери, в полушаге от злодейства. Ну как тут сладить с задуманным?!

«Трусло»?

Пусть буду «трусло».

Больше того скажу: «Еще какое «трусло»!»

А ведь найдется кто скажет: «Какой сострадательный и сознательный гражданин». Ему бы, найденышу, еще добавить в позитивном задоре: «Счастья ему, раз он такой сознательный!» И взяться за работу над пожеланием. Пожелал – сделай! Но увы, нет у людей такого навыка. Это вам не «пожелал – выпей!», а выпил – спешно забудь, что пожелал. Потому что неискренность плохо сказывается на печени и на карме.

Так в мозг поступил грустный вывод о природной неприспособленности людей к откровениям в тостах, и былое восхищение кавказскими застольями спешно покинуло пьедестал.

О чем это я? Ну да, будильник – астматик. Так вот, будильничий хрип подействовал на меня совершенно невероятным образом. Я охолонул и устыдился. Скорее всего мне не суждено проникнуть в природу этого звука. Немеханическую природу в абсолютно доказуемо неживом и в то же время безусловно одушевленном механизме. Но гораздо важнее другое: я кое-что узнал о себе. Сентиментален. Бриз, приносящий старость.

«Мило. А до этого не догадывался?»

«Соврать?»

«Если поможет».

Я осторожно возвращаю будильник на тумбочку, чувствуя, как кровь непрошено приливает к подушечкам пальцев – большого и указательного, среди всех моих эти самые ханженские. Им стыдно вместе со мной и в то же время отдельно от меня. Самим по себе. Дополнительно. Причина? Они недоверчивы и всякий раз сомневаются в искренности моих раскаяний. По большей части совершенно напрасно.

Будильник смотрит на нас, на меня и на мои пальцы, с грустью. Он понурил стрелки на половину седьмого и, возможно, жалеет уже не себя, а меня, непутевого, так и не доросшего до понимания, что с предназначением не поспоришь, хотя профукать его очень просто. Даст Бог, взберусь на эту вершину в следующей жизни. Если Он окажется ко мне милостив. Или по недосмотру дарует счастье пожить старым будильником. Послужу, коли доведется, посчитаю чью-нибудь жизнь, как этот неугомонный старик отсчитывает мою. Убедительно так отсчитывает: «Тик-Так! Тик-Так!» Такую неубедительную жизнь и так убедительно. В самом деле, разве можно доверить столь интимное дело бездушной пластмассовой мыльнице на батарейке? И этот их мертвый звук:

«Тук. Тук. Тук».

Полная безнадега.

Есть и еще кое-что, заставляющее меня хранить извращенную, как кто-то подумает, верность механическому динозавру. Какую бы слабость натуры я ни выказывал, он от меня зависим. От меня, а не от «дюраселевского» чуда. Помните кролика Банни с батарейкой на спине, что уподобляло его плюшевому террористу? Розовый кролик с рюкзаком шахида… Нет, это совсем не смешно. Короче говоря, я могу «забыть» завести свой будильник, а потом бесчувственно наблюдать, как вконец ослабевшая пружина отдает потяжелевшим стрелкам последние силы. Представлять себе ужас, охватывающий зубчатые шестеренки, разновеликие колесики и все прочее часовое внутри. Они недоумевают: «Что же такое творится?» – но догадываются – что-то непременно чудовищное. Неумолимое. Неодолимое. И вцепляются друг в друга крепче обычного, полагая, что вместе им будет не так страшно. Наивны, право слово. Как люди.

Ладно, моя совесть чиста, я ни разу не опустился до мести. Мне хватает воображения и… уверенности, что от меня в этой жизни хоть что-то зависит. Масштаб не важен.

«К черту масштаб».

«Неверно. Потому что именно что численность от тебя зависимых определяет масштаб твоей личности».

«А я говорю: к черту масштаб! Я предпочитаю быть незначительной личностью с единственным зависящим от меня предметом, чем говнюком, от которого зависит жизнь миллионов. Это осознанный выбор… Но в какой-то мере и вынужденный».

«Кто ж меня так?»

«Да сам себя. Самовынудился. Сам виноват. Если в одно слово, то звучит как название какой-нибудь индийской провинции – САМВИНОВАТ. Боже мой, сколько же нас произошло из тех мест. Наверное, индусы тоже встречаются. А кстати… Я ведь могу башмаки сносить, перчатку посеять. Не только будильник от меня зависим».

«Вот видишь: личность как на дрожжах в рост попёрла».

Все равно надо быть круглым идиотом, чтобы в принципе любить часы – главных свидетелей наших невосполнимых растрат. Будильники с их навязчивой привычкой напоминать – в этой армии наихудшие.

17

Вполне возможно, что будильник не самая противоречивая вещь, прокравшаяся в мой дом и обосновавшаяся в нем, чтобы обременять мою жизнь. С ним соперничают хомяк и ершик в туалете. Хомяк по природе своей замысловат и неоднозначен. Ожидать от этого разнузданного эпикурейца мало-мальского послабления дело в принципе крайне сомнительное. От него, от ожидания за версту несет бесконечностью. У меня этот запах – землистый дух неочищенной картошки, с горкой насыпанной в здоровенный алюминиевый столовский бак. В войсках частенько отбывал за нерадивость и дерзость на кухне. Нерадивость с годами с местом освоилась, а вот дерзость съехала, не прижилась. Да, еще ершик… Этот… прибор? Предмет. Этот предмет с его прямолинейностью и ограниченным районом использования вполне мог бы быть вполне себе покладистым, так нет же! Намертво, пес, залипает в пластмассовом стакане. А тот наполнен жидкой, вонючей гадостью, чье предназначение люто умерщвлять бактерии, а не рубашки с джинсами. Неожиданное высвобождение ершика из стаканного плена слишком часто превращается в трагедию для моего весьма скромного гардероба. Был случай, я на ночь оставил его торчать в толчке. И вы думаете, что-то изменилось?

18

Шикарный все-таки сон случился. Про Желтое море. Море дарит человеку надежды, а сны – мечты. Вроде как Христофор Колумб так выразился. Сам он слова придумал или позаимствовал у какого-нибудь менее значимого романтика – врать не буду, не знаю. В конце концов, мудрость ценна отнюдь не авторством. Кто знает, сколько изречений, почитаемых нынче за мудрость, было брошено кем-то, походя, в насмешку или даже по глупости и только потом, подхваченные случайным свидетелем, оказались преподнесены человечеству в обмен на собственное бессмертие в звании мудреца.

А сон? Что сон… Сон в самом деле – мечта. Да и море не подвело, еще как обнадежило. Ненаглядное загляденье моя кореяночка… Давно меня не посещало столь игриво-жизнелюбивое настроение и дрожжевым тестом подошедшая на нем смелость фантазий. Этот факт, подчеркнутый измененным рельефом ватного одеяла, не укрылся от глаз моего мелкого постояльца. Что поделаешь, язык тела – азы для всего живого, «самцовского». Или может «самецкого»?

Хомяк замер и, как мне кажется, внимательно, с пристальным прищуром наблюдает за мной из клетки. Видеть вдаль без очков в последние лет пять у меня получается (как и многое прочее) очень неважно. Поэтому, скорее всего, я додумываю неразличимое, дополняю нечеткое однажды подмеченным и, как водится, собственными фантазиями. Допускаю, что хомяк банально спит в позе смиренного суслика. Морда верноподданически обращена ко мне. На всякий пожарный. Окликнет хозяин – достаточно будет открыть глаза. Минимализм движений. Равно как и усилий. Чертовски экономичное решение.

Я часто застаю хомяка в этом предупредительном состоянии и умиляюсь, вспоминая свою службу в армии…

Второй раз казарму за утро вспомнил. Не к добру.

Уж я в карауле наэкономил силенок.

Третий.

Третьей! После третьей гауптвахты грозили сослать в штрафбат, да тут Афган по разнарядке подвернулся. И суждено мне было оказаться внесенным командирской рукой в список добровольцев. Коротенький, надо сказать, списочек. Имен на пять. Даже закорюку за меня поставил, причем похоже. Попрактиковался, видать, на славу. Или от природы дар. Вот и свалил в предчувствии дурного от этого дара в военное училище. Как от греха… А мне руку «добровольческую» на плацу жал, сынком величал.

Если на самом деле хомяк не спит, с подушки не вижу, а приподниматься лень, то смотрит скорее всего на мои пассивные проявления мужественности с любопытством и недоверчиво, зависти в его взгляде – ноль, потому что в хомячьем тельце жизнелюбивое настроение гостит до неприличия регулярно.

По ходу о ноле. На неделе, дня четыре назад, ко мне домой бывшая заглянула. Если бы я был посторонним наблюдателем, то решил бы, что осколок народного театра репетирует пьесу. Увы, эту «пьесу» мы «заперетировали» до дыр, пока не дошло, что на одних «подмостках» нам не жить.

– Ты ноль, – было мне объявлено также безапелляционно, как предлагают сдаться, вдавив в висок что-либо смертоносное. Повод не вспомню. Впрочем, он и не нужен. Моя бывшая всегда готова была огорошить добротным скандалом.

– Дарованный человечеству индийцами ноль… – Я задумчиво пропустил всё, кроме содержания презрительной констатации. – …Математический, разумеется, ноль… На санскрите он означает обширную пустоту. Или что-то вроде того. Проще говоря, это – пространство. Оно обширно, но не безгранично, поскольку очерчивает мою душу, мою жизнь, все ее поблажки, подсказки… Все это я помножил на свою суть. На ноль. Чего же удивляться? Ты всё правильно сказала.

– Дешевый пиздабол.

– Ну, вот и тебя, похоже, тоже помножил.

– И размножил, сукин сын.

– Но у нас очаровательная дочь.

– Которую ты не только не вырастил, но даже ничем не помог.

– И слава богу! Неизвестно, в какое «обнуленное» нечто она превратилась бы в таком случае.

– Я и говорю: пиздабол.

– Согласен. Кстати, а где «дешевый»? По всей видимости, я несколько подорожал. Или как?

– Или как.

– Я тебя обожаю.

– Застрелись. У тебя же остался бабкин наган?

– Ты же знаешь, что да. Но воспользоваться не могу, ствол запрессован. Непригодно оружие к употреблению. К злоупотреблению тоже. А из пригодного – у участкового можно подрезать, – в мозг боюсь не попасть: слишком мелок, к тому же метаться начнет в ужасе.

– Черт, ты не помнишь, какого дьявола я сюда приперлась?

– Откуда мне знать? Ты не сказала.

– Вот же дура!

– Ну наконец-то всё сошлось.

– Сволочь.

И тут она вспомнила повод. Я же не стал вставать в позу. Позы потом. Позже. И очень, надо сказать, кстати, когда позже. Единственное, из-за чего не стоило с этой женщиной разводиться. Однако же милые воспоминания вкупе с неутраченными совместно приобретенными навыками… И никаких обязательств. Вот тот коктейль, что наводит на мысль: все в конечном итоге было сделано правильно. «Кем из нас?» – спросите. А не знаю. Оба черканули в нужном месте подпись и разбежались каждый в свое удовольствие.

Однако о хомяке. Был бы хомяк собакой, можно было бы восклицать по нескольку раз на день уважительно:

«Матерый кобель!»

«Нет, не так. Мате-е-рый…»

Так в самом деле звучит увесисто, убедительно, уважительно. Три«у» шно. Восклицания всегда простоваты и крайне редко искренни. Правда, оценить матё-ё-ёрую хомячью доблесть за пределами созерцания стати, то есть в прикладном смысле, миру не дано. Хомяк в клетке. Черт, конечно же это не аргумент – вон сколько нас в неволе размножилось! С другой стороны, неволя неволе рознь. У нас, у людей, она – осознанная необходимость. Да простит меня первым изрекший, будь то Спиноза, Маркс, Ленин или кто-то иной, за то, что втюханный человечеству смысл переменил на противоположный. Помню, что про свободу слова были сказаны. Время, однако, проживаем хамское, так что поневоле поддашься. У хомяка же неволя… – всё та же… осознанная необходимость. И что характерно, опять же моя. Вот так и запротоколируйте, делайте милость: две одинаковые неволи, а доли кардинально разнятся. Спросите почему? А эту тему я принципиально трогать не буду. Замолчу ее как несущественную. Но вам по секрету скажу: потому что все мы в конечном итоге хомяки в чьих-то клетках. Со своим определенным… кем-то начальственным определенным набором возможностей. Так что «неволи» у нас с хомяком как под копирку. Доли разнятся, а судьба одна. Теперь всё. Заморочил голову? Простите великодушно.

Короче, вот я о чем: хомяку вряд ли продолжение рода светит. Я всегда на стороне людей предприимчивых (для справки: мое долевое участие ни в рублях, ни в валюте они не ценят – ни в рублях, ни в валюте…), но становиться заводчиком хомяков?! Или лучше не зарекаться?

Сегодня я определенно понимаю своего хомяка лучше обычного. Что касается плотских утех, выходные не на моей стороне. Мужья, дети, внуки по рукам и ногам вяжут моих возлюбленных. Как невызревшая хурма жадные рты. Выходные, однако, регулярно заканчиваются, и этот факт разбрасывает нас с хомяком по разным мирам галактики. Все-таки различия между людьми и зверьем придумал не идиот. Прости меня, Господи. И вы все, кто Ему помогал, тоже простите.

«А что, если всё дело в изобретении клетки?»

«Не тем мозг отяготил. Клетка… Вот скажите на милость, какая такая гадина придумала чужих мужей и детей в выходные?!»

«Додумался, умник».

«Я такой».

«Ну да, демагог и лентяй».

«В разговорном новоязе «демагог» может означать презентацию фильма «Гоголь».

«Я именно об этом. Помнишь, как бывшая тебя назвала?»

«Наезд не засчитан. Заметь, о лени – ни мысли, ни слова».

«Сам заметь».

Долой лень! Но не всю сразу. Я надеваю очки, приподнимаюсь и… подкладываю под спину диванную подушку. Теперь вижу, что глаза хомяка открыты. Мне кажется, он понимает, как его провели, уговорив побыть одну целую жизнь хомяком. Он пытается поймать мой взгляд, чтобы в мое лицо грубо ответить всем обидчикам разом. Или всем обидчикам сразу в моем лице? Я умело отвожу взгляд, но если однажды ему посчастливится меня подловить, то придется прочесть в хомячьих глазенках укоризненное:

«Ловко же вы, твари, устроились тут у нас».

Я не найдусь с ответом, кроме как уточнить:

«Где это «тут у нас»?»

Мне совершенно не светит отдуваться за всех. Неклиматит. Так говорили в детстве.

Отличное словечко в условиях глобального потепления. Просто незаменимое. Классно, что вспомнил. Неклиматит. Надо бы исхитриться перевести его на норвежский и подарить Грете Тунберг. Уж она-то найдет, кому и куда его впендюрить.

«Геморрой извел?»

«Если бы. Неклиматит».

«Заело?»

«Ничего подобного. Пример конструирую. Из жизни. В Крыму климат классный, но мне все одно неклиматит. Стильно поменял направление, скажи?!»

«Супер».

«В Испанию было бы переехать еще лучше, но не светит».

«Хоть и сильно климатит».

«Как-то так».

Я нашариваю возле постели недочитанную газету и делаю вид, что внезапно увлекся заметкой. Для убедительности громко хмыкаю. Хомяк недоверчив, мнителен, приходится изощряться. Сейчас он от обиды поскребет себя лапами по животу, сверху вниз. Он все время так делает, когда досадует на мое невнимание. Поэтому на пузатом тельце заметны две проплешины. Будто вездеход проехал по выгоревшей степной траве. Я когда-то валялся в такой, в стройотряде, недалеко от Астрахани, смотрел в пропыленное до серости небо и мечтал о бесконечно яркой жизни. Увы, жизнь вышла как то самое небо. Обычно серая, иногда бесконечная. О последнем скажу отдельно: я так и не разобрался, хорошо это или не очень. Похоже, что не то место и не то небо выбрал для мечтаний. Вот и «наглядел» в цвет.

Возможно, что в одной из минувших жизней мой зверек был стиральной доской и так заучил движения рук прачки, что перенес их с собой в жизнь следующую. Я невольно подумал о собственных странных привычках, но ничего шокирующего о своей прошлой жизни не узнал. Скорее всего, формально подошел, не вдумчиво. И заглянул неглубоко.

19

Тем, кто ко мне заходит по первости, я в обязательном порядке рассказываю, что в предшествующем – до знакомства со мной – воплощении хомяк был крупным хомячьим начальником. Он обязан был выделяться значительным пузцом, статус обязывал, и носить портки. Портки у хомяков вроде как эполеты. Предписанный предмет туалета держался на пузе не бог весть как уверенно, без подтяжек было не обойтись. От них и след – тёрли.

Хомяку эта история нравится, он всячески поддерживает заданный имидж отставного чинуши: надувает щеки, смотрит на гостей брезгливо-пренебрежительно: «Припёрлись тут хомяков от дел отрывать».

Море очарования.

20

Хомяка я зову Хомячурой, хотя до этого звал Мамукой. Так совпало, что повстречались мы с ним в закоулках Птичьего рынка аккурат на следующий день после того, как на человеческом рынке, Черемушкинском, я был обсчитан буквально нечеловечески. Немилосердного негодника продавца свои называли Мамукой. Лица его я толком не помнил, однако стоило только узреть хомяка – будто озарило: да вот же он, жулик чертов! Такая же самодовольная щекастая рожа с глазами плута и проныры. Почти точная копия, только в миниатюре. «Мини он».

Возможно, это был узор из фантазий, обид и уязвленного самолюбия, но ведь сложился же!

В общем, имя Мамука хомяк получил еще до того, как стал моим. Минут за десять до завершения сделки. Половину этого времени продавец исследовал собственные карманы на предмет сдачи. Потом складывал, вычитал, божился, что недостающее лично доставит завтра буквально с утра. И поскольку веровал не сильно, не истово – или я не очень «внушал»? – то дополнительно, чтобы не сказать «опционально», клялся здоровьем матери и детей. Здоровье жены, отца и прочей родни уже, по-видимому, кому-то пристроил. Кому-то с подростковым порогом доверчивости или покупавшему не на свои. Я же лох среднестатистический, битый, поэтому был недоверчив и неуступчив. Тогда мне было предложено покрыть недостачу кроликом. Однако эта часть сделки не устроила торговца кролями, недружелюбно соседствовавшего с продавцом хомяка.

– Лет хомяку сколько? – спросил я у мужика.

Словно пробегом поинтересовался. На самом же деле я внутренне принялся выстраивать мотив для признания цены «без сдачи», стихийно и непоправимо образовавшейся, пусть неправильной, но по большому счету вполне допустимой. Конечно, хомяк обходился мне, прямо скажем, дороговато, но и кривить душой не буду, не скажу, что вовсе не по карману. В то же время слишком большое облегчение выходило карману. Вот такие мы, люди и карманы, разные. Что людям хорошо, то карманам… А кролик… Что кролик? Кролик вообще ни с одной стороны не вписывался в план моего бытия. Пусть и снизошел бы кролековод до блаженного доверия в честность хомякозаводчика. Разве что рагу из крольчатины? Но я про такое только читать умею. Готовить – нет. На готовку пришлось бы звать кого-нибудь опытного, искушенного. А у меня, как назло, ни одного живодера в знакомых. Да и жертвовать половиной порции я был не готов.

Попросту говоря, от животного, уже нареченного Мамукой, отступиться мне было никак невозможно.

– Лет, говорю, сколько? – повторил я вопрос.

– Совсем молодой еще, никакой седины в подмышках, – споро нашелся мужик.

И сделка была скреплена передачей товара. Понятное дело, что без заныканной продавцом сдачи.

«Добро пожаловать в мой личный санкционный список, ты, сволочь вертлявая», – пожелал я ему мысленно на прощание, уклоняясь от грязнорукого рукопожатия. Тут же подумал вскользь, но с тоской, что единственное, чем я могу продавца наказать, так это оставить как есть орфографические ошибки, опечатки и «дебилизмы» в тексте, который тот вознамерился бы опубликовать в издательстве, где я служил. Но вот незадача. Для этого вороватый субъект должен был бы как минимум облагородить или унизить бумагу какой-нибудь мыслью. Я же сомневался, что этот чувак вообще умеет писать, что не могло исключить у него наличия кандидатской, а то и докторской степени. Впрочем, это не интересно. Скучно даже. Вероятность нового пересечения наших путей была равноценна статистической погрешности. В мой санкционный список продавец хомяка был внесен под шестьсот пятьдесят вторым номером. Безымянным крестом. В тот день мне была созвучно именно это число. Зачитал про себя как по писаному «шестьсот пятьдесят второй» и забыл. Вот Трамп – тот все помнит! Он, как и я, наверняка усвоил с пяток имен моих соотечественников-инопланетян, прикинувшихся законодателями, шампанским чествовавших избрание заокеанского брата по разуму. Причем того гуманоида однажды могут исхитриться турнуть пинком под жопу, а наших – нет. Наших никто не тронет, потому что… Потому что про «не тронь» все помнят. И свято чтут в угоду обонянию.

Может, за это депутаты втайне и выпивали, а Трампом прикрылись, потому что прямота сегодня не в моде и вообще, случается, наказуема. А что? Я в такой замысел верю. Наверное, потому что не Станиславский. Правда, им я быть не могу по определению: место занято.

«Список важнее той кары, что он сулит», – заключил я весьма в духе времени и родных информационных наносов.

Добровольное сближение с темами власти подействовало на меня успокаивающе. Увы, только на первое время. Всю дорогу домой мне не давали покоя два вопроса: почему было не разменять деньги самому и как связана седина в подмышках с определением возраста. Конечно, напугать хомяка могли, вот бы и поседел. В детстве. И в подмышках. А душой и телом оставался бы молод. А мой Мамука мог сто лет протянуть без стрессов… И почему, твою мать, именно в подмышках? Не в паху? Не вокруг глаз?

Интернет надо мной ржал чуть ли не до падения Всемирной Сети.

Мне бы, наверное, следовало промолчать, что хомяк оказался Закавказской породы. Из целого комплекса совершенно лишних, на первый взгляд, соображений. Это об умолчаниях «на всякий пожарный». Но кто скажет наверняка, что нынче лишнее, а что самое «лыко в строку». (Или «бревно в глаз»? Совсем не уверен, что бревно легло в тему, но так просилось!) А пусть и скажет кто и затвердит, что это наверняка, «зуб за два!» – вы поверите? Кому? Родне? Эти в моей истории – последние бойцы, кому жизнь доверю. Себе верю, так что запоминайте: все сказанное про породу Мамуки – истинная правда.

Сначала я подумал о продавце, просветившем меня насчет породы животного, что он, чего доброго, телепат. Или оказался, жучила, свидетелем скандала, который я учинил днем раньше. Того самого, на Черемушкинском рынке, я уже рассказывал. Скандала, увы, так и не переросшего в дебош. Скандальеза вышла, а не скандал.

Девчонка со мной сто лет назад в музыкальную школу ходила, так она в голос разревелась, когда всему классу задали на дом сонату разучивать, а ей сонатину. Чувствовала себя обманутой, получив явную, на слух, неполноценку. Недоделок. Присел маэстро к роялю покорить человечество сонатой, ан нет, не задалось. Сонатина. Выше талант не вознесся. Так мы расценивали в детстве великое. Расчленяли как тушу. Но без боли и крови, эстетски. Все-таки музыкальная школа. Знание нот обязывало.

Возможно, до сих пор дурашка педагога с ненавистью вспоминает. А за что – уже и не помнит. Хорошо, когда есть на кого жизнь поломанную списать. Сонатина, работенка, женушка, муженек, дачка… А вот детки, говорит, радуют. Мы с ней в прошлом месяце в метро две остановки вместе проехали. Она меня в толпе признала, я ее нет. Точнее, не сразу. Это, надо понимать, для меня «плюс» или для нее? По большому счету мне все равно: я «плюсы» не продаю и не покупаю, но хочется думать, что для меня – меньше переменился. Мило поболтали о том о сем, ни о чем друг для друга. И славно, потому что еще раз можем встретиться, хочется, чтобы в радость или хотя бы без паникерских позывов укрыться за чьей-нибудь спиной. Наверное, я драматизирую: нет у нас таких общих воспоминаний, чтобы круги вокруг нарезать. Возможно, что никаких уже не осталось – смыли краски с холста, там-сям зацепилась цветная сопелька за нитку… Но береженого бог бережет.

«От чего?»

«От всего».

Про музыкалку я, понятно, напоминать не стал: вдруг прав и в самом деле престарелая девочка ненавидит Алевтину… как ее там? Надо же, имя помню! Потому что… в моих мальчишеских фантазиях фортепиано должна была преподавать Изабелла, а Алевтине отходил «крестьянский» баян. Жизнь завсегда помеха фантазиям, любит все выстроить наоборот, хотя было бы за что мстить… Тогда я еще не умел читать знаки и не понимал, что «наоборот» – это и есть нормально. В это «наоборот» и надо вписываться ради благополучия.

Да-с, проехали. Но осадок остался. Возможно, это дорожная пыль от ушедших вперед. Тех, что готовятся к очередным главным выборам, которые в общем-то лет «надцать» как никому не нужны. Вообще. Однако законом назначено провести. И они проведут. И выберут – хоть женсовет, хоть жюри смотра хохмачей, хоть управдома, звезду эстрады или парламент… Всё одно – это будет известный всем любый. Его изберут в любой ипостаси за то, что вылепил из послушной страны нищающего изгоя с нешуточно надетыми на средние пальцы «искандерами». И наказал этим гордиться. Потому что вернулось наконец привычное большинству ощущение Родины, осажденной несметными полчищами врагов. Пусть не поспевает «Скорая помощь», дети замерзают на лесной тропе в школу… но ведь мы никогда не встанем на колени! Я бы встал, если бы молебен оказался созвучным моим чаяниям. А так… Результат выборов будет астрономическим, не просто с космическим перевесом, а еще и с запасом.

На «…ый» срок.

Потом еще раз – на «…ой».

А надо было давно на…

«На всю жизнь» – подумали? Да помилуйте…

Неужели в самом деле крамола в написанном кому померещилась? Ох, не пугайте. Но в голове невольно чертиком-акробатом крутанулось такое, что допускать было никак не дозволено: предосудительно, страшно, потому как дюже чревато, даже можно сказать – против Конституции мысль. Я мгновенно, сам глазом не успел моргнуть, стер возникшее ненароком, подлое.

«Если не успеваешь моргнуть, оно ведь всерьез подуманным не считается, правда?» – задался вопросом.

И ответил себе же: «Еще какая!»

День обретения хомяка завершился тривиальным признанием собственной тупости. Зря, чудак, отказался от кролика. Подумаешь, что никто не готов был к отчуждению ушастого зверька в мою пользу! Особливо кроликовод. А всего то и нужно было что ссудить кролика в долг продавцу хомяка, который втюхивал мне «живую» сдачу так отчаянно, будто кроликовод посулил ему за пристроенного в мои руки кролика других двух.

«Путано?»

«Еще как».

«И черт с ним».

«Надо было брать…»

Ну конечно, следовало бы проявить непреклонность, неуступчивость, настойчивость, и несговорчивость. Опереться, мать его, всей массой на правило «четырех “н”». Оно, правило, все выдержит, оно совершенно не приспособлено для прогиба. Смотался бы через день-другой на Черемушкинский и запустил кроля тайно в овощной ряд, аккурат к Мамуке Подлейшему. Пусть бы оттянулась животина, поела от пуза раз в жизни. А в оплату редкого удовольствия цапнула бы моего обидчика за что подвернется. Уж я подсказал бы – что именно должно подвернуться. Зубищи-то передние у кроликов – ого-го! Я даже на шапки из кролика кошусь в общественном транспорте, а шуб и вовсе сторонюсь, если есть возможность посторониться.

Шикарный, кто бы спорил, родился план. Жаль, что сей же момент отбыл по сторону нашего мира, чтобы не сказать – там и родился. С планами такое частенько случается. При том, что отнюдь не все они мертворожденные, попадаются среди них вполне себе «живенькие». Пусть ненадолго, на перинатальный период. Зато как ярко! События! Астероид промазал, а стрелок из «Бука» – нет; ветераны уверовали в достойную старость, а их дети и внуки – в достойную жизнь…

«Если ты прожил достойную жизнь – не «жирноват» ли запрос на такую же старость?! Что, если все отмерянное на твой век «достойное» уже вычерпано до дна?»

«О разных «достойных» речь. Достойная жизнь и достойная старость. Не путай».

«То есть старость – это уже не жизнь?»

«Нет. Но если она достойная, то очень похожа. Не засерай мозг, очень трудно?»

«Да нет, занимайся дальше своим дурацким перечислением».

…«Лада» в мороз завелась; премьер заявил, президент высказался; сосед протрезвел; автобус вовремя…

«Достал».

Тащиться следующим днем на «Птичку» было бессмысленно. Меня бы там однозначно никто не признал. Даже если бы я на пару с хомяком заявился. Так Черемушкинский рынок был спасен невесомостью моей веры в людскую порядочность. Он и сам, рынок, на том же стоит: кругом весы. Можно и по-другому сказать, имея в виду продавца Мамуки и продавца Мамуку: одно свинство оказалось защищенным другим свинством.

21

По правде сказать, совершенно бессмысленная вышла на Черемушкинском перепалка. Базарная. По старинке. А следовало бы ей быть рыночной. Собачиться тоже надо в ногу со временем.

«Что за фейковые цены у тебя, урод?!» – надо было возопить.

А я, жлоб старомодный, про тварь, говно, суку… Продавец тоже про них. При том, что совершенно о разных тварях и суках речь! О говне вообще молчу, я вообще ничего на продажу не предлагал. Вот он, непостижимый русский мир…

«…В котором нерусские обосновались, как у себя дома. Нерусский, блин, дом в русском мире».

«О как занесло…»

«Не пугай, я, собственно, не в претензии. Не расист, тебе ли не знать. И уж совсем не тот, о которых в приличном обществе поминать не принято… Не “нацик”, короче».

«Я уж подумал – ты про пидоров, удивился – как это не поминать… в приличном-то обществе?!»

«Я о воспитании. Воспитанно укради, вежливо – и я на твоей стороне».

«Прямо-таки на его?»

«Ну, не совсем… На полпути. А это уже компромисс. Глядишь, и уживемся, стерпимся».

Блюстители порядка, за неведомые заслуги поставленные на рынок кормиться, безразлично и сыто взирали на происходящее со стороны. Наши продавцы с ними перемигивались задорно: мол, во дает, безбашенный. Это обо мне. Меня же подбадривали:

– Давай, мужик, не менжуйся!

И я, по-свойски науськанный «мужиком» добросовестно и довольно изобретательно развлекал неизысканный слух общества.

Пару раз мне довелось удивить тертых теток и мужиков за прилавками, немало искушенных в острейших дискуссиях. Это было заметно и лестно. Пусть знают филфак МГУ, хоть и вечерний. Фирма! «Бренд», как сейчас принято говорить. Однако общество жаждало зрелищ. Нет, не соловьевских пошлых, шумных «ристалищ», где честность, приличия без расписки сдаются при входе. Общество жаждало натурально мордобоя с последствиями.

Увы. Это ведь русского человека легко словом обидеть. Мой персональный негодяй, пронизанный словесным негодованием, как святой Себастьян, почти не менялся в лице, только глазки щурил. Предположу, что он, наделенный недюжим инородным крестьянским умом, запоминал текст. На будущее. Плагиатор хренов… А односторонний конфликт – с него что возьмешь?! Он быстро и неизбежно становится внутренним, там теряет напор и сходит на нет. Потому что все неверное и не ищущее оправданий уже совершено. Или вот-вот будет. И по-другому никак, потому что ты все для себя уже решил. Есть, правда, «дежурный» выход, но рукоприкладство – это не мое. Не то что бы я противник явления как такового, но решительно предпочитаю сторону наблюдателя. Пусть и не безучастного, если бьют знакомого. Сопереживаю искренне, до дома, если требуется, плечо запросто подставлю, такое однажды случилось. Ох и наслушался я злого, несправедливого. Еле сдержался, чтобы не смазать на десерт по изрядно побитой роже.

Несмотря на односторонний, как уже отмечалось, характер конфликта, ор на рынке стоял гортанный и неописуемый в силу моего незнания чужой родной речи. Горлопанили все, кроме моего обидчика. За кого вступилась компания – оставалось только гадать, но одно мне было яснее ясного: не за меня.

Редкие покупатели плавно обтекали нас на безопасном расстоянии, безропотно подчиняясь невидимому указателю из уплотненного воздуха – «Не лезь – и не прилетит!» Объяснимо вели себя, совершенно нормально. Я и сам такой – не лезу, если не зовут. Если зовут – тоже не всегда лезу. Особенно когда одет прилично. Не богат гардеробом, беречь вещи приходится, хоть и не вещах дело.

Я до хрипоты перекрикивал сводный хор российского Закавказья, а когда понял, что сил больше нет, просто повернулся и ушел. По-прежнему несогласный. Кстати, стоило моим оппонентам понять, что я покидаю поле боя, они тут же умолкли. Все как один. Словно ими бог дирижировал. Их бог. У меня, грешным делом, мысль мелькнула застать их врасплох, развернуться и сказануть припасенное. Чтобы наверняка услышали. Чтобы до мозгов пробило! Однако не стал. Подумал, что до мозгов не пробьет. Даже если в голову и навылет… Да и чего таиться – допущение божьего промысла существенно охладило пыл.

По дороге домой я дотошно разбирал дерьмовое происшествие на дерьмовые же молекулы. Так и набрел на задачку: а что, если б свой, русский меня так надул? Курянин какой или с Орловщины мужик? Как будто не приключалось со мной такое, при том, что сплошь и рядом именно что свои «обували». И в упоении от легкой добычи день за днем, с неиссякаемым удовольствием продолжают однажды начатое. Настойчиво, последовательно, уверенные в себе и своей неподсудности.

«А по роже?»

«Ты что, дурак? Депутата? Министра?»

«Выходит, опять в небо плюнул».

«Сделай шаг в сторону, не то сам же и словишь».

Наш, понятное дело, сразу охрану бы кликнул и орал бы до ее ленивого появления на весь зал:

«Да он пьяный в дерьмо, в мясо, в хлам! Вы, граждане, только гляньте на ту рожу! Проспись иди, уёбище, обсчитали его! А как проспишься – сам счету иди поучись! Умник тоже выискался!»

Или еще коварнее:

«Крым ему, твари, лишний! Ишь ты, заморыш гадливый! Вали в свои заграницы за своими…»

Стоп. Про «тридцать сребреников» выйдет перегиб. И нездоровое взвинчивание ожиданий культурного разговора. Вот на вещевом рынке образовательный слой пожирнее будет. Там я бы рискнул. А на пищевом – «к своим…» – с лихвой хватит.

По всему выходило, что свои хитрее и вероломнее, а значит, с кавказцами мне еще повезло.

Вывод мне активно не понравился. Еще хуже стало при мысли, что, по сути, я для любых торгашей «лох лохастый, блох блохастый». Таких не щадят. Не от мысли гаже себя почувствовал, а от немилосердной ее правдивости. Так всё и есть. Дома вечером обнаружил, что карман на пальто надорван. Вот где, спрашивается, умудрился? Когда? Да так неудачно надорван, не по шву. Будто кто тяжелый повис на кармане, ткань и не выдержала. Я, конечно же, залатал прореху как мог, но домоводство в школе преподавали девочкам, да и было это сто лет назад, так что результат всех усилий оказался еще хуже, чем след от изъятия аппендицита на моем животе.

Хирург выступил форменным авангардистом. Какую-то странную молнию изобразил. И направлена убойная сила туда, куда молнии попадать никак не следует – детей не будет. И удовольствия от процесса тоже. Вероятнее всего, и самого процесса. Заметьте: если в голову прицельно шарахнет – результат будет абсолютно таким же. К чему это я – так и не довелось разобраться, скучно стало и лень.

22

Продавец про хомяка не соврал. Странно. Тот еще хмырь, любую ересь наплести мог, лишь бы товар с рук сбагрить. Выходит, не бездарен «жуль жульский»?! Грамоте он, возможно, не сильно обучен, зато людей чувствует и импровизировать горазд. Меня же вокруг пальца обвести – одно удовольствие, причем для лентяя. На хомяковеда я ни под каким взглядом не тяну. Ни под пристальным, ни под таким, что походя обронен, случайным. Я вообще, по большому счету, не похож ни на какого «…веда» чего или кого бы то ни было.

И тем не менее.

Через несколько дней после не обошедшейся без «обмывки» прописки в просторном птичьем жилище, водруженном на угол письменного стола, хомяк обстоятельно освоился с новым статусом. Он с неумеренным энтузиазмом набивал щеки продуктовым наследством, оставшимися от сдохшего волнистого попугая, и набирал соответствующие моменту и обстоятельствам вес и торжественность. А я нашел в Интернете подтверждение словам пройдохи с Птички. Оказалось, что в самом деле наличествует в хомячьей природе такая порода – «Закавказский хомячок». Я дотошно изучил услужливо предложенное описание, внимательно рассмотрел картинку, сравнил данные и сопоставил на глаз размеры с предъявленным Сетью образцом. Результат смял оригами сомнений: авторитетный хомяк, точь-в-точь мой. Закавказский. Будто сам накатал о себе заметку: грудь черная, брюхо рыжеватое, лапы и нос белые, и весь из себя очень редкий.

Последнияя констатация, недооцененная вначале не по халатности, а в силу инерции первоначального скепсиса, была в скорости неопровержимо подтверждена. Удивительно редкий на проверку оказался мерзавец! Однако прижился.

Примерно так же лестно я отзываюсь о муже своей дочери. При этом теплоты в моем голосе существенно меньше, зато уверенность так и прет, так и прет!

Мамукой хомяк дожил до дня, когда между нами и Грузией пробежали их и наш президенты – к сожалению, не в одну сторону, в разные, – а с прилавков изъяли все, что было грузинского. Даже поддельную «Хванчкару». Непонятно, кому она помешала? Свои же бодяжили, подмосковные. То ли узбеки, то ли киргизы. Наши, короче, если стандартом «ненашести» объявить НАТО.

Всякий, кто хоть раз пробовал настоящую «Хванчкару», без труда понял бы, что грузины к этому, подмосковному, стыдно сказать, продукту никакого касательство иметь не могли. По определению. Я вообще поражаюсь, что люди удумали намешать такое. Ладно бы только для себя. Суицид закону не претит, а порой, как мне видится, даже в масть, когда пользы от человека – только пенсию ему начислять. То есть какая-никакая польза имеется – сохранение рабочих мест в полку «начисляльщиков», – но небольшая. У меня после двух глотков дивного пойла радикально посинели ногти и три дня не росла щетина. Кабы последствия коснулись только щетины, я бы с высокой долей правдоподобия вынудил бы себя оценить состав по достоинству – сумасшедшая выходила экономия времени. Но синие ногти… Синие ногти никуда не годились. Уж точно не на руки.

– Имбецил, – открестилась от потомка мама и, не сойдя с места, убедилась в своей правоте, когда я простодушно спросил:

– Без рецепта отпустят?

Честно ведь думал, что доктор определила болезнь и предложила лекарство.

– Это фу! – не оценила авангардный маникюр внучка. И будто сдула проклятие, как могут только дети.

Через день к ногтям сам собой вернулся естественный цвет. Часть синевы перекочевала в мешки под глазами – последствия переживаний и неоправдавшихся опасений. Лучше бы она, право слово, подсобила давно поблекшей голубизне самих глаз.

Я безрассудно вообразил, что цветная зараза спешно сменила лёжку – перегруппировываться для следующей атаки, и взялся пристально следить за состоянием тела. Выкручиваясь перед зеркалом – долбанулся бедром о выступающий угол, получил солидный синяк и успокоился: «Вот оно».

Щетина, будь она неладна, полезла как камыш из воды, словно выдавала на-гора накопленное за три дня. Щеки чесались, чем раздражали нечеловечески. Меня – неуемным зудом, сослуживцев – отвратительным звуком.

«Неженки».

«В самом деле, не кочергой же по струнам!»

В самый разгар российско-грузинского конфликта я вдруг ощутил искреннюю и прочувствованную неприязнь ко всем режимам сразу. Огульно. Что скрывать, в этом мироощущении, как это часто бывает, и точно случилось с Володей Ульяновым, отчасти откликнулось личное. Но… в конце концов, черт бы с ними, государствами для несчастных людей, которым не повезло в них родиться! Лично меня буквально третировал режим режимного предприятия, где трудилась небезразличная мне барышня. Ее смены злонамеренно совпадали с моими «библиотечными» днями, когда я был совершенно свободен и нуждался в заботе. На выходные же моя пассия, мать-одиночка, забирала дочурку из детсада-пятидневки.

Словом, её рабочий режим безусловно попал в список режимов, жестче прочих отторгнутых от моих симпатий. И он платил мне той же монетой. Так был послан куда подальше мой собственный, личный режим, постельный. Наряду с режимом питания постельный толкался среди младших в иерархии режимов, а поэтому не заслуживал спуска, он же – снисхождение, если вы не лыжник, а малограмотный, но с претензией, альпинист.

Я валялся дома, почти приконченный сквозняками на службе, всеми забытый, даже родней, поглощенной собственными августовскими дачными трудностями и отпускными радостями. Короче говоря, я резко и одномоментно выступил против всех режимов и тех, кто их олицетворял (против некоторых временно получилось значительнее, до Крыма еще были годы…), и символично переименовал свое животное из Мамуки в Хомячуру.

Фактически, еще раз признаю, на тот момент пострадала только грузинская сторона. Однако я в свои годы – это бахвальство! – уже понимал, что прищучить всех разом – своих, чужих, вообще никаких, то есть географически и материально ко мне нейтральных, – можно только на выборах. Если, конечно, речь о демократии и ваш выбор не сужен до отсечения головы или утопления в горячем масле.

«Если разобраться, это ведь тоже выбор».

«Лучше выбирать имя».

«Кто бы спорил».

Хомяк поначалу хмурился. Думал, наверное, что Мамукам живется сытнее. Однако звериным чутьем уловил, что точка невозврата пройдена, и примирился с новой судьбой. Мой хомяк неподражаем в умении комфортно существовать в предложенных обстоятельствах. Мне бы не помешала малая толика его талантов.

За неделю Хомячура вполне вжился в свой новый образ. Он не очень существенно, не до зависти, но все-таки похудел, освоил по ходу панибратское подмигивание и стал намного уступчивее в диспутах об экзистенциональных потребностях.

В пятиступенчатой системе Эриха Фромма, о котором Хомячура узнал от меня во всех необходимых ему потребностях, он бескомпромиссно выделял потребность в преданности. Стоит ли уточнять, что речь о преданности человека своему наилюбимейшему хомяку. Потребности человека его, возможно, также беспокоили, даже волновали, но хомяк чрезвычайно талантливо скрывал неравнодушие. Надо признать, что вплоть до сегодняшнего дня талант по-прежнему не растрачен. А в общем и целом, животное стало намного доступнее. Особенно на сытый желудок. Его, Хомячурин.

Я цеплял ногтем закаленную проволочку, одну из тех, что хитрым ажуром окружают снаружи моего хомяка, имитируя золотое жилище соловья-халифа, чуток оттягивал ее и отпускал.

«Тын-н-н…» – охотно напевала проволочка.

«Сечешь, Хомячура, до чего переменчива жизнь?» – звучал одинокий куплет этой недолгой проволочной песни.

Зверек смотрел в ответ лукаво – он же теперь хитрован! – чуть клонил голову на одно плечо, затем на другое. «Ну, ты и достал, невыразительный», – прочитывал я движение, поддерживаемое легким цоканьем с пересвистом. Почти соловьиным. Хомячово-русский словарь был мне совершенно без надобности. Или это поросший шерстью и заматеревший призрак соловья халифа пожаловался на то, что утратил приязнь хозяина, склевав по ревнивому недоумию любимый цветок правителя?

«Ну, тогда берегись, Хомячура… Призрак и ответит…»

Где-то в литературе а-ля «Тысяча и одна…» я, помнится, опосредованно пережил этот многократно возлюбленный всеми жанрами шаг от любви до ненависти. Позже, драма ожила, вторгшись в мой далекий от возвышенности «Тысячи и одной…» быт. И хотя это литературе предначертано отражать жизнь, а не наоборот, в моей жизни, видимо, что-то пошло не так: упершись в бессилие выдумать что-нибудь эдакое, индивидуальное, да позаковыристее, она тупо прибегла к книге. Облажалась, попросту говоря, что до фантазии.

Псина старинной бабулиной подруги – эти две «старины» в сложении наверняка пережили нафталин, – стащила со стола и сожрала мой вожделенный бутерброд с котлетой.

Ей, собаке, надо сказать, кроме моего вербального негодования ничего за это не было. К тому же в словах я был похвально сдержан, потому что выражаться при взрослых считал зазорным. А вот птицу халиф – обожаю халифов! – за меньшую провинность отдал кошкам на харч! Ну, или на прокорм, если правитель и кошки были воспитаны должным образом. Ничего про это не знаю.

С тех пор как ко мне в ажурной и явно антикварной клетке попал попугай – знакомые отъехали навестить друзей в Америке, попросили присмотреть за любимцем, да и загостились на жизнь, – я мечтал, что это та самая, «соловьиная», из дворца. Пусть не из золота, то есть сменная, как обувь. Однако – она. Хорошо: одна из них, сам же признал – может быть сменной. Даже хомяк своим присутствием не портил легенду о любви, прерванной глупостью.

Ох уже мне этот Восток…

Раньше, когда Хомячура был Мамукой, нам никогда не доводилось общаться с ним так запросто и в то же время так содержательно. Все-таки выбор имени – серьезное дело, ответственное. Мои родители в этом смысле проявили верх легкомыслия.

О легкомыслии, раз уж коснулись темы. Интрижку с красоткой, измучившей меня режимом режимного предприятия, пришлось прекратить. Ко всем бедам, чинимым порядками на работе, она дьявольски далеко от меня жила: три четверти часа и две пересадки с заменой транспорта и относительного комфорта на полный дискомфорт. Если в одну сторону. Дочке ее я опять же не приглянулся.

– Больно дядя старый, не хочу такого, – сказала, надув губу.

Обе губы – это просто каприз, одна нижняя – крепость в осаде. Обложить ее, взять измором или обаянием – дюже много сил требуется. И времени. Общего на троих времени. А где его взять с этим грёбаным режимом сраного, режимного предприятия?! Да и правду сказала девочка: староват дядя. Не «больно» староват – детям свойственны преувеличения, как и представления о чужой, но особенно собственной боли, – но все же.

Про уста младенца и то, что они глаголят, выдумал педофил. Ненавижу!

«Дядиной» даме сердца детские откровения, как ни странно, тоже не пришлись в настроение, а возможно и в планы. Но что им, детям, до забот одиночек, когда их естество воспевает эгоизм?! В общем, график, девочка, расстояние… Время критически совместилось с пространством, в то и другое нагадил незамутненный детский разум… – и вот оно! Слово придумайте сами. Выбор рода – свободный.

Сразу после разрыва я полгода катался еще дольше и дальше к своей новой пассии. Три пересадки, включая автобус. Хорошо, что вброд ничего не приходилось форсировать. А ведь все, в конце концов, ради того же, что и раньше.

Наверное, все же пассаж сложился не о легкомыслии. Скорее уж о нехватке практичности и неумении предвидеть то, что взрослому человеку – как минимум речь о размере пальто – предвидеть следовало бы. Но откуда ему, заветному умению, взяться, если третий глаз удален, а с ним и весь необходимый для подглядывания в будущее инструментарий?

«Звучит, черт бы его побрал, как набор «Юный химик» из бывшего магазина «Пионер» на бывшей улице Горького».

«Ничего не напутал?»

«Вроде бы нет… Нет».

Странно, но уничижительное сравнение – пусть химики думают в свою пользу – не умалило горечи утраты. И душа затребовала праздника. Подвернулась какая-то демонстрация, я подумал – вот он, праздник! Не телу, так духу! А потом проняло: когда на улицу гонит не разум, а душа – это не демонстрация, это карнавал.

Мне нужен был карнавал.

Я его получил. Сразу после демонстрации. Возможно, она еще продолжалась, но я уже был разукрашен – дальше некуда, а партикулярное платье несколькими манипуляциями извне было превращено в сценическое. Поразительные метаморфозы: только что демонстрация – и на тебе, уже карнавал! А все капризничал: «скучно живу».

«О хомяке подумал?»

«Хорошо. Скучно живем. Так устроит?»

23

Вот так и живем. Двое нас: я и хомяк. Только вечерами, если включу телевизор и наткнусь на новости, нас становится четверо. Двое тут, двое там. Двое на двое. Обычно мы с Хомячурой сдаемся по-быстрому и отступаем на другие каналы, но нашу покладистость, уступчивость никто не ценит. Впрочем, изобрети какой хитрый ум приемник сиюминутных настроений – могли бы прижучить. Есть за что. Не по закону, конечно, а по праву сильного, которое, собственно говоря, нынче и правит. Под него и законы десятками, если не сотнями, пишутся, чтобы минимум два поколения не смогли в них разобраться, сладить с ними, а все будет оставаться по-прежнему… Нет уж, лучше, когда не ценят. В отвращении жизнь спокойнее, чем в немилости у участкового. Он далеко не один, кто может отравить без того совсем не звездное, скорее уж «околомусорное» существование. Первым под пример попал, не его вина. И не моя. Чья – неважно.

Хомячура просовывает между прутьями нос и шумно, даже для Закавказского хомячка, принюхивается. Судя по всему, кто-то из ближних соседей озаботился завтраком. Обладай я таким же нюхом, как мой хомяк, давно бы сошел с ума от голода.

«С ума от голода?»

«А что? Пока не сошел. Живу себе голодным и умным. «С умом» – такого не скажу, заноситься не стану. Да и перед кем? Просто живу умным».

«Голод и ум – это совершенно о разном, чудило! Сам подумай, пораскинь, чем обладаешь… Ума навалом, а нужных связей нет. Просекаешь?»

«Это печально».

«Не то слово. И ты безнадежен».

Отчего-то на память приходит старинная расхожая самоуничижительная чешская шутка о «маленьком чешском человеке»: «Трудолюбив как пчела, но всё одно – свинья». Кто-то взял и унизил нацию. Уязвил ее ни за что ни про что. И ничего, нация проглотила обиду, прикрывшись вечной своей ухмылкой бравого солдата Швейка.

Это чехи. Они такие. Снесут в Праге памятник Коневу, пристроят на «намоленное» место Власова или кого-нибудь из его верных нукеров… Могут и Бандеру зафигачить, с них станется. Скажут: «Для хохмы. Всё равно потом тоже краской вымажем. Как предшественника. Подождем, когда время правильный цвет подскажет, и вымажем».

Идиот в Европе – что юродивый на Древней Руси или дервиш в Арабии: всяк имущий накормит и монеткой одарит.

Но откуда в нас завелась чужеземная «швейковщина»?! Вот вопрос. Ведь три четверти населения и не догадываются – о ком это?! Что за Швейк за такой? Йозеф? Тем более непонятно.

«Комиссованный по слабоумию австро-венграми продавец краденых собак с поддельными родословными».

«Да постой… Я же не сам у себя интересуюсь».

«Прости, не подумал».

Может, и больше трех четвертей живут-поживают в России в неведении, что есть в Чехии такой знаковый персонаж. Никто же не удосужился посчитать. А мне это надо?

Вот такая самоубийственная ирония – это я про пчелу и свинью – грешным делом прижилась в до недавнего братской Чехии.

Если кто не поверил – сочувствую. Проверять, допытываться на месте – настойчиво не советую. Но случись кому невмоготу, помните: мыслями чехи ближе к немцам, в драке – к славянам. Возьмут да и выместят ненароком на вас все свои накопленные для раздачи обиды, в том числе и на себя самих. Чужие обиды – они завсегда больше собственных, лично нажитого. Тем более, когда речь о народе! Народ обиделся, целая нация! А тут ты, сам по себе, один-одинешенек… В отдельно взятой душе чужой обиде не поместится, без нее тесно. Там про «быдло», «генетические отребье»… Прочие мелкие, колючие осколки пренебрежения. Зато на лице места хоть отбавляй. Просто поверьте мне на слово и улыбнитесь. На самом деле чехи совсем не такие. Трудолюбивые и вовсе не свиньи. С завидным чувством юмора и морем самоиронии. Это единственное море в Чехии, если отбросить пиво. Я помню.

24

Лежу себе и пытаюсь восстановить образ ныряльщицы во всех подробностях.

– Спасибо, вот уважил так уважил! – без тени сарказма благодарю вслух того, кто ответственен за выбор сна. Кто-то же должен быть ответственен?

Хомяк слышит меня и мгновенно прекращает сопеть. Он не понимает, с чего и, главное, перед кем я расшаркиваюсь. Еще бы. Ведь это не он, а я в ночь с четверга на пятницу, почитай, весь сон провел чибисом у дороги. Сидел себе, всеми забытый, никем не востребованный, никчемный, привязанный к колышку в полуметре от необъятной лужи говна. И ни тебе взлететь, ни словом прохожих предупредить. От птичьего языка люди как-то исподволь поотвыкли. Не то чтобы он совсем выпал из употребления, скорее уж временно перестал быть востребован и в результате оказался изрядно подзабыт. Реставрация его нетороплива, процесс идет туго, нет у граждан желания доверять опасениям. При том, что в худшее всегда верится проще.

Вот она – магия беспросветно шельмующего телевидения.

Однажды, это неизбежно, до всех дойдет, как их провели, и птичий язык вновь станет основным инструментом общения, если не о протечке речь. Впрочем, и в этом случае, если по широкоформатному мнению пострадавшего во всем повинным окажется государство, а так оно обычно и происходит, придется изъясняться обиняками. Вот только время будет упущено. Миллионы досье распухнут до готовности к неблагополучным решениям, а десятки миллионов окажутся семьями этих миллионов.

Однако же чибис. Беспомощная в своей вовлеченности в людские судьбы птичка. Я во сне. Мне было нечеловечески, по-птичьему жалко прохожих: бредут себе, унылые, сердцами поникшие, никто под ноги не смотрит. Каждый второй говна на подошвы набрал. Того, что от первых осталось. Так и промаялся бессмысленным человеколюбием до утра. Какая после такой ночи работа? Тем более среди людей!

Настроение вокруг: будто все как один из моего сна. Под копирку. А мы еще о подражательстве, зародыше плагиата, спорим, о тайне исповеди задумываемся… Мы же на ней как во сне: верим, что не настучат, но в жен по утрам пристально вглядываемся – не сболтнул ли ночью чего лишнего? По собственной дурости вляпались, извозились, а я, ночная сердобольная птица, отчего-то им неприятен. Почему? Какого ляда? Не понимаю, но по «отловленным» взглядам и телом чувствовал.

Неприязнь, в отличие от любви, чертовски прямолинейна. Не складывается, не спрячешь, отовсюду торчит, даже при значительном усилии.

Похоже, правду говорят, что с четверга на пятницу сны вещие. Суки. Мало того, что дерьмо в сон подсовывают, так и в бодрствовании никак не угомонятся. Суки вещие… Ладно, хоть раз в неделю. В остальные дни только бодрствование угнетает.

Бабуля, отцовская мать, ночи с четверга на пятницу называла цыганскими. Сама, скорее всего, и придумала, больше ни от кого не слышал такого эпитета. «Прозорливой» называли, было дело. В саратовской гостинице дежурная по этажу так высказалась, когда я признался, что она мне приснилась. И как в воду смотрела. А я смотрел на нее и думал, что сны неумеренно приукрашивают действительность. Но чтобы «цыганской»?! Нет, не слышал ничего подобного ни от кого другого, только от бабушки. Мне по душе была бы ночь «накаркивающая». Наверное потому, что сам придумал. Буквально только что.

Чибис у дороги к «цыганской» ночке – она же «прозорливая» и «накаркивающая» – из детской песенки прибился, скорее всего, случайно. Больше накладка, чем умысел. Худшее из ночного репертуара мне обычно подверстывают к самому началу недели и придирчиво следят за соблюдением этого правила. Такая мерзкая укоренилась в последнее время традиция. А неделю ведь как начнешь…

«Не начинай, а…»

На прошлой меня огнем испытывали. Причем не в первый раз, заездили тему. Я, можно сказать, притерпелся, а они все никак не угомонятся. Сначала я вместе с жильцами-погорельцами изо всех сил помогал пожарным. Геройствовал, сдуру лез куда ни попадя, дымом и гарью провонял от волос до стелек в кедах.

Потом что-то мне подсказало, что дом не мой, и я принялся неравнодушно наблюдать за происходящим со стороны. Переживаний от этого, кстати сказать, стало только больше. Вся беда словно на ладони, смотришь и ни на что не отвлекаешься. Тихо сходишь с ума от беспросветности.

Весь следующий день мучился предчувствием неприятностей. Повсюду мерещилось небрежное обращение с огнем, всевозможные замыкания, в голове метроном отбивал единственное слово «э-лек-тро-про-вод-ка». Аспирин не сдюжил. Перед уходом я обесточил дома розетки, даже коробок спичек убрал подальше от клетки, то есть от хомяка. Вечером обнаружил, что весь холод из холодильника растекся по кухонному линолеуму большой мутной лужей. Мутной и теплой.

«Расслабился. Случилось. С чем не бывает».

«С чем».

«Не придирайся».

Я было погрузился в раздумья, не заморозить ли мне в холодильнике пару таблеток имодиума на следующую «расхолаживающую» оказию – если помогает от человеческой диареи, то, может быть, спасет и от «бытово-приборной»? Или правильнее было думать об энурезе? Тут позвонила внучка с сообщением, что у ее куклы Барби выкидыш…

Такие суровые новости кого угодно застанут врасплох. Я мямлил в трубку всякую несуразицу, но в душе, стыдно признаться, подло радовался за Кена. Барби – девушка дураковатая и ветреная, ребенок мог быть не его. Я поделился с внучкой своими взглядами на кукольный мир и попытался растолковать на вырост, что никакой причинно-следственной связи между глупостью и ветреностью нет.

Господи, какое счастье, что не по громкой связи общались. Дочь через пару часов – время нужно, чтобы одеться, добраться, расправиться с дедом-дебилом, – каялась бы полицейским в отцеубийстве.

И Гамлет, что живет за левым плечом (как вам размещение принца?), нашептывал бы ей в ухо:

– Теперь точно не быть.

– Всё же так просто… – вступил я на тропу разъяснений, еще не представляя, как вырулить из всех сложностей к простоте, не травмируя нежный девчачий мозг. – Глупость и ветреность. Представь себе, к примеру, хромого идиота. Идиотизм и хромота – это разное. Просто две напасти по чьей-то прихоти – не стоит заострять внимание на том, чьей… – одолели человека одновременно. Так же и недостаток ума и бл… Блин, забыл слово.

– Ветреность, дед.

– Спасибо, золотко. Так вот: нет между ними связи. Теперь все впорядке?

– Да дед. Что бы я без тебя делала? Люблю тебя.

– Спи, зайка. И Барби скажи: все только к лучшему.

– И Кену?

– Кен сам поймет.

И в тот же миг я обнаружил только что опровергнутую связь. Глупость и ветреность, идиотизм и хромота… Беды ходят парами!

Сперва я подумал о философском диспуте на предложенную самой жизнью темой с хомяком. Но решил, что в запале не удержусь, соскользну к примеру с Барби, а она давний и неизменный предмет хомячьего обожания. Пусть он и видел предмет своей страсти всего единожды. Так мне, кстати, подфартило выяснить, что хомяки не чужды любви с первого взгляда. Совсем как люди. Правда, я до сих пор не в курсе, насколько часто они чередуют свои любови? Как люди? Короче, решил: чего зря животное нервировать?! Разойдется-разгуляется, обзовется в отместку, в запале выкидышем… из социальной среды.

Что мне останется? Только задрать к небесам назидательный палец:

«Добровольный, господин хомяк, выкидыш. Уходец, если уж вам так угодно видеть социальную среду комнатой».

И надеяться, что разница уровней понимания жизни будет животным уловлена.

Сумасшедший выдался вечерок. Сперва тряпка с ведром – на кухне прибраться. Спорная… Не задача, тряпка, что до свежести. Пара переживших оттепель сосисок. Холодильник, орущий как резаный, словно не он морозит, а его. Да и было что морозить. Слишком дороги места на его полках, вот продукты и обходят их стороной, не хотят лишку тратиться… Потом кукольный выкидыш…

«Откуда она вообще это слово взяла? Не от родителей же на кухне? И в детский сад детеныш не ходит, двор – тоже не лучшее место для обсуждения таких историй… с детьми…»

«Забыл, как сам в прошлом месяце, когда тетя Таня из кулинарии…»

«Господи, прости… И прокляни придурка конченого…»

«Угомонись, накличешь».

«Так я и не очень искренне. Разве нужно от детей правду жизни прятать?»

«А спички?»

«Спички – да. Но общего – хоть отбавляй. Мир лицемерен».

«Ты – это не мир».

«Я такой же».

Ночью, во сне, издерганный истончившимся в завтра днем, я основал движение «Творческие Люди За На Хуй Всё Это!». Его не зарегистрировали. Там же, где оно было основано. Так явь по-пластунски прокрадывается в наши сны. Одностороннее какое-то движение получается. Причем не зарегистрировали не за слово «хуй», а за идею! Подлецы и дуроломы! Я вовсе не задумывал движение как политическое! В конце концов, идея и политика – совсем не из одной упряжки олени.

Обидно стало, я и проснулся.

Во сне обида случилась, а пробудился – облегчение вышло. Что это за неполадка такая в жизни? Кого вызывать для починки? Попробовал скроить из названия движения аббревиатуру, получилось ТВОРЛЮЗАНАХВЭ. Подумал, что как-то так мог бы звучать грузинский рэп. Грузинский для меня при этом сродни разговорному лунному. Ан нет! Ничего подобного! А как же Тбилисо?!

Очень хочется верить, что пожары в моих снах не загостятся, что это временная история, сезонная, зимняя. Возможно, во всем виноват мой диван. Он старый, пролеженный и проперженный на два этажа вниз. Зато маловероятно, что в нем может селиться какая-либо живность, а это важно. Разве что его облюбует очень «вонелюбивая» живность. Но такой класс или вид мне не известны. Как, впрочем, и многое другое.

А вообще… Случись моему дивану быть обитаемым, то, значит, и я как обитатель не одинок.

25

Диван обожает припасть к батарее натруженной, застуженной сквозняками спинкой, а через нее и мне в спину жарит, будто насадили на вертел, а поворачивать над костром забывают. В этом году, кстати, топят как никогда. Особенно под утро, в самый сон. Бабка из второго подъезда кликушествует, говорит: «Выборы на носу, вот нас и подкупают! Как в последний раз топют!» Видно, чувствует что-то недоброе, а точнее сформулировать не выходит. Старики редко обманываются, если предрекают плохое. Я так полагаю, додумывая за них, что никто из нас не доживет до следующих выборов. Их отменят за полной ненадобностью. Оставят только название и голосование – копчик от демократического хвоста.

Слово какое-то несерьезное… – копчик. Укропчик… Рубчик… Рябчик… Мелочь, пустяк, кличка для корявой дворняжки… Мощно подумал. Осталось последний раз проголосовать. Рябчик, Чибис… А как надо? Ряб? Чиб?

Чибис, по моему разумению, был во сне не на месте. Прокралась юркая птичка из детской песенки вне очереди, в полном смысле слова – на мою голову. Хоть и не «на», а «в». Или я как всегда заблуждаюсь и не ее это робких лапок дело – весь приключившийся во сне балаган? Подсадная пернатая? Ни разу не удивлюсь, если так оно и было. Там, откуда сновидения на людей насылают, со мной особо не церемонятся. Точнее сказать – и там тоже.

26

Потягиваюсь натужно, до хруста. Вроде как надоело лежать. Тем не менее не встаю. Из принципа. Из авторского, в смысле лично мною придуманного воскресного принципа. Если не растворять в словесах его суть, то этот день ждет от меня чего-то значительного и непременно доброго. Но вот объективная трудность: значительное и доброе – самый сложный коктейль из мне ведомых.

Не какой-нибудь Virgin Mary с питейными недосказанностями, из-за которых заказать такой могут разве что не остывшие от надежд вынужденные трезвенники. Его невероятно трудно, почти невозможно смешивать тем, кому не довелось «четырнадцатого числа весеннего месяца нисана» побеседовать с прокуратором Иудеи.

«Что-то ты сегодня совсем распоясался».

«Так вышло. Метеозависимость?»

«Ну, конечно она, проклятая».

Прости меня, словоблуда и дурака, господи! С другой стороны, что бы тебе не озаботиться, не остановить вовремя придурочного раба своего. Это не о богохульстве, прости еще раз, а о непредумышленной глупости, о зароке: «Что ни воскресенье – то подвиг!» Условный подвиг, конечно. Можно проще сказать: поступок. Понятно, что звучит как послабление, да вот толку от этого маловато. Потому что лишь незначительно упрощает задачу. Совсем ненамного.

Мало я тебе клялся? Себе обещал? Всем слов раздал… От которых с такой же легкостью и отступался. А тут, вот же старый дурак, третий год подряд обет соблюдаю. Обет? А как еще всю эту непотребность назвать? Самому себе страшно представить – сколько выдержки и последовательности во мне уживается, не то чтобы с кем-то из знакомых радостью поделиться. Не поверят ведь. Потому что совсем в людях не разбираются. В настоящих людях.

Умом тронуться можно, как я могу быть неуступчив в том, от чего надо галопом нестись в прямо противоположную сторону. Да еще, дуралей, стараюсь не повторяться, «изобретая» «подвиги». Правда, старания мои чаще всего тщетны. Изменяет мне творческая фантазия. Узнать бы еще – с кем, убил бы. На прошлой неделе, к примеру, опять прибирался в квартире. Даже считать неприятно, сколько раз за год мне приходило в голову это непопулярное, примитивное, тупее тупого решение. Поверьте, намного чаще, чем я в самом деле принуждал себя безропотно сворачивать на проторенную тропу, за неимением другой, хоть самую малость нетривиальной идеи. И тем не менее…

Польза, правда, от такой заурядности есть, с этим не спорю. Недавно, к примеру, отыскался предательски пропавший носок от «Хьюго Босс», одно из последних напоминаний о чистой, как выяснилось, случайности, по какой в мою жизнь наведался достаток. Мимолетный и эфемерный. Как дыхание стрекозы. Оттого и исчез он, будто форточку кто открыл. Оставил от щедрот, а может быть по забывчивости, ряд предметов. Некоторые я несколько старомодно, то есть с претензией, именую «свидетелями лучших обстоятельств». Среди них авторучка «Монблан», антикварный письменный стол, пара «богатых» носков… Теперь вот половина пары.

Двойник моей последней и весьма неожиданной находки – это об отыскавшемся «фирменном» носке – в свое время повадился разбивать другие пары. Те, что попроще. Не очень джентльменское поведение. Для любой вещи. Через эту развязность носок и был сплавлен в вечную ссылку на север двора. Там он наверняка в считаные дни загнулся в смрадном нутре известного своей неразборчивостью контейнера. Эта неосмотрительность обидно свидетельствовала о моем расточительстве и, что печалило сверх всякой меры, превращало блудный носок в заведомый неликвид. Я не стал щадить себя и выражений не выбирал. Увы, хула, как и свойственно ей, сути вещей не изменила: раньше надо было потерю искать. Вспомнилось, как, обнаружив недостачу, грешил на стиральную машину. Большая затейница и с причудами. Обожает зажевать что-нибудь меленькое, непременно с концами. Несмотря на все это подлое хамство, грубо пенять технике никак было невозможно. Она чувствительно переслуживает и невероятно капризна. Я даже заглянул в ванную и извинился за невольный навет, за то что недопустимую мысль допустил. В виде искупления пообещал похлопотать о помещении сведений о ветеране в «Книгу рекордов Гиннесса». Фотку не обещал – ложь с размахом совсем не мое, – но с упоминанием посулил порадеть. Купилась, если судить по тому, что все еще напрягается. А я ее однажды «сволочью недоверчивой» костерил. Вот же неблагодарный.

27

Наткнувшись на пропыленный носок, я живо представил себе и даже сподобился неизвестно для чего записать, как партизанящие на моей территории тараканы волокут его, пленного, на свою тайную базу. Носок сперва грозит живности скорым возмездием, потом запугивает связями, накопленной для такого вот случая вони подпускает что есть силы… А тем всё равно. Его допрашивают с пристрастием, пытают. Иначе откуда, спрашивается, в районе пятки образовалась гигантская прореха? Смертельная дыра! Я бы с такой не выжил. И никто бы не выжил. И вдруг в мой распалившийся от воображаемых картин мозг закралось горбатое и кривоногое сомненьице. По поводу пыток. Наверное, «пытки» – это неправильно. Неприемлемое слово, глубоко ошибочное, антипатриотичное. Неуместно патриоту так думать, если пытают не партизан, а они сами. Так родился эвфемизм истязаниям: «Партизаны настойчиво добивались от врага правдивых сведений». Звучит не очень, я бы сказал кондово. Зато уважительно, даже если проговаривать этот текст не вслух, а про себя. Разница как между «разведчиками» и «шпионами». Я вообще к любым нюансам крайне чувствителен. Для меня и «тандем» в свое время стал «парочкой», так чувствовалось, что не за нас они.

Какое-то время спустя подумалось наконец-то верное: какие к черту из тараканов партизаны, если они завзятые мародеры?! Вот так. Лучше поздно, чем никогда. И не вписавшийся в «правду жизни», как говаривал один киношный герой, сюжетец последовал за утратившей востребованность, а следовательно – и жизнеспособность вещицей.

28

В углу, под книжным шкафом, где нашелся пропавший носок – я не заглядывал туда чертовски долго, к моему вящему отвращению обнаружился старый мышиный помет. Находка, скажу прямо, потрясла меня. Она обрушила устоявшееся за годы представление о том, что если я с кем и делю жилище, то лишь с хомяком и исключительно на добровольной основе. К тому же я подспудно пребывал в убеждении, что хомяк запросто, не покидая клетки – попробовал бы! – отпугнет любую нечисть. Или загрызет, если нечисть сунется к нему ближе, грызун же. К слову сказать, наш дом никогда мышами грешен не был. Я ни разу не слышал сомнительных шорохов по углам и, невзирая на зрелые годы, в отсутствии практики вряд ли справился бы с мышеловкой, не изуродовав прежде пальцы. Вездесущие тараканы – совсем другое дело. Тараканы не в счет, для меня они телесная нежить, сопутствующий ущерб глобальных жизненных неудач. В то же время я проницательно усомнился, что неведомый мне злоумышленник не самым таинственным образом – дверной замок в силу своей разболтанности легко мог «задом вильнуть» – пронес в мой дом пакетик с мышиным пометом и сыпанул из него под книжный шкаф. Мир вокруг становится все более странным, и я вполне допускаю, что не улавливаю весь трагизм изменений, но чтобы такое!

А может быть… оно не мышиное? И вообще не дерьмо? А я уже поспешил выкинуть. Нужно было кошке в подъезде под нос сунуть и проследить за выражением морды, по ней, по морде, и вычислить. Ну отчего, с какой такой немилости все по-настоящему ценные, стоящие идеи приходят в голову с непоправимым опозданием?

Еще по соседству с носком и спорным пометом объявился – «здрасьте вам…» – бронзовый ключ от дверцы письменного стола. Давненько я запустил им в обнаглевшего таракана, да так впоследствии и не нашел. Таракан же, живехонький, объявлялся с завидной регулярностью, иногда со товарищи. Я решил, что на пломбы ключ уволокли. У старых моряков, я читал, встречались пломбы из бронзы. Старые моряки, я так понимаю, вообще бронзу любят. Старая бронза в старых моряцких ртах от рома благородно темнеет, а привкус услужливо скрадывает горечь дешевого пойла. Видно, мои тараканы какой-то век на судах коротали – закрыл я тему и даже несколько подобрел к пришельцам. Все, что связано с морем, всегда пробуждает в моей душе ностальгическое тепло. Жаль, я не химик, не то вытравил бы эту чушь из головы. Или травление – это про другое? Про втравливание в голову? Не суть. Когда вскрылась истина и ключ вновь оказался в моих руках, я такую почувствовал горечь, будто лживые тараканы издевательски меня обманули. В сердцах я щедро засыпал под шкаф, равно как и во все углы квартиры, отраву. И думал при этом не только о тараканах, но и о кошке.

29

Эврика! Придуман сегодняшний «воскресный поступок». Я спасу кошку. Давно намереваюсь прибить ее, заразу, но вот теперь не стану, откажусь от жестокосердного плана. Совершенно, надо сказать, неоправданное помилование, но это не мягкотелость размазни, это подвиг духа. Между нами говоря, я все одно не знаю, как ее прибить, каким образом. Ничего путного в голову не приходит. Мне только исцарапанных рук не хватает. А как по лицу когтем заедет? Эта может. Еще как может. И потом… почем мне знать, которую по счету жизнь она проживает? Может быть, совсем не последнюю. Тогда все вообще зря, а руки и лицо уже в хлам. Вопиющая несправедливость. Я об уколах в живот от бешенства. А кошке при этом хоть бы хны. Ей в живот только «Вискас». Вот и ответ на классически-литературно-поэтический вопрос: кому на Руси… Ну и так далее. Изумительно, кстати, задан. И ответы легко накладываются. Как по трафарету. В зависимости от времени и обстоятельств. Кажется, это называется конъюнктурой.

Боже мой, что бы сделал с собой Н.А. Некрасов, предположи он, что в школе я буду заучивать наизусть конъюнктурщика? Весьма вероятно, что ничего. Не поверил бы.

Гений классиков – он в предвидении, а счастье – в неведении.

30

Кошка пушистая, дымчатая, не очень крупная, таких еще называют сибирскими. Я не кошатник, но для таких пустяков, как знакомство с названиями одной-двух пород, быть им нужды нет, совсем не обязательно. На всякий случай оговорюсь: раньше их так называли – сибирскими, мои сведения проще простого могли устареть. Стали же одни туфли «оксфордами», другие «дерби», третьи еще чем-то там интригующе благозвучным… На прежней работе мне время от времени приходилось встречаться с приезжими из Тюмени, иркутянами, омичами. Все были как один бритыми наголо, в легких кашемировых пальто. И это в самый разгар зимы. Так что современные сибирские кошки вполне могут быть короткошерстными. Очень правдоподобное допущение.

«А эта конкретная – она… даже очень пушистая».

«Ну и что? Пережиток. Кошка – ретроградка. Перемены в стране не чует. Не желает слышать веления времени».

«Согласен. Уже за это ее следовало бы примерно проучить».

«А ведь это самая малая из ее провинностей. Есть и посерьезнее».

«О, да!»

31

В процессе открывания двери в квартиру, я не очень-то внимателен к своим действиям, они привычны. Что происходит вокруг меня, также мало волнует. Если только соседи нос не высунут или чужой кто на лестничной клетке покуривает. Словом, я не собран настолько, что могу даже ключ снаружи в замке забыть. Вечер за окном зачастую поздний, дома меня ждет только хомяк. К тому же я пьющий. Возможно, логичнее было бы заменить картонный коробок в основании бетонной шпалой, то есть изменить предложенную последовательность, но я вижу ее именно такой: «поздний», «хомяк», «пьющий». Иначе говоря, можно избавить себя от излишнего напряжения мысли и не гадать: когда и каким таким образом кошка оказалась в моей квартире. Никаких чудес. Никакой мистики. Прошмыгнула легким кошачьим шмыгом. А я зевнул. Не до кошки было – раздевался, разувался, в одиночку толкаясь в прихожей. Редкая для меня снисходительность, но я в самом деле нередко ценю как скупость архитектуры так и скромность ее метража, подразумевающие близость стен к телу. Особенно когда немного «штормит» и тело, принимая волну, движется вместе с ней водоизмещающим корпусом, не в силах сопротивляться стихии, до полной остановки. А до полной остановки, в силу только что приведенных причин, совсем недолго. Очень полезное, как я уже заметил, удобство.

Потом я, помню, все еще в счастливом неведении о присутствии в доме чужака, мыл руки. По одной. Надо же было чем-то опираться на умывальник. Это заняло время. Когда щелкнул выключателем и вошел в освещенную комнату, кошка уже по-хозяйски устроилась на моем рабочем столе. Она завороженно, не моргая, смотрела на хомяка. И было в этом пристальном взгляде столько кошачьего откровения, что я сделал для себя засечку на памяти: поэкспериментировать однажды с гипнозом еды. Додумывать, чего именно мне бы следовало возжелать напряжением мысли от колбасной нарезки, мне было лень. А был бы трезв, определился бы сразу: вкуса.

Вольф Мессинг из кошки был никакой, а возможно, на хомяков ничьи чары не действуют. И даже самые одаренные носители тайного дара против них бессильны. Хомяки – натуры не слишком утонченные, хоть и не простаки. Проза Уильяма Гибсона им не по мозгу, как аранжировки Кейко Мацуи – не по ушам. А вот кошачьи когти хомяков вполне могут впечатлить. Когти на них действуют. Когти – да. Чары – нет.

У людей, к примеру, всё не так. У нас всё в обратной последовательности: сперва чары, когти потом. Особенно если речь о браке, карьере или вербовке. Однажды моя бабуля заметила, протирая слабовидящими глазами экран со шпионским боевиком:

– И чего это они все по зиме вербуют, когда Вербное воскресенье весной?

Хомяк быстро-быстро уминал за обе щеки высокомерно «неоприходованную» в течение дня еду. Опасался, бедняга, что кошка явилась за провиантом. Правильно опасался, однако незначительно заблуждался в пустяковых нюансах, оттенках, то есть кошачьих вкусовых предпочтениях. Меня кошка и взглядом не удостоила, лишь дрогнула хвостом коротко и нервно. Это все, на что я, с ее точки зрения, вправе был рассчитывать. В своем собственном доме!

– Исчезни по-быстрому, а? – посоветовал я ей для начала по-деловому и сдержанно.

Однако животное по-прежнему меня игнорировало, как боль в горле дурацкие полоскания. Я сдержался, нарочито безразлично пожал плечами и слегка неуверенно продефилировал на кухню. В конце концов, кошка была далеко не первой в этой жизни, кто пропускал мимо ушей мои советы, а тем более пожелания. О просьбах и предложениях вообще молчок. К тому же решетчатый замок, в котором отчаянно, через силу, как солдат-срочник, пировал хомяк, был неприступен и более крупным хищникам. Например, чрезмерно любопытному и столь же навязчивому в части знакомств лабрадору одного моего знакомого. Правда, пес на стол не запрыгивал, хватило ума; лабрадоры, говорят, настоящие «сократы» среди собак. Он быстренько пораскинул шкодливыми песьими мозгами, водрузил передние лапы на стол, и вот он, хомяк, как на ладони. Ткнул раз носом клетку в потешном подпрыгивании на задних лапах и… невольно отодвинул предмет изучения на недоступное для себя расстояние. «Вот так настоящие псы избавляются от ненужных искушений. Учитесь, убогие!» – нашелся он почти мгновенно, гордо оглядел собрание людей и со вздохом улегся в ногах у хозяина.

А кошка… Что кошка? Пусть наживает себе на здоровье язву желудка, если ей так нравится. Язву себе на здоровье…

У меня в армии был сослуживец. Один взвод делили. Так он с первого дня мечтал заболеть. Только не фигней какой-нибудь легко излечимой, а чем-нибудь “XO”, если с коньяками ровнять. Чтобы поскорее домой вернуться. Кто-то ему насоветовал, как язву желудка заполучить с гарантией: подолгу и пристально смотреть на еду, когда нестерпимо голоден. Мол, в два счета госпиталь обеспечен. Два пальца об асфальт. А там – полшажка до комиссии и вожделенный штамп в военном билете: «В мирное время не годен…» «В мирное…» – повторил я тогда про себя молитву слабака-собрата и подумал, что в мире иллюзий дураку рай. Как же это было чертовски давно.

Поскольку чувство лютого голода у солдата всегда на страже, парень неизменно таскал в кармане размятый хлебный мякиш величиной с небольшую картофелину и каждую свободную минуту тоскливо в него всматривался. Словно в суть молекулярного строения проникал. Только лицо его не светлело, как следовало бы ожидать при неожиданном, новом понимании давно привычного, а становилось страдальческим и отрешенным. Никто ни секунды не сомневался: вот она, язва, уже на подходе. Все так думали, а посвященных был пруд пруди, весь взвод. Скептиков не было. Даже лютые старослужащие парня не трогали. Если и приставали, то с пустяками: сапоги сержантам надраить, воротничок подшить… И спорили на масляный паек бойцов-первогодок в надежде угадать, сколько «язвеннику» осталось до госпитальной койки.

А тот через два месяца после присяги всех подвел, разом обрушил все ставки. Передумал ждать язвы и застрелился в первом же своем карауле. Да так для всех неудачно, прямо под Новый год. Место нормальное, повод, наверное, тоже, дело личное, но вот выбор времени! Совершенно бесчеловечный для армии самострел. Начальство налетело, в клубе кино отменили, в нем комиссия расположилась. Торты с розочками, правда, к чаю выдали, но по одному на десять человек, а обещали по одному на четверых. Мне, правда, было без разницы, «салагам» торт вообще не светил. Я, можно сказать, радовался втихаря, что объели меня в два раза на меньшее, если понятно, о чем это. Вот они, думал, скупые теплые лучи солдатской жизни.

32

В прихожей, по дороге на кухню, я решил приоткрыть входную дверь и тем самым создать кошке путь к отступлению. Унизить ее по-своему. Я к этому так отнесся. В этот момент из комнаты донесся вопль атакующего животного и один за другим звуки сразу нескольких последовательных падений. От растерянности, совершенно обескураженный, я необоснованно рванул на себя старую тяжелую дверь намного сильнее, чем требовалось. К тому же не подстраховался, раззява, как следовало бы, ногой, обутой в тапку. Как стопорком. Думал, инстинкты сработают. А они, твари… В итоге со всей дури впечатал себе в переносицу острый край заслона частных метров от метров общественных.

Потом мне будет казаться, что, невзирая на боль, панику, ярость, я заметил-таки серую тень, метнувшуюся мимо меня на волю. Позже, когда удалось немного прийти в себя, я, придерживая на носу целлофановый пакет со льдом, дотошно исследовал все укромные места, закоулки своей квартиры в поисках нахамившей мне кошки. Даже на платяной шкаф заглянул. Под ванну тоже. Но перво-наперво, ворвавшись в комнату, я увидел валявшийся на полу хомячий дом, настольную лампу возле тумбочки в такой же неопрятной позе, неудачно подвернувшую абажур… Рядом с лампой валялся будильник. Будильник лежал циферблатом вниз. Мне показалось, что он подрагивает, пытаясь если не встать, то хотя бы перевернуться на спину. Я бы тоже не радовался такому положению, никогда не засыпаю на животе. Неудобно, не видно, что вокруг происходит, и от этого как-то не по себе, тревожно. Будто подставлять живот душегубу, глядя ему в глаза, не так стрёмно, как спину, втёмную.

Если говорить о себе и постельных… Нет, не тех постельных, а обычных, житейских постельных повадках, то всё выглядит прозаично. Во-первых, мне неудобно, а точнее затруднительно дышать в подушку, а из нее собственным перегаром. Во-вторых, голову набок выворачивать мне тоже не нравится, шея затекает. К тому же, если так умереть, то у нашедшего мои бренные останки может сложиться ложное впечатление, что я к чему-то тянулся. Губами, ртом, лбом, то есть мыслями. Для человека начитанного, с воображением, такое объяснение выглядит непростительно заурядно, как-то уж слишком по-житейски просто. Поэтому я настаиваю на «поэтизации» проблемы и призываю в подмогу… Кого? Его самого, мнимого душегуба. Я на спине, а он, сука, тянет к моему горлу душегубские руки-крюки. Или к животу. Те же руки-крюки, однако с ножом. Отвратительная картина.

Пострадавший будильник, клетка и лампа на полу, смывшаяся кошка… Я поймал себя на том, что мысленно, неизвестно с какой радости, повторяю «Тик-так, киса, бум… Тик-так, киса, бум…» Такая выстроилась умозрительная последовательность ущерба. Будильник на почетном первом месте, мерзкая кошка на втором… Надо было бы «Бум-бум…», имея в виду лампу и клетку с хомяком.

«А как же хомяк оказался не удостоенным своего личного звука?» – дерзко спросил я себя. Дерзко, потому как с подначкой.

«Хорошо, – успокоил возбудившийся внутренний мир. – Тик-так, киса, бум, бум и отдельный бум внутри последнего бума. Так сойдет?»

«Сойдет», – поддался, хотя, право слово, были вопросы.

Вся наблюдаемая мною картина немного кружилась в такт сложившемуся заклинанию.

– Тик-так, киса, бум, бум, бум-м-м.

Оно было сродни шаманскому. Будто я в бубен стучал чьей-то берцовой костью. И бубен, и кость помещались в моей голове.

Я не уловил момента, когда принялся «читать» эту белиберду вслух, тщетно пытаясь пристроить ее хоть на какую мелодию. Сам собой, непатриотично подвернулся государственный гимн. Старые его слова позабылись, старо-новые так и не выучились. Перелицовка – она перелицовка и есть. Как с портками. Ткань та же, только заношенная ее сторона теперь внутри, спрятана. Снаружи все как бы новое, даже цвет немного иной. Но ты-то знаешь! Может быть, всё дело в том, что текст гимна оказался подправлен в тот недолгий и не очень ловкий час либерального бриза, когда даже принуждение толковалось как дело исключительно добровольное, следовательно необязательное. А раз добровольно и необязательно, то стоит ли лишку напрягаться?

«Бум» в окончании музыкальных фраз требовалось повторять, иначе последняя нота повисала, но я был во всеоружии.

  • Тик-так, киса, бум, бум,
  • Тик-так, киса, бум, бум,
  • Тик-так, киса, бум, киса бум, киса бум!

Хомяк с персональным «бумом» присутствовал не везде. Однако по языку хомячьего тела, еще не возращенного внутри клетки в статусную позицию на письменном столе, он не роптал и был в целом доволен условным присутствием в тексте.

Признаюсь: исполнением я не гордился. Оно было безбожно гнусавым, потому что нос распухал быстрее, чем я слагал произведение, и куда значительнее опережал возвращение мозга к реальности.

«Подсудное дело», – спонтанно ёкнуло.

«Почти ночь уже. Никто не слышит. И в трубах шумит. Иначе уже бы в дурку ехал. В лучшем случае», – успокоил я спонтанный «ёк».

33

В клетке, по счастью, никто не пострадал. Не считать же, в самом деле, пострадавшей стороной освобожденную из поилки воду. Хомяк сидел внутри поверженного жилища молча и лишь взглядом вопрошал о причинах, повлекших за собой столь радикальные и неожиданные перемены. Я бы голову прозакладывал, что он не выронил изо рта ни ползернышка. Эта его молчаливая невозмутимость еще раз подчеркнула и без того хорошо мне ведомые жизненные приоритеты животного. Так стремление устроиться страховщиком выдают в соискателе мстительность, лицемерие и природную скупость. Пусть и будут эти черты характера блестяще замаскированы. Для чего еще нужно лицемерие? Да простят мне милые и добрые страховые агенты – они же непременно водятся в каких-то землях? – это совершенно необязательно суесловие. Честно скажу: я таких за всю жизнь встретил только двух. Женщину и… женщину. Отсюда множественное число. Впрочем, ни у одной из них не застраховался. Категорически не доверяю добрякам.

Я водворил хомячьи хоромы на место, налил воды в опустевшую поилку и положил в миску два орешка арахиса. Тем самым безо всякого злого умысла создал Хомячуре практически неразрешимую многоуровневою проблему: как съесть обожаемое лакомство, не расставаясь с припасами, ранее набитыми в рот? И при этом, заметьте, не потратить время на пережевывание захомяченной пищи! Потому что пока жуешь, арахис может сплыть, как и не было.

Вот откуда, скажите мне, у животного столько жизненного опыта? Ума не приложу. По яркости эта дилемма ни чем не уступала задаче «Как заполучить Крым и не поссориться со всем миром?». К сожалению, к этому времени задача уже была решена, но зато она оставляла Хомячуре простор возвеличиться. Я мудро оставил животное распоряжаться историческим шансом. Прикинул, что в худшем случае шлепну зверя по спинке, он сблеванет, а я приберусь.

34

Будильник по стойкости не уступил хомяку, он продолжал идти. Бегло. Я для верности несильно потряс его и услышал привычный стук. Только стук, ничего нового. Внутри ветерана, сколько помню себя и его, что-то живет слабо востребованным старым механизмом. Или невостребованным вообще. Судя по тому, как исправно он несет свою будильничью службу, это нечто совершенно ненужное, лишнее, какой-нибудь механический атавизм. Шестереночный аппендицит? Пружинный копчик? Нет, атавистические отростки и рудименты дребезжать не должны. Скорее всего, это случайно забытая мастером гаечка. Или подброшенная им же намеренно. Если судить по возрасту неугомонного агрегата, он вполне мог быть собран в жестокие времена часовщиком-вредителем.

Судьба лампы сложилась не так удачно. Теперь на ее абажуре есть боевая отметина. Увы, этим героическим местом она навсегда обречена смотреть в стену, и единственным, что хоть как-то смогло приглушить ламповую печаль, стал мой рассказ о людях, тайно награжденных и также тайно возвышенных. Конечно же, я умолчал, что у людских тайн всегда море свидетелей. А еще есть зеркала, которые помнят вообще всё.

Дабы не оказаться в положении лампы, пусть фигурально, и желая пусть со временем, но стереть с лица воспоминание о кошачьем визите, я второй раз в жизни посетил дежурный травмпункт. Причем всё тот же, что и впервые, в тот памятный, судьбоносный визит. Наскоро пересказанная в лицах история тридцатилетней давности про замаскированный под чирий третий глаз и последующие постигшие меня утраты имела буквально оглушительный успех у медсестры. Отсмеявшись, женщина пригрозила вытрезвителем, еще раз затвердив давно окаменевший факт о коварстве своего рода-племени. Я как-то сразу поверил в ее готовность измыслить пакость в ответ на забаву. Подозреваю, что вряд ли отделался бы «грёбаным алкашом», не окажись она чересчур занята. Или слишком ленива для составления и подписания протоколов. Видимо, мне не следовало так педантично и целеустремленно укреплять дух перед тем, как отправиться в путь. С другой стороны, как без этого, если знаешь, куда этот путь ведет. И к чему он порой приводит.

Вот же дура.

35

Я без всякого удовольствия вспоминаю лицо той медсестры. Как ни странно, оно миловидное, улыбчивое, какое-то домашнее и многообещающее. И то вспоминаю, как странно оно не переменилось в момент описания моего злого будущего в самые ближайшие часы. Тон, правда, стал другим, что правда, то правда. Словно его остудили быстрее быстрого. И я уже представлял себе утро не в жарких объятиях этой женщины, а в прохладе несвежего хлопка смирительной рубашки. Или из чего их там шьют. И вообще, сулит ли хлопок прохладу? Еще интересно, существуют ли зимние модели смирительных рубашек? На ватине для клиентов попроще, на кашемире для блатных? Или от кутюр? А ведь я такие видел на подиуме, в репортаже с недели высокой моды. Рукава, правда, с разрезами, но для умелого санитара это разве проблема?

Столько вопросов, а ответ один: медработник – профессия не для всех. Я бы точно не подошел. Моя мимика всегда идет в ногу с произносимым или мысленным текстом. А слова в унисон настроению. Настрой, слово, мина – это мой персональный почетный караул. Весь на виду. Безыскусен я, что до лицедейства.

Медсестра опустила уголок рта, перекосила пышногубый рот на другой угол и сразу же стала похожа на хрестоматийную сериальную, телевизионную мерзавку. На ту, что обманет мужа, разорит и вываляет в грязи падчерицу, но и сама в последней серии не справится с обстоятельствами и, в конце концов, с жизнью. Потому что наш сериал – последнее пристанище мнимой справедливости. Если, конечно, не считаться с мнением тех людей, что выстроили по воле и с подачи великих стыдный сериальный конвейер. Вокруг них совершенно иная реальность. Мы никогда не договоримся. Мы даже не услышим друг друга, не стоит даже пытаться. Нам точно не стоит. А вот нас окликать опасно. Как лунатиков. Можем пробудиться и свалимся прямо на головы.

Я миролюбиво рассматривал медсестру и думал, что эффектно, просто красиво справиться с кончиной мерзавки ей не удастся. Если только она не женщина продюсера. Тогда всё подправят как следует. И насрать на амбиции режиссера. Сценарист же вообще никто.

– Вали отсюдова, задохлик смешной, – процедила женщина через ту часть рта, что осталась на определенном природой месте, то есть наверху. – Добрая я сегодня, вот и радуйся. Под забором, мудило грешное, спать будешь. А мог бы как человек – помытый и спелёнутый, в вытрезвиловке. Но ты сам выбрал.

– А говоришь, что добрая, – нашелся я не очень находчиво, потому как сильно рисковал, провоцировал.

– Вали, говорят, – не купилась медсестра на провокацию.

И дай бог ей здоровья и неподкупности. По крайней мере, в таких вопросах.

36

Вот и сейчас лоб мой наморщен – это к иллюстрации о беспомощности во мне лицедея, – а мысль очевидно грустна. Жаль, думаю, что нет в доме третьей подушки. Очень впору пришлась бы сейчас третья. Подсунул бы ее к двум наличествующим под спину и оказался почти что в положении сидя. На полпути к подъему. И к подвигу. Или к поступку. То есть к кошке. Убил бы заразу, кабы хомяк хоть капельку пострадал. За будильник тоже следует ответить стерве. Лампа, обиженная тем, что ее увечье не взывает к отмщению, недовольно качает в мою сторону чуть скособоченным абажуром. Чтобы умилостивить ее – не одна ты такая, страдалица, – трогаю горбинку на носу: подарок двери, кошки… Совсем не подарок. По-хорошему, да и по заслугам следовало бы кошку прикончить. Но тогда не будет подвига. И поступка. Нет, будет поступок, но очень дурной. Да и прикончить по-хорошему вряд ли получится. Хозяева кошки опять же не будут в восторге. Значит, в конечном итоге всё будет очень даже по-плохому.

«И вообще, пошли вон, живодерские мысли!»

«Как скажешь. Отменили план».

«Не было никакого плана».

«То есть на пустом месте взъярился?»

«Да зае…»

«Стоп! Умница».

37

Сомневаюсь, чтобы в этот славный воскресный день кошка нежилась в облаке счастья, принявшего ее в невесомые объятия. Должна чувствовать мой флюид, мощным толчком отправленный в щель под входной дверью. Независимый фрагмент дверного проема, из-за которого у меня случаются порой насморки, простуды и суставные недомогания. В отличие от родного здравоохранения он вполне реален и хотя бы поэтому заслуживает уважения. Я его уважаю. Я старомоден.

Я стараюсь не думать о том, что мои мысленные, чтобы не сказать «ментальные», потуги могут быть кошке безразличны. Совсем обидно получится, если даже кошка не замечает. Но всё может быть, и к «совсем обидному» следует быть готовым. Как когда-то октябренком я был готов к дурацкой присяге, чтобы обыденно стать пионером. Только наоборот. Надеюсь, понятно почему. А кошка валяется, скорее всего, по своему кошачьему обыкновению на подоконнике между вторым и третьим этажами. Скомканная мохеровая шаль с глазами. Неизменная часть антуража лестничной клетки.

Если бы кошки так же щедро, как люди, раздавали клятвы, ее фирменная начиналась бы непременно со слов «Не сойти мне с этого места…». За отменное постоянство и после двухдневной экскурсии в Питер я от себя дал кошке имя Аврора. Подсознательно, как сейчас понимаю, рассчитывал на скорый упадок. А раньше звал просто «Эй!». Или кисой. Когда подлизывался.

Киса… Это всё равно как к матерому солдафону обратиться: «Солдатик…» Кошке такое обращение совершенно не подходило. Разве только произносить его с хищным прищуром, на выдохе, с присвистом, а еще добавив в начало вызывающее «ну-у…».

Вот так: «Ну-у, киса…»

«Пиздец тебе!» можно опустить. Он и без того слышится. Сам по себе возникает. Из интонации. Как атакующие «мессершмитты» вываливаются из музыки Вагнера. Я про «пиздец» поначалу не опускал. Только позже, окрестив кошку Авророй, стал угрозу додумывать, избегая произносить вслух. Вслух, в связи с героическим крейсером, выходило не очень прилично. Все-таки не в отдельном доме живу. Ветераны опять же. Аврору в деле, понятно, не помнят, а о ней – да. И не забывают. Почитают в паре с обитателем мавзолея. Былой ум с былой мощью. Себя когда-то былых…

38

Глазенки у Авроры узкие, с прищуром. В них всегда таится что-то недоброе. Вроде бы с виду мирная кошка, а в глаза заглянуть – в вечной засаде. Такой взгляд в старые времена отличал приказчиков в мясных лавках. Это если верить черно-белому кинематографу, иллюстраторам классики и самим классикам. Они, классики, возможно, и не надеялись быть занесенными златыми буквами в фонд отечественной словесности из того же металла. Однако на всякий случай – как соль про запас, а войны нет! – втюхали нам, поколениям будущего, свои горести, обиды, симпатии, любови и антипатии. Хотя с описанием приказчиков классики, что и говорить, сильно мне потрафили, если принять во внимание мою долгоиграющую дуэль с кошкой. Полное внешнее совпадение кошачьей физиономии с лицом приказчика. И при этом у обоих – рожи. Тот же «зауженный» взгляд, дар от обильной и здоровой пищи. Рот презрительно сжат. Или пасть. Хотя, на мой взгляд, «пасть» у кошачьих начинается с рыси.

«Уел».

«Красава!»

По-хорошему, вполне можно было бы в доме завести мышей. Ну, не во всем доме, на чердаке. Тогда присутствие кошки в подъезде было бы хоть как-то оправдано. Заслон. Граница. Мол, чердак, серые, ваш, а ниже – ни-ни! Правда, есть в доме и без кошек-мышей немалые трудности. Кнопки дверных звонков приворовывают, в лифте воняет не легче, чем в публичном сортире, почтовые ящики нет-нет, да и спалят в ночь. Да и как углядишь с одной кошкой за теми, кто за каждого отловленного сородича производит на свет божий дюжину новых? Это мне один старинный знакомый рассказал, настоящий дока по части мышей, преимущественно белых. Правда, передвигаются они у него странно, все по стенам да по стенам. И по потолкам. Но какое мне дело до мышиных заморочек?! Главное, что человек был в теме, а этот – в теме, и еще как!

– Находясь в пищевой цепочке, мыши защищают свой вид размером звена, то есть размножением. То есть сожрать всех разом немыслимо, и не разом, порциями тоже, – втолковывал он мне.

А я ему отвечал из своего опыта:

– В свое время, старина, и меня посещала мысль защититься как следует. Но не преуспел, один потомок, больше не получилось. Хоть и напрягался, как в горку на самокате… Ты что, совсем сбрендил? С какой мышью! Ну да, напоминает немного, если в профиль… Вы ее так в классе дразнили? Ха! А я не знал. Сейчас думаю – бог миловал. В смысле потомства. Или защитил.

Меня или от меня? Почти гамлетовский вопрос. В моей семье, раздельной, однако же, не настолько, чтобы жить припеваючи, вы услышите как минимум два варианта ответа. От мамы с бывшей женой и от дочери. Кстати, дочь я шутливо называю потомицей. Иногда мои женщины меняются ответами. Похоже, эта игра в «умнее мужчин по природе своей» им никогда не наскучит. Впрочем, мне она вовсе не докучает, привык уже. Что меня занимает, так это будущий выбор стороны внучкой. Хорошо бы третью построила. Внутри треугольника мне будет уютно. Я так думаю. Но…

«Что “но”»?

Но… допустим, что мышей в доме нет… Или есть, но на чердаке… Какого черта они ко мне под шкаф гадить повадились?! Такой подлый план без науськивания ни за что не сложился. Трудно, конечно, поверить в то, что кошка мышей такой вот особой данью обкладывает. Но ведь так хочется!

39

Каждый день вижу кошку на одном и том же месте, в неизменной, можно сказать, позе. Нюансы – в какую сторону смотрит хвост? – меня не волнуют. Наши встречи неизбежны, поскольку живу я на третьем этаже и лифт бойкотирую. Считаю его недопустимой слабостью. Засранной четвероногой домашней живностью, размалеванной такой же двуногой… недопустимой слабостью. Пусть и с тяжелого похмелья. Никто по внешнему виду не догадывается, но я всё еще чувствую себя крепышом, хотя и не очень понимаю, зачем крепкому организму маскироваться под тщедушное тело. Время сейчас неразборчивое, слабака раньше других затопчут. Однако же тонус дает мне ощущение «затаившегося».

«То есть я, как и кошка, в засаде? Хорош гусь!»

«Всю живность, что знал, перебрал?»

Кошка пристально всматривается в мое лицо. Иногда под этим взглядом мне становится неуютно. Чувствую себя Зимним, Аврора как-никак. Однажды был случай, подумалось, что кошка одно из немногих существ, все еще находящих в моем лице бесспорные признаки человеческого. И обнаружение этих черт отталкивает ее от меня. За это я на нее не сержусь, понимаю: не лучший путь обрести приязнь ежедневным напоминанием, что кто-то животное. Впрочем, в симпатиях кошки я не больно-то и нуждаюсь. Потому что даже мимолетная мысль о таком немыслимом развороте – явное проявление слабости.

Еще кошке не нравится, как я делаю вид, будто не догадываюсь о настоящей природе «крольчатины», из которой готовят рагу, фирменную закуску в павильоне «Трамвайная остановка». Есть такое непритязательное местечко в двух шагах от моего дома, чем и ценно вне всякой меры. Маленький такой павильон, загаженный, как неухоженная голубятня. Он неряшливо пристроен к видавшему виды ларьку. В ларьке, я так понимаю, развернута, словно замызганная ириска в солдатском кармане, походная кухня. Для самых нехитрых походов. Внутреннее убранство павильона столь же незатейливо: стойка выдачи простецких заказов и три табуретки. Табуретки, если из вежливости проявите интерес, отрекомендуются вам барными, по умолчанию определяя стойку, обтянутую потрескавшейся клеенкой, в такую же, барную. Зато снаружи «Трамвайной остановки», на улице, три круглых высоких стола. Они, конечно же, маловаты размером столешниц для умных бесед. Зато идеально подходят для задушевного и непринужденного общения о самом разном. А если вдруг кому порывистому ни с того ни с сего, просто от неласковой жизни, доведется оскорбиться навалившемся благодушием, то места для приличного замаха ему так и так не достанет. Пинаться же под столом или плеваться же через столешницу – это совсем «фу», поскольку прицел в такие моменты по обыкновению неопрятен и велик шанс попортить закуски. Или, что еще хуже, выпивку. Я называю эти столы «столиками короля Артура». Пустуют они только под проливным дождем. Снег, мороз – людям все нипочем. Благо есть чем согреться. И из кухни понизу теплом тянет. Снег вытаивает асфальтовым языком, будто высунутым из входа-выхода «Трамвайной остановки». Поддразнивает недовольных непьющих. А в дождь никакое тепло не помощник, и народ теснится внутри. Вдыхает чужие выдохи.

Поговаривают, что «Трамвайная остановка» – «нахалстрой». Прикинули предприимчивые граждане, что место неброское, начальству не видное, но проходное, простыми людьми для троп облюбованное, ну и развернули по-быстрому точку. Из власть имущих туда захаживает только полиция. Но не часто, раз в месяц. Причем явно по каким-то своим поводам, с народом служивые не сливаются. Да и как им с обычным людом слиться, если в форме, при власти? И пусть тяга к прелестям жизни у людей государевых такая же мощная, как и у всех других, не остыла, не смогла ее форма выстудить, но ходы к ним, прелестям, совсем иные. Как, надо признать, и возможности. Народ, в свою очередь, улавливает отчуждение и тоже к власти не тяготеет. Баланс интересов, если надо уложиться в два слова.

Я регулярно и с удовольствием угощаюсь в «Трамвайной остановке». Без чопорности, без капризов беру, чем торгуют, и принимаю пищу за еду. Это возвышает нас обоих. Оно, чем торгуют, выложено на одноразовую бумажную тарелочку, забранную поверху фольгой. В темноте, пока вилкой не ткнешь, выпуская на волю дух измученного огнем продукта, она выглядит словно серебряная. Но после прокола вмиг скукоживается. Дух перестает подпирать ее изнутри, как голова пловца купальную шапочку. От укола вилкой – туше! – вся композиция сдувается, а сохранившаяся материя есть не что иное, как закусь.

Вилки в «Трамвайной остановке» дают алюминиевые, форменные растопырки. По логике, к бумажным тарелкам полагались бы вилки бумажные или хотя бы пластмассовые, чтобы тарелки дольше служили. Ну да где сегодня найдешь, чтобы как полагалось? Я собственно и не ропщу. Тем более, что и алюминиевые оказываются не бог весть какими прочными, не все выдерживают в отчаянной схватке с едой, напрягшейся, словно бицепс бодибилдера. Оттого и выглядят вилки, будто из них тюльпаны на Восьмое марта соображали, да завозились, праздник миновал, пришлось то, что получилось, назад на кухню снести.

40

Кошка, имея в виду внушительно количество поглощенных мою порций якобы кроличьего рагу, подозревает, что я тайно поддерживаю мышей. Несмотря на абсурдность этой инсинуации, объективно ее аргументы можно признать достаточно вескими. Ей кажется, что она все про меня знает, и по этой причине полагает это знание лишним. Я никогда не пытался ей ничего объяснять, доказывать, вообще избегал вступать в разговоры, а уж тем более препираться. Лукавить, однако, не буду: кошкино пренебрежение меня задевает. Неспроста же так хочется ее придушить. Уж точно не из-за носа же, разбитого дверью в день злополучного кошачьего проникновения в мой устоявшийся человеко-хомячий быт. Дело давнее, нос давно зажил, рубец почти незаметен. Тем более не за поругание абажура вызверился я на неприятное животное. И будильник… А что будильник? Ходит. Как и всегда ходил. Видно, в чем-то права дрянь подоконничная, есть во мне какая-то гнильца. Мы это оба чувствуем.

Обычно я мысленно отмахиваюсь от кошки: «Да пошла ты…» Ей сниматься по моей прихоти с насиженного места и тащиться куда-то в кошкам неведомое нет ни повода, ни нужды. Тем более, что пункт назначения я замалчиваю. Нет, не из вредности. Просто к животным ни один из привычных, на мой утонченный вкус, неприменим. Их там не ждут, если не зоофилы. А вот мой маршрут – в кошачьих глазах я безошибочно угадываю встречное напутствие «Шагай давай своей дорогой!» – отменить невозможно. Поэтому мне ничего не остается, как молча негодовать и подчиняться рекомендациям. Выпадая из поля зрения кошки за углом лифтовой шахты, я привычно суетливо крещусь и три раза сплевываю через левое плечо. Хоть бы раз помогло. Суетиться с крестным знамением тоже странно, потому что торопиться некуда, все просрано, давно уже не пионер в церкви. Да и нет уже ни пионеров, ни церкви, сеющей «опиум для народа», а потому чуждой государству и отделенной от него сколь можно далеко. Пионеры отошли в историю, а вот с церковью совсем другая вышла история… Вот бы мне отделиться от государства на таких же условиях, как нынешние церковники.

«И с чего я вбил себе в голову, что все однозначно просрано?»

«А что, есть сомнения?»

«Конечно. Непременно отыщется что просрать. Да еще и в достатке для пары последующих поколений, Россия – щедрая душа!»

41

Мне неведомо, чья это кошка и есть ли у нее в нашем подъезде за какой-нибудь из дверей персональное кошачье имущество – подстилка там, миски разные, бантик бумажный на ниточке или гуттаперчевая мышь, если повезло. В случае, если хозяева продвинутые и не жмоты. С таким же успехом Аврора может быть в нашем подъезде кошкой приходящей. Домофон сломан, замок электронный отродясь не работал, а посему хитрые ключи на батарейке раздавать не стали, но деньги собрали добросовестно. Со всех. Ну, почти что со всех. Сильно докучали одному инвалиду. Тот из квартиры давно не выходит, гуляет и то на балконе, в кресле. Однако из армейских оказался мужик, стойкий и, если верить слухам, очень красноречивый. Жаль, самому не довелось послушать. Свидетели утверждают: мозг сводило от зависти и старания хоть малую толику запомнить, не упустить. Доводчик дверей, я подозреваю, кто-то на даче к двери прикрутил. Если дача зимняя – сайдинг, печка, – то грех людей упрекать, нужная вещь. Шастают дачники туда-сюда, пока всех научишь дверь за собой прикрывать – глядь, уже и дом выстыл. Я хорошо помню позицию «доводчик» в платежной ведомости, к которой отнесся добросовестно, без диссидентства, внес сколько было предписано. А вот саму железку ни повидать, ни потрогать мне так и не довелось. Если вдуматься, то это вообще было бы крайне странным – потрогать оплаченное. Чай, не в борделе живем – в стране!

Короче говоря, кошка вполне может прикидываться, что в нашем подъезде у нее есть друзья, а то и хозяева. При этом подоконник между вторым и третьим этажами облюбован ею по чистой случайности или по неведомой никому причине. Впрочем, отчего же по неведомой? Меня изводить! Притом… Притом, что имей я гарантии реинкарнации в животное – ведь есть, есть за что понизить меня в звании… Чтобы не так гордо звучал… И если бы приблудилась счастливая возможность самому выбрать свое будущее… В ограниченном, разумеется, диапозоне… Я непременно выбрал бы кошку. И столь же пренепременно – черную. Благороднейшая миссия у существа: предупреждать беззаботных граждан о грозящих им неприятностях. Почти как визит участкового в семью шалопая во времена, каковые уже и не помнятся. Справлюсь с задачей за девять жизней – и на повышение, назад в люди. Или вперед, если считать с позиций царей природы.

И все же, несмотря на наличие вполне приемлемых гипотез, я «прописал» кошку к неприветливым и неприятным людям, живущим прямо подо мной, в такой же смежной двушке. Кто-то обмолвился, что они и соседнюю квартиру в том же тамбуре выкупили. И оба жилища соединили в одно. Тогда у них нынче хоромы. Мне завидовать ни к чему, я один живу. С хомяком. То есть не вдвоем, но и не совсем один. К тому же люди в своем подъезде квартиру выкупили, не в соседнем, а это со стратегической точки зрения почти не о чем. Так, если в разных квартирах подъезды, можно было бы выбирать, через какой домой заходить, а случись ссора – принципиально пользоваться разными. Завидное вышло бы преимущество. Моя бывшая однажды заявила с нетрезвых глаз, что ей противно по одной лестнице со мной подниматься. Это при том, что я ее на себе нес. И ведь не проверишь – художественный ли это был образ или в самом деле так думала? Проспалась, вообще ничего вспомнить не смогла. Или не захотела. А так жили бы себе припеваючи в большой квартире с двумя прихожими в два разных подъезда. И разводиться, к месту помяну, одно удовольствие. Вернул на место перегородку – и всех дел. Серьезное упущение – две квартиры в одном подъезде. Глупо и недальновидно. Но и люди противные. Такие дальновидности не заслуживают. Неужели же тот, кто ее раздает, кто мне прислушивается? Со смеху помру. Прямо на этом самом месте… Эй! Стой! Шучу! Не вздумай! Снова неудачно шучу. И за «Эй!» мои глубочайшие извинения. Не из гордыни сглупил, а чисто по недомыслию.

А что, если я с головы до ног не прав? Ведь Гордыня, та, что грех, – чувство глубоко спрятанное, внутреннее, под сердцем. Его внешние проявление типа честолюбия, тщеславия, чванства слишком просты, чересчур примитивны, чтобы сойти за солидный грех. Да что я вообще знаю о грехах?! Грешный с ног до головы, что есть, то есть, но и ангел тоже, что до понимания собственных прегрешений. Правда, крылья в ломбарде с рождения, выкупить не на что. Мог бы третий глаз в размен с выгодой пристроить, да где он теперь… Со всех сторон не судьба, вот и маюсь.

42

В квартире у противных соседей снизу установлена сигнализация, имитирующая при срабатывании корабельный ревун. Он ревет не в корабельную силу, но на морской зов послушно откликаются все припаркованные во дворе сухопутные автомобили, что дает основания для смелого вывода: не только живое произошло из воды. Милиция при этом нашего двора сторонится, не приезжает, я бы слышал. Ревун часто срабатывает по вечерам. Хозяева, я так думаю, приходят домой и не успевают набрать код, слишком длинным его сплодили. Или дозвониться куда следует в строго отведенное время у них не выходит. Строгость – это первое имя всех, кто о нас заботится, от властей до сантехника, который по сути самая ближняя власть.

Или соседи входную дверь путают? Ведь целых две у них, и обе входные. Для одной – один код, для другой… Вот же уроды!

После душераздирающих звуков меня долго, пока не усну, не оставляет тревога. А на Хомячуру нападает дикий жрач, что ввергает меня в немалые убытки. Хомяк принимается есть быстро, суетливо и всё подряд. Словно предчувствует продовольственный сбой, новые санкции. У меня же совершенно иной повод для нервов. В свое время я до липких ладоней и влажных подмышек боялся оказаться на флоте. Это понятно: три года – не два, а год жизни – не просто год, а це-лый-год-мо-ей-ю-ной-жи-зни! С таким доводом не поспоришь, если ты не отвергнутый цивильным миром романтик, мечтающий о походах, клешах, бескозырках, штормах, то есть… о девчонках. Я искал совершенно иные подходы к слабому полу. Тоже не без романтики, но гораздо более экономные, что до времени. Но сейчас-то… Чего мне сейчас пугаться? В мои давным-давно не призывные годы. Да и отслужил как положено. Однако вот незадача: страхи гнездятся в моем сознании, как тени когда-то живых людей, навечно отпечатавшиеся на уцелевших стенах Хиросимы. Какие ассоциации корабельный ревун вызывает у хомяка, даже гадать не буду. С моей склонностью к неуклюжим, невежливым размышлениям обязательно обижу кого-нибудь. Этот «кто-нибудь», возможно, иного и не заслуживает, но что, если он очень недобр и сильно мстителен? Еще хуже – на целую профессию тень навести. Политик – это профессия или нет? Если так, то, признаться, ума не приложу, о чем может идти речь, но жрет, животное, как в последний час.

43

Кошка с ее неприязненным ко мне отношением очень похожа на людей, живущих непосредственно подо мной. На тех, к кому я, сопоставив характерные признаки, приписал ее, будто судно к порту. Волюнтаризм? А то! Чего мне с ними церемониться?! Они же круглый год без малейшей на то причины меня нарочито не любят, а один день в году по-настоящему и яростно ненавидят. Кошка, надо отдать ей должное, в этот день ведет себя совершенно обыденно, как всегда. Никаких протуберанцев в нашем «общении» не возникает. Ровное, устойчивое отвращение. Последний раз я сказал ей:

– Терпи. Скоро в очередной раз сменят ГОСТ истории, превратят меня в потомка Ихтиандра, переспавшего с Жар-Птицей… И породили они Жар-Рыбицу… Вот тут ты меня и схарчишь за милу душу.

– Это еще почему? – недоверчиво просемафорила кошка взглядом, прищурившись и демонстрируя край клыка.

– Потому, – продемонстрировал я отношение, но сам остался неудовлетворен доходчивостью ответа. – Потому что… рыбица. Сечешь? Это раз. А во-вторых, не резон мне с тобой, животным, разговоры разговаривать. Второе намного важнее первого.

Не знаю, что из сказанного оказалось Авроре доступным, но кошка неспешно, картинно облизнулась. Выглядело это непривлекательно плотоядно. Маньяки-убийцы с таким выражением лиц могли бы полировать на точильном камне свои тесаки. Или нижние соседи – поджидать в упомянутый день неприкрытой ненависти, как я рухну словно подкошенный, да так и останусь лежать бездыханный на замусоренном дворе. А кем-то выпущенная ракета оставит на небосклоне дымный след: «Это тебе за все расплата…»

44

У меня есть друг. Еще с молодости. Со студенческий поры. Наша искренняя взаимная привязанность сохранилась каким-то чудесным образом, несмотря на то, что он своротил горы в бизнесе, а они, неразборчивые, обвалились пустой породой на таких, как я, и погребли под собой. А ведь начинали почти что вровень. Но мой собственный бизнесок – я гордо пыжился, других поучал независимости, – быстро сморщился, усох, как гриб-дымовик. Потом на него наступили. Дым да шкурка – вот все, что осталось. И веер страхов, которым обмахивался, отгоняя иные, более поздние соблазны.

Поначалу, как водится, я горевал по поводу «не срослось» и своей незавидной судьбы. Другой хотелось, завидной. Очень хотелось. Потом остыл. Шрамик на лбу, по всему видать, помог с его баюкающим «Так сложилось…». В общем и целом, быстро остыл. Показалось даже, что быстрее других. Наверное, так и было. Долго горевать – на то особый талант нужен, вдовской. Мне эта участь по-любому не светит. Вопрос… Напросился, вот же мерзавец, наглым выскочкой. Как нам, непосвященным в интимные детали расторгнутого Костлявой союза, отделять вдов от вдовцов в однополых браках? Что, если так: «вдовствующий» в мужских браках, «вдовствующая» в остальных?

Ну да ладно, бегом назад к таланту горевать. Долгая горечь – она после долгой сладости, а я и распробовать ничего не успел. Утешал себя мыслью, что все однажды заканчивается, вот только мое «однажды» оказалось торопыгой из торопыг. Охнуть не успел, а оно уже тут как тут. Что было делать… Так уж с бизнесом в моей жизни сложилось: начал поздно, завершил рано. Не до срока, просто рано. В сухой остаток само собой выпало утешение, что по-своему у меня все было. Дело ведь не в продолжительности занятий, владения, образа жизни, наконец, а в сути. Какие при таком «философском» подходе к жизненной доле могут возникнуть претензии? Только одна-единственная: поздним родился. Не в смысле у пожилых родителей, а в том, что опоздал ко всему. Замешкался родиться в одной стране, поздно сообразил, что пережил ее и она переродилась, стала совершенно иной. Что живу теперь среди тех же других людей. Именно так, никакого «но», они просто «те же другие». В одной стране серьезных надежд подать не успел, все разгонялся, примеривался. В другой – подал, но, кажется, не так, как ждали. И не там. И людям не тем, чтобы смогли оценить. Как-то по-старому, так скажу, вышло у меня в новой стране. Возможно потому, что разгонялся не туда, примеривался не к тому. Но кто ж знал-то. Хочется верить, что по крайней мере по-честному все получилось, у меня, не со мной, но об этом не мне судить. Потому что у меня много сомнений на свой счет по части честности. Но верить все одно хочется. И что характерно, никто не мешает. Словом, поздний. Рефлексирующий, промелькнувший в чужом расписании, а потому стрелочником незамеченный. Не перевели стрелку, уехал в тупик. Странный образ – тупик посреди бесконечного проспекта. Однако какой есть.

Адрес мой трижды поменялся за последние годы, при этом я ни разу за это время не переехал. Такое вот дешевенькое состоялось путешествие. Моя сестра говорит, это как с чаем: разбилась чашка; чай, что был внутри, ни при чем, но кого это волнует? Чашку жалеют, на чай наплевать. Очень по-женски, образно. Я бы про чай в самую последнюю очередь подумал – столько матерных мыслей в очереди. До чая мог бы вообще не дойти. А ведь это чай… Это, чай, я и есть!

Надо сказать, что я никогда не испытывал охоты к перемене мест. Метнулся пару раз в смутную пору, когда с матерью и сестрой жилплощадь делили. Туда, сюда, одна съемная квартира, другая. Все в пределах района. Потом назад, в свой же дом, даже подъезд тот же выбрал. Наверное, в одной из жизней я был наседкой. Или меня только готовят? Может поэтому сальмонеллез не берет? А как же тогда черная кошка? Впрочем, не зря «туда-сюда» суетился, теперь вот дочь есть, внучка…

45

Если кому и надо было в семье становиться писателем, так это ей, моей кровинушке. В школе ее прозывали Байкером. Не за любовь к мотоциклам, их она и тогда избегала, и сейчас стороной обходит, я в дождь шмякнулся не по-детски, ей тогда четыре исполнилось, как раз через день после ее дня рождения и приземлился. Всё сошлось воедино: погода гнусная, дохлая резина, несвежая голова – ногам, колесам беспокойство. Помню, нёсся неведомо куда, будто небо держал в ладонях и нельзя было позволить ему остыть. А на небе резкая такая голубизна напрягшихся вен, туч серые пятна. Перепелиное яйцо а не небо. И вот оно нежданно-негаданно, но вполне предсказуемо – хрусть скорлупой! Итог плачевный: мотик в утиль, ездока в лубки. Добротно запомнился дочери папка-байкер гипсовой куклой. Нет, дочь наградили прозвищем не за мотоциклы, а за… байки. Она и впрямь была первостатейной выдумщицей, с детства кому угодно могла голову заморочить. С ее легкой руки меня в школе считали гением камуфляжа: цельный генерал, а под простачка косит, да так убедительно! А я-то, тетеря, все сообразить не мог, с какой радости меня на всех праздничных школьных мероприятиях в президиум, как цветок на солнце, высаживают. Думал, начитанных уважают, школа как-никак. Пришлось дочь в другую школу переводить. Со всеми предварительными напутствиями. Три года в «генералах» я бы не продержался, лопнула бы «легенда», сам бы ее и проколол, непритворно совестлив.

Теперь моя дочь галеристка и всё у нее идет-движется, по ее же словам, ни шатко ни валко. То есть как надо: не так скудно, чтобы завистники радовались, но и не настолько жирно, чтобы они же затосковали и принялись строить планы, как поживиться чужим нажитым. Так, объяснили мне, нынче принято: не высовываться, иначе враз бизнес отнимут. Выдумывать перестала, тетради с рассказами на полати забросила. Я предлагал заняться, подготовить сборник – отмахнулась:

– Кому нужны эти детские бредни?

– А по-моему, довольно талантливо…

– Ключевое слово «довольно». В смысле, побаловалась, и хватит.

– Зря ты так. – Мне осталось только пожать плечами. Я и пожал.

– Без обид, па?

– Без них, родная.

Я понимаю, что у нее хлопот невпроворот. Художники, которых она «раскручивает по-быстрому», журналисты, что без прикормки вмиг разлетятся по другим стремнинам, охочая до личного времени светская жизнь, дарующая отблески дочкиной галерее, без этого никуда. Вечно голодный конвейер. Кадавр, неудовлетворенный желудочно, если вспомнить Стругацких.

Художники, я так это вижу, проходят через галерею понурой очередью. Где-то в середине пути они распадаются неравноценно на самих себя и публичные образы, придуманные публике на забаву, а спонсорам на бахвальство. Всякому будь выдан свой личный «прибабах». Потом где-то в галерейных тылах, за дверью аварийного выхода, куда живая очередь на «раскрутку» пусть неспешно, однако же выталкивает уже «раскрученных», последние «скручиваются». Еще быстрее, чем были «раскручены». Одна беда: полноценно собраться в былую личность уже власти нет. Часто и желания. Растратились. А без цельной натуры – какое творчество?! Хорошо, если что-то еще в жизни делать умеют – машину водить обучены, считать без ошибок, белить-красить, гайку крутить… Зять мой из таких ненадолго раскрученных. Непризнанный гений, проще говоря. И признания он, зараза, не ищет, потому как гений, а каждому гению неминуем свой час.

– Стоит ли, дорогой мой тесть, изголяться перед нынешним поколением, если предназначен для будущего?

– Окажи любезность, выбери: либо изгаляться, либо заголяться.

– Экий вы, папенька, скупец и зануда: оба беру.

– Ну, хоть тон способен улавливать.

– Тон-н-н-н!

Когда случается видеть его, всякий раз думаю одно и то же: время тоскливое, герои сродни времени, придумывают сами себя, как звезды. Путано? Ну и пусть.

По части бытовых навыков и житейских умений зятя также обошли, не одарили. На «также» разметите акцент, пожалуйста. Не в смысле «тахше», не иностранный. Выпивку он от жены, кровинушки моей, в ванной прячет. Ну скажите на милость, что можно от женщины спрятать в ванной?! Потом удивляется… В остальном же вполне фартовый парень. Женился, по крайней мере, очень удачно. Бездарь напыщенная.

46

Наверное, я все упрощаю. Злюсь на дочь за то, что не тем занимается, а недовольство вымещаю на зяте, потому как неравнодушный отец. И мне совсем не нравится ни искусство, которым она торгует, ни его авторы – живописцы, которые эту, с позволения сказать, живопись живо пишут. Правда, самому мне козырнуть нечем, на руках тузы на мизере, я не очень удачлив в прозе. Но ведь это не лишает меня права на вкус. Ну да, кропаю себе карамель с невнятной начинкой, от которой кариес, пить хочется, руки клейкие. И само собой, карман надорванный. Закиньте в него уже хоть что-нибудь! Что поможет понять эту жизнь.

«Карман… он от ожидания надорвался».

«Круто… Дождется – без промедления закалывай карман булавкой, чтобы не выдуло ненароком обретенное».

«Обещаю».

С кем я говорю? О чем? Стоп… Сегодня воскресенье. Может в церковь? Не тянет.

«Молодец. Там последнее вытянут».

«Думаешь, что-то еще осталось?»

«Бог знает».

«Так спроси».

«Сам спрашивай».

«Есть разница?»

«Ты прав. Нет».

47

Вместо дочери писателем стал я. И не стал тоже. Такое в этом ремесле сплошь и рядом встречается. Вот и я не разминулся с безвестностью. Как писатель за пределами изданного я молчалив. Нет у меня потаенного плана, чтобы кто-то написал мою книгу. Выстраданную, так глубоко запертую внутри, что, возможно, она никогда не увидит свет. Надо признать, что такие же «книги» я вижу, улавливаю их след, чувствую их непроявленную горечь в самых разных людях. Часто они случайно прибиваются к моей жизни и так же безвольно из нее исчезают, течение отгоняет. Вряд ли все они тяготеют к творчеству. Я определяю нашу неоформленную и несосчитанную компанию как людей за завесой молчания. Мы ощутимы за ней, как впотьмах обостренные чувства ощущают близость препятствия, но в то же время невидимы. Мы не прячемся, нас просто не замечают. Самое весомое и неоспоримое достижение двух последних десятилетий: страна вновь в привычной, хорошо охраняемой снаружи и изнутри, правда не защищенной от ветров, несущих простуду и ломоту в суставах, колыбели.

Лет сто назад придумал название для самого главного вынашиваемого романа. «Думайте обо мне так», – вывел на заглавном листе. А «как?» с той далекой поры так и не придумалось. Засада. Другого слова не подберу. При том, что за «как» ал немереное число страниц и еще столько же припас чистыми. А пока суть да дело, принялся редакторствовать. Хоть и говорят, что двумя шариками в пинг-понг не играют. Пинг-понг. Удивительно по-вьетнамски звучит, хотя я во вьетнамском ни бум-бум, а придумали название игры англичане.

Как и любой редактор, я – открыватель. Я проникаю сквозь авторские мысли, к породившим их чувствам, полагаясь на собственное мерило искренности. Иногда прошу уточнить, добавить красок, случается, что и ясности. Так должно было бы быть. Так меня обучали. Но что делать, если чаще всего между мною и авторским замыслом оказывается всего лишь помеченный знаками, сложенными в слова, лист бумаги? Конечно же, я расстраиваюсь, но не ропщу – с работой нынче ох как непросто. Однажды взбунтовался и неделю «гастролировал» на улице возле хинкальной в костюме главного блюда. У меня нещадно мерзли коленки. Причем правая, более терпеливая днем, при исполнении, с лихвой отыгрывалась ночами. Повод вернуться к привычным занятиям я для себя поименовал «профнепригодностью» и пошел на поклон в редакцию. Сдаваться. Пока выслушивал для пленного обязательное, думал, к каким еще профессиям не лежат мои тело, душа, ум. И понял, что «жизненепригоден». Это открытие могло бы завести меня черт-те куда, но, к счастью, только на добровольной основе, а по своей воле я не пошел. Остался где был и каким был. Я и сейчас там же и тот же. Стареющий типяра, убежденный в бессмысленности осмысленных убеждений, неустроенный, частенько поддающийся ложному суждению о способности алкоголя покарать стресс, то есть сильно поддающий… Чем еще украсить портрет?

«Русский?»

«Всё может быть».

«Интеллигент?»

«О…»

«Согласен, временами очень и очень сомнительно».

«Зато во все остальное время эта призванность согревает душу».

48

Иногда, каюсь, накатывает, и я мягко грущу о себе таком, какого никогда не было, начиная с неопределенных, неведомых, а потому легко прорастающих в любой почве корней. В мире иллюзий, к слову, тоже нужна опора, пусть и такая же иллюзорная. Удачливые и богатые в таких случаях подыскивают голодных художников с божьей искрой. В сытых, не могу не признать, она, божья искра, тоже встречается, но сильно загромождена, занесена хамсинами чиновного обожания, ее трудно рассмотреть. Трудно и о-очень дорого. Голодные же – не все, разумеется, однако многие, – так жаждут сытости, что легко продаются. Вот им, талантам, еще не опознанным человечеством, и заказывают «старое масло». Не забывая приложить к задатку набор своих фотографий. Для «штришков», так сказать, определяющих «фамильное» сходство. И рождается на холсте мнимая прабабушка, фрейлина в кренолинах. Или, скажем, такой же псевдопрадед в парадной форме Московского 1-го лейб-драгунского императора Петра Великого полка… А ведь не случайно, не с бухты-барахты вспомнился именно этот полк. В гостиннной… Двух, а тем более убожества одного единственного «эн» для представлениях об описываемом пространстве никак не достанет… Итак, в гостиннной одного помпезного дома в Замоскворечье мне довелось лицезреть богатырский, что до размеров, холст, поименованный следующим образом: «Предок с сослуживцем и близким другом Федором Федоровичем Тютчевым в карты режутся». Так, гордо похохатывая, полотно гостям представил сам хозяин. Я частным порядком пописывал его мемуары, втайне надеясь, что литературная серия «Охуеть и не встать» вряд ли когда-либо кем-либо будет учреждена, а значит, рукопись никогда не увидит свет и мир не будет смущен еще больше, чем он смущен сейчас. За труды собственно и был удостоен немалой чести присутствовать в высокой компании.

Прочитать, если именно это – про Тютчева, предка и карты, – или что-то иное было выгравировано на табличке внизу рамы, я не удосужился. Неловко было отбиваться от восхищенных и охающих, будто при родах, гостей. К тому же нижний край рамы требовал поклона, возможно прогиба, я же не был уверен, что рубашка из джинсов не вылезет. Или что-то вовсе оскорбительное для общества. Даже на мой саркастичный взгляд все вместе – работа, рама, табличка – выглядели вполне достоверно и презентабельно. Не в пример лучше хозяина. Грамотно и умело состарена: без ботокса, хитрых подтяжек. «Да здравствуют возрастные морщины!» – полыхнул в мозгу неозвученный лозунг. И тут же подумалось оправдательное: «По меньшей мере, знает, кто такой Тютчев. И что служил. И где служил…» Правда, вырисовался нюанс, но о нем чуть позже. Как и о друге юности, с которым чудом сохранил отношения; я все помню, просто немного отвлекся.

Я слушал разглагольствования хозяина о мире, об истории, о своем, то есть его в ней месте, а мой короед сомнений, тихо сопя, поедал плоть благодушия. Нет, конечно же не сам «потомок» выдумал липовый сюжетец. Наверняка корыстный живописец отметился, присоветовал две фигуры писать, одна из которых известна…

«Гонорар опять же за двоих слупил».

«Ну, и молодец».

«Завидуешь».

«Как и ты».

И еще дважды молодец – вот он, нюанс! – что утаил, шельмец, от заказчика: не тот это Тютчев, который известный поэт и по отчеству Иванович. Это сын его, Федор Федорович, так и не выбившийся, кстати сказать, в известные литераторы, хоть и пытался настойчиво. Нынче он и вовсе забыт, то есть неузнаваем. Но служил именно что в Московском 1-м лейб-драгунском императора Петра Великого полку, тут без фальши.

«А может, не было никакого коварного умысла надуть толстосума и художник такой же лопух, как его заказчик?»

«Запросто».

«Дочкину паству вспомнил».

«Их, убогих».

49

Честно говоря, мне сдается странной тяга нынешних состоятельных выдумщиков определять своих пращуров именно на военную службу. Случись у меня подобная блажь и, понятное дело, возможности, я бы своего «предка» отдал в дипломаты. Или пристроил к ним. Кому как больше нравится. Там и Тютчев – старший, и Бестужев-Рюмин, и Горчаков. «Предку»-то нафантазированному какая печаль – в чей мундир рядиться? Форма, кстати, в те времена у дипломатов была весьма импозантной. Особенно парадная. Авантажно выглядели тогдашние мидовцы. Офицеры лейб-гвардии, я бы сказал, дипломатам баталию кутюрье заметно проигрывали. Впрочем, это дело вкусов, а они меняются, не почитая традиции, скорее уж с вызовом к ним. Знавал я человечка, что с трех шагов «Кавказ» от «Агдама» по запаху в голос радостно различал, теперь же «Дом Периньон» оценивает молча, задумчиво и немного печально. Возможно, вспоминает, что Пьер Периньон, строго говоря, не был изобретателем игристого вина, но много чем поспособствовал его появлению. Или телеурок сомелье вспоминает, а в голове: «И чё, сука, щеки надувать придумали. Пузырики – они и есть пузырики. Закинул бы щас махом, и супцу… пока не остыл. Вот, блядь, вынудил господь в люди выбиться».

Я представил себе еще одно полотно по соседству с нынешним лет эдак через пятьдесят. Вязь по меди внизу рамы «Имярек с Сергеем Шойгу смотрят в скучную сирийскую даль, но им не скучно, карты прапор спёр». Вообще-то картина не получилась. Скорее уж барельеф. Еще я про себя заметил, что коли хозяин дома вес не переборет, а явит привычное всем упорство в его наборе, то профиль министра потеряется на профиле персоны совсем не исторического веса. Даже не знаю, чем обернулось бы рефлексирующей в мемуарах прорве такое не в меру возвышение. Такая несправедливая пропорция как минимум означала бы, что с нынешним режимом случилось что-то недоброе, а это невозможно, потому что мой гостеприимный хозяин – прыщ неживой на сухой березе без нынешних. Словом, утопия.

Меня, как и любого другого человека, фантазии порой уносят черт-те куда, но так или иначе я бы в жизни не стал выставлять их напоказ. Не забыть сообщить бедолаге про конфуз с Тютчевым. Письмом. Да, письмом лучше.

Эк в какие дали меня унесло от мыслей о моем состоятельном друге. Точнее, об отношениях с ним. «Чудом сохранившихся» – я ведь так их определил? Надо сказать без всякой рисовки, что это комплимент нам обоим. Кстати, «потомок» картежника, меряющегося навыками каталы с младшим Тютчевым – это не он.

50

Раз в год, зимой, на мой день рождения, состоятельный друг присылает за мной лимузин. Огромный до невозможности «мерседес» или неописуемый, роскошный – это ведь не описание? – «бентли». Обе машины черные, будто космос, в котором я не Гагарин, не Лайка, а искусственный спутник, потому как разборчиво могу подавать исключительно однотонный сигнал – такой восторг. Машины сверкают лаком в любую погоду совершенно невыносимо, убийственно для моего двора. Даже унылый дворник, таджик, чье усердие суть светлячок нерадивый, днем вообще незаметно, начинает относительно бодренько шевелить широкой лопатой. Прочищает дорожку вдоль бордюра, который угодливо, скорее даже конъюнктурно, именует поребриком. Не исключено, что думает: «Заработался весь, до Питера снег догреб». Но в своей манере, не так разборчиво, с русским у него такие же трудности как и… со всем остальным. Не знаю, не вдавался, но чувствую, что прав. По-хорошему, ему попросту нужен повод приблизиться. Он же при исполнении, просто так подойти и глазеть – выйдет неправильно. Трудно живет человек, сплошные условности. Когда идет снег, он каждому, без преувеличения, прохожему указывает на небо и говорит: «Беда-а!» Я однажды задрал голову вверх, посмотреть… Чудом устоял. Пару секунд сучил ногами по льду, как каратист нунчаками.

– Есе сють-сють – ибанёся, – оценил таджик мое чувство баланса с самурайской невозмутимостью.

Разрез глаз, я так понимаю, как минимум половина характера. Надеюсь, что думать так можно, а говорить я никому не собираюсь, глупость ведь несусветная. Понимаю, не дурак. Надеюсь, по крайней мере, что не дурак. Ну не совсем. А это уже шанс.

Были времена, они уже вспоминались, я и сам мечтал владеть таким или близким к тому автопарком. Даже вынудил себя двинуться в сторону мечты. Меня тревожило присутствие в моих планах двух противоречивых, взаимоисключающих намерений: рвануть в новую жизнь с низкого старта и при этом ничем из прожитого-пережитого не жертвовать. Умом понимал, что с таким багажом, как у меня, никуда не рванешь. Дернешься разок и замрешь, будто в тебя из стартового пистолета попали. И все-таки сделал пару робких шажков, полагаясь… Ох уж эти мечты – маникюр, первый же ацетон смывает их, как и не было.

Черт знает, на что именно я полагался, с чего вдруг понадеялся смягчить душу Фортуны, расположить к себе. Может быть, именно робеть и не следовало? Но увы. Гигиенично справлять нужду против ветра порой куда проще, чем перелопачивать свои собственные просчеты. Главное, ради чего? Ведь всё уже состоялось. Рассосалась моя удача леденцом монпансье на языке. Какое-то время я хранил память об ее удивительном вкусе, потом вкус окончательно выветрился, наверное, слишком часто рот открывал, а вслед за вкусом и воспоминания о нем. Так бывает: помню, что был вкус, а вот какой он?

Словом, мечта и шикарном личном автотранспорте под давлением обстоятельств заметно усохла до «посидеть внутри». В этом случае, как вы догадались, возможность прокатиться вальяжно на лайковой коже задних диванов перерастает мечту, она уже больше мечты, почти что чистое счастье. Девяносто девять целых и девяносто девять сотых. Кому-то это может показаться смешным, но полные сто процентов счастья, то есть абсолютная его чистота, каковая, если вообще в природе присутствует, то лишь в любви матерей к своим грудничкам, – это… мой неспешный подход к лимузину. Неторопливо, руки за спиной, так осанка солидней, подбородок чуть задран – «они оценивают…». И все это на виду у дома, двор не в счет, двор замер, он парализован, двор – овощ. Есть пара-тройка деревьев, которые следовало бы ради этого дня вырубить к чертовой матери. Примерно дюжине окон перекрывают зрелище моего кратковременного триумфа. Зато весь остальной дом с глазами! Одна беда, не могу не подосадовать: водитель у моего друга абсолютно бездушный и крайне непонятливый человек. Он, холуйская душа, все норовит припарковаться как можно ближе к подъезду. Спасибо городскому хозяйству, то тут копнут и забудут яму, то плитку в зиму стелить задумают… Почему предыдущему градоначальнику не пришло на ум ульи во дворах устанавливать? Выходит, пасечники не так предприимчивы, как плиточники. Короче, худо-бедно, но от входной двери до услужливо распахнутой дверцы мне удается проделать шагов шесть. Семь, если шагать скупо, с намеком на «что-то поясницу нынче тянет», или на геморрой. Нет! Никаких геморроев! В такие священные моменты тяжкий грех думать об обычной, кому угодно достающейся болячке. А я в прошлый раз подумал. А никак нельзя. Пусть в следующий раз это будет… подагра. Благородно, неизлечимо, звучит как титул. Граф Подагра. Опять же не в заднице, хотя на походку влияет ничуть не меньше. И вообще, если вдуматься: что может приключиться в заднице, если весь я без остатка уже в ней приключился?

Один мой шаг так или иначе нерачительно скрыт от глаз неравнодушно приникших к окнам сограждан. Виной тому кургузый и засыпанный поверху всякой отслужившей срок гадостью козырек. Он тяжелым обрубком нависает над подъездом и временами будит во мне целый сонм опасений, гораздо более драматичных, нежели непредсказуемый лед на крыше и сосульки по ее краю. Потому что бетонный козырек предсказуем, он, если что, не промахнется. Пока же из-за него на людях, даже если мельчить, мне остается шагнуть не больше шести раз. Зато на все оставшиеся, неторопливые, до мелочей рассчитанные, отрепетированные перед зеркальцем для бритья шесть шагов я – звезда! Можно уже никуда и не ездить, честное слово. Там, куда, тем не менее, меня доставят, в самом деле интересного мало. Если отвлечься от обильной и разнообразной кормежки с перерывами на велеречивые тосты, в которых я при всем желании, несмотря на приподнятую знатным хмелем самооценку, не узнаю себя. По правде сказать, и не пытаюсь узнать. Слушаю невнимательно. Только лицом. Все внутри занято другим делом. Меня интригует, сколько в месяц выписывают лакею, ряженному в ливрею от-кутюр, что пасется за моим стулом, больше напоминающим трон. Мне кажется, что за половину его вспомоществования я бы с легкостью за годик-другой дописал свой роман, который в общем-то никому не нужен. Признаться, мне самому он уже опостылел. Как заношенная до дыр идея. В них, в дыры, утекли задор, нерв, смысл… С таким настроением 25-го дня осеннего месяца затерянного в истории мрачного года петроградские большевики прошли бы себе лениво, без всякой заносчивости, скорей уж в недоумении, мимо телеграфа, вокзалов, госбанка, от Зимнего вообще отвернули бы – «Чего нас вообще по такой погоде на улицу понесло?» – и разбрелись малоценными компашками по домам, по бабам и кабакам. Как же это было бы славно. Кстати, вот дельная мысль: как минимум один роман я могу завершить без всяких денежных вливаний. И даже без особых трудов. Это будет роман с литературой. Однако же сила инерции свойственна любому движению под гору. Ну и память, что из собственнических побуждений предпочитает время от времени думать о своем носителе не по заслугам комплиментарно, тем самым взывая к жизни почти утраченные иллюзии. Так и хочется сравнить ее за это с виагрой. Левой, поддельной, поскольку речь об иллюзиях.

Нет, я ни разу не позавидовал прислуживающему мне лакею. Так раболепствовать я бы не смог ни за какие блага. Однако время от времени невольно уважал его за дар грамотного постижения правил жизни, в которую довелось явиться. И посмеивался, подвыпивший, сам над собой: «Вот оно – курьезное двуличие самовозвышения». Еще бы понять, о чем это.

51

Чужую семью, где я свой и гость, обычно в два счета утомляет нужда искать общие темы для непринужденного разговора. Мы вязнем в насмешливо недоброжелательном обсуждении телепрограмм и их ведущих. Но телевидение позорно однообразно, каналы уныло повторяют друг друга, степень убогости регулируется бюджетом, и только истеричный или саркастичный вопёж о правде, которая всегда на нашей стороне, повсюду равен по силе и непреклонности. Эдакий пропагандистский госстандарт. Словом, наш запал похваляться чуткостью обонятельных рецепторов иссякает излишне быстро. Слава богу, быстрее, чем запас нормативных эпитетов, обстановка категорически не располагает к вульгарности. Главного постановщика медийного шоу мы щадим, аккуратничаем на его счет. Делаем вид, что не по его прихоти нам недавно еще расцарапанный до крови мозг конопатят дерьмом и патокой. В зависимости от того, о чем речь. Но мозг от этой смеси не выздоравливает, наоборот – мертвеет, ему кровь важна, сахар с говном для него не пища – заплаты. Но.

Это очень важное место. «Но» в родном языке – сочинительный противительный союз. «Пишу с отвращением», я бы так пояснил. В чужом языке, японском, это жанр драматического искусства. А в чужом искусстве – кино, снятое Робером Лепажем. В моем же сознании «но» – граната на ниточке; порох хорошо бы подмокший на полке дуэльного пистолета; совсем незначительное уточнение: не у меня, у меня порох сухой; не подхожу… Кому? Куда? К чему? Это неважно.

«Неприменим».

«Неприспосабливаем».

«Неликвид».

«Истребить?»

«И то не досуг».

«Однако не обо мне речь».

«А чего вылез?»

«Так хочется же».

«Реже чеши».

«Ха-ха».

Итак, «но».

Во-первых, хозяин машин, домов и лакея в ливрее первому лицу известен. Именно так. Они не знакомы, но «известен» – это вам уже не «малоценка» какая-нибудь, не бросовый персонаж. Однажды, и это может случиться в любой день, мой друг может понадобиться и будет призван, потому что из неизвестных не выбирают. Список. Он лежал и лежит в основе всего. Разумеется, важно разместиться в правильном списке. Судя по пышущему изобилием достатку, мой «раз в год благодетель» залег в правильном. Во-вторых, электрики странные время от времени щиток проверяют. Всё время разные. В смысле, электрики. Однако все безошибочно сразу находят щиток, что для электриков просто невероятно.

– Это тоже… – многозначительно пошептал мой удачливый соученик, – важный знак, радостный. На кого попало, – подмигнул, – опытных электриков не растрачивают.

Все-таки позитивный он человек. Будь я на его месте, мышью бы кинулся к черному ходу и бегом в Шереметьево. Электрики, блин…

Когда привычные темы исчерпаны, я, благодарный за то, что позвали, побаловали, польстили, произношу магическое:

– А помнишь, друг, как мы с тобой…

Недолгий и скорее всего единственный миг, когда семья моего старого друга мне если не рада, то хотя бы признательна. Нечто подобное может произойти, если начинить хлопушку не привычной бумажной дребеденью, а восхищением. Пусть мимолетным. Хлопок! Ах! И всё. Закончили восхищаться. Вслед за этим под скромное покашливание и ободряющее похохатывание отца семейства я вспоминаю о какой-нибудь буйной проделке, беспокоясь лишь об одном: вдруг аудитория тоже смотрела этот фильм? Волнения, надо сказать, совершенно беспочвенны, у нас у всех в голове полный «киносалат».

Не понимал и по-прежнему не понимаю, какого черта я ему, моему стародавнему другу, надобен в его доме в… мой день рождения? Поди думает, что близость к простым людям, в моем случае к простым неудачникам, возвышает? Или семью таким макаром воспитывает? Если так, то метод выбран весьма необычный. А может быть, мстит семье за что-то одному ему ведомое? Или грех какой искупает? Да нет, в качестве епитимьи я не лучше горчичника на свежей ссадине.

52

Поздно вечером, когда дворовые алкаши щедры на добрые пожелания, а фонари скупы на свет, меня возвращают домой. Беззвездочный, отмеченный лишь хитрыми буквами, всякий год разный французский коньяк из автомобильного бара, предложенный мне «на дорожку», решительно прибавляет мне звездности. Вот такой парадокс. Будь я гостиницей, уже бы впал от количества пятиконечных на вывеске в передоз. А постояльцы – в кому от цен. На повторе мысленно произносимого слова «парадокс» я невежливо громко икаю. Это мой внутренний мир рвется наружу, ему во мне тесно. Водитель, однако, блестяще вышколен. Ему мой «кикс» прекрасно слышен, но он виду не подает. Даже обходится без мимолетного «косяка» в зеркальце. Я для него всего лишь деталь общего пейзажа сзади. Несущественная, имея в виду то, чем он занят. «Как-нибудь надо отдельно об этом подумать, – насмешливо наказываю себе, и это «как-нибудь» начинается сию же секунду. Но думается мне вяло. Куда сноровистее мысль о том, что порой здорово нагрянуть к деревенской родне, нагуляться до зеленых мух в глазах и свалить с чувством облегчения, не оставляющему место ни для расстройств, ни для сожалений. Потому что город чудовищно ревнив, а сопли по «корням» лютой ненавистью ненавидит. То есть совсем не в тему голова напряглась. А может, просто времени «разогнать» правильную мысль не хватило – домой прибыли.

Я продуманно нетороплив. Покидаю авто так, будто с головы до ног обернут мягким, стесняющим движения. Шофер, педант, уже попрощался со мной и, аккуратно прикрыв дверцу – остальное доделает умная техника, дверца взасос прильнет к своей раме, никакого хлопка, – вернулся за руль. Я подхожу к окну с его стороны и заговариваю. Вроде как «барин выпили чутка и желают общения». Машину я обхожу исключительно спереди, а то ведь и оглянуться не успеешь – улизнет, чурбан бесчувственный.

Водитель, хоть и лишен понятливости, как из пращи вылетает во внешний мир и слушает мою непритязательную болтовню вежливо, почтительно и с неприязнью, скрытой серой подфонарной невнятностью. Вежливость и почтение я вижу, неприязнь же чувствую. Не беда, за год все забудется. За год много чего может приключиться. Водилу, к примеру, уволят за какое-нибудь не водительское, чуждое этой профессии высказывание или, еще хуже, поступок. Скажем, слямзит купюр, ассигнованных на ремонт и горючку так жирно, что станет заметно. Новый же наймит за рулем примется перед мной выслуживаться. По незнанию, с кем, собственно, имеет дело. Бизнес моего друга может рухнуть. Не вдруг, но для него неожиданно. И тогда в этот день, как, наверное, и на его день рождения, мы станем собираться у меня на кухне. Втроем. Я, мой друг и мой хомяк. Нет, не так. Мой я, мой друг и мой хомяк. «Мой я» – это крайне важное определение. Оно призвано означать, что я буду самим собой. Не хочу кривить душой и приписывать себе неочевидное: я вряд ли сумею возвыситься до искреннего сочувствия разорившемуся. Даже если разорится друг. Не дай бог ему такой доли! Хотя бы потому, что меня с души будет воротить от фальшивого блеянья «Да ладно, старик, всё еще наладится…» Еще я стану стыдиться за «мое я» и прятать свой стыд за надежду, что это не весь я. А как вообще быть с «моим я», если я так или иначе буду вынужден мямлить и притворяться? Да пошли они оба. Пусть вдвоем квасят: друг и хомяк. Тем более, что в наших с другом отношениях навсегда останется незначительная недосказанность. Однажды я переспал с его женой. Под ее, что извиняет отчасти, настроение. Ну и по собственным, что усугубляет вину, беспринципности, безволию… Наверное, зависть тоже следовало бы упомянуть, хотя самобичевание мне не свойственно даже наедине с собой. Мой друг, конечно же, ни о чем не догадывается, его жена обстоятельно подтерла память, я же временами от безделья и прочих без… не прочь был бы повторить опыт, но понимаю, что даже Дед Мороз с таким планом не подсобит. Его щедроты совсем о другом. Иногда мне думается, что с этим, должно быть, трудно жить. Должно быть. Это не о Деде Морозе.

Иногда водитель услужливо кивает, хотя кивать нечему. И ни к чему. Я ведь не с ним говорю, моя аудитория – это не он. На втором этаже, прямо над нашими головами, совсем близко… Я как будто бесцельно скольжу по фасаду взглядом – «барину интересно, куда приехали» – и безошибочно распознаю знакомые лица, расплющенные о стеклопакет. Знаю, что и первое действие этого фарса, мой отъезд, ни в коем случае не могло быть пропущено. Мне не было нужды оглядываться, чтобы убедиться в этом. Даже вполоборота, чтоб подкрепить уверенность. Я и не оглянулся. А ведь как хотелось! Так страшно хотелось! Прямо до прилива гордости, что взял себя в руки, преодолел-таки секундную слабость, совладал с искушением.

За окном жадно поглощают мгновения моего триумфа. Зрителям никогда не удастся его переварить. Но и сгинуть со свету от несварения им также не суждено. «Жаль», – думается мне плотоядно. Все же человек – хищник, даже если убежденный веган. Я же – мясоед. Если месяц задался.

53

Этот короткий, ничем особо не выделяющийся день, однако единственный в году, наверняка отмечен как минимум у моих нижних соседей на кухонном календаре. В каждый новый календарь они, должно быть, переносят отметку. Обводят дату кружком и пишут рядом мелкими неровными буквами, сущими каракулями мое ненавистное имя. Или обозначают его единственной буквой, а то и вообще крестиком. Просто так, дань привычке, на всякий случай, потому что эта дата вытатуирована у них на подкорке. Я как-то так это вижу. Причин, признаться, назвать не могу, они мне недоступны, но наверняка какие-то есть, как по-другому? Может, этажом моим планируют прирастать… Или… Ересь какая-то в голову лезет. Словом, я без понятия. Однако, не считая домочадцев моего богатого друга, это вторая семья, ни разу за последние десять лет не пропустившая мой день рождения. Если бы они только знали, что часть коньяка, щедро пожертвованного на путь в лимузине, я потребляю за их «преданное внимание». Даже представить себе не могу, к чему бы это знание привело. Но тост мой – истинная правда. Я очень ценю неравнодушие к себе в этот день.

Мама один раз зажала поздравление, не позвонила. Очень сомнительно, чтобы дату забыла, не в ее это стиле. Да и сестра-близнец непременно оросила бы щедрой слезой пресловутую жилетку для скорби. Женщине в одиночку с такой обидой, как материнское безразличие, трудно справляться. Несмотря на то, что мама, надо признать, неплохо нас подготовила по части стойкости к житейским перипетиям. И к собственной черствости – чего ходить вокруг да около. Кстати, моя сестренка тоже не ангел: пронесла, было дело, мимо братских ушей деньрожденное краснобайство. Конечно, намеренно. Кто бы сомневался. Чем-то задел я ее или, того горше, обидел, нечуткий. А чем – без понятия. Нечуткий и невнимательный. Мои славословия и пожелание обрести рог изобилия буквально всего были сестрой благодушно приняты, в мой же адрес добрые слова замолчали. Я бы проще воспринял демарш, кабы речь шла об обмене открытками, но по телефону, почти вживую, и день рождения у нас один…

– Ну-ну… – выдал я после минутного ожидания. – Благодарю покорно. Всё исполню в точности, как пожелали.

И сошел с линии связи.

До вечера жалел, что жаба придавила, не позволила порешить телефон о стену. Потом выпил и решил, что прав, совсем не дело нагружать душевные тяготы материальными трудностями. Да и не факт, что мое негодование действием было бы услышано абонентом и правильно им расшифровано.

«При случае надо бы раздобыть какой-нибудь старый никчемный аппарат и попробовать…»

«Ага. Еще внеси в перечень старую, на списание стену, чуткие, непосвященные в замысел уши, руки несильные, чтобы по лицу за хамство не больно было…»

«Стоп. Всё понял. Интерес утрачен окончательно и бесповоротно. Закрыли тему».

На следующий день сестра замучила меня извинениями, плакала, дурой набитой себя кляла, но причину недовольства мной так и не приоткрыла. Тот еще сейф без кода. Дочь звонит мне, как правило, днем позже или двумя-тремя раньше нужного дня. Как и тетке, так что умысел отпадает. Даты, видимо, ей не даются, хотя во всем остальном вполне ладный человечек. С поздравлениями дочь не торопится, вообще неуверенно начинает, с извинений и приседаний. Словесный книксен. Робкая девушка и совестливая.

«В меня».

«Опередил».

Я дочери, как могу, помогаю справиться с неопределенностью отцовского дня рождения. Тоже мне, неприятность. Успокаиваю, божусь, что суевериям не поддаюсь, а приметы, особливо плохие, мне и вовсе безразличны. Могу ввернуть словцо «фиолетовы», чтобы попасть в шаг со временем, на одно слово. Когда моя девочка была нежным ребенком, воспитываемым отчимом, а я в бесконечном тексте человеческого познания пытался редактировать ее будущие представления о добре, то часто и опрометчиво обещал ей походы в кино, цирк, зоопарк, лыжные прогулки, грибные, гербарий… Потом ненамеренно подводил, так получалось, а она всегда говорила:

– Папочка, любимый, ты не расстраивайся. Ничего не случилось. Мне и не хотелось, это я так согласилась, чтобы тебя порадовать.

Чтобы долго не рассусоливать: у меня невыплаченный долг. По самым скромным подсчетам – лет на сто двадцать вперед. Поэтому никаких обид с моей стороны. А на меня можно, поскольку долг я не возвращу хотя бы в силу самых простых и естественных обстоятельств. Мне жаль себя дважды: несолидного должника и вообще.

54

Моя версия о захватнических планах соседей снизу надменно выкашивает малейшую поросль реализма. Наши перекрытия ни один отбойный молоток не возьмет. По-видимому, строители осваивали – это ведь правильное слово для «вовремя израсходовать»? – отпущенные бетонные плиты и положили по две. Одна на другую. Сосед с пятого этажа – весь дом стонал и судачил – в запале евроремонта размечтался люстру перенацелить в стол, кокетливо отодвинутый от центра гостиной. Дизайнер ему, видите ли, «нафэншуил».

Стараниями шести фирм – их пришлось заменять одну за другой в поисках той, чья реклама ближе к реальности, – дом несколько дней содрогался от назойливой и устрашающей звуком долбежки. Потолок, по словам очевидцев, можно было продавать киностудиям как фрагмент дома Павлова в Сталинграде.

Жена упрямого «фэншуиста» подала на развод, при том, что вроде бы сама все затеяла, но быстро остыла. Очень по-женски. А он, мужик, бедолага, проникся, увлекся, но не справился. Ненадолго слег с сердцем, а потом навсегда – со всем телом разом. Очень по-мужски. На какое кладбище свезли беднягу – я не помню. Возможно, мне и не говорили, поскольку сам не интересовался. На кой мне эти подробности? Да и неловко было: такого ему при жизни желал – вспомнить стыдно. Спасибо, в инициативную группу «разгневанных» не был включен. В ту, что открыла человеку глаза на его истинное отношение к заслужившим дневной и вечерний покой людям. В тех еще выражениях открыла – инициативная же…

Открытыми глаза пережившего катарсис соседа оставались недолго, потому как медики подоспели быстро, как только они умеют, и на скорую руку глаза позакрывали.

Потолок ничто не разжалобило, он выстоял.

Смешно, но домыслы, чтобы не сказать о них – сюрреалистические измышления насчет ртов, хищно распахнутых на мое жилье, неожиданно нашли подтверждение. Эти странные люди… Стесняюсь напомнить, что по моей предвзятой версии именно они владеют постылой кошкой, с коей я состою в откровенной вражде. И вот эти странные люди написали заявление народному депутату, заседающему от нашего микрорайона на одном из государственных грозовых облаков. А может статься, что и целый район представлял товарищ.

Грешен, никогда не изучал бюллетень для голосования, если на работе запугивали до того, что приходилось идти и голосовать. Но и врать не стану: фамилию своего главного кандидата запомнил крепко. Странно было бы за эти годы ее не выучить. К тому же «напоминалок» как всегда полный экран, с утра до ночи.

В остальных бумагах – городских, окружных, районных, какие еще там… – крестик ставил и ставлю всегда произвольно. Важно не промахнуться мимо квадратика, не запороть бюллетень. Речь об уважении к бумаге, не больше того. Персонаж мне не интересен. Он в принципе, вообще не имеет никакого значения. Почему? Потому что выбираем мы из народа в «не народ», и избранные никогда уже к нам не вернутся. Уникальный случай, когда «билет в один конец» звучит, как отчет о состоявшейся мечте.

Мне вся эта бесовщина не нравится, но митинги, баррикады, как возможность что-либо переменить, никак не вписываются в мои представления о личной самоотверженности. Я ее, личную самоотверженность, не переоцениваю. Я, если разобраться, и без того – кругом жертва.

Адресата соседского навета, то есть депутата какого-то там уровня, мы вроде как в своеобразные доноры выдвинули. В смысле, одарили правом делиться с народом своим кровным временем, талантами и благоприобретенными возможностями, думая о власти. А он, как позже, но почти сразу же после избрания выяснилось, вдруг переменился. Рассудил о себе, жирный и пышущий здоровьем притворщик, как о худосочном и малокровном для пользования толпами страждущих. Глагол «делиться» в одночасье испарился из его словаря. При этом ходят упорные слухи, что все-таки делится, собака. Вынужден. Увы, не с нами.

«С кем?»

«Мне лучше не знать, еще чего доброго выболтаю. И вообще не о том речь, я ведь с заявления соседского начал».

«Так и продолжай, с чего начал».

В заявлении значилось, что из моей квартиры к нижним соседям стекают «потоки негативной энергии», и жильцы ощущают «неправильное в охватившем страну расцвете духовное и нравственное неблагополучие». На что конкретно авторы намекали, я не знаю, но написано было так. Дословно. Это цитата. По странному стечению обстоятельств меня письменно уведомили из секретариата народного депутата о поступившей жалобе и простодушно сдобрили уведомление выдержками из оригинала. Закавыченными. Оттуда и выписана цитата, приведенная выше. Я по праздности забавлялся, выдумал другой текст уведомления. Вот он:

«Уважаемый товарищ! Вчера, ближе к полудню, на Вас донесли представителю демократической власти, каковой проявил заинтересованность в Вашей судьбе и нашел единственное мудрое решение. Оно должно побудить Вас спешно навести порядок в личных делах. Остаемся с Вами, пока Вы с нами».

А что депутат? Депутат отреагировал на сигнал своеобразно, совершенно непредсказуемо и смешно. Народные избранники, я заметил, вообще тяготеют к хохмам с серьезными лицами. Такое амплуа. Уж не потому ли, что мы выбираем их вроде как в шутку? И тоже с наморщенным от прилива ответственности челом?

«Ответственности за кого, осмелюсь спросить?»

«За себя, наверное. Так получается».

«Н-да… Ну и что же наш депутат?»

Он направил ко мне… налогового инспектора. Мы с инспектором остались друг другом чрезвычайно довольны.

Абсолютно нормальным оказался мужик. У него тоже проживал хомяк, только другой породы – Даурский. Он – не хомяк, а инспектор, – срочную отслужил, как и я, в Забайкалье, но с большим прибытком: вывез оттуда не бронхит в хронике (я весь собрал), а жену и первого своего даурского хомячка. С тех пор ни разу не изменил породе. А вот с женой так не вышло. Изменил. Все бы ничего, могло обойтись, срастись с костной мозолью, но женщина поддалась обиде, характер с поводка спустила. Проявила себя не симпатичным и любящим человеком, как раньше, а неуживчивой фурией. Вот и пришлось расстаться.

В ответ на душевную откровенность я без затей, по-добрососедски, рассказал гостю, что заявители – они же кляузники и клеветники – сделали недавно в квартире дорогущий ремонт. Паркет, стояки труб, батареи, проводку – все заменили. Больше года житья от них не было. При этом вроде бы нигде не работают. «Вроде бы» подчеркнул интонацией, но однозначно не стал утверждать. Всезнающие тетки во дворе в цифрах ремонт расписывали, умом можно тронуться, какие цифры! Но заходить так далеко я не стал, с цифрами это уже донос, стыдно. Нюансировка во всем важна: воровать – приворовывать, врать – привирать. Как, спрашивается, без таких тонкостей отличить честного человека от жулика?

Кстати, про негативную «энергию» как причину кляузы инспектор услышал от меня впервые, его подвигли на поход иным поводом. Что именно сообщили, он умолчал, я же не стал настаивать, раз полюбовно коллизия разрешилась. Зато о народном избраннике сборщик податей молчать не стал, обозвал конченым идиотом. Похоже, налоговики и в самом деле неплохо осведомлены.

Еще мы сошлись в том, что оба недолюбливаем кошек. «Недолюбливаю» было моим словом, налоговик сказал «Терпеть ненавижу!» Кошка… Как-то снесло меня от нее вольным течением мысли. Интересно, кошке может сниться Желтое море? Наверное может, если, конечно, она различает цвета. Если нет, то ей снится Черное. Или Белое. Получается, что кошкам по определению снятся патриотические сны? А мне нет. При этом они, гады, лопают импортный «Вискас», а я докторскую с Черкизовского. В лучшем случае. Это касается и колбасы, и производителя.

Где справедливость?

По-видимому, там же, где определено, что мы в ответе за братьев наших меньших, а они за нас нет, оставив вне рассмотрения сторожевую собаку или собаку-поводыря. Почему сестры не упомянуты? Для них что, существует отдельная программа?

Вот таким я бываю въедливым.

Кошка, я так сегодня решил, за людей не ответчик. И перед людьми не ответчик тоже… Возможно… Возможно, что со своим задуманным на сегодня подвигом я допускаю ошибку и всем стало бы лучше, откажись я от в общем-то не совсем искреннего милосердия. Хомячура вон подтянулся, уловил колебание мысли, всем тельцем на стороне моего сомнения. Стоит во фрунт, красавец, усами вибрирует. Подоконник можно было бы цветами уставить: алоэ от насморка и в память, фикус там… Окурки в горшок тушить, в землю. Все полезнее, чем кошка. Правда, не уверен, что подоконнику эта идея понравится. Мне, если разобраться, она тоже не очень. Вот такая нежданная общность с подоконниками вырисовалась. И как теперь с этим жить?

55

В моем доме старые деревянные подоконники. Настоящие ветераны. Такие же больные, заброшенные, брюзгливые, податливые малейшему вниманию, совершенно не чувствительные к лицемерию и фальши, что на них нацарапают – то и хранят. Однако сильно переживают, если жильцы водружают на их спины горшки с разной зеленью. Даже если под горшки тарелки и блюдца подложены. Жильцы, особенно те, что в преклонных годах, чересчур щедры на воду, поливают зелень общего пользования куда обильнее, чем та нуждаются и заслуживает. Через край льют. Да и посуда, выделенная под горшки, чего уж там, – бросовая, битая. Сыро становится подоконникам и неуютно. Гнилой климат на отдельно взятом участке. Им тоже «неклиматит»? Ну да, им тоже. От безнадежных попыток скинуть обузу подоконники сильно коробит, крутит, а они, надо сказать, и так зажатые, не разгуляться, тянут свой век без задора. Скучная, словом…

«…мебель?»

«Да нет, какая же это мебель?»

«Что тогда?»

«Пусть будут просто подоконниками. Эдакий самостоятельный элемент строения».

И при этом напрочь лишенный самостоятельности: нет окна – нет подоконника. Скучные, сами по себе, но несамостоятельные и очень на людей обидчивые. В моем доме – вне всяких сомнений. Чуть что, вспухают бесчисленными слои масляной краски, включая самый первый, древний, пятьдесят пятого года. Он особенно тонкий, потому что треть банок в деревню вывез сам бригадир, матери дом покрасил, еще треть маляры растащили, потому что Сталин уже умер и стало не страшно. Краска трескается, отслаивается льдинками. Вместе с ними тают наши маленькие, очень личные, никому кроме нас самих ничего не рассказывающие истории. Остаются еще, понятное дело, протоптанные до лунок ступени, насиженные батареи, но подоконникам они не чета. Слабо им конкурировать с подоконниками по части человековедения.

Еще подоконники губит солнце, но вот же странное дело, опасения им внушает совсем не его. Их тревожит, волнует, лишает сна луна, особенно полная, а с ней все то, чему она потакает: людские любови, тревоги, обиды, безумства. Если отбросить людское и деревянное, то чисто волки.

Никто из новых жильцов не свяжет со мной глубоко прорытое острием ножа имя и сомнительного достоинства эпитет. Старики тоже наверняка позабыли, как намеревались мне уши надрать за это художество. Странные право люди: будто это я сам о себе вырезал. Взрослые бывают иногда такими тупыми! Мне ли не знать. Для меня эти, ставшие с годами едва заметными, крашеные-перекрашеные царапины отчего-то важны. От того ли, что когда-то обо мне писали с восклицательным знаком? Уже месяц как собираюсь сфотографировать вырезанную надпись на телефон, да все руки не доходят. То пакетами заняты, то батарея в телефоне разряжена, света дважды в подъезде не было, а однажды на контражур нарвался. Кошка постылая опять же это место облюбовала, валяется. А ведь пора уже, чтобы не сказать – в последнем вагоне двери вот-вот сомкнутся, самое время увековечить историческую отметину в цифре. Не ровен час налетит злобным коршуном капитальный ремонт, намеченный лет пять тому назад и зависший во времени, но не растративший своего угрожающего потенциала. Как козырек над подъездом, но с заведомо большим числом жертв. Прямых и побочных.

Похоже, на сей раз с ремонт в самом деле начнется. Не просто пугают, все складывается как нельзя всамделишно. В подъезде под лестницей, напротив почтовых ящиков, чудом переживших испытание рекламными материалами и азартом местных огнепоклонников, высится настоящий бруствер из мешков с цементом. Сосед-дачник стонет, что негде спрятать хотя бы пару. И не на чем вывезти три-четыре, а лучше шесть. Погоду клянет. Снег у его гаража смерзся намертво. А ведь я предлагал ему устроить в пустующем гараже – «ласточку» на деньги сменяли – походную кухню. Как в «Трамвайной остановке». Самогонный аппаратик могли бы наладить. Весь дом знает, что есть у него такой. Со времен борьбы с алкоголизмом и пьянством на полке хранится. Как заслуженная боевая машина пылится на киностудии, ждет своего фильма. Я же с готовым сценарием! Бутербродики там разные… С колбасой, с сыром. С сыром и колбасой, ham and chees, то есть по-импортному, с обхождением. Бабский налет есть где пересидеть: гараж старорежимный, строили, когда сами чинились, «яма» в нем – в рост.

Все бы в пользу соседа сложилось: обзавелся бы потеплевший внутри гараж своим асфальтовым языком посреди ледовых колдобин, а хозяин гаража, в свою очередь, уважением тех, кому порой так невтерпёж, что и сотня метров до «Трамвайной остановки», как сто вёрст в буран. Я бы точно зауважал. Ну и мешки с цементом было б куда умыкнуть. Хоть дюжину.

Сосед было кинулся меня уговаривать сберечь «его» цемент до оттепели в моей прихожей. У него самого семеро в двух комнатах, не протолкнуться. Больше, божился, ни одного человека, ни вещь какую невозможно приткнуть. Чудеса обхождения демонстрировал, предложил пару мешков из «по-честному присвоенных» себе оставить. Но тогда, определил, стащить придется все восемь.

– Или втащить, раз вверх нести? – озадачивался.

В общем и целом, был человек несвойственно дружелюбен, а я – свинья, даже неловко. Нет, я – кремень! А в его глазах – сволочь законченная. Вот такой плюрализм мнений. Когда еще такое было возможно? Это я специально задался вопросом. Чтобы ненароком, вскользь не оскорбить чувства верующих в достижения нынешнего режима.

Ну да бог с ним, с соседом. И с режимом тоже. Кстати, по вороватости сосед ему не чета. Размахом существенно уступает. Ничтожен, можно сказать, в сравнении. К тому же весь в помыслах затормозился. Реализация хромает. Но это я виноват, но вины не чувствую. Чувствую, что вскоре добротные, деревянные подоконники заменят на прессованные опилки с пластмассовым шпоном поверху. Шпон, еще и ремонт доиграть не успеют, начнет отслаиваться, я буду раздражаться от такой неопрятности и скорее всего начну пользоваться лифтом. Чтобы не волновать себя лишний раз без надобности. Не беда, что придется на два этажа дыхание задерживать в до предела загаженной конуре. Тем более, что с моего этажа на первый он одним перегоном скатывается, не останавливается на втором. Второй – ущербный с точки зрения лифтов этаж.

«Ах ты!»

«О том же подумал?»

Что, если эта несправедливость и сводит моих нижних соседей с ума? Лифт у них не останавливается, вроде как чурается. А меня нет. А я, гад зажравшийся, манкирую.

– У вас дом с лифтом?

– Ну да.

– А на каком этаже проживаете?

– На втором.

– Так у вас же он не останавливается…

– Нам и не нужно!

Но кровь всё одно наполняется горечью и гонит всю эту горечь прямиком в сердце. Жуть!

56

Два этажа без воздуха я легко выдержу, вон каким чемпионом только что в Жёлтом море выступил. А «привет!» по-корейски будет «аннён!».

«Надо проверить. Странно, откуда мне это известно?»

Я ни разу не кореист, и упоминания об идеях чучхе вызывают во мне странный отклик: чуть что почувствуешь – сваливай. Только это. Видимо, все дело в таинственном слоге «чу». Ни губернатор провинции Хуань, ни американский физик, ни даже малайзийский дизайнер обуви тут ни при чем. «Чу»р их.

Надо бы в самом деле изыскать время и провериться у людей знающих. У докторов тоже надо бы. Но для них нужны средства, одного времени мало. В последнее время нет-нет да и откликнется в моей голове тревожным «тук-тук, тук-тук» давнишнее нерадостное воспоминание. Стучит как раз вокруг того места, где однажды несчастно был удалён неокрепший и неоткрывшийся третий глаз. Словно простукивают череп изнутри, ищут, где кость послабее, тоньше. Пока меня это не сильно нервирует, однако же всего месяц назад я ничего подобного внутри себя не слышал, теперь же…

«Вот опять».

Постукивает – как электронный будильник переносит со старого места на новое секундную стрелку. Неужели и Там, в самой высокой вышине живая механика поддалась натиску батареек, отступила?

Я быстро и небогоугодно представил себе ангелочка с зарядным устройством. Не скажу – где, чтобы не извиняться или, что хуже, не накликать на свою голову того, что и так на ней не помещается. Быстро прикинул, куда мне за моё ёрничество штекер вставят. При том, что я модель совершенно не ангельская!

От одной мысли неудобство почувствовал. Нет уж, такое усовершенствование нам не ко двору.

– Не утруждайтесь, не стоит, – обращаюсь к небу с ментальным поклоном и подкрепляю то ли просьбу, то ли предложение не заморачиваться пустяками прочтением «Отче наш».

Самонадеянный болван. Две неудачи кряду. Оба раза запнулся на «хлебе насущном». Кто бы сомневался.

А может быть, весь этот перестук в моей голове не более чем фантазии? Просто в ней тупо откликается насмерть обрыдлый бесконечный перестук молотков за стенами? Новосёлы и впрямь как в осаду взяли.

Их, новичков, треть подъезда, если не больше. Все как один москвичи в «нулевом» поколении. В основном южане. Не так, чтобы с самого юга, но существенно нас южнее. И там у них горы. Мы, местные, смотримся на их фоне совсем блёкло, невнятно и незначительно. Признаться, я совсем не уверен, что этот контраст нам так уж необходим.

Как элегантно подумал о грубом, а? Непременно надо запомнить и использовать при случае. Умный разговор завести, к примеру.

«Где?»

«Да хоть в “Трамвайной остановке”».

Нет, маху дал, там лучше не слишком умный, чтобы в потасовку не перетёк. Могут неправильно расценить, если сильно умничать. Подумают еще, что я на стороне «тёмненьких», защищаю. Лучше забыть. Уже забыл. Если речь зайдёт, скажу про новосёлов, что чудаки, этого хватит. И пояснить смогу: надвигающемуся ремонту радуются. Не ведают, как здесь, в нашем городе, в нашем доме заведено. Опыта нет, доверчивые.

Опыта нет, зато гонора – с горкой. Думают, что если сами ремонт в отдельной келье сварганили, то от общемонастырского укрыться удастся! Нет уж, от такого «благодеяния» не увернёшься. Трубы в стояках менять будут, батареи, к батареям трубы… Смерть плиткам-паркетам-обоям-побелкам. Верная погибель грозит свежим соседским ремонтам.

Никто и ничто не устоит перед отчаянным напором иноземного люмпена со сварочным аппаратом наперевес.

57

Почти все новые соседи что-то перестраивают в своём жилище. Переносят, передвигают, колдуют над магистралями. В результате такой неосмотрительной активности беззащитные старожилы вроде меня по нескольку раз на неделе холодеют без тепла, ужинают при свечах совершенно не романтически, сохнут без воды. Штатные же сантехники и электрики от загруженности не просыхают и становятся совершенно непригодными для уважения. Мусоропровод страдает хроническим запором, поэтому лестничные пролёты в нашем доме нещадно замусорены. Чертовски хочется верить, что такое пренебрежение со стороны новосёлов ко всему, что находится за пределами их квартир, временно.

Но случится поверить на одно лишь мгновение, как тут же веру заливает сомнением. А ей, вере, нужен воздух, чтобы дышать. Кого спасёт задохнувшаяся вера? Или нет, не так. А вот как… Сомнение, по сути своей, ничуть не сильнее веры. Просто это иная природа. Вера напоминает воздушный шар, сомнение больше похоже на камеру, в которой утилизируют неопознанный багаж. «Пук!» – и нет больше угрозы.

Но есть в угрозе глобального обновления дома, обещающего его еще больше разрушить, а возможно добить, кое-что нужное нам всем, жильцам. Беда сплачивает. Даст бог, отшалит-отгуляет своё казённый ремонт с его «большой» грязью, проглотит с потрохами сегодняшние повсеместные маленькие помойки, и все изменится, то есть наладится. Эти шаманские предчувствия, обретённые без камлания, а опытом жизни, я несу в люди. Настойчиво, не страшась бессмысленности и убогости результата даже в среде близких. Хомячура, к примеру, вроде бы в доску свой, а примкнул к «историческим» обитателям дома, которые все как один – большие скептики в отношении моего многоразового оптимизма. Полагает меня простаком, наивной душой. Заодно искренне удивляется, как такому непригодному для взрослой жизни индивидууму сподобились целого хомяка доверить? «Кошмар!» – читаю в его глазах.

Он прав по всем пунктам, дотошный, кроме одного. Я вру. Дурю всех, прикидываясь неунывающим чудиком. С умыслом, ясное дело. Светлое будущее придумано мною с единственной целью – отсрочить расстройство, а оно – себя, любимого, как обманешь? – практически неизбежно.

И все же так мне легче живётся. К тому же нет повода до срока портить с людьми отношения. Я о новосёлах с «югов». Однажды дойдёт и до этого, куда денешься, мир не сплющишь. Но пока есть время.

58

Как правило, новые лица я встречаю на лестнице старательно вежливо. И по возможности непринуждённо. Можно сказать, почтителен и подумать, что любезен. Или позавидовать: «Вот же сволочь столичная, рожа самодовольная, лыбится он!»

Под воздействием моей показной, однако же не слишком натужной доброжелательности на встречных лицах проступает явное замешательство. Изредка граждане впадают в краткосрочную двухшаговую оторопь: «кома – нет комы». Меня это нисколечко не смущает, не мои сложности. На днях, на той самой площадке, где подоконник аннексирован кошкой, я в приветливой манере аборигена поприветствовал мальчугана, что пешком поднимался снизу. Издалека с ним поздоровался. Через половину пролёта. Половина пролёта между нами – нейтральная полоса. Тот не ответил, но с шага сбился, глянул на меня снизу вверх напряжённо, настороженно. Было бы куда – ниша в стене, поворот, угол… – точно бы отступил. Глаза черные-черные, зрачки не читаются. С таким взглядом, когда пацан подрастёт, разминуться будет очень непросто. Уже сейчас это требует немалых усилий, так что я тоже замедлился. Подумал, успокаивая себя: только начал парень язык осваивать, не уверен, наверное, что именно я сказал. И улыбнулся приветливо.

Неожиданно мне ответили тем же.

Да, несмело, и да, не сразу… Будто чётки салили пальцами, пока не наткнулись на нужную подсказку. Возможно, со временем мы подружимся. Или нет.

Я, кстати, заметил, что кошке парень совсем не понравился, и это тотчас же нас с космической скоростью сблизило. Случится, что станем дружить, точно буду знать – против кого. Ни тени сомнения не осталось.

59

Между прочим, у кошки очень тёмная мочка носа, а по всем правилам сочетания цвета мочки с окрасом она должна быть светлой, розовой. Я, конечно же, не кошатник, но ведь и не футболист тоже, что не мешает мне разбираться в правилах игры. Правда, «кошачье» правило, а точнее говоря – норму кошачьего экстерьера я, каюсь, вывел только что. Самолично. Из дремучего своего сознания сразу на свет божий. Минуя умственную цензуру. Не сходя с этого места, в состоянии воскресной лёжки…

«Еще что-нибудь придумаешь?»

«Не сбивай с мысли».

«Самольстец».

«Самодур – есть такое слово, а самольтец…»

«Теперь есть. Сам же выдумал новую, скажите пожалуйста, норму… ха-ха… кошачьего экстерьера».

«Спасибо, что напомнил».

Итак… Нацелена эта новая норма против кошек и котов-инородцев. Потому что в душе я по части терпимости – долина гейзеров без горячей воды и пара. Голая имитация. Моя бывшая жена – женщина, избавленная от всплесков воображения, – скучно костерила меня снисходительной свиньёй. Наверное, за то, что моя нетерпимость, как бы это сказать… – разборчива, что ли? Выборочна? По-видимому, это свойство привело к тому, что «свинья» оказалась скрашена «снисходительной», то есть отчасти урезана в «свинскости».

«Но как это связано с котами и кошками?»

«А вот как. Людям, что живут за пределами моего понимания, я потакать не намерен, но и обращаться с ними так, как считал бы правильным, тоже не могу – свинья не только снисходительна, но и цивилизована. Тем не менее, накипает…»

«Потому решил отыгрался на кошках?»

«Ну… Как-то так».

«Ты прямо Лин-чи».

«Личи? Знаю такой фрукт. Он здесь при чём?»

«Лин-чи, балда! Мудрец. Помнишь в самом начале дзенские заморочки?»

«А-а… Вот же жопа…»

Когда я был маленьким, бабуля, папина мама, в таких случаях грозила:

– А по губам?! – И непременно легонько шлёпала по попе.

Типично для взрослых: говорить одно, а делать совершенно другое.

«А по мозгам?»

Подтверждая правомерность угрозы, я чихнул. Опять же, когда я был маленьким, то на каждый мой чих слышалось бабулино пожелание здоровья. Если же случалось чихнуть еще раз, то счастья мне почему-то не желали, хотя в других семьях было заведено именно так, в такой последовательности:

«Будь здоров!»

«Будь счастлив!»

«Расти большой!»

Порой я в открытую обижался на бабулю за то, что скупилась на пожелания – был горазд на серийный чих. Та отмахивалась, отговаривалась мне, мальчишке, не слишком понятным:

– Сам справишься, от тебя зависит.

Иногда, особенно во время накатов сезонных простуд, я становился неожиданно рассудительным и принимал, что на каждый чих пожеланий не напасёшься. Только спустя годы я осознал, как все-таки это важно – не скупердяйничать с пожеланиями, потому что не все, далеко не все зависит он нас самих.

60

Бабуля. Моя любимая невеличка. Сновала всю жизнь туда-сюда по стройкам века, лучшую долю трудом вымаливала. Вымолила артрит, инсульт. А в качестве надбавки, уж не знаю от чьих щедрот, могу только догадываться, – дыры в венах, зад в буграх с жидкостью из сомнительных шприцев и совсем уж бессовестную выписку с казенной койки за три дня до кончины.

Сектор «Приз» у небесного якубовича бабуле выпал, никак не иначе. И вместе с призом ее тихо сплавили в нашу «студию».

– Дома ведь, с родными за руку лучше помирать, спокойнее. Так правильно будет, – спровадили уверенно.

Я подумал: с особенным пониманием люди. Возможно, сами уже мёртвые, поэтому знают, о чем толкуют. Живые ведь так себя вести не должны. Вслух подумал. На злые слова вышла царственная заведующая отделением, а с ней мужчина. Оба вышли, как выяснилось, не ко мне. Парочку поджидала женщина, неожиданная для скорбных мест: в песце, в таком же отменном макияже, заносчивая и жеманная одновременно.

– Предпочитаете кремировать? – спросил мужчина, потупив взгляд, тихим голосом, как и следует посланцу респектабельной компании последних услуг.

Я представил себе, как интересующийся персонаж день за днем с траурной миной смотрит перед возвращением в нормальный мир «Машу и медведя», чтобы вернуть себе лицо если не жизнелюба, то хотя бы просто лицо, взамен маски.

Дама прошипела:

– Поджаривать тварь. Медленно. Как кофейные зерна.

– Ха! – восхитился я громогласно, сам того не ожидая, чем привлёк внимание заведующей и изъял ее из затевающейся непростой дискуссии, молниеносно перемещённой предприимчивым парламентёром от похоронной конторы в фойе:

– Всё будет так, как вы пожелаете. Какие зерна имеются в виду – арабика?

Женщина в чопорно накрахмаленном деловом белом халате взяла меня под локоть:

– Если вы оставите бабушку здесь – ведь я могу пойти вам навстречу, то будете долго корить себя. Может быть всю жизнь. Поверьте, я знаю, о чем говорю, но бессильна что-либо изменить.

Я с ходу перелицевал все предыдущие представления о заведующей отделением, но новое прочтение женщины получилось каким-то квёлым и совсем незаслуженно для нее блеклым. Просто нормальный человек. Никакой фальши, интриги. Настолько скучно, что не было смысла запоминать.

Я и забыл.

61

Через восемнадцать дней год будет, как бабули не стало. Помню ее высохшей, наголо бритой, кожа как мел белая. В морге бабулю – «принаряженную» в мою пижаму. Переодевать ее я не решился, платье привёз в пакете, но его куда-то невозвратно засунули. Из-за дурацкой пижамы тамошние вечно пьяные остолопы приняли бабулю за мужика. Да и то сказать… Усы у женщины семьдесят с лишком лет таились где-то в невидимых складках организма, а тут как, зараза, попёрли! Ну, а уроды из ритуальных услуг их хной подкрасили. Чтобы, мол, «выразительности» придать. Объяснили, конечно, убедительно, спору нет. Я и сам при виде усов в транс впал. Но все одно – гады спитые.

Я был в своем праве орать. И орал. Мог топать ногами. И топал. Но за бутылкой, хочешь не хочешь, бежать пришлось. Обоим сторонам следовало загладить как содеянное, так и нервы угомонить. По пути остыл, сдачу в уме подсчитывал, чтобы не обманули. В винном это запросто, руки у продавщиц клеем намазаны.

Неуместное сбривали без пены, «на сухую». Хрустело при этом отвратительно. Жутко хрустело. Громче, чем насекомые в синих лампах-ловушках в момент исхода их мелких, надоедливых душ. Я все время невольно жмурился, ругал себя неженкой, а местных – суками и козлами. Бабуля, несмотря на неприязненное к ней со стороны жизни отношение, до самой кончины оставалась человеком тихим, скромным, крайне застенчивым. Она никогда по своей воле не издала бы такой вызывающий, пронзительный, наглый звук.

В тот момент до меня и дошло окончательно, что ее больше нет.

Помню, в школе еще, в каком-то серьёзном классе, где уже незазорно было пытаться думать, если по-тихому, я писал домашнее сочинение и спросил у бабули о ее самом ярком впечатлении в жизни. Она ответила: «Похороны Сталина». Будто годы ждала моего вопроса и наконец дождалась. Буквально выпалила, ни на мгновение не задумалась. Такая скоропалительность лишила ответ основательности, но все равно бабулино откровение меня так потрясло, что, погруженный в досужие раздумья, тему сочинения я не раскрыл, скомкал, за что получил трояк выслуженный трепетным отношением к орфографии. Ну согласитесь: как может оказаться самым ярким впечатлением жизни чья-то кончина?

Позже, когда застрелили Джона Леннона, я, кажется, понял, что она имела в виду. Но согласиться, принять это видение до конца так и не смог.

На мой взгляд, в смерти нет и не может быть никакого величия. Мелкое, по сути своей, происшествие. Как бы ни был велик персонаж. Неважно чем: телом, умом, талантом, духом, трудами, свершениями. В конце концов, в смерти любой из нас велик лишь бессилием. Даже если восстаёт, непокорный, против неизбежного. С другой стороны, против чего еще восставать, как не против неизбежного? Ведь то, чего можно избежать, люди просто… избегают, и все.

Иногда бракоразводный процесс с жизнью затягивается, иногда он молниеносен как принятие большинства неверных решений. Но хуже всего, мне сдается, умирать не целиком. Это не столько о теле, хотя этой участи тоже отчаянно хочется избежать, сколько об отмирающих чувствах. Я не от тех чувствах, которые проверяют щипком или уколом английской булавкой. Мне кажется, что я правильно догадываюсь: умирать нужно на подъёме. Иначе доживёшь до глубокой старости себе не нужный, никому по большому счету не нужный. Ни по какому счету.

Сам я, к примеру, умер ровно неделю назад. Позже записал по этому поводу:

«Я умер позавчера. В воскресенье. Позавчера был хороший день. Я умер в хороший день. Это счастье умереть в воскресенье. Почему? Потому что в выходной кто-нибудь позвонит и удивится, что я не беру трубку. Дальше – три варианта. Первый: этот кто-то начнёт беспокоиться. Второй: он скажет себе – да пошёл он к черту, ленивый говнюк, трубку ему снять лень, рука не поднимается. Третий: все тот же неведомый персонаж наговорит разное на автоответчик мобильного. Это самое глупое, ведь меня уже нет. Смешно.

По большому счету, умирать мне не было никакой нужды: я никому безнадёжно не задолжал, ни в кого не был безнадёжно влюблён, и даже смертельная болезнь обошла меня стороной, если не считать таковой саму смерть. Я и не считаю. Смерть, в конце концов, это избавление от всех болезней одним махом. Махнул на тот свет – и больше никаких болячек. Впрочем, пока я еще не могу быть в этом уверен на все на сто процентов. Жду очереди. На талончике выписан номер, цифры на табло то лихо скачут через одну, словно кто не явился или выбыл из очереди, то замирают, напрягая присутствующих: трудное дело, неоднозначное. Приговоры, однако, публично не оглашают. Зависть тут не в почёте, грех. Хотя, по-моему, просто праведников щадят: ведь так легко срезаться после стольких-то лет воздержания от мирских утех. Возможно, уже сегодня я предстану перед Творцом. Творцом моей жизни и моей смерти. Интересно, он в самом деле понимает ее как акт творчества? Или речь о механическом щелчке небесным тумблером? Пальцами? У него вообще есть пальцы?

Я всегда представлял себе Господа огромной бородатой головой без туловища. И непременно в очках, потому что есть вещи, которые невооружённым взглядом даже ему не под силу рассмотреть. То, что сильнее всесилия. Например, скрытое почёсывание причинных мест. Неудачный пример, я знаю, но умершим многое простительно. Почти все, кроме прижизненного греха. Это означает, что мне ничего не светит. Возможно, даже аудиенции у Всевышнего я не заслужил. На его месте я предпочёл бы снисходительность. К себе. Ко мне. Ерунда получается».

И подписался. Исключительно под последней фразой.

Кстати, еще немного ерунды. В смерти нет не только величия. В ней нет ничего почётного. Даже если гибнешь героически, то есть с полной и осознанной отдачей всего себя небу. Почёт, на мой вкус, явление скорее «досмертное». По востребованности, так сказать. Мне другое интересно: как, к примеру, если понадобится, умереть грамотно? В смысле – технично, современно, «в ногу», так сказать? Газ – архаика. Свободное падение – этажом не вышел. С лестничного пролёта, забравшись повыше, сигать? Какой-нибудь забулдыга окликнет:

– Старик, как насчёт закурить?..

И ты в пролёте вместо полёта. Нелепость. Можно, конечно, стукнуть себя по башке ноутбуком, но тут Siri воспрянет:

– Могу я вам чем-то помочь?

Тупик.

62

Мама с сестрой бабулю не то чтобы не признавали, они отвергали сам факт существования родственницы. Провинилась бабуля однажды, зато навсегда. Когда одобрила уход из семьи сына, то есть моего отца. Так что на похоронах я был бы в полном одиночестве, если бы не один загадочный персонаж. Он что-то тихо насвистывал, и свист его выпиливал в моем мозгу канавки, которые наполнялись предостережением «не свисти – денег не будет» и прочей подобной чушью. До сих пор, когда доводится мыслям возвратиться в день прощания с бабулей, на ум приходят две неразгаданные… Вру. Не до конца разгаданная одна загадка и совершенно неразгаданная вторая. «Кто это был?» и «Откуда узнал?».

Высокий, худой старик, костистый, прямой, ни намека на сутулость, лицо длинное, нервное, все как бы нацеленное вперед, заостренное. Для более точного описания его внешности я рискнул бы пофантазировать об экспериментах профессора Преображенского с рыбой, со щурёнком. Вот примерно такой у него мог бы получиться Щуриков. Напомню, что речь исключительно о внешности. Тем более, что характер, нрав этого человека так и остались для меня недоступны.

Какое-то время я ожидал, что старик подойдет ко мне ближе и скажет что-нибудь неожиданное, шокирующее. Например: «Крепись, внучек. Я твой настоящий дед».

Мои сведения о предке всю жизнь сводились к неоспоримому факту его существования. Еще к имени, давшем отчество моему отцу, и скудной, в то же время исчерпывающей характеристике: «пил безбожно». Ложкой сметаны в этом борще служило семейное убеждение, что сгинул дед где-то под Мариуполем. Возможно, под Мелитополем. Неизвестно как. При таком обилии вероятностей я бы не удивился, объявись дед в моей жизни столь неожиданным образом.

«Не очень-то старик с кладбища похож на «безбожно пившего». Пусть и много лет назад».

«Если бы сам завязал «много лет назад» – было бы с чем сравнивать? А так вроде как болтовня… Правильно понимаю?»

«Я никогда «безбожно» не пил».

«Ой ли?»

«Никогда. Без молитвы – да. Но не безбожно. И кстати, мне уже за пятьдесят. И сам уже давно дед. Одного деда на семью достаточно. Я бы норму такую ввёл, законодательную. Пенсионный фонд памятник бы мне воздвиг».

«На подоконнике, взамен фикуса, но поменьше…»

«Лучше деньгами».

63

Такая родня, как мужик с кладбища, вряд ли помогла бы поправить моё материальное положение, не та судьба, с моей схожая. Внешний вид старика недвусмысленно намекал на давно просроченное благополучие. Так давно, что остались только осанка, память и трость с витиеватым набалдашником. В подробностях рукоять трости я не рассмотрел, неудобно было, но показалось, что это ловчий пес и сработан он не из нержавейки.

Старик не произнёс ни слова, близко ко мне подходить не стал. Задержался поодаль, но не настолько, чтобы я усомнился в цели его прогулки среди могил. Насвистывать тут же перестал, хотя мелодия была подобающе месту грустная, да и звучала она, по правде сказать, очень неплохо, не по-дворовому, музыкально. Не знаю, может, неловкость почувствовал, проявил такт. Так или иначе, немного потоптался, переминаясь с ноги на ногу, словно засомневался: стоило ли вообще тащиться в такую даль, туда, где свистеть неловко? Потом подошёл к краю могилы с дальней от меня стороны, подобрал комок сухой, на удивление, глины, растёр его между пальцами над заполненной нежиличкой ямой. Как посолил.

Глина была бурой, будто перемешанной с кровью, а небо мозолистым, все в пузырях грозовых туч.

Я, помявшись, предложил ему выпить, помянуть бабулю, но старик лишь рукой махнул. Не махнул даже, а приподнял руку и опустил. Никакой небрежности, не отмахнулся. Движение получилось, как вздох: «Кому этим поможешь». И ушёл.

Я смотрел ему вслед и видел, понимал, что удаляется он недалеко, ненадолго. Вовсе не о том, что вернётся после моего ухода, думал. Совсем иное.

Мне некуда было спешить, я дожидался, пока управятся землекопы, и думал, как через пару минут покину это место, засеянное сомнительным вечным покоем. Уйду с несказанным облегчением, обещанием часто возвращаться и фальшивой уверенностью, что раз обещал, то все выполню без обмана. А он, старик, прошёл сквозь кладбищенские ворота и, наверное, ничего не почувствовал. И ни о чем особенном, скорее всего, не подумал. Наверное, будь мы оба лет на двадцать моложе, такой сумасшедшей разницы между нами не случилось бы. Но кто знает.

Чем не начальный сюжет для сериала? Жаль только, наснимали уже таких щедро, двух жизней не хватит пересмотреть. При том, что будь моя воля, я бы и одну для таких целей не выдавал.

Хорошо бы вот так, как тот дед-не-дед, состариться: прямым, молчаливым, строгим. Пальто длинное, шляпа с мягкими полями и трость. Но, похоже, выйдет иначе. Как жил, так и состариться выйдет – сутуло. Правда, тростью со шляпой нетрудно обзавестись.

Вот только о пальто сейчас не надо… Настроение как окурок во снегу затухает.

«Кыш, пальто из моих мыслей!»

«Ухожу, ухожу…»

64

Я не посмел пренебречь традицией и одиноко, зато обильно помянул старушку. Казалось бы, совершенно немыслимо упиваться горем в одиночестве. Это как секс, нужен еще кто-то. Однако я справился, опыт созревания дал о себе знать, богатый опыт.

Бабуля была на пути к лучшей жизни, для нее факт ухода был избавлением. И, наверное, радовалась, что сегодня внук не притащится к ней за добавкой:

– Ба, ну плесни наливочки, полирнуть. Слегка. Не блестит. И супцу горячего похлебать.

Потом, пьяненький дурачок, долго перед зеркалом так и эдак рассматривал себя, пытался уловить схожесть с не пожелавшим покинуть мои фантазии стариком. Сильно выпивши, я порой безобидно валяю дурака. Случается, что пою под проигрыватель, представляя себя Градским, хотя общего у нас – разве что плохое зрение. Я даже не задавака.

В тот раз я пытался рассмотреть в своей природе что-нибудь характерное, как у ничего мне не растолковавшего бабушкиного знакомца. Ну, рост обнаружился схожий, я тоже высок. Горбинка на носу. Правда, в происхождении горбинки виновна дверь, точнее – кошка. Но ведь и кошка – такое же можно допустить? – тоже природа. Худшая ее часть, но суть от этого не меняется, только тональность мысли. И почём мне знать, что у самого старика нос от рождения такой?

– Ну, хоть так, хоть что-то, – промычал под нос и подумал, что правильно довольствоваться малым. Это, по понятиям, – добродетель.

Ближе к полуночи я в поиске охлаждающих ощущений приник лбом и носом к оконному стеклу и в какой-то момент понял, что только оно отделяет меня от лица снаружи.

Глаза старика близоруко всматривались в меня, каждый глазом в каждый мой, как бы по отдельности. Оба разделённых взгляда были грустными и по-стариковски не глубокими, вычерпалась вся глубина за долгие годы. Да и нужна ли она, чтобы понять нас, проживающих жизнь просто, обыденно, хоть и принуждённо, а иногда вынужденно.

Старик улыбнулся мне уголками губ и кивнул: спрашивай.

– Я прав? – отказался я от прелюдии про догадки-сомнения.

– Как хочешь. Это уже неважно, – разобрал я по губам ответ.

– Зачем же тогда приходил?

– Не к тебе.

– А сейчас?

– Тоже не к тебе. К себе. Попрощаться.

– Как это?

– Просто. Ты – это я.

Утро обнаружило меня в кресле, придвинутом к подоконнику, голова на руках. Видимо, мы еще долго общались, но я растерял во сне все детали. Почти все, кроме одной:

– Мариуполь… И еще, как ты сказал? Нет, никогда не был. Думаю, ей так было удобнее. А «пил безбожно» – это про тебя, мой друг. Исключительно про тебя.

65

Похоже, я задремал. Так и есть. Провалился в неглубокое забытье ненадолго, хотя сегодня можно вообще не просыпаться; воскресенье. Сон вышел коротким, потому что внеплановый. На внеплановые сны запас грёз, я давно раскусил систему, совсем не рассчитан. Нет на раздаче тайничков от начальства, неучтённых резервов. Или есть, но руку туда запускают, если за клиентом заслуги какие числятся. За мной ничего выдающегося не значится. Прочерк в графе «Особо отмечен» в личной карточке адресата снов. Не заносить же в доблести изворотливость, позволяющую по полгода тянуть с возвращением однажды перехваченного до получки?! Без всяких обид и истерик со стороны кредиторов. А кстати… Ведь умение сохранить дружелюбие и уважение с их стороны, то есть непоколебленную веру в мою добропорядочность, вполне бы могло послужить претензией на бонус! Но, похоже, в департаменте грёз такого рода таланты не ценятся, а как и чем еще перед ними выслужиться – ума не приложу. Вот и приходится из внеурочных снов пробуждаться по-быстрому. Какой толк от сна без сновидений!

«Факт, пустая трата времени».

«А просто валяться, бока отлёживать – полная трата».

«Ну да, вот такая игра слов».

Скашиваю глаза и вижу в окне то, что и должен, – флаг. Он виден весь, все полотнище целиком. Значит, дует сильный северо-восточный и непременно быть снегу с дождём. Или без дождя. Или только дождю. И вдруг луч солнца! Неуместный, нежданный! Двадцатипятиваттное солнце, сверх того ослабленное фильтрами из облаков и туч, – тучи – они такие же, как облака, только озлобленные, налитые, – каким-то чудом пробилось к земле. И совершенно бессмысленно, так как ничему не могло помочь. Только зря растрачивалось. Видимо, самонадеянно полагает себя вечным.

Скольких я таких в своей жизни знавал!

Я задумался: отчего облако символизирует лёгкость, а туча, наоборот, – тяжесть намокшего, вдавленного в утомлённые плечи пальто?

«Не сметь, пальто… Кыш! Под прочь со своим драным карманом!»

То есть концентрация чего бы то ни было так важна? Тут же мысль словно с ледяной горки соскользнула в привычное и незамерзающее в силу градуса:

«Смешно подумать, но с выпивкой у меня все наоборот – никак не «летается» мне с лёгкого».

Я по отдельности собрал в глаза жалкие солнечные лучики, зажмурился и, вздёрнув веки, дерзко послал солнечное назад. Солнце от неожиданности замерло, потом сперва медленно, но, с каждым мгновением ускоряясь, спохватилось от меня прятаться. Хорошая погода – удивительно короткая история в наших широтах. За тепло, как всегда, требуется доплачивать. Зато холод и сырость – в базовой стоимости и в изобилии.

Флаг напряжённо подрагивает трёхслойной мармеладиной и ничего, кроме этой ассоциации, не вызывает. Ни в голове, ни в душе. Это неправильно, это дурно. Я понимаю, а значит, не безнадёжен.

«Не лги себе».

«Кому еще? Никто уже мне не верит».

«А кредиторы? Только что хвалился».

«Они доверяют».

«Тонкости, нюансы…»

«Как без них?»

Наверное, не стоит на флаг смотреть, если не готов принять зрелище сердцем. Однако всё уже случилось.

Иногда полотнище застывает на долю мгновения, словно настраивается на отчаянное усилие. Неужели мечтает о свободном полете? Вместе с ветром? Но где, в какой части света тебе обрадуются? Уж и не знаю. Раньше знал. Правда, флаг был другим. И радовались ему, не так давно выяснилось, совершенно неискренне, из-под палки. Всем социалистическим скопом. Ну, хорошо… С Венгрией после пятьдесят шестого мне все понятно, как и с соседней Чехословакией, обрушенной с пика надежд шестьдесят восьмого. Даже прибалтам не могу пенять ни на что, кроме как на вульгарность, прямолинейность и навязчивость истерик. Но это лишь форма. Со временем она устареет, потрескается, протрётся до дыр, сквозь которые проглянут здравый смысл и практичность. Для поляков слов нет, да и ни к чему они, тихие, высказанные против крика. Немцы? Не знаю я в этом смысле ничего особенного про немцев, но думаю, что правильно угадал. Тем более, если и вправду во мне булькает немецкая кровь… Стену под нашим предводительством грохнули и рванули всем Востоком… А кто-то надеялся, что на Восток? Однако болгары, сербы… Свои, «братом» не битые, наоборот…

Но и я какой-то, право, ущербный: не чувствую… чувство флага. Не даётся оно мне. Как фигурное катание на траве. Что до меня, то и на льду тоже.

Над дверью в мой подъезд, прямо по центру, произрастает держатель для флага. «Флагалище». Оно вечно пустует. Исключительно монашеского склада конструкция. Даже в дни государственных праздников торчит забытая, никаким древком не обласканная. О «Днях», которыми одарены любые власти профессии, вообще не приходится ни говорить, ни думать. А мне бы флаг в День кочегара! Чёрный, неровно прокрашенный, с подпалинами. Или уже влили тебя, брат кочегар, без спроса вместе с совковой лопатой в День энергетика? Ну да бог с тобой, топи себе на здоровье и радость людям, увязшим в кюветах вдоль стройных докладов о газификации и прочих «кациях». Да и важно ли это? Нет. Важно, чтобы страна жила. А как об этом по-другому узнать, если не из доклада, процитированного в новостях?

Вы заметили, что если думаешь лёжа, то мысли не могут двигаться в одном направлении. Они хаотично накатывают друга на друга, перекрывают полезное пустодумством, а потом выплёскиваются перемешанными до взаимной неразделимости и опадают усталой пеной.

«Куда выплёскиваются? На что опадают?»

«Чего пристал. Только что все растолковал. Вот же бестолочь».

Наверное, в том, что приёмник для флага над нашим подъездом пустует, виноваты мы, несознательные жильцы. Что-то не сдали управляющей компании. Или у людей, разоряющих наш дом, «красные» даты разбросаны по другим домам и районам.

Вне зимы во «флагалище» часто оказываются пристроены зелёные ветки, иногда с цветами. Я совсем не по этому делу, не ботаник, не могу опознать растение. Зимой бы справился. Зимой какую ветку можно пристроить на улице? Правильно, только хвойную. С хвоей я на «ты». Но весной, летом, осенью… Это странное зрелище – зелёная поросль на умирающем доме. Мне кажется, что все, отнятое нашим домом у земли, искалеченное, загубленное, – прорастает в одном-единственном месте. Слабое, наверное, место, поддаётся. Мне грустно и радостно, что хоть у чего-то есть шанс пробиться сквозь безразличие, бездушие и цинизм и при это продолжить цвести. В такие минуты думается возвышенно: «Что, если я заблуждаюсь и будущее все-таки есть?»

А вчера во «флагалище» кто-то вставил макет ракеты на палке. По задумке автора композиции это та самая ультрасовременная, напугавшая давеча всех на планете, и которой мы всем народом вроде как должны придумать имя, которое уже придумано, присвоено, и американцы его знают. Так мне сказали. Если это шутка, то очень и очень злая.

Думаю, что «флагалище» днями свинтят. Чтобы не провоцировало никчёмные фантазии. Могут ломом сбить, если винты приржавели, таджик-дворник справится. Или заклепают как ствол. Станет металлический надподъездный нарост «флагодержателем настенным обезвреженным». «Фланасобом» для краткости. И для секретности. Сейчас это крайне актуально.

66

Наверное, чувство флага – это привилегия победителей. Ну, возможно, не обязательно победителей, но непременно людей в чем-либо состязающихся. В сборе зерновых, в воинской доблести, в спорте. Или вот еще… На кораблях, описанных Евгением Гришковцом в спектакле «Дредноуты». Там, если я ничего не путаю, есть эпизод о выходе маленького русского кораблика из порта, блокированного вражеским флотом. Тоже состязание – в достоинстве, чести, бесстрашии… И вот сдаётся мне, что чувство флага несамостоятельно. Не выживает оно само по себе, вне событий. Конечно, не подоконник без окна, но и не кошка сама по себе.

Сам я вот уже несколько лет ни в чем и ни с кем не соперничаю. И не стремлюсь. Разве что выпил однажды, прошедшим летом, в пивном полуподвальчике на спор целых пятнадцать кружек пива. Ну не целых, целыми в общепите не балуют. Вечно, собаки, не доливают. Не желаю думать, будто благодаря этим стервецам со стервами победил. Они последние, кому буду обязан. Перед ними в списке последних – уборщица, что в самый ответственный момент в туалете приборку затеяла. И ни бельмеса, ведьма, по-русски. Курлыкала что-то по-своему, но и глухому было ясно, что гневалась. На меня, запершего ее, непокорную, в кабинку, на долю свою чужеземную, горемычную. Ну так выпустил же! Швабру, спонтанно призванную и добросовестно отслужившую службу замком, самолично в руки вложил. Не подумав. Еле увернулся. Вот же мегера!

Проигравшие спорщики скинулись и на выпитое, и на приз. Все по-честному выплатили. Мне, сразу скажу, до спора платить уже было бы нечем, так что проиграть я не мог, лучше лопнуть. Надо признать, что пиво, невзирая на подлый недолив, было весьма добротно сваренным. Немецкое, как выяснилось, привозное. Не у нас по лицензии изготовленное. Оригинал. От такого и кончиться не обидно.

Со своими поспорил, с россиянами. Иногородние мужики, откуда-то из глубинки. Поначалу держались скованно, но тут кто-то на лавке заговорил про футбол, про астрономические бабки, которые этим «тупоумным коням» не в корм, про безнадёжно попранную гордость. Последнее было уже не только про спорт, а местами и вовсе не про него.

– Ну полное мудачье наверху засело. Сука, прихлебатели сраные.

– Ты бы не очень…

– Чего? Не согласен?

– Ты бы орал не очень. Менты тебе палкой жопу проткнут – легче дышать не станет, дырка не там.

– А этот…

– Полегче, полегче, табань, поворачивай. И без имён давай. Тупых нет, все понятно, на кого печаль.

– А чего так тихонько? Демократию, что ли, прикрыли? Я не знаю, мне никто ничего не сказал, всё наоборот по телику говорят. В самом разгаре она у нас, демократия.

– Слушай… Ты, конечно, мастак ёрничать и бесстрашный весь, бля, но мне кто-то сказал, что на людях его обложить это как флаг обосрать.

– Чего?

– В смысле мало не будет.

– Чего ты меня лечишь! Сам же плакался…

Но тут мои размышления об отсутствии чувства флага аккурат к месту пришлись. Разве могут быть нынче более пригодные поводы для мужского знакомства и совместного выпивания?

Мы, немного соперничая, попетляли по разным темам, зацепили пару статей из УК, если там найдутся такие: «Произнесение хуйни вслух» и «Настойчивое разглашение порочащих честь сплетен».

В итоге договорились до спора. До того самого – кто больше выпьет. Дальнейшие детали маршрута я не помню, только вехи.

После спора проигравшая сторона погрустнела, отчего-то развернулась к моей гипотезе о привязке гордости за флаг к событию или ситуации и повторно приняла ее если не в штыки, то с явной досадой. Я бесполезно распинался, что прямо сейчас, имея, казалось бы, счастье торжествовать победу – прямо так изъяснялся, все оно, пиво «с акцентом», немецкое, – никакой особенной гордости ни за страну, ни за себя лично не ощущаю…

Правду говорил: не ощущал. Однако чувствовал. Самым чувственным местом чувствовал, что пора сворачивать с философских тем. Заведут они, куда мне не надо. Спасибо питерцам, выправили ситуацию. Один из приезжих перевёл на них тему, и закипели мужики шёпотом! Даже тот, что вначале горлопанил, вдруг осторожничать начал. Да пуще всех. Озадаченный и в попытке осмыслить метаморфозу, я подумал, что президент как фигура – он президент всех россиян. Он вне «малой» географии, для всех свой: для якута – якут, для нижегородца – нижегородец, для чукчи… ну дальше и так понятно. Поэтому о нем, о президенте, можно говорить в голос. А вот конкретно о питерцах, по именам, без должностей, – только сдавленно. Москвичам, правда, тоже навешали слов, но не таких лютых, как прежде бывало.

Уже ради этого стоило признать Санкт-Петербург второй столицей. Раньше москвичи в одиночку за всех отдувались.

В целом же все обошлось, слава богу, без резкостей. «Вот же мудак бездонный, и мозги у него набекрень» легко прочитывалось на иногородних, из далёких краёв лицах. Но от мыслей к делу они так и не перешли. Но и я больше про флаг с чувствами не выпендривался. Не «Трамвайная остановка». Это там моя территория. Там мною все помечено.

67

Вот бы иностранцев так перепить. Без умысла, просто для сопоставления ощущений. Тревожит меня сниженный градус патриотизма в анализе. Опять же валютой мог бы разжиться. Но в «Трамвайной остановке», увы, их не встретишь, а у других питейных местах я редкий гость. Говорил же – наседка. Или дятел, однолюб гнезда? Не помню уже, что говорил, о чем думал. Я так подозреваю, что на туристических картах, которые импортным раздают, моего района вообще нет. Если вдуматься, то это верное решение. Так всем спокойнее.

Станет теплее, схожу на какой-нибудь международный футбол, вживую, на стадион. Проверю себя, пусть и косвенно. Лет пятнадцать на игры не хаживал, а в детстве, помнится, сам был не чужд. Вот только где оно, детство, осталось?

«Где-где? В вымышленном прошлом. Тебя один раз на игру в ворота поставили. Наверное, не один матч ни до, ни после не знал счета 11:0».

«Ну да, так звезды сошлись… И ты среди них…»

68

К слову, у Гришковца в спектакле «Дредноуты» про наш флаг – всего ничего, пара минут, а я и смеялся, и плакал – такую историю он рассказал трагикомическую. Правда, флаг там другой был, Андреевский. Наверное, если бы сейчас за окном я видел Андреевский, тоже чувствовал бы то, что, понимаю, должен.

Выходит, что Андреевский флаг меня цепляет. Ну хоть что-то. Все-таки, факт, я не безнадёжен. Флаги – это важно. Они, флаги, птицы и самолёты, нужны для того, чтобы мы не заносились. Чтобы помнили: небо все равно выше. И что так будет всегда.

69

От нечего делать мысленно продолжаю линию древка, удерживающего флаг, на три этажа вниз. Такой у меня сиюминутный каприз. Бездельничаю. Воскресенье. Да и вообще право на каприз от человека неотъемлемо, поскольку не передаваемо ни юридически, вообще никак. Можно, конечно, попробовать его завещать, но ведь раскопают и надругаются. Главное же – не затаился в этом праве душок наживы.

На самом деле флаг крепится к специальной мачте, торчащей на крыше двухэтажного учрежденческого особняка, но из положения лежа строение не попадает в обзор. Короче, прослеживаю вниз линию древка и представляю себе, как удерживают флаг на ветру тренированные руки двух самых небезразличных людей моей страны.

Чтец и Всего Знаток. Он первый. Во всем. ЧВЗ.

Гугл на запрос отозвался некорректным, недопустимым «Чем Все Закончилось». Нечаянно, наверное. Плохо подумал. Будь я таким патриотом, в каких нуждается власть, возмутился бы: «Провокация! Иноземный Гугл врагами проплаченный!» Но я – другой. Поэтому посмеялся. Ожидал-то чего-либо прозаичного. Типа – Челябинский Велосипедный Завод.

«Ко второму переходи, совсем с первым зарапортовался. Велосипедный завод ему…»

Второй? Второй – просто Эхо. Но выглядит как подлиза.

«Нонсенс: эхо – отражённый звук».

«Так я не о том, как музыка звучит. Я о том, как она выглядит».

«Мы, конечно, «один плюс хомяк», но даже с ним, парнем вполне надёжным по части неразговорчивости с посторонними, я бы не стал делиться ничем потенциально крамольным».

«Чудак. Я же не говорю, а думаю!»

Самое время подосадовать на моё отпущенное на волю воображение. Ведёт себя, скотина, словно цербер из отряда цензуры. Ну никак не хватает его на большее, чем изобразить скрытно названных знаменосцев в хрестоматийной позе нерушимого союза рабочего и колхозни…ка. При этом – зубом пожертвую – ни тот, ни другой ни тем, ни другим не был.

Что прикажете делать, если мой, казалось бы, натасканный на нетривиальные образы мозг вдруг оказался в полоне у мухинского образа?

Извиняет то, что я такой в стране далеко не один. Смотрю телевизор, слушаю радио и даже там, где их нет, – слышу, вижу: вот они! В междусловье, в междутемье… Живые, но уже в бронзе. Но почему именно? Где трудовая интеллигенция?

«Какая разница? Третьего тебе подавай?»

«И все же, звонок другу…»

– Ты охренел? Какой рабочий… С кем?

А еще другом числился. Вычёркиваю.

Третий друг, через недолгую паузу недоумения, свойственную человеку, готовому ко всему, – просветил меня – намеренно или нет игнорируя вопрос – насчёт использованной в скульптуре нержавеющей хоромоникелевой стали. В Интернет, понятное дело, сунулся. Продвинутый.

– Но «мои»-то в бронзе! – обидел я его заострённый на точность разум.

И вник. Прорвался в до поры скрытое. Зря на воображение пенял. Уважительно вышло. Местами даже льстиво, потому что монументально. Выбор позы, материал… Хотя в профиль композиция по-прежнему напоминает мне порвавшийся парус.

«Кстати, о третьем. Жаль, что они не зовут меня в свою компанию. Я бы, наверное, подошёл».

«Третьим?»

«Им. Залатал бы собой прореху в парусе. Если в профиль. Как сейчас вижу…»

Еще я вижу сейчас край спутниковой тарелки. Она под углом смотрит в небо, и я уверен, что даже в сухую ночь к утру в ней скапливается влага. Поэтому утренние новости жиденькие, будто разбавленные. При том, что именно утром я бываю особенно беззащитным перед заклинаниями с величайшего в истории человечества дирижерского пульта.

70

Ныть про себя, то есть мимо публики, сетуя на собственную никчёмность, скучно и неприятно. Скажу больше: такой род нытья непатриотичен по отношению к таким же, как сам. Люди терпеливо ждут моих жалоб на самые разные чудовищные несправедливости, их ответ начеку.

«Да-а, старик… – скажут мне в сочувствующей задумчивости, неторопливо, сквозь художества из сигаретного дыма. – Послушать тебя, так ты и представления не имеешь, что такое настоящая несправедливость…»

Словом, тратить на нытье «внутрь» себя драгоценные минуты выходного дня вообще никуда не годится. Есть другой вариант: можно поныть «вовне», масштабно. На мир, на жизнь, на судьбу, опять же, но уже человечества или хотя бы своего собственного народа. Путь, конечно, окольный, но так или иначе приведёт всё туда же, к собственным трудностям, просчётам и неудачам. Правда, с отчасти изменившимся представлением о мире и о себе: мир говённый, а я… я еще ничего. Как же мило бывает умалить трагизм личной беспомощности!

Но это не My Way.

По крайней мере, не сейчас.

Сейчас я в панике от происшедшего только что… разделения… со страной.

Когда-то, если кто помнит, нам присоветовали делить Родину на «большую» и «малую». Цель и задачи вылетели из головы, а возможно история была не прицельная и все значимое пролетело мимо; не попали. Просто в чьей-то башке вдруг приключилась такая же заморочка, как в моей с флагом. Рассудили, наверное, что если «большую» Родину крепко любить не выходит, поскольку ее ответные не каждому дано оценить по достоинству, то с «малой» и дурак справится. Вот и я нынче, буквально только что… проследовал проложенным незабвенной партией курсом и довольно близко к предложенной ею логике.

Я расчленил патриотизм. Поделил его, не долго думая, на «большой», в отношении страны в целом, и на «малый» – для семьи, друзей-приятелей. И такой вдруг случился во мне конфликт между мной и мной! Между «большим» патриотом и патриотом «малым»! Таким скудным и неубедительным оказался вдруг список моей личной общности со всей Россией…

«Миру Мир!» – да.

«Крым наш!» – не уверен.

«Трамп, стыдись!» – допустим.

«Не уступим ни пяди сирийской земли!» – спорно.

«Руки прочь от нашего… лосося, леса, учёных…» – мне нравится, в этом есть что-то прикладное. Но все мелко. Если не мерить в деньгах. В деньгах – глубоко.

Другое дело – такое же глубокое, как деньги, – противостоять быстро оттаивающему и соответственно нагревающемуся миру. При том, что лучше остыть. Но остывать в нагревающимся мире противоестественно. Можно остаться последним холодным в гигантском протёкшем холодильнике. А ведь еще надо предупредить всех, что скоро здесь будет болото и в нем воцарится комар.

71

Пытаюсь отвлечься от неблагодарных мыслей. Неблагодарные они потому, что думать их я стараюсь легко, непринуждённо, с иронией. Но им всякий раз колдовским образом удаётся набрать вес и загрузить меня снизу доверху неподъёмной тяжестью. А в голове без того шторм. Надо бы отвлечься.

Я настраиваюсь отвлечься и отвлекаюсь.

Любопытно, а правда ли, что заварушку с Каддафи устроили французы, чтобы долги не возвращать, а в итоге его деньгами спасли Грецию? В соседнем подъезде живёт военный пенсионер, это он так сказал. По правде сказать, он не вызывает у меня большого доверия, как и все чудаки. Он заочно влюблён в Карлу Бруни. Поэтому приписывает Саркози без разбору любую происшедшую в мире пакость. При этом по-армейски упорствует. Всю квартиру захламил журналами с ней и о ней. Даже без личного знакомства изрядно дорогое получается увлечение. Неплохую, наверное, пенсию получает полковник. Я подначиваю его, советую учить французский или итальянский. Он же серьёзен, как нацеленный в вас кирпич:

– Надо будет – сама русский выучит.

Вот так. Женихи у нас в любом возрасте с норовом.

Как-то раз военный пенсионер, расчувствовавшись по недоведённому до меня поводу – результаты анализов могли превзойти ожидания, но это лишь предположение, – поделился со мной под большим секретом пробами собственного пера. Мне хватило первого же шедевра.

«Если бы не вилла в Ницце, я б не думал с ней плодиться».

Текст воспроизведён таким, каким был прочитан.

«Я б не стал на ней жениться», – про себя механически поправил я. И в тот самый миг до меня дошло, что я только что затупил запредельное восприятие остроты слова, нанятого передать конкретную мысль. Что-то, по-видимому, изменилось в моем лице, потому что полковник одобрительно крякнул:

– Вот так.

– «Я б» лучше писать слитно, – посоветовал я. – «Яб». Больше экспрессии и… наглядности. В смысле, образности.

Меньше чем через сутки рабочий день редакции был сорван окончательно и бесповоротно. Держать в секрете дерьмо, еще и чужое, для человека бессовестного, не чуждого дешёвому развлечению, невозможно, неуместно, против всего. Поделиться же им с сослуживцами – облегчить ношу. Так я и поступил.

Удивительно, как легко тихие, образованные, интеллигентные люди срываются в бездну, где царит та простота, что хуже воровства. Что радует – это лишь временно, что озадачивает – все происходит на трезвую голову. Какими дивными эскападами одарил меня тот день.

«Если бы не сэндвич с мясом, я бы вырос пидарасом».

Написание грубого и отторгнутого обществом слова было мотивировано смачностью его звучания. На эти резоны тут же присел новый перл:

«Что же выбрать идиоту – слово, кисть или же ноту?»

Я же выбирал между Ливией, Францией и Грецией. Это было созвучно предложению идиоту, где-то трогательно неожиданными совпадениями и, что особенно важно – просто. Ведь выбор бы уже сделан.

В Ливию меня никогда не тянуло, у меня аллергия на верблюжью шерсть, но еще больше на верблюжью слюну, как выяснилось за два посещения зоопарка в раннем детстве. На Францию денег нет и не предвидится, что не мешает временами мечтать, но не помогает вовремя сдавать работы. А вот Греция в планах прослеживается, пусть пока и расплывчато. Потому что трудно решиться. Выходит, что лично для меня в комбинации с Ливией – Францией – Грецией, на которой настаивал военный пенсионер, все неплохо сложилось. Спасли место для возможного отпуска. Соглашусь: все вышло как-то не по-людски. С другой стороны, когда всю жизнь для кого-то по-людски, но не для меня, – это тоже неправильно. Вот поеду я однажды в спасённую от беды Грецию, и окажется это заманчивое путешествие самым ярким воспоминанием моей жизни. Несмотря на то, что связано с чужой смертью. Пусть косвенно. Об этом бабуля думала? Оттого про смерть Сталина вспомнила как о самом ярком впечатлении своей жизни? Я тогда ни черта не понял, она не растолковала, а я не переспросил. Надо бы, как земля оттает и высохнет, на могилку к ней съездить.

«Или сначала лучше в Грецию?»

«Добрый план. Отогреться, а уже потом назад, домой, сердце выстуживать».

«Змий».

72

Греция, мусака, метакса, узо… Мечта. Тем дороже, что чуть было, не рухнула в одночасье, как большинство предыдущих.

Когда инспектор из налоговой отрекомендовался и удостоверение мне в глаза наставил. Тот, что по заявлению соседей снизу приходил.

Я весь обмер. Подумал, что двинет сейчас прямиком к секретеру, обличительно поглядывая в мою сторону, и как откроет… А там, на самом видном месте – вот же обормот беспечный! – в конверте с моим адресом, другого под рукой не нашлось, неприкосновенные шестьсот четырнадцать долларов. Тик в тик на Грецию. А налог заплачен только со ста четырнадцати.

Однако пронесло. Задолго до секретера налоговик узрел клетку, Хомячуру, и стало ему больше не до службы.

Конверт надо бы по-любому сменить на чистый, без каракулей про баксы на мечту. Так безопаснее будет. Иногда судьба все же улыбается мне, но как-то апатично, я бы даже сказал вымученно. Поэтому и везёт как-то воровато, что ли, вопреки генеральной линии.

За окном раздаётся длинный резкий звонок «Дзи-и-и-и-нь!» и затем еще два коротких. Стрелки будильника недоуменно разведены – девять пятнадцать.

– Это не я, хозяин…

– В курсе, – успокаиваю его кивком.

Кто-то, особенно торопливый, метнулся через рельсы перед трамваем. Надо же так подгадать, чтобы перебежать дорогу именно перед одним-единственным экипажем, курсирующим взад-вперед по району.

73

Номер трамвая плохо читается, но так и задумано, это такая шифровка. Если еще кому-нибудь кроме меня повезёт и шифр поддастся, то пытливый ум будет вознаграждён простой, но содержательной истиной:

«Другого трамвая на этом маршруте уже никогда не будет. Так что залазь, плати и не ной, что холодно. Или проваливай к чертям собачьим, болван!»

«Болвана», признаюсь, к расшифровке добавил я сам, для большей литературности. Вот такой лаконичный шифр, всего две цифры и… – целая философия!

Чехословацкого производства трамвайчик. Старенький-престаренький. Я давным-давно катался на таком по зимней Праге. Но в том трамвае, в отличие от его московских собратьев, пластмассовые сиденья почему-то отапливались. Они щедро обогревали моё тело снизу аж до поясницы, хотя вокруг, казалось бы, тот же социализм, что и нам прописали.

– Жоп меньше, – лапидарно прояснил отличия руководитель группы.

Вот бы мне в тот момент и сообразить, дураку, что все беды от численности. Что при таком раскладе мы вдоль и поперёк обречены. И остаться. Прилепиться к меньшему скоплению жоп, найти нишку, разместить в ней свою пятую точку в неге и уюте. Ходил бы сейчас гоголем в жертвах большевистского режима. Ну, таких… – не самых решительных, не очень опасных, тайных даже, о которых режим не был в курсе… Раз так недалеко забежал. Помню, размывал позже сожаления тем, что по жопам не только тепло раздают, но и всякие разные государством выдуманные «приключения», а значит, моя доля по сравнению с такой же на родине вырастет непомерно.

Нынче в диссиденты тоже тропа не закрыта. Была у меня одна лихая мыслишка, но посидел вечерок с калькулятором, и вышло, что до признания вероятных заслуг вряд ли дотяну. Помру. При таком раскладе какой смысл затеваться? К тому же режим, я так мыслю, выбирает свои жертвы сам. На свой вкус и сообразно конкретным обстоятельствам. Инициатива не в почете, вообще не приветствуется. Уж в таких организациях руководство страны закалялось! А меня кто заметит? Я вне обстоятельств. Единственное мое обстоятельство – жив пока. И при этом уже как бы прошлое. Часть прошлого. Пока еще великого прошлого. Вскоре окончательно перепишут все то, что было старыми буквами, в новые книги, и станет оно – как бы и не было. Да и что такое, если подойти беспристрастно, история? По большей части описание жульничеств, возросших до масштабов афер такого уровня, где обычный словарь отступает и все начинается со слов «великое», «великий»… Потому что в России непредсказуемо даже прошлое! Оно очень похоже на пластилиновый мультфильм. «Дзи-и-и-и-инь!» как трамвай за окном… и все поменялось…

А по-серьёзному – у истории безусловно имеется своя канализация, где хранится дерьмо. Однажды оно непременно всплывёт.

«Лучше зимой, вони меньше».

«Для исторического дерьма любое время года – сезон».

И вообще, старый, жизнью обученный, задроченный ею диссидент – он как сом в омуте. Все знают, что он где-то там обитает. По всему положено – должен. Раз коряги есть. Какой омут без коряг? Но никто никогда его не видел. Правда, время от времени еда у рыбаков с берега пропадает. А по поверьям должны были бы дети, у родителей.

Последнее, надеюсь, на эту тему: ругательные лозунги в адрес власти лучше всего писать лазером на бортах космических кораблей. Вроде как высказался над всем человечеством и по роже не получил.

74

Наш здешний трудяга-трамвай за день перевозит, наверное, куда меньше людей, чем, участвует в его подготовке к выходу на линию. Если бы я выбирал, на чем доезжать до работы, то его бы и выбрал. Из сочувствия и солидарности незаметных трудяг. Но служба моя совсем в другой стороне. Если смотреть в корень, то не в ту сторону трамвай ходит. В автобусе же, правильно вышколенном по части выбора направлений, по утрам настоящий дурдом. Давка чудовищная. Болтовня, к слову, такая же. Недавно еду и слушаю нехотя, деться некуда, руки плотно прижаты к бокам, захочешь – нечем уши заткнуть:

– Помнишь, во вчерашней типа серии, она ему: может быть, Кровавую Мэри? А он ей: Машенька, ты же знаешь, критические дни – это типа не моё. Не, ну ты поняла? Во, блин, круто. А мой папаша чуть пепельницей в телик не запулил. Летал по квартире, как джин взбесившийся. Я ему: не для вашего поколения кино снимали. Для них парады, блин! Потом удивляется, что давление. Старый, старый, а про Кровавую Мэри и критические дни чётко въехал. Чудной. А за телик теперь мне плати, у него пенсия с пенис на морозе. Как тебе? Да ладно, ну не сама придумала. Подумаешь… А мой бывший и критическими не брезговал…

Я чудом не зажевал стёганую синтетическую спину, в которую упирался носом. Так затошнило. Нельзя впечатлительным похмельным жёсткие образы в уши засовывать. Такая могла коллизия образоваться… Не дай бог! Пусть и скудным был завтрак.

При моем немалом росте страшно было подумать, что за гигантское тело размещалось передо мной. Надо сказать, что синтетике, обтягивавшей безразмерную спину впереди меня, дай я чувствам и рвотным позывам волю, трудно было бы навредить. Она сама по себе воняла хуже некуда. Живой искусственный скунс, а не мёртвая ткань. Китайская, наверное. Из чудом сохранившихся. Нынче даже плохонький ширпотреб из тех краёв пахнет вполне пристойно. Не благородно, до этого еще не дошло, но о былом обонятельном беспределе и близко не напоминает. Ладно, решил для себя, китайская – это плюс: если все-таки меня укачает от вечерней невоздержанности и пересказанного попутчицей юмора на ТВ, буду в своё оправдание давить на патриотизм. «Большой» патриотизм, который за всю страну.

Пару раз от безделья и недовольства физическим положением нарочито я шумно втянул носом воздух. Постарался звуком передать возмущение качеством ткани. Эдакий Антон Привольнов, со спины обнюхивающий чужую одежду. В интересах бестолковых и жаждущих все обо всем знать телезрителей. До меня не доходит, как можно испытывать восторг от понимания, насколько уродлив, лжив и ядовит окружающий мир.

Туловище передо мной заёрзало, но ни развернуться, ни даже голову повернуть не смогло, несмотря на все очевидно предпринятые усилия.

– Простите, – сдавленно пробубнило туловище куда-то вперёд, но сомнений не оставалось: это оно мне.

– И вы меня, – отозвался я вежливо, с известным удовольствием отметиться человеком воспитанным и не чуждым манер.

Меньше чем через секунду нечем стало дышать. Точнее, дышать по-прежнему было чем, никто воздух страны не украл, но продолжать привычно вдыхать его категорически не следовало. До меня сразу дошло – за что, сука, извинялись. Потому что умом я быстр и чрезвычайно проворен. Тогда как с зажатым телом в тиски других тел, и к тому же на выдохе, совершенно беспомощен. Нос, решил я, с его обонятельными рецепторами, он всего лишь часть тела, рассчитанное в том числе на страдание, не без того, а дыхание – это часть жизни. Только ртом у меня дышать все равно не выходило, рук по близости не было нос зажать. Вонь же, особо чужая, она беспощадна. Не передать, как обидно бывает дышать чужой вонью. Наконец, самое горькое, что случилось со мной… Горше не бывает. Когда выходил на своей остановке, все прочие пострадавшие подозрительно и недобро косились именно на меня. Это жизнь? Это нормально? У меня вообще не бывает скопления газов в желудке, что бы ни съел. Ну не орать же об этом в лица, полные осуждения? В ответ я подумал, что они у людей такие всегда, даже когда думают о хорошем. Потому, что хорошо думать о хорошем – глупо. Хорошее – оно и так хорошее. Чего о нем думать, когда вокруг все плохо?

«Оптимизм – это вообще не про людей».

«Это про выборы и кошачью уверенность в завтрашнем дне, если видит животное, как хозяйка выгружает из хозяйственной сумки пирамиду “Вискаса”. Впрочем, я знавал одну даму…»

«Да, Ирма».

«У нее не было кошек».

«Да, она время от времени поедала “Вискас”. Исключительно на свежем бородинском. Но то лучше, чем кокаиновая зависимость».

«Кто бы спорил, если не целоваться».

«Фу. Возвращайся лучше к трамваю».

75

Ходил бы трамвай в нужную мне сторону, добирался бы я в пустом или полупустом вагончике до работы – значительно лучше бы относился к людям. Они, полагаю, ко мне тоже. По крайней мере терпимее. Однако мы с трамваем оба подержанные, неприкаянные и обречены двигаться по разным маршрутам. Там, куда он ходит, по-моему, уже ни работы, ни жизни нет. Пути тоже разобраны. Но он железный упрямец. Может статься, что у самого трамвая вообще нет никакого депо и давно уже он сам по себе одиноко, неприкаянно ночует на остановке. Я не удивлюсь. Остановка та, что ближе всего к дому, в котором живёт его странноватый водитель. Вообще-то он не водитель, а вагоновожатый. Какое удивительное, ответственное слово из прошлого, а я о нем так безответственно, походя, «вообще-то»…

И не странноватый вагоновожатый, а еще какой странный. В жизни не встречал человека, способного крутить головой без малого на две сотни градусов. Он охотно, с повторами, демонстрирует этот дар, проводя трамвай мимо павильона-закусочной. Мимо «Трамвайной остановки». А мы чинно выпиваем снаружи, на улице. Мы чинно выпиваем, а ему дальше ехать. Трамвай здесь не останавливается, нет тут никакой остановки и на моем веку не было. Только название забегаловки; кто-то выпендрился удачно или первое пришедшее в голову на вывеску забабахал. Рельсы, трамвай…

Если в утренние часы, когда павильон закрыт, кто-нибудь топчется возле него, с надеждой поглядывая в обе стороны рельсового полотна, то это не местный. Но может им стать. Не по прописке – по жизни. Нужно только дождаться открытия. Ну и… быть человеком.

Иногда мне кажется, что вагоновожатый разворачивает свой трамвай прямо за ближайшим углом, чтобы побыстрее вернуться и еще раз нам позавидовать. Потом – за другим углом, в другой стороне. И опять полным ходом назад. Бальзам для моей очерствевшей души: хоть кто-то завидует.

Если бы не рельсы, сдерживающие душевный порыв дурного железа и неизвестного по части ума человека, трамвай с закодированным номером точно въехал бы однажды во что-нибудь незначительное, но исключительно дорогое хозяевам, как память. С единственной целью привлечь к себе чуточку внимания. Вдоль нашей улицы только такое и припарковано: незначительное, малоценное, не рассчитывающее ни при каких обстоятельствах на пристальный интерес, только на чуточку внимания. Остальное – автомобильная аристократия, правда, не крупного пошиба, – «быкует» на платных стоянках и в гаражах. Так что выбор среди ископаемых за трамваем, и он столь же прост, как выбор закусок в турклассе «Аэрофлота»:

– Мясная закуска или рыбная?

– Но закуска подразумевает…

– Слово. Только слово. Не более того.

Впрочем, я не так много летал.

Поистине странный трамвай. И человек его водит странный. Только Астроном, пожалуй, мог бы с ним по части странностей конкурировать. Но вагоновожатый почти что свой, мы его каждый день видим. Хоть и не целиком. Только плечи, голову, шапку. А Астроном – личность совершенно случайная. Лишь однажды объявился. Зато рухнул на нас, как метеорит. В смысле – надолго запомнился.

76

Никто не заметил, откуда, с какой стороны пришёл Астроном. Впоследствии никто не смог показать рукой, потому как в таком месте говорить о сторонах света неуместно, а с некоторыми людьми неловко. Тут свет один. Со всех сторон. Либо он есть и обозначает день, либо его нет и все, что тебе не видно, находится за пределами света. Его хватает только на столик и лица, если они не удалены от столика. Свет на лицах важен, это замысел, недоброе затаить мешает, а лишние трудности никому не нужны. Особенно если правда, что «Трамвайную остановку» воздвигли по-чёрному.

Лампочку над столом, кстати, лучше не подправлять, током шибанёт. Было уже такое, и не раз.

Никому в голову не пришло задаться вопросом, почему из трех столиков под открытым небом Астроном выбрал именно наш? Видно же было, что полный комплект за столом: по числу участников, на столешнице ничего лишнего. Словом, рассчитано только на своих, а свои все в сборе. Ну да, небольшой запасец на три-четыре коротких тоста, ОДПЗ, «Очень Даже Прикосновенный Запас», потому что на улице холодно, а внутри павильона воняет какой-то тухлятиной, лишний раз заходить неохота. С опытом люди. Проще говоря, у таких, то есть у нас, всегда отыщется среди гранено-стеклянной и бумажно-алюминиевой утвари непочатый или тронутый лишь для проверки качества графинчик. «Притоптанный» на случай резкого падения обоих градусов: в атмосфере и в теле. Но ведь это никакой не повод набиваться в компанию!

Нам так и не удалось восстановить в памяти момент появления Астронома. О присутствии своем он объявил вопросом, обнаружив себя уже в полуметре от стола, сбоку от меня:

– Что мужики, гуляем? – Спросил очевидное. – А кто из вас видел, как звезда падает? Чтобы до самой земли? Чтобы в грязь?

Не дожидаясь ответа, разжал кулак, а в нем такая узнаваемая, с детства запечатлённая в памяти… Звезда. Я бегло подумал, что не с той войны человек, он же мне ровесник. Афган? Колодочки у Звезды нет, а без нее разве поймёшь, в какой эпохе ее отлили-отштамповали? Только угадывать. Вместе со всеми я тупо смотрел, как заветная, гордая и непостижимая Звезда медленно, нехотя отлепляется от потной ладони – так ей не хотелось, так было важно остаться, – и падает под ноги, в грязь. Как и было обещано. Потом жизнь вдруг спохватилась и несказанно ускорилась, словно забытый в розетке утюг вспомнила. Я и сообразить не успел, не то что подумать, как уже стоял на коленях в грязной жиже и закрывал Звезду ладонями. Не замечал, что полы пальто сосут талую влагу, впрок запасаются, как верблюды у колодца в пустыне. Незнакомец уже хрипел, рыдал, отгородившись от нас локтями. Он странно прикрывал глаза запястьями. Будто вспомнил науку из детства, что нельзя глаза тереть, если руки грязные. Хорошо, что не топтался на месте, иначе наверняка мне бы руки отдавил, еще грязнее. Что случилось – в толк не возьму, но меня словно тромб сорвало и всю ситуацию я собой закупорил.

Я поднял Звезду и сначала тёр ее руками, потом об пальто, шарфом, а когда опускал в карман хозяйской куртки, она уже явно согрелась и благодарно поблёскивала. Надеялась, что с это момента все снова наладится. Звезды любят тешить себя и нас, простых смертных, иллюзиями. Такая у них работа. Я не на шутку тревожился, нет ли в кармане куртки незнакомца дыры. Мучился в поисках способа – как проверить, чтобы не осрамиться, не оказаться неверно понятым. Так ни на что и не отважился. Спрашивать же казалось глупым и сомнительным, что до правдивости ответа. Да по правде сказать, привлекать внимание странного человека к награде показалось рискованным: а ну как еще что чуднее выкинет. Зашвырнёт со всей дури черт-те куда – ищи потом. И не факт, что кто-нибудь подсобит. Чёрствый народ стал, чтобы без приказа ради чужого в говне на карачках… Да и то сказать, чужие по сути люди вокруг. Выпили, поговорили, разошлись. Почти что изо дня в день. Который год подряд. Совершенно чужие, безымянные. Все тёзки: «Здоров», так зовут каждого. Я думаю, это даже формальный вопрос, это констатация, уместная на случай, если пить придётся из одного стакана. За что и люблю это место. И завсегдатаев его тоже люблю.

Я сильно нервничал и часто поглядывал вниз, под ноги. Не вывалилась ли Звезда под наши башмаки, привычно набухшие тем, что идёт от земли снизу и в землю сверху. Обувь очень значимый проводник. Но нет.

Утешили мужика, как и принято: сколько сумел, столько в себя и влил. Мы не пожадничали, и он, надо сказать, не поскромничал. Но всего полчаса не побыть жлобом…. Чем не повод для гордости на десятилетие? Очень даже прибыльная инвестиция. В сдержанность. Целые годы можно размышлять о себе как о человеке широкой души, сочувственном, иными словами – достойном. А своя, истинная натура не в почёте. Потому что лучше стать означает себя преодолеть. Обидно, что люди вокруг скурвились, хрен что оценят.

Потом мы несли чудака домой. Его стойкость к спиртному сразу казалась сомнительной, а оказалась еще хуже. Совсем размяк человек телом. А душой нет. Бывает такое состояние, когда душа вразнос, а тело никак не поддерживает… В таких случаях лучше всего, если речь тоже отказывает. Астроном был таким случаем. Благо паспорт при себе имел и жил, как открылось к всеобщему удовольствию, по месту прописки. За паспортом, замечу, во внутренний карман бестактно и без раздумий слазили. Кто – уточнять не стану. Никому и в голову не пришло плохое заподозрить. Видя такое дело и завидное взаимное человеческое доверие, я заодно Звезду проверил. Оказалась на месте. Нормальный попался карман. Повезло Звезде. Как минимум с карманом.

Одинокий ключ был кожаным шнурком приторочен к брючному ремню Астронома. Такими в кино про войну командиры к ремням попрочнее крепили наганы. Может быть не всегда, но когда поднимали бойцов в атаку – точно. При том, что на самом деле наганы крепились к тому, чего начальство без раздумий, суда и следствия лишало за утерю табельного оружия. Или в случае невыполненной задачи. Скажем, выстраданное командованием наступление захлебнулось. Это не предмет туалета. Даже не звание. Странно, что потерять оружие люди боялись больше, чем потерять жизнь. Ведь вопрос только в последовательности. С другой стороны, к чему еще ее, жизнь, было привязывать? А сейчас?

Ключ к двери, обозначенной в паспорте цифрами, подошёл на раз. Я дважды бездумно повернул ключ в обе стороны. Туда-сюда, туда-сюда. Не верилось, что все так просто. Такой пасьянс, чтобы человек жил по месту прописки и чтобы первый попавшийся на связке ключ повернулся в замке, по нынешним временам редко складывается. Подумалось также бездумно, как крутил ключом, что все же военные люди живут попроще нас, гражданских. Те, кто служил, тоже им уступают, потому что у них простота временная и сходит со временем, как загар. У кадровых военных она через кожу проникает в кровь – море времени для попыток – и там поселяется навсегда. А может быть, все это ерунда и нам попался обычный уникум.

«Обычный уникум?»

«Ну да. Ему все приелось, а нам в новинку».

«Не слишком мудрено?»

«То есть…»

«Достал уже».

Вот меня бы по штампу в паспорте доставили. Да за полночь. Страшно подумать, чем бы все это обернулось для добрых самаритян.

77

Когда Астронома раздевали, Звезду я из куртки вынул. Положил ее на сервант, под фотографии разных людей в форме. Хозяина квартиры среди них не опознал, да, признаться, особенно и не напрягался. Очков с собой не было. И к тому же печалился, что теперь полчаса до дома по слякоти топать.

«Доброе дело, доброе дело…» – передразнивал себя недавнего. Не вслух, чтобы товарищей ненароком не возбудить. Чувствовал, что о том же думают. Завтра, подумал, если Астроном решит свой аттракцион со «звездопадом» на бис отыграть – дай ему, Боже, счастья другое место найти. За второй такой вечер легко можно тяжело по роже схлопотать. Несмотря на заслуги, подтверждённые регалиями.

«Ну что за идиот! – наградил я себя мысленным поджопником. – Вывозился из всех единственный… Чисто свинья!»

На лестнице один из наших, проще, чем я, переживавший акт человеколюбия, встряхнул и поставил на место мой мечущийся в раздрае мир нежданным вопросом:

– Вот мне сейчас больше всего и так сильно, что хоть вернись, интересно очень: кто был первым Героем Союза?

В том, как был задан вопрос, таился какой-то подвох, и я затаился. Вопрошавший картинно зажевал верхнюю губу, без рук натянув на нее нижнюю. Придурковатые академики в кино ранней советской эпохи похоже гримасничали. После вызова «Ну-с-с, что скажете?» оппонентам или нерадивым студентам. Потом любознательный наш закатил глаза выше некуда, а-ля память перелистываем, но почти тут же причмокнул в образе и, обрадованный неожиданным озарением, огласил открытие:

– Ленин. Кому еще быть.

Ясен пень, что сразу готов был с ответом. Всю жизнь с ним прожил, не знал, с кем поделиться. Возможно, ждал особого дня, обстоятельств, естественности прикасания к теме. Дождался. Сошлось. Все остальное – губа, глаза, задумчивость – антураж. Для большей значимости. Все-таки кругозором блеснул, а не под фонарём плюнул. За технику я выставил ему четыре с плюсом, за сложность… Признаться, не знал что и подумать. Поэтому предпочёл подумать о своих собственных вероятных сложностях и порадовался, что мнение по поводу первой Звезды Героя попридержал. Не от интеллектуальной скупости, а по тактическому расчёту. Впереди нас ждал долгий путь вместе, мы все трое из соседних домов. Эрудит был в компании самым крупным, и спорить с ним никак не хотелось. К тому же в спорах я жуткий зануда, вполне все могло бы устроиться так, что все трое на меня вызверились бы. Один за Ленина, все за одного. Почти мушкетеры. А я – гвардеец хренов хренова кардинала. Хотя правильнее было бы меня проучить не за Ленина-не-героя, а за оттранспортированного вручную героя настоящего. Вождя на свой грех не приму, а за Астронома все было бы честно, по праву: я все я затеял.

Меньше всего мне хотелось, чтобы так думал еще кто-нибудь, кроме меня. Поэтому затаил несогласие, малодушно кивнул и пожал плечами:

– Больше некому.

Всем, как и мне, предстояло полчаса топать по снегу и жиже. Согревающее, щедро «разбазаренное» на Астронома, жалели дружно, его самого – нет.

– С чего вдруг нас припёрло притворяться последовательными добряками? – повторялся безответный вопрос.

Хорошо хоть в этой оплошности одного виноватого не было, все вместе так решили. Пусть и по умолчанию. Но это же по-мужски! По крайней мере в момент великодушия это так видится. Позже со зрением происходит что-то не то. Расфокусировка.

Я уныло переставлял ноги из жидкого в жидкое и представлял себе златолицего и златокудрого ангелочка в центре октябрятской звёздочки. Вслед за этим из памяти вынырнул почти лысый, остробородый профиль вождя на пионерском значке. Я впервые в жизни задумался о том, какую невероятную внешнюю метаморфозу Ильич претерпел всего за пару лет моей школьной жизни! Почему я раньше не замечал эту вопиющую несуразность? Наверное потому, что в те далёкие времена «пара школьных лет» казалась мне бесконечно долгой, а время вместе с тем чудовищно заторможенным.

У родителей, я так понимаю, все было наоборот. Вспоминая мою школьную часть биографии, они по обыкновению вздыхали: «Год за пять». Не кривлю душой, в самом деле не помню, чтобы я так уж сильно обременял их хулиганскими выходками или отвратительной успеваемостью. Однако теперь, когда худо-бедно разжился собственным опытом, готов признать с покаянно опущенной головой, что ожидание неприятностей с их заведомой внезапностью и непредсказуемостью масштаба беды, изматывает душу не меньше, чем Судный день. В конце концов, в полночь он истечёт и уже никогда-никогда не вернётся.

Нельзя же за одну хреновую жизнь судить дважды. Вечно – да, а дважды нет. Не по-божески это. Хотя что я о Нем знаю? Как собственно и о Судном дне.

Родителей за наговоры на меня я не виню. Да, наговоры, они самые. В те годы я действительно был мало и редко грешен. Будь все иначе, помнил бы телом. Отец не тяготел к экзекуциям, но я знал, что при необходимости не пренебрежёт. Эта уверенность угнездилась во мне весьма основательно. Откуда взялась, не скажу, но жила. Возможно запомнилось, как однажды отец таксиста, нахамившего маме, из-за руля на снег выволок.

Кстати, вполне допускаю, что, возводя на меня поклёп, предки попросту манерничали. Размеренная, благополучная напоказ жизнь, беспроблемные дети – все это не так давно вошло в моду. Во времена моего вызревания на пубертальной грядке – все было не так. Люди старались драматизировать трудности. В их числе и домашние. Поскольку выше ценилось преодоление…

«Ну, давай, запускай «старого пердуна».

«Извольте».

Нынче трудности не чета тогдашним, да и числом он выросли кратно, а труды ценятся все меньше и меньше. В остальном – все как и было: раньше думай о родине. Раньше больше думал, вот только редко что-то хорошее в голову приходило. Я и перестал. Едва ли не совсем перестал. Одно утешает и убаюкивает совесть бездумного: морщи извилины, не морщи… страна все равно любого из нас переживёт. Так что в этом смысле – каждый голос не важен.

«Утешился?»

«Не так чтобы… Недолёт вышел».

78

Наконец наша недогулявшая компания, сбитая в середине «полётного плана» незадачливым Астрономом, отмесила положенную тонну снежной грязи, то и дело поскальзываясь на коварном льду. И как только бедолагу без приключений доволокли? Чудо, да и только. Спасибо, обошлось без травм.

Мы расходились, словно подпольщики, каждый по отдельной тропе к своему дому. Тут я все же не выдержал и заметил на прощание эрудиту. В спину. С безопасного расстояния:

– Лётчики были первыми. Полярные лётчики. Те, что спасали «челюскинцев». Кто из них стал номером один, врать не стану, не помню. Зато год помню точно. Тридцать четвёртый год.

– Херня, – незамедлительно поступил ответ. – Желание надо было загадывать, когда звезда падала. Может, мозги бы себе выпросил, умник. Говорят тебе – Ленин, значит Ленин. Тридцать четвёртый – это не год, а танк.

Я вдруг с ужасом вспомнил, что и в самом деле, наблюдая, словно в рапидной съёмке, за падающей Звездой, подумал отчётливо: «Ничего…» На самом деле, это рождалось «Ничего себе!», но второе слово запоздало, не успело вылететь, в чувство не вписалось.

«Ты себя слышишь, тупица? Да и не запоздало бы – ах как велик от такого желания толк! От-всего-разом-отказник-хренов! Ничего се-бе! Ай, молодца! Но в одном прав: лучше бы вообще не загадывал, чем «ничего» загадать».

Словом, кошмарный ужас. Это ж надо такому случиться. Однако холод быстро приморозил нараставшую панику, и я переключился на перевод «цельсиев» в «фаренгейты», потом двинулся еще глубже.

Неведомо откуда и как, но в мой заношенный кошель знаний попала индийская манера высчитывать температуру по Фаренгейту. Нужно сосчитать такты стрекотания кузнечика в течение то ли четырнадцати, то ли пятнадцати секунд и добавить к числу сорок. Про сорок помню точно. Мне тогда словно наяву привиделся индус с кузнечиком в одной руке и секундомером в другой. Тут же возник вопрос: стрекочут ли кузнечики в неволе? С секундомером, слава Богу, все было ясно – стрекочет. Лояльность кузнечика пришлось принять просто на веру. А однажды под обаянием индийской премудрости я придумал сложить все услышанные за день матерные слова и приплюсовать к ним полста. Полста моих, не произнесённых, подуманных. Но с тем, что именно следовало бы определять выведенной цифрой, так и… не определился.

Кажется, в одной из анкет, щедро рассеянных по моей биографии, бытовала строка «неопределившийся». Или из другой какой оперы занесло мотивчик? Как бы там ни было, но слово очень моё. И строка моя, если в самом деле была такая в анкете.

Мне кажется, что вопреки прогнозам я так-таки доживу до квитков, требующих заполнения при заселении в отели, в которых на почётном месте разместится графа сексуальных предпочтений. «+ —», «+ +», «—», «…» Последнее – для неопределившихся. И я вспомню про неусыпную-неустанную напоминалку в телефоне «1378 дней без определения». В ее смысл мне как и сейчас не удастся проникнуть, но с каждым днём цифра увеличивается на единицу. Когда цифры закончатся – мне что-то угрожает. Определённо.

Словом, домой я дошёл бодро и вступил в него неприлично размокшими и остывшими ногами образе обладателя энциклопедического ума, только что подтвердившего свой статус. Это о первых Героях и о Фарингетах по-индийски. Подумал, что Эрудит тоже, должно быть, в порядке. Живучесть некоторых людей раздражает меня сверх всякой меры.

Прежде чем уснуть, попытался понять то, что раньше никогда не заботило, потому принималось как данность. Есть такое слово и люди такие есть, они к нам в школу на утренники приходили. Герои.

Зачем вообще нужды герои? К какой высокой задаче их прислонить? Когда-то кондовым школьным языком мне было разъяснено, что они – маяки и мы все должны к ним стремиться. Ну… стремиться к маяку я бы поостерегся. Нет никакого желания оказаться на скалах. Я, конечно же, не моряк, но что-то подсказывает мне об уместности опасения. Мне нечего делать в космосе, я лишний на пожаре. Не том, что полыхает время от времени в моих снах, где я завидный напором и духом огнеборец, а на взаправдашном, от которого можно и не проснуться.

О войне вообще не думаю, хотя от нее зарекаться становится все труднее. И все бессмысленнее. Потому что не нам решать. Да и привыкли уже. Не только к тому, что не нам решать. К тому, что войны идут. Далеко и близко.

Та, что близко, замерла до поры до времени, а может быть ее попросили в эфире подвинуться, приелась. Приевшаяся, примелькавшаяся война еще хуже обычной, а казалось, что хуже ничего нет.

Другая война, которая далеко… – так она далеко! А мировых войн, смею верить, при мне не предвидится. Конечно, всякая чертовня может произойти с миром, где далеко не все зажирели равным слоем, есть места, где вообще не до жиру. Но у голодных на еду нет денег, куда там на войну. Они будут гибнуть в одиночку, унося нас, нечутких и сытых, десятками, сотнями, возможно тысячами. И это не решит их проблем. Однако же – занятость.

Мне кажется, мы, мужчины, в большинстве своем столько мужества растратили на жизненные передряги, что в попытке хоть робко обозначить принадлежность к полу принялись отращивать ненатуральные мышцы и натуральные бороды. Совершенно, на мой обленившийся вкус, негодная попытка оправдаться, если вынести за скобки вполне допустимое нежелание бриться. Мысленно, но бескомпромиссно отделившись от докучливого меньшинства, уже поддаваясь сонливости, задвинувшей в темноту ночи ожесточённость на жизнь, я понял, что мы не стали женственными, мы стали другими мужчинами. С чем себя и поздравил.

Сейчас думаю: раз природа порой отдыхает на детях, то почему бы ей не передохнуть на поколении? А потом, расслабленной, не втянуться в полноценный отдых? Ведь это так в… человеческой природе.

79

Больше мужика со Звездой Героя я не видел. Как и никто из моих-чужих приятелей, собутыльников того вечера. Другим он тоже на глаза не попадался. Мне бы сказали. Многим поведал, охочим до странных историй. Будто у них у самих все в жизни просто и ясно, как изначально было родителями задумано. Сильно сомневаюсь. Впрочем, среди моих знакомых есть чудак, коллекционирующий трости. Не хромой. Глаза нет, уха и кисти правой руки. Петарду рассматривал – не китайская ли, – а ее подпалили.

В недалёких от нашей, но близких по духу точках Астроном тоже не объявлялся. Ветром бы весть принесло. Даже если бы дул он в противоположную сторону. Ярких, неординарных личностей, если не по шкале шпанистости мерять, в наших местах не много встречается. Запомнили бы. Помнит ли вообще – куда ноги занесли? На кого набрёл? Что говорил-делал? Про доброту нашу и щедрость безмерную, позже сухими мужскими слезами оплаканную? Вполне может статься, что помнит, но всеми силами хочет забыть. Мне кажется, что я его хорошо понимаю.

Собираясь в «Трамвайной остановке» той самой троицей, спрашиваем друг друга от случая к случаю:

– Как там наш Астроном поживает?

Откуда взялось это прозвище? Лично я к этому абсолютно точно не причастен. Наверное, опять Эрудит подсуетился. Если так, то не лишён, стервец. Весьма иронично. Настолько, что совсем не похоже на Эрудита. Куда больше на меня. Но это не я. Богом клянусь. Хотя ничего плохого не сделал. Бывают моменты, когда хочется бога вспомнить, а у меня это не часто. И поклясться им. Повод, наверное, важен, но не Ему. Он же Бог!

80

Такие незатейливые ритуалы среди посвящённых, вроде интереса к судьбе Астронома, собственно, и выделяют завсегдатаев заведения среди обычной, заурядно, при случае, выпивающей шушеры. Вопрос, как правило, повисает, потом провисает и… Вся голова до укромных уголков оказывается заполнена гуттаперчевым Тибулом из «Трёх толстяков». Что еще может быть связано с канатом, кроме повешения? И вообще, насколько я помню, Тибул был гимнастом. Мог, конечно, в принципе, и по канату прогуливаться. Гибок, ловок, понимает зачем. А канат сперва повисает, потом провисает и… рвётся.

«Нет, так бы Олеша со свои Тибулом не поступил. Только не Олеша».

«Я бы вообще ни с кем так не поступил».

«Ну, наконец-то. Слава нам всем!»

«Другое дело – чуть запоздать с хваткой рукой, если напарник над пропастью завис, а ты нет, и всё ценное, унаследованное, приумноженное, накопленное – по чистой случайности именно у тебя».

Это всего лишь литературный этюд. Не стоит вымарывать мой номер из мобильника. Все, чем я делюсь, я делюсь исключительно с самим собой и с своим внутренним «я». Для сверки. Никто другой для этого мне не нужен.

81

Иногда трамвай становится слишком навязчив. Он гоняет туда-сюда, как детский заводной по игрушечной железной дороге. В таком случае я или кто другой из-завсегдатаев делаем вид, что солнце в глаза. За нами все остальные. Потому что мы коллектив. Мол, закат-романтик мешает людям предаваться обыденности, совсем неуместно раскрашивает серо-серые будни. И поворачиваемся к трамвайным путям спиной. Тем самым перекрываем вагоновожатому всю магнетическую картину культурного отдыха уважающих себя и свои привычки людей.

Нам, собственно, наплевать, если в это время моросит дождь. Или, скажем, небо вобрало в себя всю воду мира, потяжелело и вот-вот плюхнется мокрым брюхом на головы. Стоим спинами к маршруту железного чудища, глаза вверх. Наблюдаем с тревогой, как небо еле сдерживается, ширинкой застегнувшись тучами. Солнца, заката в помине нет. Неоткуда им взяться. Хотя всякий скажет: видно, не видно, а все так или есть и состоится. Кругом условности.

Можно, конечно, прикрыть глаза и отдаться во власть картинок, рисуемых воображением, но рано или поздно глаза приходится открывать, и тогда мозг с душой съёживаются под градом мелких разочарований, которые фантастически быстро умеют сливаться в одно большое, цельное, главное. Мне случается думать об таких моментах как о капсулах, наполненных тоской. В этом есть что-то фармацевтическое. Возможно, такое лекарство прописывают жизнерадостным идиотам, если у докторов наличествует такой диагноз. У людей он встречается.

Вагоновожатому – мы люди порядочные, честно отдаём ему должное, – условности также побоку. Ведь крутит же он своей башкой так, как крутить невозможно. Нереально! Человеческая природа такого не предусматривает, не положено так неограниченно использовать шею. Если, конечно, не имплантировали мужику вместо главного шейного позвонка (в каждом деле-теле кто-то – что-то должен-должно быть главным?!) стальной «сустав» от круговой поливалки. Сэкономили на протезе. У нас перед домом на газоне такая фигня стоит. Целая история от подъезда к дороге проскочить сухим, не опрысканным, если вышел не вовремя.

В отличие от поливалки вагоновожатый крутит башкой безо всякой общественной пользы. С другой стороны, на клумбе я его совсем не вижу. Крупноват. Вот на границе… С пулемётом на шлеме. И коварный враг окружил… Нет, не окружил, в клещи взял. За спиной, куда голова не поворачивается, по-прежнему родная земля. А в Кремль мужика не возьмут, в Кремле уже есть вагоновожатые. И смотреть там принято только в одну сторону.

Если серьёзно, то какой нам ущерб от трамвая с его странным водилой? Ну да, препятствуют гражданам ощущать себя людьми двадцать первого века. Мне уж точно мешает. Но это отдельная тема. Если сжато, то слишком старый трамвай. Хлам. Рухлядь. Реликт совершившего суицид времени. В двадцать первом веке, среди разных «нано» такому трамваю быть совсем не пристало. Он один вынуждает огульно клеймить новости о повсеместных успехах страны «наглым враньём». А ведь это не так! Словом, совершенно оппозиционное транспортное средство.

Все же наблюдать за чудным вагоновожатым забавно. Я воображаю как однажды, когда павильон «Трамвайная остановка» только-только открылся, он впервые узрел нашу честную компанию. И подумалось ему верное: «Надо бы присоединиться к мужикам. Нормальные вроде бы мужики. Хорошие даже. Тогда вечера скрасятся, тоже станут хорошими. Потому что не могут с такими вот мужиками по-другому вечера сложиться». Отчего-то в первый вечер передумал, не собрался, а может что помешало. На второй день засмущался к чужим людям присосеживаться. А с третьего и «далее без остановок» погряз в опасениях неприязни, грубости извне, то есть нашей и своих законных обид. Мол, примутся «хорошие мужики» ржать, пальцем тыкать: «Вон он, у которого “качан” на шарнире!» Кто знает, может, и не зря отказался мужик от затеи. Народ у нас, сколько его ни познавай, всегда неожиданной резкостью огорошить может. Но если по уму рассудить и с привлечением личного опыта, то скорее всего в глухой завязке вагоновожатый.

Иногда, чтобы зримо установить связь между странно завершившейся исторической эпохой – от которой всего-то и остались, что разуверившиеся в себе коммунисты да мой непутёвый трамвай, – и сегодняшним днём, то бишь современностью, я выкладываю на процарапанную до кости столешницу свой мобильник. Он банкрот, на счету второй месяц нет денег, батарею тоже не заряжаю – зачем? Зачем вообще запитывать электричеством это маленький, зараза, символ сметённых границ, за которыми не так давно еще теплилась частная жизнь? За… за… за… Сплошные «за» в этой мысли. А я против! Мне кажется, что ископаемый трамвай и его вагоновожатый видят гладенький, сильно умный обмылок и тушуются, смущаются своей архаичности. Телефон я пристраиваю на столе так, чтобы он и трамвай одновременно находились в поле моего зрения. Такую выстраиваю незатейливую визуальную связь времен. Хотя вполне можно было бы испить «фрэша» под киношку с Жаном Маре. Кстати, великий француз самому понятию «связь» невольно придал бы щепотку пикантности. До сих пор в голове не укладывается…

82

Ещё здорово наблюдать за трамваем через влажный бок наполненного графинчика. Все нечётко, как и должно быть, когда смотришь в прошлое. От этого особенно отчётливо понимаешь, что в этой туманной размытости пути туда уже не сыскать. Нет… не то чтобы возвращение в прошлое было совсем невозможным. Как раз наоборот. И получается это, как ни парадоксально, быстрее и проще, чем вперёд двигаться. Такая вот до жути странная историческая физика. Правда, прошлое в сегодняшнем дне выходит какое-то пародийное, ряженое, неуютное и мне совершенно не интересное. Я о другом прошлом. О том, когда мы были молоды, беззаботны, счастливы, распираемы изнутри от надежд и амбиций. Это его я через графин в упор не вижу. Что странно, поскольку серьёзную оптику протирают спиртом. Правда, товарищи намекнули, что у меня на сей счёт доисторические сведения. То есть спиртом оптику протирали «при динозаврах»?

«Почему, когда хотят уличить в дремучести, то вспоминают о динозаврах, а не о лесах и не о Петре Первом?»

«Станет нашим президентом швед, тут и сменит Пётр Лексеич динозавров».

«Уморил».

Однако же я по простоте душевной упорно продолжаю завидовать людям удивительной, редкой профессии – протирщикам оптики. И жалею, что сам не так, как следовало бы, с делом жизни определился. Траченая молью печаль пеленает мою податливую душу, как тело упаковывают на карнавал в музейный офицерский мундир. И вот уже опустел графинчик, и в давно в неведомое далеко ушлёпал на стыках торопыга-трамвай. А без него и смотреть не на что. Покрутил в руке графинчик, натекло на слезу кузнечика, и отставил его.

83

Чего только не роняем мы, мужики, на землю в «Трамвайной остановке»: перчатки там, шарфы, мелочь всякую. Бывает, что тарелки с едой смахиваем, в запальчивости делясь чем-то наболевшим. Товарищей? Тоже бывает. Реже, чем перчатки, но чаще тарелок. Графинчики же – их в заведении всего-то семь штук – никто ни разу не уронил. Не было такого на моем веку. Впрочем, я не летописец, так что вполне мог проморгать историческое. Гранёные стопки – в такие очень давно семечки насыпали, если «маленький» брал, они в комплекте с графинчиками идут, – было дело, летели на землю. Они, конечно, натуральные крепыши, разными переделками пытанные, но годы так и так берут своё. Сколы по кромке почти на всех. Для рук-губ не опасные, если с техникой безопасности ознакомлен, а уж мы-то будь здоров!

Люди судачат, что графинчики заговорённые. Люди не знают про пузырьки внутри. А я молчу. Хомячура, тот один знает, только с ним я поделился секретом. Но он тоже молчит. В этом небесный промысел, как ни странно, на моей стороне. Сто к одному: награди господь Хомячуру даром речи – более трепливого хомяка не сыскалось бы на земле. А пока он ни на одном допросе не расколется. Мучать же животное подло, он и без того по жизни – хомяк.

Что-то Хомячура зашухарился. Едва заметно приоткрываю один глаз, без очков все одно могу лишь силуэт различить, но мне, с моим опытом хомяковладения, и силуэта достаточно, чтобы убедиться, что хомяк в порядке. Просто у него тоже воскресенье.

«Лентяй. Весь в хозяина».

«Так народной традицией предписано».

Да и что с ним может приключиться, в клетке-то. Словом, грамотно силуэт различил, до мельчайших деталей. Однако гуманно, по-человечески.

84

Клянусь, не встречал больше в городе уличных забегаловок, чтобы водку подавали в графинчиках. Тем более вот так, чтобы безбоязненно разрешали наружу, на уличные столики выносить. Нонсенс, если не покидать ложе здравого смысла. С новичков, хотя на вид они очень даже бывалые, или с предположительно ненадёжных граждан, которые при тёртых портфелях и застиранных галстуках, в «Трамвайной остановке» берут залог. Это нормально. Деньгами берут, но можно часы заложить. Зимой шапка сойдёт, если не кролик. Кроличий мех почему-то не ценится. Я бы на месте кроликов обиду затаил. Джорджи Армани их ценит, а Резо нет. Фамилия этого милого человека мне неизвестна, Резо и Резо. А ведь он для меня не чета модельеру, он мне как брат, отец и благодетель в одном лице. Где справедливость? Хотя можно с другой стороны посмотреть. Если человеку для жизни и узнаваемости достаточно имени, когда вокруг все с фамилиями, а кое-кто и с отчествами, и все в общей унылой массе… А он просто Резо. Это ведь ни к чему не обязывает, но я уверен, что открывает доступ ко многим правам.

Они, графинчики, всегда плохо промытые, как глаза у народившихся щенят. От этого содержимое кажется мутным, а поутру сильно мутит. Но все одно – высший класс. К тому же в графинчиках есть чистые, заповедные места. Для всех они невидимы, отчасти потому, что кроме меня их никто не ищет. Я один различаю микроскопические пузырьки воздуха, замурованные в стекле вместе с притаившимися в них миллиардами живущих с нами, но не среди нас существ. Когда мироустройство раздражает меня больше обычного, я сильно щелкаю ногтем по тому месту, где, только я знаю, есть пузырьки. Безответных наказывать – одно удовольствие. Поэтому и помогает потеснить хандру.

«Просто так, без всякого повода?»

«Повод всегда найдётся. Сказал же «мироустройство раздражает». Чем не повод? С таким и войну начать незазорно».

В принципе я их, обитателей пузырьков, чморю, как выражаются неформалы, не со зла, просто нервы. Если бы верил, что таинственным обитателям пузырьков будет лучше на воле, то, клянусь, освободил бы их, невидимых, из стеклянного заточения. И черт с ними, с деньгами за разбитую посуду. Заодно бы развеял миф о заговоренности графинчиков. Порой так и тянет что-нибудь развеять…

«Откуда деньги?»

«Хорошо, на шапку плевать! И на часы тоже, потому что шапка в покрытие ущерба не ляжет…»

Шапку у меня не возьмут Ни многолетнее знакомство, ни уговоры… – ничто не поможет. Кролик. А без часов мне никак нельзя, и так повсюду опаздываю. Но не по этой причине оставляю я прозрачные пузырики там, где они есть. Стреляного воробья на мякине не проведёшь, знаем жизнь: чистеньким среди нас делать нечего, вмиг перемрут. Такой грех я на душу не приму – чистеньких в мой-то мир.

85

Интересно, а как у них, у обитателей пузырьков, всё устроено в их микромире? Или это вообще инопланетный мир? Есть ли у них космические подоконники, на которых на инопланетном нацарапано о ком-нибудь, что он «мудило» или того хуже?

Дались мне сегодня эти подоконники… Неспроста, наверное. Надо бы и впрямь поторопиться увековечить памятную выцарапанную надпись, не то завтра спозаранку развернут фронт ремонта и сразу начнут с подоконников. С этих уродов станется. Когда только успели русского строителя вывести под корень как вид? Может, вывезли куда-то на экспорт? Или прячут до окончательного вымирания? Строителей – их ведь так просто, на «фу-фу», не возьмёшь! Размножаются где-то в неволе, тем более, что к таким условиям им, как и всем нам, не привыкать. Кстати, эти, из кишлаков и аулов, тоже инстинктом в неволе не брезгуют…

Прости, Господи, если впал в грех гордыни – с таким небрежением о вчерашних согражданах. Но ведь это для Тебя всё! Как ни загордиться, если их Бог, похоже, не очень о них заботится, а у меня Ты – заступник, каких мало, и в горе, и в радости… Стоп. Это о другом. А было о важном… Да, вот что важно: нам, славянам, в жизни их не перерожать. Хотя бы потому, что у нас чувство ответственности и презервативы с контрацептивами как его, чувства, материализованное величие.

Теперь несчастные пузырьки. Почему я их так? Да потому, что если в их микромире ничего сродни нашим страстям по ремонту, то живут они, миниатюрные, примитивно и скучно. Честно говоря, я почти уверен, что на самом деле все так и обстоит. По-другому без людей жить ни у кого не выходит, только примитивно и скучно. С людьми тоже, увы, бывает не лучше. Но это выбор. Это по своей собственной воле. Или по чужой, но внушённой так грамотно, что она станет вашей. Как в армии. На гражданке такое тоже не редкость, но там все можно быстренько и обстоятельно переменить. Надоело скучать – перешёл за другой столик, и понеслось. Это я фигурально.

Чувствую нужду допустить вероятность трагических заблуждений по поводу скукотищи внутрипузырьковой жизни. А все от сообразительности. Пришло в голову, что стекло вполне может обладать способностью вбирать в себя малюсенькие доли паров алкоголя. Дольки. Это же нормальное стекло. Обычное. Его люди делали. И если я прав, то этим, в пузырьках, должно быть тоже нормально. Хотя бы время от времени. Больше того, очень хорошо должно быть, принимая во внимание их незначительный размер и внушительные дозы. Значит, живут они примитивно, скучно, другим словом – пресно, но не унывают.

«Ничего не напоминает?»

«А то…»

Впрочем, я паршивый химик, вообще никакой не химик, такого могу в писательском раже нагородить, что все менделеевы мира не разгребут. Однако этим, в пузырьках, желаю только таких стекол. Хоть какой-то радости в изоляции. Главное, чтобы не потравились.

86

Возле моей предыдущей работы тоже разливают отраву. Точь-в-точь такую же на вкус, что и в «Трамвайной остановке». Источник, рецепт, может, и кран один, но это детали. Цена точно одна, раз в двадцать выше себестоимости, куда уже все включено. Как в популярных «бюджетных» отелях. Только это не про еду с выпивкой и танцами, а про пожарных, «санаспидов», околоточных, мытарях, экспертов по миграции народов и еще нескольких «…ков», которые не на слуху, поскольку опытны, благоразумны, сами не светятся, а подтасовывают в компаньоны родню. В «спящие» компаньоны. Те просыпаются раз в месяц и опять в сон. Медведи с критическими днями, помесячные шатуны. Но на приличия коллеги «Трамвайной остановки» не тратятся – сунут в руку пластмассовый стаканчик, и молись, чтобы был не треснутый. У нынешнего места службы, кстати сказать, та же история. Несмотря на центровую дислокацию. Я вообще думаю, что старый город людей не любит, слишком много повидал.

Значит, все-таки есть в моем тусклом районе хоть какая-то, но изюминка. Не поленились бы вчера с товарищем дотерпеть-добраться до «своей» точки, сложилось бы все, как у людей. Ну что хорошего в этом центре? «Тихий центр, тихий центр…» От него только в карманах ни шороха, гробовая тишина. Но товарищ – сдержусь, не скажу плохого, – забастовал. Не нравится ему «Трамвайная остановка», и все тут. Упёрся. Уж очень «не стильный», говорит, антураж, глазу не за что зацепиться. Ну хорошо, что не людей обидел. Тогда бы я закинулся. В итоге вечер завершился бесславно и, что особенно горько, задолго до срока. Можно сказать, в относительной трезвости и унынии. Субботний вечер! И до следующей субботы такого уже не будет! Неделю ждать! Не так много в году субботних вечеров, чтобы из-за капризов ими разбрасываться. Чужих, что характерно, капризов. Баран упёртый, чёрт его побери. Долой вкусовщину! «Трамвайная остановка» ему, балбесу, видите ли, не по душе. Жлоб и пижон дешёвый.

Если соотнести высказанное с пережитым, то я только что проявил верх такта. Сдержался и ни слова плохого о товарище не подумал.

За соседним столиком «пижонского» заведения, второго за вечер, но посолиднее первого, вслед за нами с товарищем и изрядно поблизости обустроилась немногочисленная компания. Серьёзная по виду публика. Из тех, что давно начали. Раньше нас и куда как активнее. По прикидкам – сразу после утреннего кофе. Так нам показалось. Сравнивать было не с кем, не считая двух наших занятых столиков, заведение пустовало. Не по себе же оценивать? Для пьющего человека это не комильфо, потому что он, то есть мы, непременно окажемся в выигрыше: лучше «удар держим», лишь слегка подшофе, ну и вообще гусарам пехота не чета.

Соседи шуршали газетой, раздвигая закуску, долго расчищали место для выпивки, мутили чего-то шепотком, но я слышал:

– По мне, так я бы для думцев ввел предварительное, до выборов, тестирование. На предмет культурности там, грамотности и вообще знаний. В целом.

– А кто тестировать-то будет?

– Да найдётся кому.

– Ну, если найдётся, то без органа… ха… мы останемся.

– А так, бля, значит лучше, когда на бездумье и… этот депутат?

– Ты это о ком сейчас?

– Не скажу. Он, говорят, с прокурором, бля, «по васям».

– Тогда молчи лучше.

– А я сказал чего?

– Тогда за несказанное. Будем.

– Будем… или нет? Это тебе, бля, не какой-нибудь там гамлетовский вопрос, на который ему отвечать! Наш-то где выбор?

Мой товарищ отправился к стойке, вчера он угощал, а за соседним столиком вдруг кто-то не удержался да как сказанёт в полный голос:

– Заебали уже всех эти братья-кролики!

Или «заебли» сказал? Точно не помню, хотя эмоциональный окрас разный, и это важно, но в общем и целом зло прозвучало. Мне показалось, я с ходу въехал, о ком это они, даже поразиться успел собственной проницательности. Подумал в тот момент, кролики, не «братья», обыкновенные навеяли: а что, если написать в завещании «Прошу после моей смерти сделать меня мягкой игрушкой»? Разыщется в отечественном симбиозе науки с промышленностью нужная технология или нет? Товарищ мой тоже расслышал реплику. Вернулся быстро, с пустыми руками и совсем не похожими на мои мыслями. Буркнул недобро в сторону обозлённых:

– Провокаторы, мать их…

И мне:

– Видишь как зыркают по сторонам. Чего ты туда уставился… Мало тебе в жизни проблем?!

То есть он тоже понял, о ком это, и шёпотом предложил от греха подальше валить по домам:

– Не зря они к нам присоседились. Видишь – пусто вокруг, а они к нам поближе. Воронье, на дохлятину падко, чуют слабое звено.

Я попытался ему оппонировать тем, что воронам цепи не по клюву, поломаются, но ничего не добился, кроме дурного слова в свой адрес. Дурного, но не настолько, чтобы обидеться.

– Может, еще песняка задавишь, а? Про чёрного ворона. Орнитолог хренов… Не догуляли, зато в своих постелях проснёмся и без политики.

Так я был урезонен.

«Вот ведь нашёл повод подорвать веселье. Это ведь совсем не по-нашему. Не по-русски. Не русский, наверное…» – подумалось при отступлении. Как из ведра окатило.

– Эй, Кимыч! Ты что, кореец грёбаный, совсем не русский, что ли? – спросил я о важном. И в тот же миг, еще до ответа, сам обо всем догадался. Не народ – богоносец.

– А ты – богоносец… Вчера ссал у храма. Смотрел мечтательно на купола, я аж умилился, и ссал. Рожа такая счастливая…

– Что ты знаешь о природе счастья, несчастный?

– Ну, понеслось…

– Народ – богоносец… Палка в бочке с дерьмом под названием мир. Кто только ею не орудует. Все кому не лень.

– О-о…

– Вот тебе остаётся что «окать». В данный исторический момент я определяюсь как микрофрагмент… Заметь, – выговорил, не запнулся… – Еще раз: микрофрагмент древесины, то есть пресловутой палки. Но чаще – субстанцией, которую размешивают. Всякий раз задумываюсь: которое амплуа должно меня возвышать?

– Кто в твоей-то башке палкой размешивает, чучело?

– Известно кто. А сейчас ты. Только вдумайся: рука Аллаха в голове, подчинённой совсем другому.

– Твою же ж мать… Какой Аллах?!

– Ну, хорошо, пусть будет Будда, шаман ты чёртов.

Такие у нас трудности в отношениях. Я-то поболтать горазд куда больше Кимыча. Вот и приходится додумывать диалоги. А иногда и полностью их сочинять. Но это нас не портит. Меня точно не портит. Про корейца наверняка не скажу.

87

Понял наконец, откуда знаю, как будет по-корейски «привет!». Можно не проверять и не проверяться. Хотя к кардиологу надо бы заглянуть. Это ко времени. Пусть напишет, что мне категорически нельзя волноваться. Я бумазею издателю перешлю, который ничего не обещал, а копию на работу. Нет, наоборот, оригинал – на работу. Пусть не подсовывают «политику». Только «культуру» буду редактировать. Или технические статьи. Работать с техническими статьями – первостатейное, простите за тавтологию, удовольствие. Вот совсем свежий пример, запомнившаяся выдержка из авторского текста. «Если аквариумная рыбка плавает брюшком вверх, то не факт, что она сдохла. Возможно, что мир идёт ко дну и желает лицезреть рыбку в привычном для него, мира, ракурсе – со спины». Автор, к слову сказать, академик. Правда не из той организации, где битва за металл стала главной наукой, а из своей личной академии, самолично автором учреждённой. Одно неоспоримое преимущество: в этой «карманной» академии нечего делить. Идиотизм ведь един и неделим! Или я заблуждаюсь?

Главное, чтобы никаких министров, никакого воровства… И уж, конечно, в первую голову никакой… Большой Энциклопедии Коктейлей. Настолько волнительно. Я над ней полгода корпел. Чуть с ума не сошёл. Тё, он же Кимыч, выпрашивал вычитанный мною материал на дом. Говорил, что для расширения кругозора. Всякий раз возвращал изученное без комментариев, без эмоций, безразлично так пожимал плечами, что должно было означать истончение желания продолжать знакомство с алкогольной камасутрой, но на удивление не означало. Одно слово – азиат. Из какого он там родом города. Помню, что смешное, но я, чтобы не обидеть, сдержался.

– Типа Бздюкова… – зачем-то сказал вслух.

Предупреждающе поднятой ладонью я охладил пыл Хомячуры, всегда готового непринуждённо потрепаться с просвещённым человеком, только дай слабину, и принялся складывать слова, как в старину, без записи.

«Жители города Бздюкова были нагловатыми, удивительно расчетливыми и при этом пугливыми гражданами. Ни один городок от края до края необъятной страны не давал ей лучших чиновников, и бздюковчане ценились во власти на вес золота. Они и сами о себе знали то, о чем людям скромным не положено ни думать, ни говорить. Поэтому нимало не беспокоились ни о карьерах, ни о желанных сытости и достатке. Бздюковчан было мало. Карьеры поднимали их к вершинам власти, а житейские трудности не оскорбляли визитами их дома и жилища их близких. Бздюковчане рождались и жили с уверенностью, что все так и так сложится. И они не обманывались – складывалось. Правда, для того чтобы все сложилось наилучшим образом, требовалось покинуть родные улицы, переулки, тупички и единственный на весь Бздюков проспект имени Героев Русско-турецкой войны 1806 года, на которую были призваны трое горожан. Свидетельств их героизма история не сохранила, однако никем другим, иначе как героями, бздюковчане своих земляков не мыслили. Они и сейчас покидали свой город исключительно ради страны, а значит тоже отправлялись на подвиг, бережно храня в заплечной таре непременную тоску по родным краям. Тару намеренно оставляли открытой, чтобы всяк в нее мог заглянуть и убедиться: оттуда. Понимали при этом, что если неустанно повторять себе, насколько сильно любишь свою «малую» родину, да еще и другим напоминать о бесспорной избранности этого места, то можно… забыть про него на хрен и наслаждаться бесценными дарами положения в столице. А слова? Их можно говорить, но не думать».

Совсем не про корейца сказ получился. Не Бздюков, наверное… Чего-то напутал…

Муйнак.

Ну конечно Муйнак!

88

Кимыч, с которым мы, не сговариваясь, само так сложилось, во второй раз оказались сослуживцами, владел «копейкой» неброского мышиного цвета, каковой в годы ее рождения был зауряден так же, как сейчас в дождливой Бельгии – реже мыть. Дотянувший до наших дней полудохлый ослик, а когда-то предмет особенной мужской гордости.

В те далёкие времена цеховики и другой предприимчивый люд, бодро химичивший с узбекским хлопком, считали Кимыча своим парнем. Рассказывать об этом он не большой любитель, цедит от случая к случаю малыми дозами, по каплям. Всякий раз требует с меня обещание, что ничто из рассказанного не просочится в мои литературные труды. Смешной: ну что может просочиться в слезу? Вот по этим недомолвкам – выпытывать я не мастак – у меня и сложилась впечатление, что был он где-то совсем внизу цеховой структуры, незаметным и на подхвате. Незаметным и также незаметно сметливым. А кто-то за ним наблюдал. В результате удалённость Кимыча от высоких сфер не смутила правоохранителей, и в лихой час по воле следствия он вырос до свидетеля обвинения. Однако не убоялся матерого государства, повёл себя очень достойно. Отсюда и «Жигуль». В благодарность. Премия от оценивших преданность и отвагу «старших товарищей». Тут ничего не могу возразить: умно сторону выбрал, хоть и не русский. Все лучше, чем просека в подмосковном лесу или строительный котлован в самом городе.

Автомобильчик с годами собрал коллекцию отличительных черт трудной старости, но в общем и целом сохранился неплохо. Хозяин заботливый. И вот совсем недавно, неделю назад, в субботу, полицейский УАЗ… Занятно, по мне так полицейский УАЗ уже не назовёшь ни «воронком», ни «канарейкой», не ложится на полицейский круп седло народной изобретательности. Вот он, глубинный смысл недавней реформы: чем внушительнее название службы, тем дальше она от народа.

Короче, УАЗ, вылетевший на красный свет на глазах у дюжины свидетелей, снёс «копейке» моего товарища всю корму. Вплоть до задних сидений. Весна, знаете ли, гололёд, реагент в осадке. Как товарищ Тё, он же Кимыч, в осадок не выпал, невредим-нетронут остался – загадка. Уму непостижимо. Но буддизм не по мне.

Надо сказать, стороны избежали безотлагательного и искромётного выяснения отношений. Предпочли ристалищу, даже словесному, тропу закона. По-видимому, сильная встряска сказалась характерах. Ко всему прочему Кимыч – мужчина спокойный, рассудительный, на рожон лезть не любитель. А у полицейских – у тех вообще транспорт казённый, и, слава богу, тоже обошлось, никто не пострадал. Они вызвали по уцелевшей рации коллег, те составили протокол: установили вину и ответственность за аварию водителя полицейского УАЗа, подтвердили правильность действий и трезвость пострадавшего, подписали бумаги, наряду со свидетелями – такое нашлись, не заартачились, добровольно поделились паспортными данными, – и разъехались в разные стороны на эвакуаторах, бряцая и скрипя поврежденным железом. Словом, все честь по чести, как и положено.

Днём позже пострадавшего Тё звонком вызвали в отделение «кое-что уточнить». Там опять все оказалось как положено: протокол, по которому гражданин Тё был прискорбно пьян в стельку и конечно же виноват в аварии, потому как въехал на перекрёсток под запрещающий сигнал светофора. А что «автор» происшествия бумагу не подмахнул, так гражданин Тё сознательно уклонился от процедуры. При этом нелицеприятно отзывался об офицерах при исполнении. По этому поводу его раскосым очам был явлен еще один протокол, бетонирующий факт его несознательного, хамского поведения четырьмя свидетельскими подписями. О первом, составленном на месте происшествия, протоколе, как выяснилось, в полиции никому неизвестно, как не может быть сведений о том, что в природе не существует. Этот философский постулат убедительно вытеснил уверенность Тё в своей правоте за края реальности. К догадкам, похмельным смурам и прочему, с полицейской точки зрения, хламу.

Все могло закончиться более-менее благополучно. По крайней мере, без явных осложнений. Сообрази Кимыч задать обидчикам уместный и наболевший вопрос: «Вы что же творите, подонки?!» Или: «Совсем страх потеряли, твари?» Но он промолчал. Загадочная корейская душа под советским соусом. Ничем не выдал своих чувств, демонстрируя буддистскую невозмутимость. Тем самым озадачил полицейских чинов выше всякой меры. В итоге его повязали. Обязаны были повязать – и повязали. Упаси бог, не за мнимую вину в аварии. За неуместность спокойствия. То есть за неадекватность. Это единственная часть сюжета премерзкой истории, когда я, пусть и с отвращением к себе, но стою на стороне полиции. Позже я долго внушал Кимычу, что на их месте кто угодно поступил бы так же.

– Молчуны, затаившиеся, – они хуже всех. На такое хамство и без «бля»?!

Кимыч мои доводы не принимал, отметал с ходу. Уже тогда, кстати, я должен был догадаться, что имею дело с нерусским. Нечего было тянуть до вчерашнего вечера, когда он – на тебе! – переполошился, как курица, почуявшая хорька. Мало ли что за соседним столом замышляют?! Я и не такое слышал. Недавно в автобусе молодой нигилист главу «пиаррезидентом» дважды или трижды назвал. Не думаю, что такой дефект речи у парня. Так мне что надо делать было: с воплем про провокацию требовать от водителя срочной высадки? А по Кимычу, я чуть ли не посадкой рисковал… Урод. До соседнего стола от нас метра два было. В питейных заведениях это как до Америки! В тех, которые мы посещаем привычно, – вообще другая планета.

Расстроил он меня своим непостижимым упрямством. А ведь я уже был готов вписаться в соседское настроение. Пусть и провокаторы. Тоже, кстати, люди, теоретически могут быть подвержены вразумлению. Если, конечно, правильно развернуть полемику. Я бы, к примеру, призвал этих шептунов, «горлопанов про себя», умериться в резкости и непримиримости. Растолковал бы, что от очевидного нынешнего к неведомому предстоящему следует переходить по-флорентийски, «сфумато». Это когда цвета перетекают один в другой, создавая поразительную гармонию без резких границ. Ту, что мы видим на полотнах Леонардо. «Но вот незадача… – выдержал бы я паузу. – Если нет очевидного перехода, то в чем же тогда прикол?» Вот так: озадачил бы и заткнулся. На вашу «провокаццию», раз уж в Италию занесло, – наша.

Ах, Кимыч, Кимыч, осторожная ты душа. Такую сценку зарезал.

89

На другой день после печального для одной из сторон знакомства с неделикатно подправленной версией протокола, то есть во вторник, я отправился выручать товарища, застрявшего в обезьяннике. Полицейские, хоть и злились на странного мужика, доставшего бывалых стражей необъяснимым смирением, но до просьб снизошли, позволили дом набрать со служебного аппарата. Видно сознавали, пусть и неохотно, что закон вроде бы на их стороне, сами же его к себе портупеями притянули, а справедливость, странным образом, – нет. Та осталась за гражданином Тё. Схоронилась за неширокую спину и робко выглядывала из-за плеча.

Ее и приметили. Вот так: пусть и не совсем еще полицейские, но уже и не менты; менты о таких материях, подозреваю, вообще не задумывались. И не оборотни в погонах, потому что денег, то есть суммы, с которой стартует понятие «деньги», у Тё с собой не было. Да и окажись в кармане заначка – не предложил бы ни за какие послабления. Принципиальный.

Кимыч позвонил жене, а она мне. Не потому, что мы с ней так уж близки или даже с самим Кимычем, если по гамбурскому счету. Не повезло, номер у меня простой и к тому же оказался жирнее прочих записан у Кимыча прямо на обоях, над телефоном. Так что выбор на меня пал неслучайно и по чистой случайности.

Наутро я состряпал по-быстрому просительное письмо с работы, положительную характеристику, поручительство коллектива, особо отметив намерение Тё Юонга (Юрия) Кимовича вступить в ряды «Единой России». Украсил все эти бумаги разнотипными подписями разных цветов, борясь с собой, чтобы не прибегнуть к фамилиям Цурикатов, Шнобельсон, Пофигистов. Обожаю придумывать смешные фамилии. Сдобрил сработанное мутными печатями-штампами и отправился по нужному адресу. В дороге радовался, что начальник наш по фамилии Стогов был удачно переименован в Копнова. «Вот такие мы, тайные, хм… неопознанные писатели», – подумал, и «тайные неопознанные» тут же убили предыдущую творческую находку. Великовозрастный пацан, короче.

Кимыча мне отдавать не хотели. Наверное, как-то я не так уговаривал. Опыта недостало в отличие от понимания обстановки. Читал, конечно, в кино видел – как надо. И рад бы, честное слово, прибегнуть к навязанному сценарию. Но если Кимыч с собою денег не взял – жена посетовала, но и подвезти деньжат на откуп не предложила, вообще никак не предложила, я бы сам заехал, – то мне взять их было категорически неоткуда. Каюсь, конверт с отложениями на Грецию вспомнился мне в присутственном месте трижды, и я, похоже, краснел. Кимыч, конечно, не брат мне, но и не совсем чужой.

Полицейский начальник смятение на моем лице прочитал, но, похоже, с ошибками. Он принял его за скромность, неуверенность в себе, если не боязливость. Я же вполуха внимал полупрозрачным намёкам и готовился к поражению.

– Не, ну вы, гражданин, я вижу, того… Совсем не в теме. Вообще не понимаю проблемы. Мы ведь и за ремонт УАЗа ничего требовать не собираемся. И в обезьяннике он нам ни с какой стороны не украшение. Не ровен час скинхеда какого-нибудь доставят – куда я его? Или прикажете в одну камеру с вашим? Мне только этого еще не хватает. Так что вы решайте как-нибудь.

Кимыча я видел мельком. Зарешеченным. WELTSCHMERZ – следовало бы оценить картину по-немецки, имея в виду мировую скорбь. Но я не владею этим резковатым языком. Но даже случись такое, я бы не стал выносить своё суждение на люди, поскольку охранник сперва выронил бы автомат, а потом в ярости схватился бы за него, и неизвестно, пережил бы я этот лингвистический эксперимент или не очень.

Мне казалось, что слышу, как трещит от давления изнутри воротник его форменной серой рубашки. «Чрезвычайно насыщенный организм, – про себя оценил я субъекта напротив. – Но и тут он пожадничал, натура такая, всосал в себя, внутрь тела, всю, без остатка, шею. Теперь воротник вынужден подпирать основания знатных, мясистых ушей. А ему, воротнику, чопорному, отглаженному, это катастрофически не нравится. Вон аж потемнел на складке!»

Еще подумал литературно: «Отчего моя полиция вся такая жополицая?»

Подумал, сам того не замечая, вслух. Опасно, когда долго живёшь один с хомяком. Одномоментно выяснилось, что она, полиция, еще и не в меру вспыльчивая. И юркая, как мышь, при том, что весома, как белый носорог. Менты, на мой взгляд, все-таки поспокойнее были. Хотя интеллигентными лицами тоже не часто баловали.

Через пару секунд в моей верхней губе, справа, неожиданно обнаружилась подушка безопасности, и она от удара раскрылась. А я думал, что там только десна и зубы. Давно забытое ощущение – в башке будто кто коробок спичек в одночасье спалил. Стало ясно, что по таким воспоминаниям я совсем не соскучился.

Полчаса спустя я покидал отделение вместе с Кимычем. С начальником мы замирились. Да и не собирался я писать жалобу на него, какой резон…

Кимыча мой случайный подвиг не впечатлил. Я пытался настроить его под своё видение мира и скорость вращения звёзд вокруг нас. Но он был как гитара с раздолбанными колками, не способными удержать своенравие струн. Звук, начинавшийся чистой, звонкой нотой, быстро съезжал на невнятное: «Ну-у…», брезгливо брошенное нетрезвым. Правда, надо отдать ему должное, вскользь высказанный мною полунамёк – у полицейского начальника я подцепил заразную манеру скрытно формулировать сокровенные желания – кореец мимо ушей не пропустил, суть уловил правильно. Только маршрут, предложенный мною, то есть товарищем, физически за товарища пострадавшим, как и следовало ожидать, его смутил. Одну цель одобрил, другую нет. Однако же в тот раз я проявил мне несвойственную, граничащую с упрямством настойчивость.

Весь путь до самой «Трамвайной остановки» Тё делал вид, что рассматривает, проверяет, в порядке ли возвращённые ему часы. Даже на зуб недоверчиво испытал красноватого золота корпус старой «Победы», проживающей, как и все мы, время сплошных поражений. Возможно, в самом деле опасался, что подменили. Видимо, особенные для Кимыча часы. Я мог бы спросить, чем именно, но не стал. Ответит, подумал, что «отцовские», это так типично, и магия загадки рассеется. Воздушный праздник души опустится на ребристый грунт заурядного возлияния. Чего, конечно же, мне не хотелось. Выпить – да, еще как, но не так же обыденно!

Кстати, всё вышло по-моему. Легко, в удовольствие, без эксцессов. Возможно потому, что за соседним столиком разговор был совсем не опасным.

– Жизнь, друг мой, коварна, и что характерно, ей совсем не чуждо засесть в засаде и оттянуться вволю с не предусмотрительным обладателем счастья жить. Иногда она откалывает совсем уж безбашенные коленца. Вот тебе история. Один диетолог, поражённый малым ростом и болезненной худобой топающей из школы девчушки, пристроился к ней. «Ты ведь, – спросил, – хочешь подрасти? Есть один рецепт…» И дальше про морковный сок, непременные сливки как запивка, хотя запивать сок смешно – не спирт и не лекарство. Все бы ничего, но тут мент в штатском шагает с нехитрой службы, простой такой мент, не из главных. Пять секунд – и доброхот-педофил в полный рост. На суде девочку спрашивают: «Он к тебе приставал?» «Да», – отвечает простодушно, имея в виду совсем не то, о чем спрашивали. Тюрьма – вот гараж добродетели. А ты говоришь…

– Я молчу.

– У Стругацких что-то такое было.

– Про оболганных «педофилом»?

– Чудак. Про «а ты говоришь, а я молчу».

– Не помню. Может, в «Трудно быть богом»?

– Вот, кстати, я недавно подумал, что быть кем угодно не легко. Вообще трудно быть. Особенно сейчас.

– За сказанное?

Кимыч, мне показалось, даже не прислушивался к чужим разговорам. Он был задумчив и немногословен, зачарованный впервые увиденным вагоновожатым и моей историей, что задумывали его башку как водопроводный кран, а вон что вышло. Прозу обыденной поливалки я сдал в утиль. Кимыч был так впечатлен увиденным, что мягко отклонил идею напрячься и разглядеть пузырьки в стенках графинчика. Не хотел отвлекаться.

– Ты прости, но на сегодня мне впечатлений достаточно, – сказал просто. Ну, точно не русский. Кто же отказывается от того, что само в руки прёт?

А вчера, в неудачный субботний вечер, мы с ним собрались сделку обмыть. Так-таки выручил Кимыч, горемыка, какую ни есть денежку за свои оставшиеся «полкопейки». На запчасти взяли останки. Потому и вышла ему удача выбрать место, был в своём праве. Я конечно же свою линию всё одно гнул, но не вышло, распрямилась линия. Вот и довыбирался нерусский.

90

Осторожно, как в детстве дверную ручку на морозе, пробую языком, самым кончиком, правый верхний клык. Мне сдаётся, что зуб по-прежнему немного качается, но доктор сказал, что это пройдёт, одной недели мало, нужно больше времени. И посоветовал языком не качать, а занять его чем-нибудь менее вредным для организма. Столько смыслов в одну фразу вложил. Не верится, что осознанно. Просто завидки берут.

Хомячура, наверное, думает, что у меня под припухшей губой кукурузные зёрнышки. Любит, стервец, кукурузу. Не ровен час поп-корна затребует, а там води его в кинотеатр. Поди удивляется, отчего это я только с одной стороны лица ближнюю кладовую устроил?

Он на боевом посту, стоит сусликом возле ближней ко мне стенки клетки и пялится.

«Хомяк сусликом».

«И волком воет».

«Нет, тогда пусть кричит иволгой. Загадочней. Сколько людей слышали и запомнили иволгу?»

Даже без очков я ни на секунду не сомневаюсь в правдивости картинки, нарисованной воображением. Даже с закрытыми глазами. Даже если смотрю закрытыми глазами в другую сторону.

Так и есть – караулит. Можно было и не поворачиваться. Но уже попал, повернулся.

– Чего ждем, Хомячура! – окликаю зверька бодро, по-армейски. Восклицательно, без вопроса.

Но он на хозяйскую весёлость не ловится. Точно знает, «чего ждем». И уверен, что я тоже знаю. Пузо торчит дынькой, щеки оттопырены, словно полны особо ценным воздухом, который так жалко выдыхать.

– Ну, ты, брат, и куркуль… – Играю разочарование, почти что расстройство душевное.

Ага, проняло! Пару раз провёл лапками по пузу сверху вниз. Шур-шур. «Волнуйтесь, сударь, – подробности письмом. Вот только хомячий живот подтяну…»

А ведь я точно знаю, что вода у животного есть, с вечера должна была остаться, я свежую наливал. До края поилки. Там на пятерых таких. Физия у Хомячуры – как у товарища Тё Юрия Кимовича. Разве что масштаб не тот. Однако неделю на заныканных харчах уверенно продержится. И в весе не потеряет. Еще, подозреваю, заначки у него в укромных углах, нычки. А вот я ни с какой стороны не хомяк. Мне без еды никак. Одной жемчужины, второпях, по чистому недоразумению проглоченной, а тем более в грёзах, мне недостаточно. «Завтрак был богат и скуден». Чувствую, вставать пора. Залежался. Вывалялся в дурацких своих мыслях, как шницель в панировке. Вот она, оголодавшая подсознанка. Образы в тему подсовывает. Самое время грамотно выбрать течение и лечь в дрейф так, чтобы от духовного прямо к материальному.

Воспоминания о кореянке, увы, схлынули окончательно. Тело, взбудораженное видениями на глубине Жёлтого моря, и подавно давно вернулось к привычным объёмам, угомонилось ждать от судьбы послаблений. Остаётся решить за бритьём и прочими утренними ритуалами чистоплотного существа – это в почти что обеденный час… К сестре рвануть или к матери? Кстати, о чистоплотности… Мне катастрофически не везёт с одеждой во время еды, и как все свиньи, я обожаю белое, но практически его не держу – слишком маркое. Но это я так, неизвестно зачем, просто штрих.

91

Можно было бы рвануть к дочке, но лицо не в форме, слишком заметна припухлость. В юности такие отметины, а было их не счесть, за три дня сходили, исчезали бесследно. Перерабатывались в характер. И в разум по части понимания собственной уязвимости. Врать дочке про аварию на транспорте или ледяное образование, прицельно соскользнувшее с крыши, не хочется. Тем более, что сосульки обычно подвержены гравитации и не залетают снизу-вверх-сбоку. Впрочем, осколки от асфальта отскочить могут… Нет, все равно неубедительно. Проще всего, конечно, правду рассказать, но кого она, правда, устроит? Зять будет смешки в бороду прятать. Раскрученный-развинченный. Художник на ту же букву.

Поразительная тенденция: чем меньше тебе осталось жить, а это лишь вопрос статистики выживания мужской популяции в средней полосе России, тем проще хочется эту жизнь сделать. Но черт побери, прости господи, как же трудно это все! Повеситься хочется. Но это совсем уж просто. До такой степени упрощения опускаться не следует. Хотя бы потому, что не жизнь упрощает.

Что до расстояний, то ближе, конечно, к сестре, но с ней другая проблема: она, глазастая, непременно спросит сварливым тоном, или, наоборот, вкрадчиво, зависит от настроения: «Зачем ты порвал пальто?»

«А правда, зачем?»

«Вот ты идиот».

Несимметричную, назовём ее так, губу тоже углядит, но спросит исключительно про пальто. И я начну злиться. Что за идиотская привычка задавать бессмысленные вопросы! Раздражает невероятно. Вообще, если бы она не была моей сестрой, всенепременно оказалась бы сестрой моей бывшей жены. Прямо ее ментальный близнец. При том, что физически безраздельно мой.

Будто я нарочно пальто рвал. Проснулся и постановил: сегодня порвать пальто. Безотлагательно. Завтра будет поздно. И место будущего ущерба определил. На карте. А для верности, если вдруг вылетит из головы, пометил фломастером. Ну что за бред голимый сожительствует с такими полезными для хозяйства мыслями в женской голове. Ну, спросила бы сочувственно: «Где? Обо что?» На худой конец: «Как же так?» Потом зашить предложила бы, пошутила дежурно, не едко – брат ведь, – что у мужиков с мелкой моторикой полный облом. Это неправда. Наличность мы пересчитываем как пришпоренные. Чем ее больше – тем быстрее, настроение сказывается. Если речь о приходе. Если отдавать, то тут сестра на двести процентов права. Карты, правда, во всех случаях тасуем – любо-дорого, если позаниматься. Однако миф жизнью перебить так же мало шансов, как черта отогнать крестным знамением, потому что пассам руками он не поддаётся, а в душе… В душе… – дерьмо. Такой необычный гастро-маршрут вырисовался. Оттуда, но не туда.

Словом, нитка, иголка, разговор по душам… А так спросит свое «зачем?» – я надуюсь, сдерживая негодование. А оно будет поддавливать изнутри, иначе не было бы никакой надутости. И буду молчать как истукан. Что на такую глупость ответишь? Можно, конечно, отмахнуться незлобно. Мол, хватит уже в старшую играть. Подумаешь, две минуты той разницы?!

«Чревато».

«Согласен».

Совсем не к месту напомнишь, что она действительно старше, а значит, отвечает за меня, младшего. Защитить обязана, таков долг. Но отчего защитить и, главное, как – не знает. Такие чувства переживают матери, когда сыновья в армии. Или в тюрьме. Я так это вижу. Отцы тревогам в беспомощности тоже не чужды, но хорохорятся. Мужики!

И расплачется сестрёнка моя от беспомощности. И начнёт что есть сил жалеть меня сестринской и просто женской жалостью. Выходит, что сразу двумя. Вынести такое мне точно не по силам. Сегодня нет. А переменчивость настроений – ещё один конёк женщин в нашей семье. Как радиоволны в приёмнике, если нажать кнопку «scan». Выйдет хуже, чем с ходу, не дожидаясь вопроса, который мне так неприятен, потому что глуп, продемонстрировать надорванный карман и наплести что-нибудь относительно убедительное. Разумеется, не про микромиры и пришельцев.

Можно так. Лучше так. Проще так. Но это не выход. Потому что я понимаю порядок вещей. Не повсюду и не всегда. Не во Вселенной. Не в планетарном масштабе и даже не в районном. В отдельно взятой московской квартире. Если сестра в приступе жалости ко мне в самом деле в сырость ударится, то в слезах обязательно кликнет мужа из его берлоги с гигантским телевизором, настроенным на один неизменный спортивный канал. Вот, кстати, кто чисто теоретически должен быть постоянно в тонусе относительно флага. Но что-то внутри меня, распознающее окружающий мир, как эхолот у кита – или не у кита? Или не эхолот? – подсказывает мне: все не так.

Сестрин муж никак не вписывается в мои представления о связи отдельно взятого гражданина с государственной символикой. Это единственное, чем он мне хоть сколько-нибудь импонирует. Тем, что во что-то не вписывается. При этом сомневаюсь, что догадывается о самом факте и о том, что этот тот самый поворот, мимо которого не стоит промахиваться. Смешно.

«Давай-давай, посмейся. Заодно и порежешься, а то прямо красавец писаный, девки на улице падать будут, а падать им не следует, дюже грязно».

«То есть порезаться – это людям на пользу?»

«Все чем можешь».

Однако щека под лезвием надута грамотно, с одной стороны опухоль в помощь, и рука моя как никогда тверда – выспался.

«Макси-и-им! – крикнет сестра. – Ну ты только посмотри на него!»

Прямо в точку. Максим и к гробу моему подойдет с единственной целью – посмотреть. Дабы убедиться, что нет никакой ошибки. Такой удивительно человеколюбивый индивидуум. Хотя мы с ним никогда не ссорились. Ни разу. И квартира моя ему ни с какой стороны не светит. Как и любое другое имущество. Все, что он хотел, – уже у него. Была у меня когда-то доля в семейной даче, отец позаботился. Шикарное, надо сказать, строение. И место не последнее в Подмосковье. Но Максим, мать его… в счёт неведомо каких ремонтов, возникших долгов и обременений, мягко, по-семейному, юридически, мою долю размыл сначала до крох, чуть позже до воспоминаний. Так с прочного, мысленно пестуемого мною финансового берега сполз… оползень. Со всем вместе, что на берегу было. Сестра пыталась встревать, но я сам ее пионерский задор пресёк. Сказал полуправду: «Все равно бы пропил». Полуправда, потому что непременно бы пропил, но при этом мне было бы далеко не все равно.

92

Удивительный говнюк мой свояк. Даже место его в семье определено неправильно. Какой он свояк мне, когда ничего свойского между нами нет и быть не может? А ведь он, именно он превратил мою любимую, обожаемую сестру-близнеца, правнучку уездного доктора, внучку фронтового хирурга, дочь районного терапевта, саму гинеколога с кандидатской степенью, – в раздобревшую и скучную, всем, что нужно для скуки, обеспеченную домохозяйку. И к тому же сверх всякой разумной меры обеспеченную поводами для слез, уныния и… ревности. Последнее ей знать ни к чему. Лишнее. Мне это тоже как коту кепка. Однако же прибилось дерьмо к берегу, спасибо общим знакомым. Отоварить бы его, козла, выражаясь нелитературно, где-нибудь в подворотне. Потыкать бы носом в собственное говно. Да больно здоровый он, черт. Кабан. А у меня после инцидента в милиции и невысокого самомнения, надо сказать, поубавилось. Такой простецкий удар пропустил! От такого тюленя! Даже дёрнуться не сообразил. Или не успел? Конечно же не успел. Хоть за это спасибо полиции – подлечили. Не то нарвался бы на свою голову. Или зарвался? Но тогда голова ни при чем. А она и так…

93

Наша мама называет сестру «сериальным зомби». За постоянно работающий телевизор с отечественным ширпотребом. Каналы-несушки и калиброванный, как яйца на птицефабрике, продукт, только совершенно несъедобный Исключения редки, как в десанте гомики, и также хорошо скрыты за шумом самовосхваления и возвеличивания серости. Достойное кино, готов со скорбью признать, у сестрёнки моей не в почёте. Крепким, неразбавленным, пряным слезам она предпочитает пресные, пережёванные сопли.

А ведь не истёрлись в памяти времена, когда мама подшучивала над ней: «Жадинка ты у меня, Иришка, все таланты себе забрала, что на обоих были расписаны. Быстрая такая, прямо девочка-молния. Двух минут хватило, чтоб братика до нитки обобрать». Добрый такой материнский юмор. И серьёзный, как электричество.

Про меня мама говорила, что мне досталась только дурная наследственность. Остатки после сестриной, я так понимаю, страды. Автор присказки «остатки сладки» был бы пристыжен. И, сука, так глубоко раскаялся, что на всю оставшуюся зарёкся бы искрить прилипчивыми фразочками! Гондон, если быть предельно вежливым.

«А если автор – народ?»

«И что? Народ гондонами не испортишь. Лишить будущего – можно, а испортить – нет. Иногда даже наоборот».

«Прости, что не спрашиваю, откуда узнал».

Говоря о наследственности, мама, разумеется, имела в виду отца. Кого же еще? Еще, по-видимому, отцовскую маму, мою бабушку. Бабулю. То есть исключительно отцовскую ветвь. По материнским, весьма и весьма прямолинейным представлениям о воспитании мне было прописано сознавать, насколько сильно я обременён дурной кровью. И не удивляться своим неудачам, а значит, так мама считала, куда меньше страдать, чем мог бы, ошибочно полагая себя везунком. Как маме удалось поделить близнецов на две разные, для меня и сейчас непостижимо. За всю жизнь ни на шаг не приблизился к ответу, потому что феминизм – это не ответ, это вызов. И еще одна несуразица… За что меня, обречённого жить балбесом, было наказывать? За то, что балбес?

Непосильно обременённый, но недоверчивый, я, тем не менее, сколько мог трепыхался. Исполнял партию лягушки в молоке. «Молоко» не всегда отзывалось на мои старания, но я ничем не отличался от своих сорванцов-сверстников, а кое в чем, в том числе и в учёбе, порой их превосходил. Жил, можно сказать, легко, бесшабашно и весело. Сестрёнка за мной не поспевала, да и не могла, поскольку для этого требовалось отпустить мамин подол. Мама грустно улыбалась моим потугам, понимая сакральное, и терпеливо ждала подтверждения своих прогнозов, не суливших мне ни особой радости, ни удачи.

Лет, наверное, до семнадцати я время от времени тяготился обоюдным непониманием с матерью. Накатывало. Но выбора в предложении не было, и так или иначе, скорее умом, чем не сердцем, я принял сложившуюся систему координат. «В эту музыку, – образно успокоил себя, – я никогда не проникну, могу лишь делать вид». Знаете, есть такое томительное состояние души: «стыдно не понимать». Вагнера, Малевича, Мейерхольда, Неруду. Тут важно не признаваться. Даже самому себе. Такой вот рецепт. Потому что он излечивает от тяжёлого диагноза со стороны такого же общества: «Ну что за тупица?!»

Вот так же и близость с матерью стала частью семейных приличий.

Спустя годы этот сюртук прирос к телу, и мне уже не требовалось притворяться. Притворство стало частью моей личности, а возможно судьбой – так далеко вышло за пределы наших с мамой взаимоотношений. Я прикидываюсь писателем, редактором, человеком, которому интересно жить, хорошим братом, небезразличным приятелем. Да… еще милым пьяницей. При том, что когда сильно выпью – вовсе не мил. В душе, разумеется. Снаружи – сам собою душа и есть.

При этом мама нисколечко не отказывала мне в собственном понимании материнской любви и… несколько охлаждённой, однако же теплоте. Я часто кожей ощущал осеннюю теплоту ее нежных объятий. Мама не помогала мне, не мешала. Она просто ждала. Как дуб, родивший жёлудя, ждёт его падения. Ожидание закономерного. И терпение моей матери однажды было вознаграждено. Возможно, за «выслугу лет». Сейчас я не без издёвки говорю себе, что сам, подсознательно постарался не обмануть мамины представления о сыне. Чтобы не расстроить ее. Родной ведь человек.

94

Моя мама должна быть во всем и всегда права. Иное в ее характере не предусмотрено. Природой? Воспитанием? Какая разница. Если это и есть утешение после всех маминых собственных жизненных неудач или того, что было ею отнесено к неудачам, то она это утешение заслужила.

Вот это я дал жару… Молодец! Потрясающее, надо признать, создал себе алиби. Каково, а?! Верный сын принёс себя в жертву. Чему? Материнской бескомпромиссности и святой вере в то, что два близнеца не могут быть одинаково одарёнными? Кстати, готов принять на веру, что эта природная несправедливость была как-то, кем-то, зачем-то обоснована. Моя мама изучала удивительное количество журналов, в том числе и научных. По сдаче макулатуры – мама фигурно вырезала интересовавшие ее заметки – я все школьные годы ходил в передовиках. И вовсе не потому, что маму интересовало немногое. Журналы были неприлично толстыми. Еще помню, что не очень дорогими, можно было позволить себе кучу подписок. Даже семье с нашим невеликим достатком. Отец буйно и безрезультатно метался по редакторским кабинетам издательств и литературных вкладышей с аляповатыми, надо признать, повестушками почвеннического толка. А мама работала в детской поликлинике и еще… где только могла. Помню время, когда по пятницам – в каждую, без пропуска, нельзя было пропускать, – она подрабатывала гардеробщицей в театре. Какая-то старушка, знакомая чьей-то знакомой, уступала ей один раз в неделю смену за строго отмерянное вспомоществование из собственного жалованья. Домой мама возвращалась за полночь и первую половину субботы требовала от папы оплатить часть неоплатного долга за женскую долю.

– С худой овцы… – сказала однажды и тут же поправилась: – С барана, прости господи.

– Господь простит, а я нет, – не по-христиански отозвался отец.

Субботним утром я был разбужен внятными, непривычными для раннего часа хождениями по квартире и не знал, что так звучат сборы. И сестра тоже не знала. Мы вместе прислушивались к возне за стенами и, наверное, напряжение сказалось – оба опять заснули и все на свете проспали. За завтраком отца уже не было. Вплоть до первой его встречи с нами уже в качестве приходящего папы я не знал, что перед уходом он нас целовал и подправлял одеяла. Меня это волновало до такой степени, что поцелуй казался лакмусовой бумажкой, по которой определялось: было предательство или нет. А до этого у нас состоялось немало суббот, которые до сих пор мне очень дороги. Я, конечно, за долгие годы сильно приукрасил фантазиями эти первые из двух выходные дни, хотя, если разобраться, ничего-то особенного в них не было. Просто обычная человеческая теплота, циркулировавшая от отца к сыну и обратно.

94

С отцом, невостребованным, однако же не озлобившимся, а лишь подрастерявшим энтузиазм, но вполне себе миролюбивым писателем-домоседом, мы почти всякое субботнее утро были предоставлены самим себе. Это означало прогулку по свежему, что в те забранные дымкой годы еще не было для города чудом, воздуху. Видимо, это было пограничное время, когда урбанизация еще балансировала на тонкой грани, отделявшей ее от открытой войны с экологией. Мы знаем, кто победил. Из живущих точно никто.

Сестрёнку с собой не брали, она не напрашивалась и не обижалась. Бабуля подучила: «Мужчинам время от времени надо побыть наедине». А отец… Отец со всем соглашался, при том, что Иришку любил никак не меньше меня. Удивительно покладистый был человек. Через это и умер рано. Сказали ему, наверное, что пожил достаточно, он и не стал хорохориться. Сделал что повелели.

Отец мало говорил и в тоже время ни на минуту не умолкал, но только внутри себя. Я это видел, чувствовал, старался не помешать, наслаждался нашей бескорыстной близостью, гордился своим чувством такта, хотя не уверен, что тогда мог подумать именно так. Иногда я все же спрашивал. Не приставал с вопросом, не лез, а именно спрашивал, интуитивно попадая в пересадки отца с одной на другую темы, и поэтому не раздражал, а возможно влиял на дальнейшие размышления. Так поинтересовался однажды:

– Па, а что такое позорная жизнь?

Случайно услышал от мамы совсем не мне адресованное, с кем-то говорила по телефону.

– Глупость, сын, – просто ответил отец. И, скорее всего, ему не следовало продолжать, учитывая мой возраст, но он продолжил: – Жизнь как таковая не может быть позорной. Правда, так ее можно прожить. Возможно, это единственное, что по-настоящему угрожает любому из нас.

– И мне?

– Тебе даже больше. Я про свою уже почти все знаю.

Он не спросил обычное для родителей: «Откуда у тебя это?» Любимый мамин вопрос. Будто речь о вещи, хотя всегда было о словах и манерах. Возможно, знал или только догадывался, но не желал подтверждений. Я запомнил его ответы, как перерисовал бы по буквам слова из иностранного языка, и они относительно хранились в моей памяти, завалившись куда-то за ее подкладку. И высыпались наружу уже классе в девятом или даже в десятом. Я прогулял два урока истории, обошёл стороной «домашку» – не до этого было, влюблённость по занятости соперничает с рыбной ловлей в путину, и меня – кто бы мог сомневаться в час появления – тут же позвали к доске. Учитель, историк. Я что-то мычал, пытаясь угадать неугадываемое, требовавшее точных знаний. Победитель школьной олимпиады… В недавнем прошлом. И учитель не снёс разочарования.

– Позорно не знать… – начал он, но я не дал ему договорить. До сих пор не знаю, откуда что взялось. Я не про слова, они из-за подкладки в памяти, я о смелости.

– Это глупость, – сказал я, заставив окаменеть класс, учителя, птицу за окном, и она рухнула со своего эшелона. – Незнание как таковое не может быть позорным.

Бог свидетель, с продолжением я не нашёлся, но историк сам пришёл мне на помощь:

– Позорно козырять незнанием. Если бы ты соизволил проявить… вежливость и поубавить бравады, то услышал бы от меня эту мудрость в несколько иной интерпретации, не меняющей, впрочем, смысл. Садись. Два.

Я не был расстроен и после урока поблагодарил учителя. Вспомнил пословицу и то, что не позор в ней фигурирует, а стыд.

– Вообще-то, та, что знаю я, звучит так: не стыдно не знать – стыдно не спросить, – по-учительски принял он моё раскаяние. – И никогда, мой тебе совет, не обвиняй собеседника в глупости. Нарвёшься на глупца, и жизнь твоя может полететь под откос.

Но к чему нам все эти наставления?

За год до смерти отца я выговорил ему за то, что он нас с сестрой бросил. Дерзко, непоколебимо уверенный в своей правоте. Настолько раззадорился, что сказал:

– И вообще, пошёл ты…

Я договорил. Знал адрес и не побоялся произнести.

– Ты… То, что ты сейчас сделал, – это ужасно, – ответил отец. Медленно, слово за словом, словно между словами спичку перекатывал из одного угла рта в другой, так тяжело ему далась сдержанность. – Но гораздо хуже, что тебе с этим придётся жить. Долго. Дольше, чем мне.

Черт, ну почему он тогда справился с эмоциями, не врезал мне, как я того заслуживал…

95

Отец любил держать меня за руку и, скорее всего сам того не подозревая, в задумчивости елозил большим пальцем по моей детской ладони. Словно подтирал что-то в линии жизни. Ненужное. И об этой ненужности было известно только ему. Подправлял линию.

Позже я думал, что, возможно, он промахнулся, свёз неловкостью, или чересчур углубившись в себя, что-то нужное. Но могло статься, что правильно тёр, там где надо, иначе вышло бы еще хуже. А так… Так я очутился среди себе подобных, тех, кем жизнь не заинтересовалась, но пропустила попользоваться собой. Правда, без особых удобств. Я называю нас людьми паузы.

Не так давно в моем характере завелась переменчивость. Возможно, от дочери подхватил, она обожает переиначивать планы, метаться подранком между симпатий и антипатий, меняя одни силки на другие, и сбрасывать вчерашних кумиров, как провонявшие потом носки.

«Колготки».

«Тебе виднее».

«Уел».

Я уже почти перестал узнавать в себе прежнего не слишком расторопного, не слишком уверенного в своих способностях и силах… Словом, мистера Неслишком. В часы бодрствования мозг почти ежечасно выдавал внятную команду: «Надо что-то делать, хорош уже сидеть на жопе ровно». Но что именно делать – не то что не говорил, но и не подсказывал. Я вспомнил ельцинскую компанию в девяностых, ее девиз и понял, что мозг мозгом, а выбирать нужно сердцем. «Тогда беды точно не миновать», – откликнулось сердце. «Займись лучше чем-нибудь нужным, чем кликушествовать», – закрыл я дельным советом дискуссию.

Хомячура первым уловил приближение того, с чем сближаться не хочется, потому что придётся заново подстраиваться, а все так привычно хорошо и кажется очень надёжным. Хомяк хомяком, а каков человечище!

Вот в таком умопомрачении, из которого удавалось изредка выпасть расхристанным, возбуждённым в объятия Кимыча или приятелей по «Трамвайной остановке», я задумал преодолеть неустроенность и собственную ненужность. Вступить в какой-нибудь важный союз. Податься, например, к «бунтарям». Почему кавычки? Потому что они до обидного сильно склонны к предварительной утряске с субъектами обвинений «правил» и «приемлемых последствий бунтов». Чтобы бессмысленность не выманила вдруг беспощадность. При такой цене впору вознаграждение запросить, но это как чужое считать, и я не стал додумывать. «Бунтари» мне не подошли. Еще подумал о чем-нибудь запрещённом и подвергающемся жестокому гонению со стороны властей. Лучше негласному. Потому что гласно охотятся за теми людьми, к которым точно не следует примыкать. Все эти мысли острым перцем прошлись по моим фантазиям и… все окончилось не начавшись. Бабочка не взлетела. «Побякала» крылышками вхолостую и шур… – назад в кокон. Или в гусеницу?

Получасового выжигания адреналином по крови слова «опасность» оказалось достаточно, чтобы умерить, усовестить, окоротить и подмешать тайные мысли к привычной своей заурядности как отработанный материал. То есть растворить их в ней. Технически же план рассыпался, столкнувшись лоб в лоб с потребностью розыска нужных людей. А как их обнаружить тому, кто сам никому не нужен? Так и получился замкнутый круг. Остальное время по нему и топтался. Желоб протоптал. В таком, снег сойдёт, – до июня грязь.

– Не дрейфь, старина. Потерпи недельку, пока окончательно отойду, – успокоил Хомячуру всё ещё бодрее, чем раньше.

– Дерьмо вопрос, – ответил хомяк по-военному кратко и с пониманием.

Всё прошло раньше, но какой-то осадок, пораженчеству не удалось вывести из моего существования. Наверное, он сильно во что-то мутировал, потому что с недавних пор я иногда чувствую себя вирусом в токе крови всеобщего малодушия. Ни маршрут изменить не могу, ни скорость распространения. Врываюсь в окружающее относительное благополучие – подгадить чем-нибудь своим фирменным, вирусным… И люди, в свою очередь, с напрочь испорченным настроением превращаются в такие же вирусы. А вместе мы уже болезнь. Это вам не какая-нибудь приснопамятная ложка дёгтя. Так я представляю себе революцию.

А ведь как искренне, до зуда хотелось влиться в какой-нибудь бунт! И опять все продумал. В этом случае как просрал, таков смысл. Мне всегда не хватало и по-прежнему не хватает целеустремлённости. Наверное потому, что свои цели никак не вырисовывались, углубляться в поиски быстро надоедало, общественные же цели не привлекали вообще. Там толчея. Особенно от «десятки» до «восьмёрки», если довериться образу мишени. А вниз от «восьмёрки» – неинтересно. Не то чтобы я был тщеславен. Люди, кто знает меня по жизни, вряд ли когда-либо даже вскользь могли предположить такое. Абсурд. Толпа мне претит, в этом все дело. Да, я живу в ней, сильно сдавленный, но все же слегка по своим правилам. Удаётся рассовать их по образующимся время от времени пустотам. Впрочем, все это может быть построением неухоженного ума для услады воображения. Ведь одно их основополагающих правил у тех, кто пожелал презреть общественные – плевать на правила, по которым живут другие. Я же не эгоист. Ну хорошо, не настолько… Да и не плюются в толпе, вмиг в ответ заплюют. Или затопчут. Сперва надо на оперативный простор вырваться. И вот он… – очередной заколдованный круг.

«Обувку выбери покрепче. И пошёл!»

«Сам пошёл. К маме…»

«Ну, вот и определились с маршрутом. Ура!»

Я подумал о предстоящей встрече с мамой и ещё о том, что если умру сегодня вечером, то в день, когда мама доживёт до сотни, меня не будет на свете уйму лет. Но ей никогда такое не придёт в голову. Ни сегодня, ни в день столетия.

«Вечером? Почему вечером?»

«Наверное, потому, что умирать затемно проще. Одиночество и чувство отрешённости от мира помогают. Вроде бы день окончился и я вместе с ним».

96

В стародавние времена один из моих педагогов сказал, что мой склад ума диковинным образом пародирует философский.

– В вас так легко обмануться, молодой человек, – заметил он мне, счастливому, кому по случаю и столь неожиданно не отказали в наличии ума.

Конечно же, мама во всем и всегда права на мой счёт, вот только Иришка, сестра, в жизни с этим не согласится. Я думаю, что она скрытно от мамы верит, что близнецы во всем близнецы. Она также втайне от материнских ушей уверена, что именно мама и сделала меня таким…

– Каким? – забрасываю я по обыкновению игриво брови на лоб, не сомневаясь в том, что будет дальше.

Странно сомневаться в том, что повторяется из раза в раз, но не спектакль. Скажем, «деньрождённые» пожелания. Даже отпетые негодяи – а на них печати, на работе их все знают как негодяев, – ни разу не пожелали мне «Сдохни уже, наконец, зараза!» Потому что негодяй – он в принципе не способен на честный, приличный… Да нет, совсем неприличный выйдет поступок. Врать не стану, не скажу, что бы обрадовался такой откровенности. Пусть уж остаются кем есть.

– Ну… Оглашай же приговор. Не томи. Каким? – повторяю вопрос, ни на гран не добавив лицу серьёзности.

Сестра редко договаривает. Максимум, чего мне удалось от нее пару раз добиться, так это всеохватывающего и всеобъемлющего:

– Таким.

Без иронии: это емкое слово, предлагающее мне, вам, любому из нас самому забацать скоростную, внеплановую инвентаризацию дум, чувств, настроений, характера, поведения, взглядов на политику, мир, свою жизнь в нем и на то, как эта жизнь осложняет жизнь другим людям… Оно, блядь, не может не приводить в бешенство!!!

И я бешусь. Внутри себя. Но сестру не проведёшь – мы же близнецы. С разной, по убеждению матери, кровью, но душа-то… Душа одна на двоих. Не пополам, а именно что на двоих одна.

Моя Иришка сразу хватается гладить меня по плечам, по голове:

– Ты очень-очень хороший, и я тебя очень-очень люблю. Ты самый лучший брат и моя частичка. Не слушай никого, все это ерунда. Главное, что ты здоров.

97

Все года после вздорных пубертальных, то есть вполне сознательные, по меньшей мере осознанные как жизнь, сестра непримиримо переживала мою преувеличенную, если не вовсе мнимую, униженность и мамину беспрецедентную, по Иришкиному определению, бестактность. Мама, к примеру, обожала порассуждать на людях, где-нибудь в гостях, о несхожести своих близнецов. Фишка такая: посвящать посторонних людей в свои труднообъяснимые комплексы и думать при этом, что дьявольски оригинальна. Прошу прощения у всех тех, кто думает, что ни об одной матери так нельзя… и при этом, случается, думает куда хуже. Я не об инцесте.

Сестра злилась на маму и закатывала скоротечные, как польско-литовская война девятьсот двадцатого года, домашние скандалы. Тысяча девятьсот, разумеется. Это я к тому, что есть люди, подозревающие наличие двух государств уже в девятьсот двадцатом до нашей эры. А России тогда еще не было. И от этого, я так полагаю, весь нынешний сыр-бор, который никому, кроме сыро-боро-варов, не очень интересен. Если только лыко не ложится в строку. Ну что за язык! Нельзя же на таком думать. Как позавчерашнего переел. Русского сплясать… Только остаётся.

– Ма, ну как ты можешь?! – заводила сестра честный и чувствительный патефон.

– Правда должна доминировать в жизни, дочь. Это надо понимать и принимать. Иначе жизнь станет лживой.

– Мама, я умоляю, прекрати читать средневековых британцев.

– А ты строить из себя взрослую.

Теперь мы, брат и сестра, – «два мешочка, полных бабушкиных разочарований». Так образно выражается моя дочь. По-видимому, в ее голове разочарование сыпуче. Или из кусков.

«Такие, – говорит, – даже нелюбимой родне не засовывают в рождественские носки. Ну… в те, что развешивают в ночь перед Рождеством на каминных полках. Там, где с незапамятных времён люди семьями чинно празднуют Рождество. В свой срок. Где кроме искренних чувств и умения раз в году потерпеть есть камины и большие, в прямом смысле безразмерные, специально для рождественских даров, вязанные носки».

Говорил же, что ей надо писать.

Я часто в мечтах видел себя в таком доме, но из гостей приходили в голову, а не в дверь, только сестра, дочь и внучка. Иногда Кимыч. По большому счету, можно было бы и без гостей. Камина уже было бы достаточно. Мечты XXL – это не для меня. XS – вот моё.

На Рождество я, неверующий, вообще богохульник, зажигаю свечу и накрываю ее игрушечным керамическим домиком с заснеженной крышей. Возможно, во искупление. На месте господа – хорош скромняга?! – хмыкнул бы: «Слишком просто решил отделаться». Чувствуете, как вознёсся?

Домик маленький, весь неровный, добрыми руками деланный, и эта доброта важнее пропорций. Он чем-то напоминает неудавшийся пряник. В маленьких окошках трепещет огонёк свечи, и кажется, что там живут. Хомячуре, скорее всего, тоже видится нечто подобное. Он смотрит неотрывно, как заворожённый. Точь-в-точь как я. Только в его глазах отражаются огоньки, а в моих – воспоминания о не случившемся, но желанном. Это мои представления, фантазии. А возможно, что мы с Хомячурой оба произошли от аквариумных рыбок. Они могут думать о чем угодно разном, при этом упёрто пялиться в стекло и выглядеть совершенно бездумными.

Чего ж удивляться, что по ночам меня, дурака непонятливого, пожарами кормят? Огонь всегда к воде тянет. И ее к нему. Огненная рыбка. Хелфричи. Nemateleotris helfrichi, если очень по-умному.

Nema, нема, нету, нет… – самая важная часть этой белидерды.

Это не отрицание, а утверждение от отсутствии. Признание.

«Об отсутствии чего?»

«Какая разница… Умысла? Смысла? Идеи? Всего».

А я, старый мудак, на старый диван грешу. На кочегарку. Или где там ее, горячую воду, делают для батарей? И для кранов тоже. Которые безбожно текут или божественно подтекают. Не потому, что открыты.

Мне раньше в голову не приходило, что ночные кошмары и бесконечную суету через весь сон можно, оказывается, понимать как поощрение. Если наяву бредить, что ты аквариумная рыбка. Только я ни наяву, вообще никак не она, ебёнать! Вот же уроды! Нашли себе на забаву огнепоклонника. Кому только доверяют выдумывать сны человеческие?! Сплошное разочарование. Ну как в таком раздрае во что-либо уверовать? Только и остаётся, что повиниться в очередной раз перед Господом нашим, не веруя. И даже со скрытым вызовом за выпендрёж. Это ведь по-людски вспомнить о Всевышнем, когда кругом полная жопа. Если же все хорошо и по плану – то это, конечно же, от способностей наших и умений, дарованных, надо полагать, природой. Бог и природа сейчас не вместе. Он испокон веку что хочет делает, а природа только сейчас отвязалась, и, похоже, всерьёз. Но разумнее в этой истории всё же держаться более древней традиции самоуправства. Слишком цинично?

Мне вообще кажется, что с самым глубоким поклоном к богу однажды приходят именно что завзятые циники. Надо только нарваться разок. Не богу, ясное дело. Циникам. Мир переворачивается у них в головах. Цинизм – тема узкая, и мир неожиданно зависает наподобие качелям, достигшим верхней точки и вдруг замершим, что-то заржавело, застыло, прикипело… А вы в лодке, вниз головой. Руки слабеют позже коленей, но это уже не важно, это всего лишь последовательность сдачи позиций. А вниз, к безбожию, вообще ко всему прошлому падать так страшно, так не хочется… Угадайте, откуда я это знаю? Но, свинья неблагодарная, до сих пор не могу заучить «Отче наш». По книге воспроизвожу без ошибок, а по памяти – сам бы себя придушил.

По-моему, перспективы, нарисованные мною для циников, разумеется не для всех, справедливы никак не меньше, чем моя же гипотеза, что вкусное безалкогольное пиво под силу сварить только династическому пьянице в мёртвой завязке.

«Нормальные такие аналогии».

«Вот и я о том же».

«Намекаешь?»

«Если только безалкогольного».

«Цинично. Ну, наворотил…»

98

Наворотил. Согласились. Но я, к слову сказать, в своей странно-сочинённой судьбе старательно устроил все сам. Но поскольку не только обо мне речь, а еще о нескольких согражданах, и вообще о стране, скажу: за сестру мою, Иришку, в основном постарался ее муж. Если за себя, за Кимыча с Астрономом и иже с нами-ими я виню хозяев страны, то Иришка… Да, я брат сестры, чей муж – редкий скот и кретин, каких мало. Хотя это его пальто, в котором надорван карман.

Я дважды навещал сестру с того злополучного дня, когда на Черемушкинском рынке случилась незапланированная коллизия культур, в ходе которой меня угораздило обо что-то, не к месту выступающее – людей таких много, но предметов по численности им не перещеголять, – попортить пальто. Даже в серьезный холод, с риском для организма, вопившего благим матом «Сейчас, блядь, переохлажусь!!!», я надевал на себя непрезентабельную осеннюю курточку и наматывал шарф на то, на что он только наматывался и куда доставал. Всякий раз при этом (вру, но во благо, правда, не знаю «во какое») добрым словом поминаю бабулю за то, что не сэкономила на длине. Но сегодня вроде бы и не холодно, а… если передумать идти к маме и выбрать сестру, то выхода иного нет, как идти в пальто.

«Что ж ты за чмо-то такое, никак не можешь определиться, кого обожрать. Вот же скотина».

«Полегче, пожалуйста».

Куртку я на прошлой неделе сдал в чистку, и она там сгинула с концами. В химии растворилась, кто-то позарился, что совсем уже непонятно, и принять это, словно рюмку водки за завтраком, – совершенно ассиметрично планам на день. Однако бы в случае индустриальной катастрофы должна была бы молния стальная остаться. Я бы ее по зубам, как покойницу, опознал.

Останки не сыскались. Вы спросите: почему? Да потому, что я настоящий пожиратель того, что фортуна кидает на корм.

Женщина с шиньоном и царственным бюстом, что определило ее как начальницу с большим стажем и соответствующей закалкой, такие только у бульдозеров, лично облагодетельствовала надеждой. Сказала, чтобы заглядывал дней через десять. Не исключено, что хозяин услуги расщедрится выплатить мне компенсацию, но сама она в это верит слабо, потому что приёмщица мою куртку случайно запомнила и опозорила в красках. Я как мог убеждал ее не делиться впечатлениями приёмщицы с хозяином. Даже подвигал к тому, к чему Коля Остен-Бакен склонял польскую красавицу Ингу Зайонц, в надежде на то, что упрусь в непреодолимую стену, и… в конце концов выцыганил обещание. Но вот сдержит ли дама свое слово – уверенности у меня не было и нет.

Обидно признаваться, но без пальто говнюка, мужа моей сестры, я бы так уверенно три зимы не пережил. Это неоспоримый факт. Неблагодарная я, выходит, свинья, он же – свинец. Признаю безропотно. Но мнения в отношении сестриного мужа не изменю. Говнюк! И в частности вот почему, хотя это мелочь, но наверное я мелочен.

99

Встречается у людей такая занятная манера: отдадут вещь по-родственному, в помощь. Подсобят. Как бы насовсем одарят, в полную и безраздельную собственность. На деле же выходит все не так просто. При каждой встрече обязательно полюбопытствуют насчет вещи, пожертвованной от щедрот. Словно последнее и самое любимое со своего плеча сняли. Теперь гордятся собой и в то же время горюют. Смешение этих чувств порождает ритуал напоминаний о широких и бескорыстных душах и делает его неотъемлемой частью ваших свиданий. Наверное, так разжижается горечь расставания в с хорошей вещью.

«Ну-ка, как сидит, покажись! Нормально носится? Коллеги, наверное, обзавидовались. Материал, ты имей в виду, отличный, ему сносу нет, на три жизни хватит. Я до тебя и надевал-то раза два-три максимум. Ну, может, пять-шесть. В хорошую погоду. Никаких часов пик в метро. Новое совсем. Так что ты давай бережно носи… на здоровье».

Иногда мне кажется, что я имею дело с претензией на добровольный возврат подарка – «Сообрази уже, олух царя небесного, совсем заносил…», – но такого и в помине нет. Это как бы… шефство над вещью. И косвенно, получается, надо мной тоже. Как над отстающим в школе: надо бы подтянуть тебя по… По всему.

Вообще-то мне не следовало бы упрекать людей за удовольствие напомнить себе о том, какие они заботливые и олицетворяют в семье добродетель. Тем более, что повод совсем не надуман, все так и есть и сам идёт в руки. Ко всему прочему, если «сидит и носится хорошо», то не так жалко, что отдал. Хотя если бы я кому с барского плеча пальто скинул – сюжет в жанре «фэнтези», – то оказался бы погребён под переживаниями совершенно иного рода. Вот пример одного из них:

«Что это, мать его, за несправедливость такая?! У меня пальто два года на вешалке болталось, потому что на пузе не сходится, только место в шкафу занимало, а этот, смотри, носит! Не вылезает из него. И впору-то как… Всюду подошло. Словно на него сшито. А покупалось, что характерно, не на него. Рожа вон радостная, светится весь. Тепло ему, дармоеду. А ну как назад в шкаф пальтецо затребую? Эй! Ишь задёргался, обалдуй, уловил флюид. По мне, пусть лучше вещь в шкафу моль кормит, чем этот нежится. Ходить ему, видите ли, не в чем…»

Однако такая низость натуры может проявиться лишь в том случае: если мне свыше будет дарована роль благодетеля, а принимающей стороной – в этом вся пикантность – станет свояк. То есть при невозможном стечении обстоятельств. Выходит, что шансов у меня никаких.

В моем шифоньере только тени одежд, невидимые наряды на видимых плечиках. А впереди, между прочим, межсезонье, и если химчистка не раскошелится, то преть мне в пальто с изуродованным карманом вплоть до майских праздников. То есть до плаща. Плащ, слава Богу, мне никто не дарил, он исконно мой, родимый. Это заметно. Уж хозяину вещи точно. Да и принадлежность фасона к давно ушедшей эпохе скрыть невозможно. Тогда в моде доминировал преувеличенный объём, и я гордо смотрелся в плаще как в приобретённом на вырост. В те времена я был заметно крупнее, так что сейчас как раз плащ, в отличие от пальто, смотрится на мне неразборчиво одолженным. Но когда я в своей вещи, ни у кого нет ни права, ни повода гнуть меня в неловкую позу осчастливленного.

Пальто свояка, я так понимаю, фирма. Даже мне, полному профану в брендах и бирках, это ясно. И вещь, кто бы спорил, нужная. В моей нынешней малообеспеченной жизни подарок совершенно незаменимый. Но так иногда случается, что даже самая нужная, незаменимая вещь вдруг становится для нового обладателя тяжким бременем. Трясёшься над ней, дрожишь, словно тебе ее под отчёт выдали, и тут обязательно гвоздь какой… Старый, кривой, ржавый, а все равно, тварь, острый. Или в краске извозишься там, где ее сроду не было и нет ничего покрашенного. Самое непокрашенное на земле место. Таков закон.

У меня, надо сказать, из чужого, то есть подаренного с чужого плеча, только пальто «говнюка-благодетеля» и имеется. По холодам мне в нем живётся тепло и непросто, особенно если иду навестить сестру. Перед каждым походом в ее дом я придирчиво осматриваю пальто, привычно проверяю со всех сторон на предмет соответствия первоначальному, так сказать, состоянию пожертвования. Для этого, разумеется, пальто необходимо снять. Однажды проводил придирчивый «предвизитный» осмотр прямо у сестры в подъезде, этажом ниже их квартиры, а тут мужик какой-то сверху спускается. Пристал:

– Неужто выбросил кто? – Правда, наткнулся на мой колючий взгляд и быстро смирился: – Да нормально всё, не парься. Ты первый подобрал, тебе и носить.

Я видел, что он так не думает, но прикинул, что хиловат против меня, да и злоба в нем не того градуса, вещь-то не его. В моем доме люди воспитаны лучше. Даже среди тех, кто по-русски почти не говорит, редко такого-вот приблатнённого вахлака встретишь. Даже соседи со второго этажа. Нет… Насчёт соседей со второго этажа, если рассудить, я через край хватил, в раж вошёл. Не стоит с добротой перебарщивать.

По дороге из ванной приостанавливаюсь в прихожей, у вешалки, разворачиваю пальто травмированной стороной к себе. Глупо верить, что чудеса случаются и шрамы на ткани тоже могут рассасываться или хотя бы становиться не такими заметными. Будто с аппендицитом мне опыта мало. С другой стороны, шрам на лбу почти что исчез. Был шрам, остался шрамик. Заросшая дырочка. Но пальто же всё оказалось без перемен: надрыв уродлив и несовместим с дорогой вещью. Он буквально «торчит». Такой не проглядишь.

Сам себе я бы одежонку попроще выбрал, не такую пижонскую, попрочнее, особенно возле карманов. И потемнее, чтобы не маркое. Вот такой я, выходит, умный, гордый и рассудительный. А пальто, можно сказать, в долг ношу.

Нет, не к сестре. Не в воскресенье. По крайней мере, не в это.

«Решил же, что к маме».

«Колеблюсь».

«Подумай еще про хрен и редьку».

«Хрен и редька. Доволен?»

Хомячура не одобряет моего решения. От сестры я всегда возвращаюсь с чем-нибудь вкусненьким для него. Иногда это кусок пирога, и тогда он, сам того не подозревая, щедро со мной делится. Потому как друг. Друзьям с друзьями всегда легче делиться, если щедрая сторона о том не подозревает. Это сольфеджио дружбы без стрессов.

– Не уговаривай, старина. Сегодня к маме, – предостерегаю хомяка от наглости вмешиваться в мои планы. Не оборачиваясь к клетке, я спешно облачаюсь.

За спиной характерный звук, явно почесали живот. Вслед за этим раздаётся звук дробления зубами накопленных зёрен.

Отчаялся, животное. Все понял.

100

Отмеряя ступени, невольно сочувствую своему подопечному: это ж надо полдня просидеть с набитым ртом, ничего не предпринимая. Самокритично пеняю себе на то, что ничуть не лучше Хомячуры. Только не просидел, а пролежал, тупо думая вроде как умные мысли. Правда, во рту моем пусто, но легче ли мне от этого? И обеляет ли это меня? Сомнительно. Следующую жизнь проживу не будильником, а хомяком. Лишь бы допустили до выбора.

Этажом ниже мысли о вечном сдувает напрочь, надо шикнуть на кошку:

– Кыш отсюда, пока не передумал!

Она моргает, словно силится узнать, кто это тут нарисовался такой весь из себя отчаянный. Шерстка на ее спине шевелится едва заметно, легкая зыбь. Наконец в меня фыркают. Снизошли:

– Иди уже. Под ноги лучше смотри.

«И сама не поймет, и не скажет никто, как несказанно ей повезло…» – складываю слова в такт шагам. Готовая песня. Припев, разумеется про благодетеля. «Благодетель, милый благоде-етель…» Это хор кошек вступает.

Надо было не «кыш», а «брысь» говорить. Вышло, как к китайцу на пушту обратился.

101

Смотреть под ноги… мне сказали. Что ж, дельное вышло напутствие.

Прямо за дверью – крупное тело. Лежит на земле. Грамотно лежит, по уму: двери не мешает, для манёвра есть место, не споткнёшься, и переступать нет нужды, обойти можно. Правда, под козырьком только голова спрятана, а на все остальное с неба сыплются нагулявшие за зиму вес снежинки. Последние, надо полагать, в этот сезон. Их, наверное, не предупредили, что весна уже на календаре. Ковырнул кто-то нерадивый на небесах лопатой забытый сугроб и точно в мой двор его определил. Таджик небесный.

Судя по тому, что цвет одежды под снегом по-прежнему различим, недавно прилёг товарищ. Неужели это наш дворник своим среднеазиатским «Беда-а!» начаровал? Накликал «беду-у», вместо того, чтобы сольцей тропу от подъезда присыпать. Не похоже. Да и не скользко. И вообще… больно уж довольным своим положением выглядит гражданин лежащий. Ноги подтянуты к животу, ладони лодочкой засунуты между коленями, чтобы не так мёрзли. Лицо умильное, по форме напоминает тыкву. И цвет в масть. Будто кто на Хеллоуин обронил, а мужик подобрал и себе присвоил. Ни пальто на нем нет, ни куртки. Поверх толстого рыбацкого свитера натянута темно-розовая кофта, совершенно нереального цвета, нормальные мужики такие не носят. Даже не верится, что пуговицы на ней с нашей, с мужской стороны. И дыра вон на локте протёрта… Прямо на самом сгибе. Женщины в этом месте не протирают, нет у женщин привычки локтями по столам елозить. Если елозят, то рукава поддёргивают, чтобы часики были видны или браслетик, у кого есть. Да и в целом подтянутые к локтю рукава придают им вид собранных, динамичных, что ли. Словом, правильное отношение к деталям. Женщины в этом толк знают. Не в пример нам. Наше, пацанское – подпереть щеку и байку слушать. Или самому травить, подчёркивая в воздухе сигареткой особо интригующие места. Нам «собранно и динамично» ни к чему, у нас и «спустя рукава» все в порядке. Потому что настоящим мужчинам не до мелочей.

У меня на обоих свитерах такие же прорехи. Еще на одном – вот-вот… Со дня на день ожидаю. Но такую кофту я бы даром не взял. И уж тем более не надел бы. Даже под ружьём. Куда в такой пойдёшь? Заинтересованных граждан прошу задраить люки… Ох уж эти чёртовы двусмысленности… Потому что сейчас начну думать нетерпимо. Пидорская кофта какая-то! Но я сомневаюсь, чтобы «эти» могли столько выпить. Впрочем, могу заблуждаться и предвзятость моя – от незрелого понимания новых правил жизни. Есть же у нас на работе мужичонка, его за глаза «поздним гомиком» называют. Потому что трое детей у него. Может, устал с детьми возиться? Что ж, выход. Не одобряю, но выход. А выпить совсем не дурак. Из прошлого привычку с собой прихватил. И правильно: всегда бери с собой лучшее! Вот такой девиз… расхитителей.

Однако если этот, у подъезда, мужчина из другого «профсоюза», то нерафинированный он какой-то. Выходит, и среди «них» такие встречаются. Почему нет? Или впору перевести его в прошедшее время? Может, отошёл человек в удовольствии, отжил, счастливец… Преставился. Я бы с лёгкостью разглядел его именно на этом маршруте, кабы не остро пахнущий прудик, натекающий в ответ на единственно важный на данный момент вопрос. Тем более, что ответ на него только что был затруднён до невозможности: столько всего на мужике напялено, незаметно, дышит ли. А он, блаженный, разложившаяся сволочь безнравственная, совершенно себе живой!

Я великодушно или «широкосердно», как говорит Кимыч, стягиваю с себя шарф. Хорошо что не бабулин надел, спасительный, а фабричный, не так жалко. Складываю шарф неаккуратным комом, лучше не получилось, и подсовываю сооружённое лежащему под голову. Шапки на нем нет, хотя судя по тому, как примяты волосы, еще недавно была. Голову приходится приподнимать за чуб, и, верный движению, чуб остаётся торчать «ирокезом», шевелюра слегка смерзлась. Смешно, но именно с этого момента «лежалец», как я определил его по лекалу «сидельца», обретает бесспорную завершённость облика. Этой-то мелочи не хватало, попадающей в имидж причёски. Образ, кстати, сложился неожиданно собирательным: пидор, панк и очень пьющий. Лишь последнее допущение единственным тяготеет к бесспорности и несколько примиряет меня со всем остальным. Не совсем потерянный. Почти наш… мужик.

«Мужик?»

«Да хрен с ним. Мне-то какое дело. Сам разберётся, не маленький».

Вот такой я весь из себя без предрассудков. Воскресный, расслабленный, всепонимающий. Я, конечно, и раньше замечал, что общность порока сближает шибче общего горя. Но чтобы до такой степени… – и предположить не мог.

102

«Лежальцу», удобно расположившемуся на мёрзлом, что местами протаяло, и до меня было хорошо. В этом можно не сомневаться. Но хочется думать, что с шарфом ему стало намного лучше, а это уже блаженство. Шарф мне не жаль, шарф давно переслуживал. Тем более у меня дома новый лежит, точно такой же. В пакете, нераспечатанный. Они одногодки. В новом чуть больше красного. Или зелёного? Короче, почти близнецы, но не двойняшки. Разнояйцевые близнецы.

Лет семь-восемь, как «номер два» в шкаф залёг. Теперь таких добротных, наверное, уже нет, не делают. В принципе, оснований для таких уничижающих современность намёков у меня нет, но я точно знаю: не-де-ла-ют! Потому что растащено все, потом собрано и для верности скреплено особыми скрепами в далёких офшорах. И все это знают, но многие не хотят верить. Их легко понять: как жить, стремясь к лучшему, если знаешь, что будет только хуже? Другие понимают, то человек слаб и мечтает хотя бы на время забывать о плохом. И забывают. На время выборов. С закороченным телевидением мозгом. Потом – «раз!» – старое время закончилось, новое так и не настало, потому что вместе, старому с новым, никак не ужиться. Старому же уходить никак нельзя, оно все еще отдаёт и отдаёт… тем, кто знает, где и что брать. Увы, именно эти люди нынче отвечают за время.

103

Таджик с совковой лопатой выжидает поодаль, когда я, насладившись собственным бескорыстием, наконец-то уйду. Мотает головой из стороны в сторону, словно китайский болванчик. Рот в такт движению приоткрывается. Наверняка «Беда-а-а…» говорит негромко. Себе. Как дышит. Шапка на таджике размера на три больше нужного, но это не повод для беспочвенных и остросюжетных подозрений. Однако чувствую, что у моего шарфа нынешняя остановка еще не конечная.

– Слыш! – машу таджику. – Сходи-ка, мил человек, в опорный пункт. Пусть пристроят куда гулёну, в тепло. Не то прямо здесь окочурится. Тебе же, сердешному, потом на допросы ходить и протоколы подписывать.

Таджик резко качает черенком лопаты. Если бы вздёрнул черенок резко вверх, я бы подумал, что из таджикских гвардейцев. Или в военном оркестре тамбурмажором девиц очаровывал. Сдаётся мне, главное он услышал – про допросы и протоколы, – и совершенно согласен с никчемностью таких рисков. Мог бы, конечно, просто кивнуть, но тогда шапка свалится. Уникальный самоконтроль и завидное умение правильно выстраивать приоритеты. Образец, а не человек. Мою маму он бы с ходу очаровал.

Еще с минуту смотрю, как дворник семенит в сторону гнезда местного полицейского. Какой, на фиг, «опорный пункт»? Вспомнил тоже. Сто лет как отсохли от нас эти псевдоучреждения. А ведь сообразил, приезжий, «плёх русским разговариваться», куда стопы двигать. Аккуратно идёт, спина прямая, все мысли под шапкой наверняка о шапке. Я бы на его месте завязал шапкины уши под подбородком, и всех дел. Никаких забот-страхов, ходи, как привык. А что не холодно на дворе, так ведь из тёплых краев человек к нам прибыл. Или на зуб указал бы не в меру любопытным: болит, мочи терпеть нет, беда-а-а… Вороватой хитрости в дворнике много, кто бы спорил, а вот изобретательности недочёт, хотя с лопатой – как ответил, о! – он удачно нашёлся. Молодец, одним словом… на твёрдую четвёрку.

Пристроившееся у подъезда тело вдруг шумно втянуло носом воздух и лицом сморщилось в несказанном отвращении.

– Да-да, гримасничай теперь, лежебока. Этот вы, сударь, сами и обоссались. Собственночленно, если позволите незначительную лингвистическую вольность. Так что некого теперь винить, – подтверждаю пробивающиеся сквозь пьяный сон худшие опасения. Можно сказать, сострадаю.

Конечно, если бы я, не дай бог, вступил сослепу в нацеженную им лужу или брюки запачкал, то к бабке не ходи – пнул бы козлу ногой по рёбрам. Без всякого сожаления. А вышло складно: и лежачего бить не пришлось, не унизился, и шарф заношенный пристроил, есть повод наконец-то изъять из пакета обновку. Или это старообновка? Иногда мне везёт, не так уж все безнадёжно. Но скорее всего это случайность. Воскресенье тешится, шельмует.

– Давай, бедолага, догуливай последние сладкие свои минутки. Сейчас без меня тобой займутся, – подбадриваю «лежальца», заметив вдалеке фигуру с лопатой и с ним еще двоих в форме. Приближаются быстро, кучно, движения троицы удивительно скупы, и в этом чувствуется угроза. Словно бойцы в штыковой… Вылеплены но одном постаменте… А тот на колёсах… И сзади его пионеры толкают.

«Какой постамент? Какие на фиг пионеры? Так собранно, по-деловому в неблизкий винный стремятся, за четверть часа до закрытия».

«Согласен, так ближе к жизни».

– Ни пуха тебе, – киваю телу и двигаю к маме.

– Ма-а… – напутствуют меня в спину.

104

Идти мне недолго, минут двадцать, максимум полчаса, если с привычных раскопов обрывов-прорывов подземного коммунального дачники опять растащили настилы. Путь мой лежит мимо церкви. Церковки – настолько она миниатюрна, аккуратна. Недавно ее подновили, и теперь она смотрится нарядно, празднично. Прямо пасхальное яичко, сработанное ювелиром, неведомо как очутившееся в ожерелье из битых непогодой бетонных плит и грустно-серого кирпича. Печали окружающей церковь картине как всегда добавляли кривенькие и ржавенькие карликовые изгороди, разгораживающие грязь на тротуарах от грязи вдоль дороги. Последняя побуждает задуматься о бесконечности ухудшений – даже грязь возможно загадить. Инопланетяне, приземлись они поздней ночью, когда тут все вымирает, решили бы, наверное, – попали на кладбище. Так все совпадет с описанием в Гугле – склепы, изгороди, церковка… Ну да, склепы намного больше обещанного, заборчики, наоборот, – поскромнее, а с церковью все тип-топ. И ведь не такое нелепое их посетит предположение – столько загубленных судеб и зарытых надежд скоплено в этих местах. «Вот только чужое копать не надо, свое собери», – изрёк бы мой мудрый кореец.

– Да пребудет с вами господь…

Я пропустил выдох и обернулся. Батюшка как-то неловко, сбивчиво осенил крестом нищего у ступеней в храм. Будто обеими ногами в задумчивость вступил. Как-то совсем не по-христиански прозвучало благословление. Что-то другое нам обоим напомнило, но я «Звездные войны» вспомнил быстрее. Что ж, ничто человеческое, так сказать… Мне так даже понравилось. Никакого елея, в самом деле сильно. С этим бы и ушел, но тут нищий голос подал:

– А зачем?

– Что зачем? – уже оглядываясь через плечо, переспросил приостановившийся священник. Ступени к входу в церковь ведут неширокие, и развернуться на одной из них без предварительной балетной подготовки невозможно. Только если спускаться вниз, а спускаться вниз священнику явно не хотелось. Не климатило.

– Зачем, ответьте мне, Господу нашему пребывать в этом говне? Я вот лично ему добра и счастья желаю.

– Н-да… – только и нашёлся батюшка, чуть шевельнув в растерянности руками. Самую малость, не каждый заметит, но я заметил.

Он как-то по-бабьи обеими рукам подобрал подол рясы, обнаружив джинсу, заляпанные новомодные UGGи, и продолжил свой путь наверх. Сеять веру. Я же поколебался недолго, Шагов на пять: не подойти ли к нищему с разговором? Но ему деньги нужды, а их у меня нет, мне бы тоже не помешали, что нас уравнивает, хотя мы не на равных. Разговоры же разговаривать он, похоже, еще больший мастак, чем я. Вон как вкрутил: «Зачем?» Надо бы батюшке у моей сестрёнки урок взять. Чтобы не оборачиваясь парировать: «Затем!» Но по плечам и голове гладить вдогонку за сказанным… Нет, эту практику лучше опустить – неубедительно будет выглядеть, наигранно, а наигрыш церкви не впрок.

Уже разогнавшись до крейсерской, подумал еретическое, что будь у двух святых мужей одна любовница на двоих и тоже не чужда святости, это стало бы воплощением латинизма sanctum sanctorum. Святая святых. В конце концов, святость – это то, что о тебе думают и как воспринимают тебя люди, мало тебя знающие, но сведущие о делах твоих. Или об одном каком деле. В конце концов, святых рекрутируют из людей. И люди. Заодно вспомнил, как будет по-чешски еретик. Кацирж. На слух так вполне респектабельная профессия. Увольняли, правда, из нее как-то не очень… И хоккеист такой есть – Станислав Кацирж. Но за кого он играет – выпало напрочь. Невозможно быть совершенным.

105

Мама не сразу откликается на мой нескончаемый, непрерывный и потому нервный и нервирующий звонок. Я не только успеваю носком туфли затолкать докуренный и растоптанный окурок под резиновый коврик у ее двери, но и, испытав неловкость, переместить его под соседскую дверь. Палец на кнопке звонка совсем онемел. Когда мама чем-либо занята и для завершения дела нужно еще пару минут – это образ, минут может оказаться пять или все десять, – она в жизни не прервется ни на телефонный звонок, ни тем более на дверной.

«С чего бы это с таким пренебрежением к двери?»

«Тем более… Это зацепило?»

«Именно».

«Ну не знаю… Возможно потому, что телефонный звонок ничего не сообщает о срочности дела, а в дверь, наряду со звонком, можно настойчиво постучать. И если сопровождающий стук отсутствует, то за дверью ждет какая-нибудь мелочь, сущая ерунда. Например, сын».

«Выкрутился. Applause. Скромный и одинокий. Сам себе».

А может быть сегодня мама вышла куда-то. Именно куда-то, а не к кому-то, потому что подруг в ее жизни я не приметил. Слишком высокомерна, Коллеги побаиваются ее почтительно, дочь – переболевшая боль сердечная, внуки – вообще не о ней, ну а я – вот он, пасусь под дверью, немного растерян, но не сломлен. Я бы уже отправился восвояси, если бы продумал заранее – где это. Кажется, будто замечаю в смотровом глазке шевеление, немного расфокусированный близорукий зрачок. Понимаю, что это нереально, но воображение не сморгнешь. Потом створка двери неспешно отодвигается на длину цепочки и в образовавшейся щели появляются родные нос и подбородок.

Моя мама – женщина миниатюрная и выглядывает из-за двери снизу вверх. Сколько раз предупреждал ее: не высовывайся так, ведь толкнут дверь и изуродуют. Просто так, шутки ради. Мало ли дебилов на свете, а в этом городе так их просто разводят в воде, видимо, что-то особенное, дебилогенное. И нет на него дебилогонного.

«Приоткрыла дверь, – наставлял, – и жди. Не спеши. Пусть тот, кому неймется, сам в щель заглянет. Тут уж ты банкуешь: не понравится лицо – прихлопнешь дверью. Не просто так, от нечего делать, а потому что лицо неприятное. Хорошо бы еще лыжную палку с заточенным острием под рукой держать, на случай, если кто ступню в щель просунуть надумает. Все-таки двадцать первый век на дворе, в двадцатом молоток бы сгодился».

Видит меня, морщится: так и думала. Морщится, собственно, не от того, что я ей неприятен, а по привычке. Я не обижаюсь. Это у докторов, полжизни просиживающих в поликлинике, профессиональное. Видит следующего пациента и невольно морщится – ведь не с радостью человек спешит. Разве что кого до смерти надоевшего семье врач до края залечит, и родственники с коньяком нагрянут опечалиться в компании со спасителем… Но во-первых, мама трудится в поликлинике, там в принципе редко лечат, и во-вторых, оно же в самых первых: мама врач старой закалки. Про нее все говорят, что очень хороший доктор, таких уже не осталось. По сути это означает, что мои разнузданные мысли о нынешних докторах допустимы, чтобы не сказать «вполне уместны», поскольку они не о маме, не об уходящей натуре отечественной медицины. Этими размышлениями я с мамой поделился в свой прошлый визит. Она, как и следовало ожидать, нахмурилась и отмахнулась от моих резонов:

– Как всегда, ничего святого.

Впрочем, и не отвергла их.

По профессии моя мама врач-терапевт, но какая-то не такая, как другие матери-медики. Неправильная, что ли? Или наоборот – слишком правильная. Особенно это было заметно в нашем с сестрой детстве. И замеченное меня, ребёнка, сильно печалило. Сестру, кстати, тоже, не меньше моего, но она лучше терпела, а поэтому реже просила. В других семьях медиков только чихни – и как минимум три дня дома с заведомой справкой. Бульон в постель, курица – белое мясо, кисель горячий, чай с медом… У нас же с сестрой по шесть пропусков на двоих за все десять лет школы, причем каждая справка выклянчена у добросердечной подруги матери, пока сама матушка отрабатывала помощь селу, ползая на разбитом автобусе по заброшенным весям дальнего Подмосковья. Или в каком-нибудь выездном семинаре участвовала.

Кроме профессии у нее есть еще одно призвание. На сей раз недипломированное, но тоже от природы. Мама невероятно дотошный и въедливый следователь по мелким делам. Таким незначительным, что мне не раз было стыдно перед друзьями, особенно в старших классах.

– Ну-ка, живенько признавайтесь, что пили коньяк. Да-да, вот из этой квадратной… Я точно помню, что в бутылке было больше. И вкус какой-то странноватый – каким чаем разбавили? Цейлонским? Это кто-же разрешал цейлонский брать?..

И так далее. Это из той жизни. Меня веселило, когда мама говорила про вкус, открыв пробку и принюхиваясь издалека, как нас учили на уроках химии нюхать пробирки с чем-нибудь вонючим и небезопасным. По-моему, она в жизни не прикасалась к алкоголю. То есть именно что прикасалась. Руками. Имея в виду профессию. Но внутрь – никогда.

Мне было смешно, маме нет, а друзей я тогда подрастерял. Однако с теми, что остались, я бодро выменивал свою кровь на деньги и положенный донору кагор, чтобы позже выменять выручку на портвейн. Мы благоговели перед Солженицыным и не боялись в своем кругу насмехаться над старцами со Старой площади. Площадь в наших глазах старила старцев еще больше, души старила. Как их во все времена старит власть и безбоязненное ее применение. Наверное, правильнее думать о чёрствости, но если вспомнить о хлебе, то все со всем совпадет.

Сейчас я завидую старикам, понимая, что им дозволено ошибаться и не признавать ошибок, потому что жизнь сама все разложит по полкам, уже не их жизнь. Им ничуть не легче, чем нам, наоборот – труднее и хуже, но они, пережившие войну и послевоенное, все же не так наивны, как до недавнего были мы. Стаж, пребывания вне наивности, важен. Наше же поколение в зените жизненного пути оказалось сломанным через колено и сломленным через подлость и предательство. Даже нынче, кое-как прижившиеся к новизне, мы необходимы исключительно для одного: штопать сношенные носки лицемерия. Люди-нити. Тонкие, легко рвущиеся, ненадежные, но уверенные в надежности тайной своей правоты. И все такие одинаковые… Мне кажется, нас даже нет смысла хоронить по отдельности. Но об этом я с мамой ни сегодня, вообще никогда говорить не буду, потому что я наперед знаю все, что услышу в ответ. И услышанное меня не порадует. Но куда больше ее расстроят мои слова.

106

В дополнение к профессии по призванию и призванию… просто призванию, в маминой жизни наличествует два амплуа, так сказать, «по жизни». Первое. Мама считает себя подло, коварно, незаслуженно брошенной женой и по неведомой мне причине подчеркнуто безразлична к внукам. Нет, вся «обязаловка» конечно же налицо: подарки к датам, выборочные утренники, разговоры о жизни… Именно они, вечно ведомые в манере наемного ментора, не допускающего иных мнений, а зачастую и просто вопросов, позволяют моей дочке и отпрыскам моей сестры примерно так справляться о здоровье моей мамы: «Как там наша не бабушка?» Если я указываю на недопустимость сарказма в отношении близких, мне тут же с невинными лицами напоминают, что бабушка сама вытребовала, чтобы внуки называли ее по имени. Причем полным именем, не уменьшительным, это чистая правда. Учитывая, что надо мной попросту насмехаются, эта правда отвратительно вероломна, но делать нечего, я сдаюсь, так как что-либо возразить бессилен. Обещаю себе к следующему разу подготовиться… Не лучше, а вообще подготовиться. Но… Нужно ли продолжать. Просто «но…».

Правильно выговорить замысловатое имя в нежном возрасте детям было непросто. От Василисы оставалась «…изя», и я неожиданно открыл в матери антисемита. В общем, чего особенно рассусоливать: правы дети. Не бабушка. Этот печальный «титул» я произношу про себя в два слова, тогда как внуки моей мамы – вслух и в одно, «небабушка».

Второе амплуа моей мамы сугубо… материнское: она добросовестная – очень важная строчка ее словаря – мать неудачника сына и непутевой, но очень неплохо, очень хорошо – я бы сказал, устроенной дочери. Сыну никаких дополнительных характеристик через «но» не полагается. Просто неудачник. Это вердикт.

Она вне всяких сомнений права, поэтому мы редко видимся.

Когда я навещаю маму, то, по своему обыкновению, отчаянно хочу есть. Однако всякий раз с неизбежностью наступления календарного лета, еще в прихожей, пока разуваюсь и влезаю в разношенные тапочки – в этом доме одна «гостевая» пара, группами сюда не ходят, у меня возникает настойчивая потребность улизнуть прочь. И как можно скорее. Этот импульс настолько силен, что способен подавить даже чувство голода. Но я уже опытен и точно знаю, что стоит вернуться на улицу, к мельтешащим машинам и пешеходам, как начну яростно сожалеть о допущенном малодушии. И костерить себя почем зря. Нещадно корить за неправильную расстановку приоритетов. А ведь мама всегда нещадно бранила меня именно за это. Как и во всем остальном, говоря о приоритетах, мама была убедительна и права. Это ведь правда не одно и то же?

С того дня, когда я не пересилил себя и остался голодным, я пытаюсь одновременно решить две задачи: поесть и ни минуты лишней не задержаться. Это требует виртуозной прогулки по самому краю, но я смел, я хожу, потому что в противном случае все сложится еще хуже.

107

Если я своевольничаю на кухне, мама сердится, но иногда я не могу с собой справиться, так аппетитно пахнет. Даже, наверное, не с голодухи. Жаль, проверить предположение мне так ни разу и не удалось.

– Не можешь подождать, пока нормально на стол накрою? Ну что ты кусочничаешь? – шумит. – Сейчас руку обожжешь. Тебе мало одного гастрита?

– А бывает два? – Отшутиться с набитым ртом трудно. К тому же про руку маме не следовало говорить, «под руку» вышло, сразу же и обжёг. Но не руку, а губу и язык. Не менее важные части тела. Правда, зависит от того, чему себя посвятить.

– Не умничай, – придавливают меня авторитетом возраста, который подразумевает какой-никакой опыт, позволяющий отличить ум от умничанья. А ёр от ёрничанья?

Я молчу, потому что сказать такое означает бросить маме в лицо «Ан гард!», сигнал о начале боя. И никто не спросит меня «Эн ву прэ?» – «готовы ли вы?» Потому что судья поединка обязан задать этот вопрос обеим сторонам, а мама – она и судья, и сторона… Так что разумное отступление мне не светит, иначе конечно я благоразумно топнул бы ногой и поднял оружие вверх, сообщая, что не готов. Я не знаю тонкостей фехтования, поэтому не уверен, что это салют, но я бы отсалютовал заранее. Потому что мама про себя произнесёт необратимое «Алле!» и… поединок начнётся.

Мама часто так говорит, словно бы негодует на какой-то досадный, только ей известный пустяк. На до срока покинувшую манжет пуговицу, к примеру. Манжет модно завернут, никто не видит неряшливости, но она о ней знает и это знание мешает ей жить.

Мои ссоры с мамой всегда отличают резкость, жесткость, бескомпромиссность, обрамленные внешней сдержанностью и аккуратным выбором выражений. Словно два не самых приятных друг другу, однако благовоспитанных человека вдруг испугались возможного налаживания добрых отношений и уверенно, резво и одновременно нарушили сложившийся статус-кво в неблагоприятную сторону. Эти правила сложились сами собой. По обоюдному, можно сказать, согласию. Но скорее всего, я себе льщу.

В наших ссорах никогда никто не выигрывает. Но по определению всегда побеждает мама. Я – по ее словам, совершенно «бесчувственный», – принимаю мамину сторону, соглашаюсь с упреками, некоторые поддерживаю даже слишком активно, предлагая развернутые примеры материнской святой правоты. Подозрений, однако, не вызываю: самоуверенность моей мамы не знает пределов. То есть я обычно сдаюсь безоговорочно, неискренне, но абсолютно сознательно. И, не теряя инерции жульничества, приступаю к налаживанию отношений. К примирению. Чувствую себя при этом порабощённым войной и… врагом самому себе.

Порой мне кажется, что самый простой, заурядный выход – не общаться – прекрасно устроит обе стороны. И это пугает пуще любых ссор. Мало что сглаживает острые углы человеческих взаимоотношений так, как собственные страхи. Но они не делают нас убожествами, как хотелось бы думать человекам сильным, отважным, ступающим по головам. Правда, жаль, что сами мы о себе именно так и думаем.

Противно застревать в мерз…оте. Без «л». Без любви, теряя личность. Но ведь мама же.

Однажды я стоял у нее на балконе, мама с кем-то строго и обстоятельно говорила по телефону, а я неотрывно смотрел вниз с пятого этажа. Улица была пустынна – в ее квартале, как и в моем, мало кто по ночам прогуливается. И днём-то с опаской. Но темнота скрыла привычную неухоженность ландшафта и заброшенность людских жизней, самые юные из которых успеют застать эру переселения на Марс. Потому что Марс после убитой Земли – это будущее. А мы, нынешние люди, – уже прошлое. Мусор Галактики. За компанию «мусором» тьма вперемешку с туманом прибрала колдобины, разваленные тротуары, убогие кусты, забрызганные грязью из-под колес. Я зажмурился и представил себе белым снегом присыпанную траву, как водоросли морской солью…. Не так много есть на свете мест, где жена, перебарывая в себе женское, посоветует припозднившемуся мужу остаться до утра где-то там, где она не знает, а ей божатся, что у сослуживца. Думал ли градостроитель, но возводит рай для «ходоков». Я так долго и пристально вглядывался в глубину картины, уже бездумно, что инстинктивно сделал шаг назад. Будто с паузы снялся. «Pla-a-ay». Тут мама сказала:

– Тебе пора, дальше только холоднее будет.

О чем она говорила? Что имела в виду?

108

Бывает, что посреди выяснения отношений мама вдруг замолкает. У нее целый арсенал молчаний: недоуменное, презрительное, лихорадочный поиск решения… Некоторые из них нуждаются в подкреплении мимикой, иные – нет. Молчание, с которым чаще всего приходилось соприкасаться, – я ведь тоже замолкал и мы соприкасались молчаниями, было приговаривающим. Мне оставалось только согласно кивнуть. «Вина доказана, милосердия не алчу». Кивок был условностью, его можно было исполнить… глазами. Просто моргнуть, придержав веки в нижней позиции чуть дольше обычного. Мне казалось, что такой финт позволяет считать разгром не полным и уж точно не окончательным. «Полусдался», так сказать. И считал такое положение вещей небольшим сыновьим отыгрышем. Впрочем, победитель в тонкости моего боя с оппортунизмом не вникал, а может и вовсе не замечал, как не замечают неровности почвы взгляды, устремленные к горизонту. Но и не торжествовал, не строил из себя триумфатора, как поступил бы я на мамином месте. Каков резон возвеличивать закономерность?

Иногда нам каким-то чудом удается без потерь выйти из кухонной перепалки, и тогда мы можем как о само собой разумеющемся поговорить о дурном нраве погоды, о лицемерии и корыстолюбии власти и церкви… «Первый венчанный однополый брак», как мама определила этот альянс. О Коровине, наконец. Нам обоим он нравится, особенно плакат «Дмитрий Донской». Почему плакат? Не знаю. Загадка. Как и все во вкусах и предпочтениях. Пусть нам так не кажется.

Иногда обсуждаем книги. Наверное, реже всего остального. При том, что разговоры о литературе куда менее эмоционально заряжены, чем те же слухи про патриарха, а значит, почти безопасно при наших-то застарелых разночтениях. Однако если уж посчастливилось разминуться с одной ссорой, то глупо проваливаться в другую. Мы оба это понимаем и поэтому разыгрываем благодушие людей, чьи жизни творящееся вокруг свинство впрямую не задевает.

Среди писателей у нас почти нет общих привязанностей, и я выбираю со своей «полки» тех, кто мог бы, на мой взгляд, маме приглянуться. Рассказываю, чуть подправляя акценты в привечаемую мамой сторону, ведь редактор. Иногда получаю приз: «Ну не знаю… Может быть, и стоит полистать». Читать за мной – много чести, «полистать» – в самый раз.

Часто на два голоса мы льстим старой театральной школе. Редкий случай, когда яблоко не под сливу закатилось. Про новый эпатажный театр знаем до безразличия мало, ловим слухи с полей чужих шляп. Впрочем, это не мешает ему получать от нас «на орехи», как говаривала бабуля. Да, несладко театральным новациям с нами приходится. Горше только телевидению.

Я уверен, что театр мы обижаем зря, но разговор поддерживаю с готовностью, даже пылко. Иногда сам начинаю верить в то, что говорю, правда, всё это ненадолго.

Когда мы общаемся так, в унисон, я расслабляюсь. Я сыт, мне неожиданно хорошо, уютно, я утрачиваю бдительность и засиживаюсь. Но судьба, вопреки обычному правилу, прощает мне легкомыслие. Уходя, я целую маму в щеку и честно думаю, что на следующей неделе обязательно загляну. Даже говорю ей об этом. Когда наклоняюсь к ее лицу, она проводит рукой по моим волосам… Я и сам знаю, что давно пора сходить в парикмахерскую, но мама молчит. Потом что-то в ней меняется и она подталкивает меня к двери:

– Ступай.

А слышится как «Иди уже».

Кошка с подоконника, Аврора, разговаривает со мной приблизительно так же и таким же тоном, только никто, кроме меня, ее не слышит.

В лифте я испытываю эмоции человека, прогулявшегося в задумчивости по минному полю.

109

– Ты, как всегда, вовремя. – Мама сбрасывает цепочку и отступает в глубь прихожей. – Мог бы и позвонить. Ах да… Как я не подумала: не положил деньги… Я только-только ногти покрасила. У тебя что, леденец за щекой?

Мне кажется, что с нашей прошлой встречи она стала совсем дробная. Исчезает. Видимо, умалчивает о чем-то. Мы все исподволь исчезаем, я тоже. И даже исчезнувший, я все равно часто буду думать о ней – тоже исчезнувшей, но лучше бы после меня. А она, что бы я себе ни выдумывал, будет беспокоиться за меня. Так же, как беспокоится сейчас. Скрытно и очень по-своему. Суждено ли нам встретиться с ней за пределами этой жизни? Кого спросишь? Попы наврут с три короба, прости господи. И за то прости, что устал извиняться, освободи от повинности, стань хоть на час другом… Вот черт… А с чего это я за попов перед господом извинился? В самом деле глупо вышло.

– Вишневый, ты же знаешь, что я вишневые люблю.

– Ну-ну.

За щекой у меня, конечно же, не леденец. И не за щекой, если уж следовать точности, а за губой. Но там тоже нет леденца. Думаю, до вопроса про леденец мама меня раскусила, слишком внимательна к мелочам, редко что упускает. Впрочем, я в этом доме не новичок и прекрасно понимаю, что ответов здесь от меня не ждут. По крайней мере серьёзных. Какой серьёзности вообще можно ждать от переросшего полувек раздолбая?

Где-то в квартире открыта форточка, сквозняк залетает мне под брюки, я чувствую его там, где заканчиваются носки. Интересно, на этот раз одинаковые или я опять напутал?

«Вот сейчас и проверим».

«Тапки… Ты на них смотришь».

Мама стоит на пороге кухни, ладони выставлены перед грудью, на весу, пальцы растопырены, нацелены на меня, такую не обнимешь. Ногти сохнут.

– Не сердись, ма. Был рядом, вот решил заглянуть. Соскучился.

Да, временами я лицемерю. У меня, если кто запамятовал, хомяк закавказский на иждивении. Если бы я отобедал сегодня дома, то хомяк сдох от негодования. Потому в доме только хомячья еда, да и то максимум на два дня. Хомячьих, заметьте, дня. Для меня это семечки на один недолгий присест… Смешно, ведь это семечки и есть… А другой еды нет. Только водяные микробы в кране. А в среду – день выплаты аванса, и все опять будет. Скромно, но сытно. Все впритык, но рассчитано.

На кухне у мамы телевизор неутомимой погремушкой распугивает ее одиночество. В данный момент он агитирует за средство, гарантированно удаляющее жирные соусные пятна с галстуков печальных однотонных расцветок. Стиль галстука подчеркнут особо. Судя по всему, где-то среди нас скрываются люди, ратующие за пестрые аксессуары, на которых ничего не заметно, хоть весь соусник на них вылей. Неохваченные. По настойчивости экранного коммивояжера и зазывной улыбки его партнерши по ролику догадываюсь, что их еще очень много.

На середину кухни неспешно выходит Матильда и внимательно смотрит на меня снизу вверх. Мы оба знаем, что это ее территория, при худшем раскладе Матильда мирится с присутствием на ней мамы. Поэтому я чопорно вежлив и слежу за своими манерами:

– Добрый день, Матильда.

Она не отвечает, хотя небольшой, возможно непроизвольный шаг вперед свидетельствует о том, что ей интересно, а я не противен.

«Ты уверен, что хочешь этого?» – спрашивает взгляд темных, задумчивых глаз.

«Да», – отвечаю ее же способом, оставляя губы плотно сжатыми. Кстати, так я выгляжу серьезнее и привлекательнее. Если бы не губа. Не зря столько времени репетировал перед зеркалом.

«Возможно, ты пожалеешь». – Матильда чуть склоняет голову набок.

«Всё может быть», – киваю бесстрастно.

«Ну, смотри», – решается она и подходит.

Я наклоняюсь и глажу псину сначала по голове, потом по спине. Чувствую, как напряжённое тельце под моей рукой расслабляется, подыгрывает движению. Теперь главное вовремя убрать руку, иначе буду наказан. За фамильярность. За ее, собачью, неосмотрительную податливость и неуместное дружелюбие. За то, что перестал гладить. Словом, за всё разом.

Они с мамой очень похожи, как и положено хозяйке и ее собаке. Я бы, честно говоря, поостерегся заводить таксу.

Матильда. Моя бывшая с моим новым хотели свою дочь назвать этим именем, со мной советовались, мне понравилось, но в последний момент передумали. Так бывает. До поры до времени родители всевластны над своим потомством и иногда чудят. Наверное, из-за этого, из-за пересмотра имени, дочь и выросла у них редкой стервой. Я называю ее Нематильдой. Впрочем, по моей версии она вся в мать. Я даже с отцом Нематильды на этой почве почти сдружился, два-три тоста оставались до брудершафта. Изводила его, следующего за мной в строю моей бывшей «разведеныша», пока сама наконец не выскочила замуж. Так появился новичок, кого можно было сживать со света. Моя дочь, а они со сводной сестрой от случая к случаю общаются семьями, говорит, что благоверного Нематильды только отцовство удерживает в семье. Я его понимаю: не так-то просто решиться оставить обожаемую дочурку с такой фурией. Мне ли не знать. Моя бывшая тайно мечтает, что когда Нематильду бросят, а надо быть полным идиотом, чтоб не понимать – это вопрос времени, внучку отдадут ей.

«Видимо, разрушение жизней – действительно увлекательная вещь. Ты об этом не думал?»

«Угадай ответ».

В ответ на откровения бывшей я, заставив ее слабовольно уронить нижнюю челюсть, объявил, что и сам бы не прочь взять девочку.

– Но… – Прорыв состоялся, и следовало начать быстро пятиться. – Ты же знаешь, что мне не хватает собранности, ответственности, поэтому следовало бы начать с собаки, а я, как видишь, застрял на стадии хомяка. Хомяк «клеточное животное», за него отвечать слишком просто. Это о той, девочке, что ты имеешь в виду. Я же совершенно о другом…

Почему ей так нравится обзывать меня тварью?

– Тебе нравится имя Матильда? – спрашиваю мамину псину и, пользуясь замешательством, быстро убираю руку и так же быстро встаю.

«Уважаю. Умеешь», – читаю в прищуренных собачьих глазах.

Ну, хоть кто-то.

110

На рекламе телевизор как-то по-особому наддаёт, видимо, надеется перекричать эхо в моих карманах.

– Сейчас лак высохнет, поставлю борщ разогреть. Хочешь – сам поставь. Будешь борщ? – доносится из комнаты.

Квартирка маленькая, комната рядом, спокойно можно переговариваться.

– Конечно, поставлю.

– Только в кастрюлю своей ложкой не лазь.

– Конечно не буду. Хомячура кланяться тебе велел…

– Тебе сколько лет, сын? Седой, потёртый, а все в игрушки играешь. Завёл себе друга по разуму. Весь в отца. Сушек возьмешь своему Хомячуре. Напомни, когда уходить соберёшься, сам не ищи.

– У тебя ведь всегда дынные семечки…

– Отсыплю.

– Спасибо.

– Не тебе.

– Не от меня.

– Ты не меняешься. Поздно уже.

– Уже уходишь?

– Подловила. Признаю.

Телевизор старый, картинка у него серо-зелёная, а при виде меня он еще больше бледнеет, помнит, как я обошёлся с его предшественником. Откуда ему знать, что сейчас я совершенно для него не опасен. Однако грех не воспользоваться замешательством, я вальяжно усаживаюсь на табурет. Если кто пробовал, то понимает, каково это – расположиться на табурете вальяжно. Целая наука.

Телевизор нервничает, пытается задобрить меня анонсом «Ликвидации» с Машковым. Потом скороговоркой выгружает на пять с половиной квадратных метров миллионы кубов невесёлых отечественных вестей и оттеняющих их катастроф из жизни ближнего и дальнего зарубежья. Наконец, уже бодренько – облегчился, – к заветному. Ради чего все и затевалось. Про личную обеспокоенность руководства страны трудностями, которые героически преодолеваются верным населением. Но собранные на властном Олимпе воля, решительность, интеллект… не дремлют, дабы искоренить нашу общую косолапую неустроенность. И мою, избирателя, личную.

Таких ответственных, занятых людей моя сраная жизнь заботит, а я, тварь такая, циник! Мне, сука, забавно.

Тварь? Надо бы позвонить ей, как справляется?

Помню, дураковали на поминках предыдущей правящей партии: «Надо было поменьше ей переживать за страну, людям жилось бы лучше». То были поминки! С размахом гуляли, на таких порванные баяны никто не считает. Как оно в этот раз сложится? Чем нынешние запомнятся? После истории с вызволением Тё из зиндана и коллизией с полицейским я строго слежу за тем, чтобы не проговаривать мысли вслух. Про себя думаю. Рот на замке. Пальцем губы проверяю на всякий случай. А инстинкты всё равно вопят что есть сил: «Заткнись уже думать, болван!!!»

Но сегодня я без тормозов, отчаянный. На дворе воскресенье, и мне непривычно прёт. Сушки, к примеру, обещаны. Про семечки дынные вообще молчу. Пусть и не мне, в конечном итоге. Я складываю кукиш. Сделать это в тесном кармане так же трудно, как охотнику устроиться на ночлег в лисьей норе, однако же очень важно. Так мой вызов нагляден, хоть и частично скрыт от постороннего взгляда. Частично потому, что, приглядевшись и не будучи конченым, испорченным пошляком, вы можете догадаться, что именно происходит в моем кармане. Можете, можете… Даже не сомневайтесь.

Большим пальцем, ему единственному в фигуре кукиша живётся относительно вольготно, нащупываю дыру в подкладке, прямо по шву. Третьего дня в нее ключ от квартиры проскочил. Повезло, что на кафель упал и что в подъезде неприятность случилась. Прямо под ноги ключ выпал. Я услышал его и одновременно увидел. Удивительно, что не почувствовал, как металл по ноге скользнул. Наверное, думал о чем-нибудь важном, а ключ тёплый.

Последнее время со мной часто такое: думать, думая, что о важном. В самом деле старею. Не хочется? Да нет, если вдуматься, то все равно. Раньше я думал, что старость – это когда ты наконец-то понимаешь, куда идти, и почти не сомневаешься, что уже не дойдешь, времени не хватит, сил, при том, что время и есть силы. Еще видел в старости пик ротации человечества. Она мне казалась хуже смерти, потому что после смерти старики уже не вредны.

Ну сколько можно клеймить преследующее их, в природном смысле, поколение, то есть нас?! Нам же приходится воздерживаться от перепалок, уважать старость, как учили. А от воздержания, все знают, чего только дурного не образуется в организме. От головы до суставов. Вот и умираем, случается, раньше стариков. А они горько и обидно думают о нас в крышку гроба: «Сла-ба-ки». Мы о них так не думаем, а они о нас – да. Но на кладбищах черти шалят, от этого там легко заблудиться в мыслях. Еще там легко быть неискренним, не ощущая этого. Неискренность – это вообще очень по-человечески. И пока ты жив, и на кладбище, то есть тебе пока карта прёт, – странно было бы не реализоваться.

Сейчас все вижу проще: от этого сквозняка рамы не заклеишь. По-моему, очень важно вовремя укутаться в пуховый платок забвения. Нежно отгородить себя от ненужного, порой пагубного внимания. Правда, конструируя кокон, следует предусмотреть в нем небольшую щель. Через нее должно быть удобно плевать на окружающий мир. Пусть и фигурально. И возвышаться над ним, оплёванным, как никогда раньше. Это повод для тоста. Впрочем, в моем возрасте повод для выпивки уже не важен. Сам факт, что дожил при таком прицельном износе, уже достаточен для молчаливой здравницы. Однако мотив никогда не бывает лишним. Он придаёт выпиванию пусть призрачную, но осмысленность. И почти умерщвляет чувство вины на утро.

Хорошо бы еще в этих тонкостях разбиралось похмелье. Но ему, родимому, хоть бы хны – что есть повод, что нет его. Царит, дрянь, аж с души воротит!

111

Похмельный, я словно закреплен на штативе. Могу шевелить только глазами, частично запоминать увиденное, улавливать звуки и обонять. Наверное, эта многофункциональность делает меня совершеннее самого продвинутого фотоаппарата. Впрочем, тут я могу заблуждаться, мало смыслю в технике. Даже пишу по старинке – пером. Не гусиным, конечно, если гусь не обладал стальным оперением. К компьютерам отношусь со скрытой враждебностью, но владею. Открытая демонстрация отношения грозит мне утратой работы, а список потерь, что с ловкостью фокусника встроится в фарватер этой печали, даже начинать не хочется. Ибо заведомо известно, чем он закончится. Это «3G»: долоден, дрязен, довнист. Если последняя характеристика, я о довнистости, требует пояснения, то вот оно: мне не приходилось встречать людей, у которых с утратой стимулов к жизни не испортился бы характер. В конечном итоге люди не сталь, чтобы закаляться. Или они перестали быть пригодными для такой закалки. Это конечный итог. По сути своей он как вывод не важен. Финишная ленточка, поддавшаяся бегуну. Потому что важна не порванная, кем-то сотканная ткань… Сотканная ткань, связанная вязь, скружевленное кружево… Чушь. Важен результат. И он налицо.

Все это не имеет касательства к моей маме. У нее стимул к жизни не просто в наличии, он в полном порядке. Это не дом, не семья. Только работа.

«Характер?»

«Что ж…»

– Ма, скоро ты?

– Две минуты.

Может сейчас самое время?

– Ма, забываю спросить, вылетает из головы, память дырявая: когда я хоронил бабулю…

– Вот только не начинай.

– Да какое уж тут начало. Я который раз продолжить пытаюсь.

– Давай обойдемся и без начала, и без продолжения. Вообще без этой темы.

Я слышу, как она включает фен. Вряд ли для того, чтобы ногти быстрее высохли. Фен старый, шумный и мешает говорить. Наконец-то нашел способ зацепиться за жизнь, объяснить, почему его никак нельзя на помойку. Но я тоже не самый тихий и фен мне перешуметь – плевое дело.

И сразу открывается тишина. Как дверь в невозможное.

– Ты ведь о своем деде. Я права?

– Так это был он?

– Откуда мне знать. Наши его посадили в свое время за то, что финн, как шпиона. Финны уже дома после наших лагерей, выжил, пару лет от себя добавили. Возможно за то, что недостаточно нашпионил. Я и не знала, что он в наши края вернулся. Он, кстати, не финн, а немец. Из обрусевших, но кровь не разбавлена, блюли себя. С Финляндией же не знаю, чего он там намудрил. Может, и впрямь служить устроился. Мать твоего отца тоже чуть в дальние края не уехала, но повезло ей не по чину. Или вступился кто за нее. Больно хороша собой была.

Не по чину? Неверное слово. Когда мама говорит о чем-то ей неприятном, обязательно ввернёт что-нибудь из старорежимного. Но что имела в виду? Не по заслугам провезло? Ладно, не главное. Чудо, что вообще заговорила на эту тему. И… ну да, бабуля, если судить по снимкам, была в молодости чудо как хороша собой.

– Я думал…

– Всю жизнь ты не о том думаешь.

– Как скажешь.

– Уже сказала. И, заметь, не раз. Что-то переменилось?

– Хорошо, мама. Я же согласился: твоя правда.

– Хорошо было бы, если бы у тебя своя правда была, сын.

– Она есть. Только… привирает слегка время от времени, моя правда… Она не то чтобы лжива, совсем уж испорчена, но случается ей… приврать. Наверное, хочет казаться лучше, чем есть.

– Вот и я о том же.

– О чем, мама?

– Посмотри, пожалуйста, борщ не закипел? Не надо до кипения доводить.

Никого не надо. Особенно маму. Тема закрыта. Запечатана сургучом. Дальше только сдержанность. Бусидо, путь самурая, который не самурай, не японец, но неплохо осведомлен, чем кончается давление на маму. Надо бы посчитать на досуге, сколько во мне осталось немецкой крови, если я ее по незнанию раздавал кому не попадя донорскими дозами…

«В доме нет спиртного, если ты о кагоре».

«Отвратительно прозорлив».

Медленно, чтобы не обжечься, осваиваю вкусный, настоявшийся мамин борщ. Его пряный дух приятно перемешивается с чесночно-мясным, на сковороде доходят котлеты с картошкой. Я предоставлен себе, мама сказала: «Доешь – позови» – и, наверное, читает в гостиной, растревоженная неприятным воспоминанием о свекрови, и в опасении, что я, бестактный и неделикатно настойчивый, за едой возобновлю расспросы.

112

Дед. Кто бы подумал, что бабуля в день похорон одарит меня таким неожиданным наследством. До сих пор это были всего лишь две вещи. Они гениально иллюстрировали суть двадцатого века, хотя и относились исключительно к его восходу и закату. Бабушка рассказывала, что ее мама, моя прабабушка, так написала в дневнике о двадцатом веке: «Начался вовремя, да вдруг через семнадцать истощился и иссяк. Мы не знали, что уже мертвы, потому что невозможно и нет сил оставаться живыми среди убиенного, что было так дорого нам или просто близко». Цитировала по памяти, дневник от греха подальше спалила. Другой грех пересилил. Бабуля оставила мне награду моей прабабушки Серебряный знак ордена Святой равноапосольной княгини Ольги – милый византийский крестик с сохранившейся светло-голубой финифтью. Увы, только на одной-единственной перекладине. Где судьбинушка его так подраздела – я не спрашивал, хотя сама прабабушка вряд ли застала его злоключения, повесилась в восемнадцатом. Хотя кто знает, тогда год за жизнь можно было считать. Вторым достоянием оказался именной наган, вручённый бабушке лично Михаилом Николаевичем Тухачевским в Гражданскую. В пятидесятые наган обесчестили, намертво заглушили ствол. Выпрашивали в музей, пионеров подсылали, но бабушка не сдалась.

В юности я называл серебряный крестик «живым» орденом, а наган у меня ходил в «дохлых». При этом «живой» меня интересовал постольку-поскольку, а «дохлый» еще как жил в моих играх. С ним можно было делать все, кроме как выносить из дома. Я и не выносил… если был риск попасться.

Теперь я пользуюсь оружием как грузом. Чтобы бумаги на столе не заигрывали со сквозняками. Наган, случись ему оказаться повернутым стволом в сторону клетки, очевидно нервирует хомяка, и это меня забавляет и озадачивает одновременно. Жаль, но ни мне, ни кому другому не суждено узнать, кем был Хомячура в прошлых жизнях. Может, под расстрельной статьей ходил или сам исполнял, а теперь совестится? Непостижимые тайны реинкарнаций, внутри которых так здорово фантазировать, и, собственно, Кимыч… – это все, что сближает меня с буддизмом, не отдаляя от скептического отношения к любым религиям. Как от понимания того, что людям надо на что-то или на кого-то уповать, потому что иначе обвалится, рухнет на них неподъемный груз ответственности за все и вся, и не сдюжат люди, выберут самый простой путь, а это – война.

С другой стороны, если разобраться, я и про себя-то не знаю… Не то что – кем был? Кем я есть?! Но почему-то этот пробел совершенно меня не волнует. Нам, редакторам, лишние пробелы в принципе по барабану, это дело корректоров. Я же как раз такой, лишний. И корректор до меня пока не добрался. Этим надо воспользоваться. И я пользуюсь. Не сильно с умом. Скажем так – соразмерно уму.

«Значит, все-таки дед».

«Удивлен?»

«Не понимаю, что чувствую. Надо разобраться».

«Пока будешь разбираться, он помрёт. Или уедет, что для тебя по сути одно и то же».

«Дьявол… Я ведь ничего о нем не знаю. Ни как зовут… Вообще ничего».

Хоть бы имя у матери выведать, но на сегодня лимит лояльности вычерпан досуха. На неделе позвоню. Уж неделю-то дед выдержит.

«А если мама не поможет? Не от нежелания, просто не знает… Такое ведь может быть?»

«Да запросто».

«И что тогда?»

«Тогда? Как жил, так и буду жить. В конце концов, если это и в самом деле был дед, то мог бы признаться, чего уж, столько лет прошло».

«Знаешь… Если бы довелось на старости лет такого внучка повстречать, я бы тоже, наверное, затаился».

«И то правда».

– Будешь уходить – сушки в прихожей. А я прилегла, что-то неможется. Дверь просто захлопни. Я подремлю.

– Да, мама. Может быть, что-то нужно? Чай с мятой заварить?

– Нет. И мяты в доме нет.

– Так я схожу.

– Куда ты сходишь? Ступай уже по своим делам. Чувствую же, что ёрзаешь.

– Нет…

– Мать не обманешь. Сухари троглодиту своему не забудь. И семечки.

Скажет: «Два сапога – пара»? Не сказала. Наверное, в самом деле неважно себя чувствует.

– Позвони, если что…

– Если что?

– Ну, мало ли.

– Позвоню.

113

Обратный путь всегда близок. Так странно устроен земной шар, на обратных путях он словно бы сморщивается и расстояния сокращаются. Как он это делает, я не знаю, но на пути домой всегда меньше ям. Подозреваю, что их забирает в невидимые складки. Минуя церковь, вспоминаю нищего с его «зачем?». Я не оцерковлен, это и ежу ясно, если вдуматься, то вообще не верую, но допускаю, что Он есть, иначе списывать не на кого и надеяться тоже. Однако нет-нет да и загляну в храм, если какой по дороге. Из любопытства. Сначала на улице постою, понаблюдаю за приходящими, потом внутрь войду, посмотреть, как у людей лица меняются по сравнению с тем, что «в миру» запомнилось. Однажды услышал невольно:

– Боже, для чего Ты меня оставил?

Прямо резануло по ушам. Потому что сам бы спросил: «За что?» Это нормально, привычно. На худой конец: «Почему?» В обоих случаях знал бы ответ. А «для чего?» – это, черт возьми, так… необычно. Изящно.

«Ну… И для чего?»

«Для того, чтобы отдохнуть от тебя, дурака».

«Спасибо тебе».

«Кушай, не обляпайся. Изящно, изящно… Раскудахтался от себя в восторге. Мысль подбери, рассупонилась вся. А тут люди кругом».

«Где люди? Какие люди? Что ты несешь?»

От обиды на самого себя нет лучше лекарства, чем «Трамвайная остановка». Универсальный рецепт. Мне такие больше всего нравятся. Помню, редактировал как-то статью про «кремлёвскую» таблетку. Раз в год принял – и весь год здоров. Сейчас, наверное, ее усовершенствовали: проглотил, запил – и шесть лет в Кремле. Здоров – это само собой. Почему-то «запил» я подумал как «запил». Сам не заметил, как взял левее, чем к дому.

«Трамвайная остановка» меня насторожила непохожестью на воскресное пополудни. Нет знакомых. Ни одного. Ни внутри, ни снаружи. Вообще подозрительно малолюдно. Двое снаружи, двое внутри. «У-у-у-у-у!» – звучит в голове горкой. Штормовое предупреждение. Я понимаю и благодарен. Предупреждён – значит вооружён. Шторм наскоро оценивает мою выучку и решает не связываться. Расценил, наверное, свои перспективы как «спетую песенку». У шторма в самом деле есть не раз, к слову сказать, коротко «спетая». «Капитан, капитан, улыбнитесь…» Коротко, потому что больше слов шторм не знает, ему и этих достаточно. До меня он в жизни не видел напротив улыбающегося лица.

– В стране всё нормально? – заглядываю в «полевую» кухню. – Имен «кашеваров» или «кошежаров» не знаю, но хоть лица привычные, уже что-то.

– Ты, часом, не охуел? – слышу в ответ.

И понимаю, что можно вздохнуть с облегчением: мир устоял.

– Менты навалились с какого-то перепугу паспорта с прописками проверять. Начальство какое-нибудь ждут с визитом, не иначе. Ну, наши «синяки» и рассыпались, как горох по щелям, остались проезжие, их прописка ментам до жопы.

– Приезжие, – поправляю на автопилоте.

– Говорю тебе – проезжие. Не хуй им сюда приезжать. И без них продыху в жизни нет.

С этим трудно не согласиться, хотя я приезжих ни в чем не виню: не было бы им места в городе – курили бы бамбук на своей «малой» родине и ныли, что на дорогу туда-назад зря потратились.

«Рыночник, бля».

«А можно без “бля”?»

«Охотно… бля».

«Вот возьму и напьюсь».

«От тебя дождешься».

«Смотри, трамвай…»

114

В моем маленьком доме темно, пусто, если не считать меня самого и задремавшего хомяка. Надо было мак с сушек счистить, а может быть это уже не тот мак, что… мак. Пусто и тихо. В большом доме вокруг нас обычный хорошо слышный гвалт и невидимая толчея. Бегают, строят, чинят, любят, грызутся. Мой маленький дом навсегда поглощен большим. Куда ему деться? Я как библейский Иона – Книгу ни разу не прочитал, а об Ионе из других источников оповещен, – проглочен китом. Но не желаю быть выплюнутым, поскольку в этом случае окажусь на улице. Правда, выплевывание людей на улицы никак с китами не связано, это дело коллекторов. Я же, хоть в чем-то позитивно отметился, настолько никому не задолжал. А у тех, кому остаюсь обязан по денежной линии… – у тех денег на коллекторов нет.

Киты… Вот и вспомнилось море. Как будто из прошлой жизни сон, а ведь все это снилось не далее чем сегодня. Море, кстати, совсем не было желтым. Не оправдало названия. Или нырнул я где-то так далеко от Хуанхэ, что муть в тех местах уже не мутная и лишь помнит себя таковой? Спросить не у кого. Есть, правда, один кореец, но он так намного узбек и еще больше – русский… Что русский кореец родом из Узбекистана может знать про Желтое море? Даже я теперь знаю больше: не желтое. Те, кто взаправду может помочь, наверняка увлеченно готовятся к ночи, «кошмарить» меня нацелились, монтируют свеженький материал. Потирают ладошки, крылышки… Не знаю, что там у них. Предвкушают забаву, затейники. В прошлую ночь, поклон в пол, побаловали, грех жаловаться. По такому поводу этой ночью пощады не жду. Но и заигрывать с судьбой, оттягивая до бесконечности отход ко сну, тоже не собираюсь. И без того день сложился на «пере…». Перележал, передумал, переел, перегулял, перепил… Перенервничал, конечно. Переиначить бы его на субботу, и завтра был бы еще один выходной. Я бы вышел.

Отворачиваюсь от хомяка лицом к стене. Хомяк не кошка, но все равно в темноте видит лучше, чем я на свету. Не уверен, но думаю, что это так. Пробудится и будет расталкивать меня взглядом, еду вымаливать. Шебуршу ногами, подгребая хвост одеяла под себя, так уютнее. Вспоминаю о будильнике – надо бы завести, сегодня как раз и надо. Вынужденно кручусь назад. Будильник щенком радуется вниманию. Надо бы снова лицом к стене, но вот же натура-дура – уже не хочется рожей в обои, на которых я пятно надышал, как на стекло туману, только мое пятно никогда не сойдет, не исчезнет. Надо бы обрадоваться, что хоть что-то после меня не исчезает, но как-то спорно это звучит, даже в мыслях. А спорному радоваться – значит какую-то одну сторону принять. Выходит не очень честно.

«А мне…»

«Нет, не всё равно».

115

Скоро, буквально на днях, ни с того ни с сего приходит в голову, опять непременно случится Восьмое марта. Потом, моргнуть не успеешь – Первомай. Эти даты никогда не прогуливают. Не то что февральская двадцать девятка – уклончивая, ленивая високосница. И наконец вскоре после Первого мая восторжествует «время лучка»! Счастливые дни, когда на ухоженных или запущенных – совершенно без разницы – дачных грядках повылезут, заторчав вызывающе в небо, первые молочно-зелёные луковые побеги. Рви их, вытирай о штаны, макай в солонку… Или прямо так, без соли. Так тоже нормально. Главное в этот момент держать в поле зрения горбушку пряного бородинского с маслицем поверху, но с внутренней стороны, и запотевшую стопку. Того, на что денег хватило. Вот тогда и поймешь, что какую бы жизнь нам ни устроили, она все одно однажды наладится. Уже почувствуешь – налаживается. Ненадолго, до слякоти, до холодов, но непременно… И подумаешь нехотя, вяло, но зато очень человечно: «Эти люди, что нами правят, в сущности, не хотят нам зла. Они просто не знают: как это – для всех хорошо? Ну хотя бы не для всех, но для многих, очень-очень многих. Их ведь никто к этому не готовил. А теперь учить поздно. Сами вон всех учат. Да и “жоп”, что тут скажешь, кроме как “хоть жопой ешь”… Слишком много нас. Не Чехия. С этим не поспоришь».

Проникнешься на две-три затяжки неизбежностью, будто в табак что подмешано, а потом опять за свое, привычное:

«При этом отлично разбираются в том, что для себя любимых и для любимых своих нужно?! Чтобы им, бля, своим, было хорошо. Родным, близким, друзьям, соседям… Вот народ жирует! Охренеть! А остальные говно ртами месят. Потому что не там родились, не с теми учились, в другом хороводе хороводились. А эти… все видят, но им по херу. И нам по херу, что им по херу. Значит, так тому и быть. Всегда».

И выпьешь за постоянство, сиречь мрачные мысли, хотя очень хочется – за светлое будущее. Но за будущее не пьют. Меня этому еще в армии научили. А на гражданке высмеяли странную примету. Никто, как оказалось, слыхом не слыхивал о такой. Темная публика у меня в знакомых, надо бы пересмотреть, да поздно уже. И по жизни, и по времени… Не вставать же за телефонной книжкой? Все равно примета мне по душе, я ей верен. С ней выходит, что каждый тост – маленькое прощание с прошлым. Или с настоящим. Проводы, одним словом. «Пока-пока».

Иными совами, скоро время «лучка» и незлобливых, пространных размышлений, приводящих к суждениям, определение для которых я так не подобрал. Я имею в виду не обидное определение.

Но я уже объявил во всеуслышание, что не дачник. Вытурили меня с дачи. По-тихому выперли. Я, собственно, и не сопротивлялся. Не дачник ведь. Дача для меня – это место, где не подобревший в старости гегемон держит в осаде бесполезную в земледелии и ремёслах интеллигенцию. Я же, смею надеяться, – она и есть. Интеллигенция. Так на хрена ж мне вся эта морока?! Я от гегемона и в городе устаю – хоть волком вой. Однако же на чужих загородных, незадымленных и незакашлянных просторах погостить могу. И даже с превеликим удовольствием. У Кимыча, к примеру, есть хибарка с недалёкой речкой, где окушки жиреют нам на уху… Совсем недавно битый час смотрел, как готовят уху. Процесс заворожил настолько, что упился в хлам. Никогда до этого телевидение не влияло на меня так сильно. Я кое-что записал, многое запомнил, жду оказии применить. Жаль только, что на День космонавтики, а это в наших широтах еще не дачный сезон… Убьют Кимыча. Пырнут ножом в двух шагах от квартиры, когда спустится на этаж ниже к мусоропроводу. На их этаже, расскажет жена, мусоропровод вечно забит всякой дрянью. Как и у меня в подъезде. Тоже мне эксклюзив. Кто? За что? Так и не докопаются. Скажут: «Случайно. Не повезло мужику». Имея в виду, что не вовремя вышел ведро выносить. Не то ведро подвело, не то мусор подкачал. Только такая смерть и может приключиться с Тё. Случайная. Как споткнулся. Столько разочарований пережил человек. Помню, говорил: «Смерть – это самая короткая шутка. Только подумаешь, что самое время рассмеяться, но не успеваешь. А если хотя бы ухмыльнуться удастся, значит, не твой еще час».

Философ. А по-моему, так полный pendejo. Это «раздолбай» по-испански.

На похоронах выяснится, что вся мужская родня Кимыча как есть коротышки. Низкорослые, мал мала меньше. И по этой причине гроб я, скорее всего, не понесу. Как бы мне ни сутулиться, приспосабливаясь к окружению, претендуя если не на единородство, то хотя бы на соразмерность, все одно не избавлюсь от образа существа инородного. Даже самые опечаленные из пострадавших от утраты пусть лишь на секунду, но улыбнутся глазами, глядя на «перекошенную» процессию, что неправильно, а потом уйдут обратно в себя, в свое горе. Я же в чужом горе, в нем страдается легче. Короче, либо мне надо будет самому в одиночку Кимыча, упакованного в дерево, на плече нести, либо скорбно шагать в общей скорбящей группе родни и товарищей позади.

«Но ведь я и не родня, и не товарищ».

«А кто тогда?»

«Ну… Почти друг. Есть же такая позиция?»

«Промежуточная?»

«Да хоть какая».

«Не знаю. Друг есть, приятель тоже присутствует, товарищ по службе, соратник по долгу, по духу, по… хрен его знает по чему еще, сотрапезник, собутыльник, соучастник…»

«Совладелец. И всё. Прошу».

«Еще вариант, если жизнь не мила, как хочется гроб нести – на корточках передвигаться. Но, учитывая повод, это не слишком уместно и, что важно, практически невыполнимо. Проблемы роста, хоть и не экономика».

«И пальто…»

«Да, и пальто… Полами по асфальту…»

«То есть присядки в пальто – никогда?»

«Угадай».

«Значит, пойдёшь в массовке».

«Я всю жизнь там. Удивил».

Музыку родня Тё закажет странную. Ее звуки будут биться в голове, как птенцы кукушки, вышвыривая прочь все свое, привычное, родное. Меланхолия ниспадёт на меня, подобно крылу гигантской бабочки, утраченному прямо на лету. Куда, на чьи головы рухнет потерявшее управление однокрылое тело – меня не заинтересует.

«Вот оно, отличие пытливого ума от погрязшего в лености».

«Кто бы говорил».

Так подумаю. Разумеется, меланхолично – невыразительно и неторопливо.

Если вдуматься, то суть меланхолии в привычности восприятия жизни. Я, к примеру, не вижу вокруг ничего непривычного. Это повод подумать о себе как о настоящем эпикурейце, потому что вроде как научился извлекать наслаждение из пустяков: почтовый ящик пуст, в нем нет рекламы; телевизор сдох и в доме больше нет новостей; кредитор неделю как не объявляется и притом совсем не забывчив; место обнаружил в газете, где ни слова о президенте, судя по виду – самое зачитанное… Не до дыр, конечно. Дыра, окруженная главой государства, – слишком волнительный образ, можно не пережить.

Во время поминок вдова сунет мне в руку конверт с моим именем. Именно сунет, а не отдаст. Потому что между исполнением печального долга и пожеланием «бери и проваливай» есть разница. Я ее понимаю. В конверте обнаружится дорогой и пижонский блокнот «молескин», перетянутый, как положено, резинкой. В нем три странных записи.

Первая: «Марс не будет атаковать Землю. Он заключит ее в объятия и трахнет в один из радиальных тоннелей метро. Я бы предложил поближе к станции Марксистской».

Вторая: «Я ведь тоже живу в своем обособленном мире как в пузырьке воздуха. Пузырёк выпуклый, поэтому люди видят меня по-разному, но никто – таким, какой я есть на самом деле. Возможно, что я вообще не более чем отражение от блестящего, отполированного дыханием воздуха. Поэтому не стал всматриваться в дурацкие графины».

Третье: «Вы только представьте себе, что у Отелло с Дездемоной трое слабоумных детей. Как думаете: проще ему в таких обстоятельствах было бы порешить жену? Я так даже не сомневаюсь. Да, кстати… Или некстати? Среди детей – ни одного чёрного. Но Дездемона тут ни при чем. Она об этом мечтала, и мечты сбылись».

Круто. Признаться, никогда не подозревал Кимыча в тяге к сочинительству. Отнесу это на свой счет: рядом с неудачником странно не попытать своего счастья. Должно же быть незанятое пространство. Творчество – оно сродни инфекции. Правда, для того, чтобы инфекция схватилась, прижилась и развилась, нужна, как мне кажется, не только благоприятная среда, но и… генетическая предрасположенность? Я право не знаю. Но что-то нужно, и это неоспоримо.

Меня самого зацепит куда легче, чем Тё. Хозяин «Трамвайной остановки» неприлично распалится из-за графинчиков, дерзко перебитых мною в тот вечер, когда я буду провожать своего товарища. Уже без него. Но с неожиданной ясностью, насколько этот корейский бес-шаман-чукча-пьяница-доставала-вообще-неведомо-кто… – был мне дорог. Я постараюсь, из кожи вон буду лезть, но так и не сумею доходчиво объяснить чудаку хозяину «Трамвайной остановки» Ризо, что невозможно, совершенно бессмысленно и даже опасно пытаться понять нашу жизнь, подглядывая за ней из-за стекла, кайфуя в стерильных микроскопических пузырьках. Он, Ризо, хоть ему и многое можно, все же туповат.

– Пусть окунутся в наше… во все наше, даже если передохнут потом! – буду кричать тупице в лицо. Зачем только слова выбирал, чтобы без мата. Всяко можно было. Выдрессировали, суки. Теперь обратно расдрессировываться. Вот же неймётся, мудакам, жизнь мне осложнять!

Тупица заберёт у меня пальто. То, что карман у пальто надорван – а я укажу, собью значимость прихода, его не взволнует. Вообще никак ни на чем не скажется. «Фиолетово» ему будет, как сказала бы внучка, посвящая меня в доселе неведомые мне тайные связи цветов с отношением к миру. Правда, она говорит «фиалетово», потому что уверена, что слово родилось от фиалки. Спорить с ней на этот счет совершенно бессмысленно. Она коренная москвичка, с молоком матери всосала протяжное «аканье», да и в принципе не желает принимать очевидное. Таковы они, коренные…

С того дня как я шумно, с гомоном и битьём заговорённой посуды «профестивалю», поминая старину Кимыча, «Трамвайная остановка» начнёт медленно и неуклонно хиреть. Посетителям станут предлагать трескуче-хрупкие пластиковые стаканы, но на меня никто из своих не обидится. Какого хрена было баловать людей хрупким баловством, не имея при этом запаса? Уместный вопрос. Еще как уместный. И задан будет не мной, а в мою защиту. Похоже, что долгие годы я был к людям несправедлив. Недооценивал, выпивая с ними, присущий им трезвый взгляд на жизнь.

Стопки избегут расправы, но вслед за графинчиками они бесследно исчезнут из нашей жизни. По крайней мере в этой утрате я буду неповинен. Допускаю, что кто-то другой, не менее удалой подсуетится. Подсмотрел мой аттракцион и подумал: «А чем я хуже?» Погром, даже такой шутейный, – неубиваемый вирус. И правильно. Алюминиевые вилки к бумажным тарелкам, гранёные стопки к пластиковым бутылочкам из-под сладкой газировки – что за дерьмовое время мы проживаем? Переливать в пластик только что выгнанное… Я сейчас просто повешусь. Совершенно невыносимая эклектика.

Завсегдатаи еще какое-то время по инерции будут заглядывать в «Трамвайную остановку», «на огонёк». Правда, немалая их часть предпочтёт буквально со дня открытия возникшую ниоткуда конкурентную точку в двух кварталах от привычного места. У настоящей, регулярной, если так понятнее, трамвайной остановки. В дань традиции, хотя какая, к черту, традиция, если все вокруг меняется, – они поименуют ее промеж собой «Остановкой по требованию». Потом неожиданно выяснится, что у хозяина «Трамвайной остановки» нет лицензии, регистрации, а в заведении плохая проводка, отсутствуют средства пожаротушения и вопиющая антисанитария. Кроме того, Резо его имя… Имя важно.

Примерно через неделю после скандального сноса «Трамвайной остановки» ночью волшебным грибом на ее месте вырастет новая забегаловка. Такая же, как и предшественница. Маленькая, низенькая, неказистая, придавленная пошлой розовой вывеской «Приют». Насквозь временная. Спугнуть – только дунуть, тут же сложится в кузов «Газели» и укатит на неосвоенные места. Я думаю о ней как о целиннице и грущу о бабуле.

Вход в «Приют», как и уличные столики, по странной прихоти Зураба, хозяина, будет развернут в противоположную от трамвайных путей сторону – на жилой массив. Я буду скучать по вагоновожатому. Вот уж никогда бы не подумал. И начну заглядывать на задворки «Приюта», чтобы видеть, как тот, глядя прямо перед собой, словно загипсованный, ведёт свой реликтовый экипаж. У него в списке потерь тоже новая строчка.

С тыльной стороны «Приюта» все вскорости будет по щиколотку зассано, так как в меню воцарится пиво. Пластмассовую кабинку мобильного нужника откроют лишь раз, при приёмке объекта. Да и нет в нашем районе служб вывозить чужое говно, со своим бы справиться. По этой прозаической причине мои вылазки, дабы полюбопытствовать, жив ли курилка вагоновожатый, не продлятся долго. Первые две недели, не дольше. Потом, как и все, я стану посещать тылы исключительно по нужде. Мы все легко обучаемы.

Кто-то распустит слух, что хозяин «Приюта» всё тот же Резо, что владел «Трамвайной остановкой», только в «Приюте» он, по условиям конспирации, «не отсвечивает». А Зураб – его родственник. Не знаю, так ли это. Мне не климатит разбираться, действительно ли Резо «залег под паркет» и затеял старо-новый бизнес. Только ни его самого, ни своего пальто я больше в нашем районе не увижу. Но все будет не окончательно плохо, на мой сухарь тоже капнет фарт. Хозяин химчистки расщедрится и предложит мне выбрать куртку из невостребованного добра. По правде сказать, я и не знал, что такое в химчистках водится. Что чужое порой пропадает – на себе испытал, но чтобы свое люди не забирали?!

Выберу я нескромно и во всех отношениях очень удачно: зимнюю, стёганую, три четверти… Мечта скромника. К тому времени, кстати, уже распогодится, и я перестану в плаще и шарфе выглядеть наполеоновским мародёром на смоленской дороге, а значит, смогу чаще бывать у сестры и, как следствие, немного прибавлю в весе. Мне это пойдёт на пользу. Придут холода, и я опять вынужденно похудею, но отправная точка все же будет весомее нынешней. В плане запасливости я стану гораздо лучше понимать своего хомяка, ему, однако, это особой пользы не принесёт.

Ремонт в подъезде снова отложат на неопределённый срок, но я рисковать не стану, улучу момент, когда подоконник будет пуст, и сфотографирую камерой в телефоне интересующий меня фрагмент. Телефон заряжу, как раньше он никогда не был заряжен. Удивлюсь, что он не сошёл с ума от такого количества энергии в мини-мышцах. Потом стамеской я соскоблю надпись. Все краски. До самого дерева соскоблю. Есть вещи, которые настоящий мужчина должен делать сам и делать их обстоятельно. Увы, получится форменное уродство: в образовавшуюся лунку мужики из семей, ратующих за здоровый образ жизни, отправленные дымить на лестничную площадку, станут гасить бычки. Совсем, надо признать, не больно прижигая мою остывшую память.

Киса, она же Аврора, облюбует какой-то другой подоконник. Смрад от окурков придётся ей не по нраву. Я перестану ее видеть, подниматься выше третьего этажа у меня нет повода. Если только верхние соседи затопят. Но тогда скорее им ко мне бегать придётся. Мне-то чего у них высматривать?

Тем не менее, открывая квартиру, я буду привычно зорко оглядывать территорию и особо внимательно смотреть под ноги. Пусть хомяк, как повсеместно принято у обитателей клеток, всегда в большей безопасности, чем мы снаружи. Да и клетку я переставлю так, что ее практически невозможно будет свалить со стола.

Лампа? Изуродовать ее еще больше, чем уже… состоялось, – совсем нереально. Разве что добить окончательно. Но, чувствую, она это примет как акт милосердия. А мы милосердны, но и лампа нужна.

Будильник? Сам по себе, без клетки и лампы, он, конечно же, по-прежнему представляет определённый интерес. Определённый. И в альянсе с ними – тоже. Но… Остановится, утомлённый походом, который у будильников жизнь и есть. Окончательно и бесповоротно. Будто кто приказал: «Стой. Твоё время пришло». С каждым так однажды поступят. Заглохнет его нехитрый движок, сколько его ни запускай. Напугает меня до полусмерти. Я даже давление измерю и кровь сдам на анализ всего, что в кровях ищут, – так связаны мы с ним по жизни. Но все обойдётся. Правда, только с кровью. Медсестра понимающе похихикает над моей просьбой не пересылать результаты анализа мне на службу. Сама, видимо, балуется травой или чем-то пожёстче, но не настолько, чтобы рискнуть работой. А я бы рискнул, не очень работа: старичье нудное, дети проблемные, увечная юность, говённая зрелость, сверстники… О них, о сверстниках вообще думать неприятно. Но по-любому женщина с пониманием. Это ее выделяет. Правда, больно страшна, мне столько не выпить. Однако правда – я ведь правда подумал о правде? – нынче зависима… Мне не перечислить – от чего, и уж тем более не вписаться в зависимость. Проще выписаться: выпью больше, чем «столько не выпить». Взломаю границы. Удовольствие промоет, как в ручье промывают…

«Что промывают в ручьях?»

«Откуда я знаю. Золото. Это не обо мне».

Так всё вернётся на круги своя.

Вот только второго «Тик-так, киса, бума» в моем доме уже никогда не удастся устроить. Буду настороже. Не доверяю кошкам.

Фотографию памятной надписи на подоконнике я через неделю-другую забуду неизвестно где вместе с телефоном. Вспомню Кимыча – кого еще? – он бы утешил меня по-восточному мудро:

– Может, уже завяжешь? Сопьёшься ведь, русский.

Я уловлю ключевое слово, но не услышу.

Мешки с цементом так и будут валяться под лестницей. Сосед-дачник поначалу пометит их крестиками, потом углубится и пронумерует. Позже закроет плотной непрозрачной плёнкой. Как-то раз совсем поздним вечером я застану его за пересчётом и непонятно зачем спрошу: под какими номерами мои два? Похоже, что после этого мы никогда не помиримся.

Цемент строители вывезут ровно в тот день, когда сосед, истерзав себя и соседей, всё же пробудит в гараже от зимний спячки свою колымагу. Увы, его плёнка, заботливо прикрывавшая добычу, исчезнет вместе с мешками. И я пойму, что окончательно и невозвратно утратил способность сочувствовать.

Вот так всё и сложится. Киношно. Можно было бы заработать на сценарии. Но вставать на ночь глядя и записывать я не буду.

С этой мыслью пересиливаю себя и отворачиваюсь от хомяка к стене. Иначе не усну, всю ночь проваляюсь в переживаниях. А выспаться очень надо, давно пора.

Напоследок представляю себе, как невидимая рука наклоняет небо, будто сковороду, и из нее сыплются яркие звезды.

На сей раз я готов, не оплошаю. Я успеваю загадать желание, душой выкрикиваю его, чтобы никто не подслушал: «Все-го-хо-чу!!!» Если исполнится, то поживу как человек, который может быть и звучит не очень гордо, но ему, черт возьми, ах как хорошо!

Всё. Теперь спать.

116

В понедельник просыпаюсь от того, что молчит мой старый будильник. Тревожно молчит. Никакого «Тик-Так…». А мне так просто страшно. В груди сразу забухало: «Тук… Тук… Тук, тук, тук». Как поезд оставляет станцию, только поезда так быстро не разгоняются. Проспать мне нельзя.

«Наручные смотри…»

«Твою в душу… Куда я их положил? Попить».

«Потом попьешь. Уф-ф, вот они. Нет, вроде бы не погиб».

«Не зарекайся. Еще в порядок себя приводить».

«В беспорядке сойду».

«Попить».

Вторую неделю на службе циркулируют слухи о грядущем сокращении. Причем нешуточном. Так американцы в августе сорок пятого «сократили» Хиросиму и Нагасаки. Прости, Япония, мне эту вольность. Предупредили уже, что начнут со «стариков» и разгильдяев, а мы с Кимычем в обеих командах в основном составе. Правда, я больше его разгильдяй, потому что ростом намного выше и из-за этого все время на виду. «Прошмыгнуть» – вообще не мой глагол. По жизни. И как следствие, совсем не мое действие.

Щелкаю выключателем скособоченной лампы – стрелки будильника подняты на без десяти два, там и замерли. Сдался, дохлятина, стрелки вверх, такого уже не накажешь, если мало-мальски соблюдать приличия. Еще раз тянусь к наручным, уже догадываясь, что запаниковал преждевременно – за окном темень кромешная, густая, плотная, не утренняя. И Хомячура на включённый свет не реагирует, нет его на привычной позиции «Подайте оголодавшему хомяку!». Дрыхнет, животное. Так и есть, пять сорок пять. Надо бы к часовщику заглянуть, часовая стрелка что-то в бега ударилась, сразу и не поймёшь: то ли пять, то ли шесть…Час десять еще запросто поспать можно. Было бы можно. В тот же миг на свет вырывается понимание, что скорее всего я уже не засну. И тогда день по вине недосыпа сложится трудным и утомительно бесконечным. Гадко сложится. Уже принялся гадко складываться. Лиха беда начало.

Мне, если по-честному, в принципе нельзя без будильника засыпать. Как есть просплю. И не какие-нибудь там жалкие десять минут. Но это пораженческое настроение, а понедельник можно пережить только бойцом, поэтому никакой сдачи в плен. Я беру в руки будильник и аккуратно проверяю завод. Отлично помню, как собирался вчера его завести, а вот довёл ли мысль до действия… Вращаю крылышки за спиной ископаемого, они неожиданно легко поддаются – неужели все так просто? – и выставляю время. На сон осталось шестьдесят пять минут. Прислушиваюсь в привычному тиканью: идёт!

«Вот дерьмо!» – восторгаюсь обоими: будильником и собой. Собой – за неравнодушие к дурным предчувствиям, породившим пытливость ума. Водружаю будильник на привычное место. Место видно, промахнуться мимо него невозможно, не запылившийся пятачок. И тут же – «Бум!». Еще руку не успеваю убрать, как внутри старого монстра хлопает пружина…

Не думал, что из-за пустячной, давно-давно пережившей свой век вещицы сердце может наполнить такая горечь. Даже в слюну ее пробивает… Что же теперь будет убедительно отмерять мою неубедительную? Вдвойне неприятно, что сам же вчера вечером, перед сном, выдумал будильнику такую судьбу. Или это уже был сон? А что еще мне приснилось? Не помню… Нет, помню! Очень необычный сон. Что-то удивительно оптимистичное, совсем не похожее на мои привычные сны. Про звезды. Я что-то у них просил, а они обещали все сделать и падали, падали… Господи… Неужели…

117

Неужели случится чудо и я в самом деле когда-нибудь нырну в Жёлтое море? Если так, то место выберу специально подальше от устья реки Хуанхэ, чтобы в воде все было видно. Мало ли, вдруг какая купальщица случайно рядом окажется. Ну совершенно случайно. И еще важно, чтобы попасть туда не весной, потому что весной в тех краях над волнами пролетают настоящие песчаные бури и даже самые отчаянные мариманы остаются в портах попивать барбадосский ром. Другие сорта бывалым шкиперам не очень по вкусу. Новички, приглядываясь, подстраиваются и отдают предпочтение тому же пойлу, что и ветераны, хотя многие вообще-то не просто не ценители рома, а не переносят его сладко-ванильный вкус.

Новичков портовые бармены видят насквозь и после второй порции принимаются лить в стаканы что ни попадя. Их очень легко надуть, они новички и не замечают подмены. Не готов «обуть» новичка? Не ходи в портовые бармены. Я бы так написал над дверью в барменский призывной пункт.

Словом, даже если меня весной занесёт в Жёлтое море, я найду чем заместить купание. И уж меня с ромом не проведёшь, не на того напали. Ветеран движения.

А Жёлтое море… Черт с ним, пусть оно будет таким же, как Чёрное или Красное – совершенно другого цвета.

118

Спать мне уже совершенно не хочется. Как и принуждать себя погрузиться в сон, пересчитывая с закрытыми глазами баранов на фоне прибоя. Два разных мира в одном – бараны и море, – воображаемом, беспомощном изъять меня из реальности. Настроение какое-то, необычно для недосыпа, похмелья и понедельника, бодрое. И день, вдруг чувствую… день будет очень далёк от моих недавних предвидений. Не чёрно-чёрной, не чёрно-серой и даже не серо-серой раскраски. Нормальным будет день. Может, даже удачным. Хоть и понедельник.

«Ненавижу».

«Кто бы сомневался».

При таком оптимизме сознания по дороге с работы сам бог велел в химчистку заглянуть. Насчёт возмещения. Выбрать себе теплый куртец, три четверти, почти не надёванный. И зачем только новую вещь в чистку сдавали? Даже цвет наперёд знаю. Темно-синий…

Что-то тут не так. Может, прав Кимыч насчёт «Трамвайной остановки»? Чего они там, отравители, в выпивку подмешивают? Похоже на галлюциноген. Но, по уму, такого не может быть – слишком дёшево берут. Фу ты! Нервно облизываю губы и, кажется, чувствую вкус маминого борща. Я вчера был у мамы, потом, вечером, в «Трамвайной остановке», надо же было как-то скруглить неплохой выходной. Мама точно ничего лишнего в борщ не добавит. У нее все всегда строго по рецептам. И сама ела. В кастрюле только на меня оставалось…

«Может жар? Вирус?»

«Конечно, это они – вирус и жар. Вчера на улице подобрал. Они всегда об руку, гады».

Я подношу ко лбу руку, потерявшую твёрдость от одной мысли о немочи, и чувствую, как в центре лба ощутимо пульсирует. Но совсем не больно. Ну, может быть, самую малость. Самую малую малось. Такую, что только сейчас и ощутил. Под пальцем необычно тепло и слегка покалывает. Я закрываю глаза, что-то подсказывает мне поступить именно так, и перед мысленным взором предстаёт странный узор, напоминающий лабиринт с озерцом в форме Байкала. Озерцо справа. Бог ты мой, да это же рисунок моего пальца! Озерцо – это я неудачно пиво открыл, краем пробки поранился.

«Пошевели».

«Сейчас пошевелю».

«Вот это да…»

Будто под увеличительным стеклом палец перед глазами держу. Перед глазами? Неужели… Третий… Не может быть. Я уже и думать забыл, не то что надеяться. Жил с уверенностью, что такой шанс только раз даётся. Убираю ото лба палец, озираюсь, будто первый раз попал в собственное жилище. Да нет, вроде бы все на месте. И тут как снег на голову – а я в Гидрометцентре тружусь, в Москве, и за окном не март, а декабрь, – первая нормальная мысль: надо бы вывезти куда-нибудь Кимыча на День космонавтики. Чем черт не шутит, а в моей стране бог подолгу спит… Прости, если не прав, но ведь прав же! Однако впереди еще есть время, придумаю что-нибудь.

«И пусть лучше жена Кимыча мусор выносит. Очень неприятная женщина».

«Дельная мысль».

«И тебе, Резо, не видать моего пальто. Лучше думай, как бизнес свой сберечь. Графинчиков ему, козлу, жалко… Никто не тронет твои стекляшки!»

Не помню, когда еще чувствовал себя таким собранным. Жить буду – не умру!

«Не ум. ru. Неплохое название для сайта».

«Или для книги».

«Или. Напишешь?»

«Да пошёл ты!»

«Я? Как скажешь. Да пошёл я!»

«Докопался, зануда… Ну, пусть мы оба пошли… Жить».

Может быть, я жизнь по неверному курсу ценю? Она девальвировалась, а я, дурак, не заметил? Переплачиваю? Все может быть. Да и хрен с ней. Другое куда важнее… Вот спущусь через час вниз, выйду из подъезда, и дворник спросит меня:

– Чито такой позимка, знаешь, раз ты умный?

А я отвечу. С ходу. Будто заранее знал вопрос, как, собственно, и будет.

– Позёмка? Это, чучело ты косноязычное, пурга для лодыжек.

Пусть таджик в хлам удумается.

С чего я вообще взял, что дворник – таджик?