БЕРТ СТАЙЛЗ
СЕРЕНАДА БОЛЬШОЙ ПТИЦЕ
ПОВЕСТЬ
Посвящается Мэку,
хорошему парню, которого сбили,
когда я был в увольнении в Лондоне
и развлекался там.
Эта книга вышла в Америке сразу после войны, когда автора уже не было в живых. Он был вторым пилотом слетающей крепости», затем летчиком-истребителем и погиб в ноябре 1944 года в воздушном бою над Ганновером, над Германией. Погиб в 23 года.
Повесть его построена на документальной основе. Это мужественный монолог о себе, о боевых друзьях, о яростной и справедливой борьбе с фашистской Германией, борьбе, в которой СССР и США были союзниками по антигитлеровской коалиции.
Первый экипаж
Лейтенант Сэм Ньютон, командир корабля, 23 года, из города Сиу (шт. Айова).
Лейтенант Берт Стайлз, второй пилот, 23 года, из Денвера (шт. Колорадо).
Лейтенант Дон М. Бард, бомбардир, 24 года, из Освего (шт. Нью-Йорк).
Лейтенант Грант Х. Бенсон, штурман, 22 года, из Стамбо (шт. Мичиган).
Ст. сержант Вильям Ф. Льюис, бортмеханик, 20 лет, из Гранд-Айленда (шт. Небраска).
Ст. сержант Эдвин К. Росс, радист, 23 года, из Буффало (шт. Нью-Йорк).
Мл. сержант Джилберт Д. Спо, замковой, 21 год, из Уинстон-Сейлема (шт. Северная Каролина).
Мл. сержант Гордон Э. Бийч, турельный стрелок, 34 года, из Денвера (шт. Колорадо).
Мл. сержант Базил Дж. Кроун, срединный стрелок, 24 года, из Вихиты (шт. Канзас).
Мл. сержант Эдвард Л. Шарп, хвостовой стрелок, 21 год, из Хот-Спрингса (шт. Арканзас).
Сэм, как и я, ходил в Колорадский колледж в Колорадо-Спрингсе, так что мы побратимы. Оба были усердны не столько в учебе, сколько по части гулянки, пока не попали в курсанты. И чистое везение, что столкнулись в Солт-Лейке. Там мы улестили некую военбарышню, чтоб записала нас в один экипаж.
Дон до войны служил в банке. В экипаже с выпускного тренажа в Александрии (штат Луизиана). Был инструктором по бомбометанию, вовсе не должен был идти на фронт, Да хотелось поглядеть, что такое война, и повесить себе орденскую ленточку со звездой.
Грант кое-как учился перед войной в Мичигане, поболтался по стране, числился в пехоте, пока не стал штурманом. В экипаж включен также в Александрии.
Льюис, до войны таксист в Гранд-Айленде, крутил там с девицей и вечно мечтает, как бы вернуться домой.
Росс на гражданке днем трудился в конторе, а вечером в театре. Когда экипаж урезали с десяти человек до девяти, ему достался правый фюзеляжный пулемет вместо верхнего над люком радиорубки.
Спо сидел за правым срединным, пока нас было десятеро, и подготовился на замкового, когда затеяли перевести его в наземную службу. Он до войны ничем толком не занимался, просто ходил на пляж.
Бийч единственный в экипаже женат. Прежде — слесарь по будням и рыболов по выходным.
Кроун у нас за оружейника, лишь он понимает в бомбодержателях. Где только не жил, кем только не был. По специальности прокатчик, но работал и на нефтепромыслах и еще где-то.
Шарп жил в мирное время на ферме. Пожелал было стать врачом, вызубрил тьму медицинских терминов и развил в себе клинический интерес ко всему подряд. После войны намерен вернуться на ферму и валяться в тенечке.
Кроме бомбардира и штурмана, экипаж собран в Солт-Лейке, на базе 2-й армии ВВС. Все вместе мы отправились на летную практику, а потом на новеньком Б-17 прибыли в Англию.
Для начала
Стоит лето, война на белом свете. В Нормандии война и в Италии, вовсю война в России. Та же война наступает на острова и на небо Японии.
Кусочек войны, хоть как-то известный мне лично, — это воздушная война в Англии. Надо мною на стене карта Европы. Всякий раз, опять приземлившись в Англии, я рисую новую бомбочку на карте поверх города, который мы навестили.
Почти всегда тут ни вчера, ни, пожалуй, завтра. Одно сегодня. Сегодня кислородная маска, сегодня Берлин или Киль с высоты 25 тысяч футов. Сегодня — путаное, словно прошлое, а порою такое же Прекрасное.
Странное дело, этот кусочек войны никогда не остается сам собою хоть ненадолго. То несбыточный сон, тишь одинокой луны, то сплошной ужас, сумятица страхов и предчувствие смерти.
Жизнь всегда как лоскутное одеяло, по-моему; секунда, и час, и день сунуты в череду других секунд, часов, дней. Некоторые складываются во что-то, иные болтаются вне прочих, словно «крепость», потерявшая строй.
У меня в эти дни будто сто ликов. День меняет мне лицо и тело. Любое состояние — не больше чем на час-другой. Я лишен постоянства.
Наш мир чуден... мир вроде бы недурен... мир дыра дырой... мир безнадежно болен... мир полон солнца и голубизны... и все за один день, все порой за один час.
Первый вылет
В свой первый мы идем 19 апреля. Днем раньше контрольный полет (после месячного перерыва) получается у нас недурно, и полковник дает разрешение.
Один майор потолковал чуток с нами, как быть со стартом и нет ли вопросов, мол, надо эту детку держать в строгости, тогда наверняка вернешься домой.
В эскадрилье нехватка экипажей, а то бы дали еще несколько пробных полетов.
Майор отпустил нас, и Сэм собрал экипаж, чтобы сказать: с этой минуты все у нас должно быть в лучшем виде.
— И ты держи ее в строгости, — это он мне, — я не намерен за тебя отдуваться.
Я в строю «семнадцатых» летал лишь дважды, раз на выпуске и раз на тренировке. Так что не ахти какой мастер.
— Налет массированный, — объясняет Сэм.
Все это говорят. Мы четыре дня в дежурной бомбардировочной группе, и каждый в группе знает, что пойдем в массированный.
Идем в клуб. Ничего там нового. Никому словно нет дела, что завтра рейд. Никто не прячется по углам в раздумьях.
На обед свиные котлеты. Сижу рядом с парнем из нашей эскадрильи, которого зовут Ля и как-то еще. Я называю его Ля Француз, никак не усвою остальную часть фамилии. Парень он рослый, обычно в подпитии, вылитый пират.
— Вот и попал ты в нашу честную компанию, — произносит.
— Мы вроде идем завтра, — отвечаю.
— Вылет что надо, везет тебе!
— А куда?
— Какая разница! — он отмахивается рукой. — Люфтваффе выдохлись, разве не слыхал?
По мне отлично. Я не прочь глянуть как-нибудь на «фокке-вульф», но совсем не обязательно встречаться с ним завтра.
Пожевав, мы с Ля Французом отправляемся сказать спокойной ночи его самолету на стоянке, которая устроена за рулежными дорожками и полем турнепса. На велосипедах мы едем сквозь дымку по миру голубому, зеленому, тихому.
Убедившись, что самолет хорошо устроился на ночь, бродим в окрестностях, поджидая закат.
— Недурственно, — говорит Ля Француз.
Говорит вроде бы сам себе, так что я ни слова не добавляю.
Я было расположился на своей койке, когда в комнату вваливаются трое ребят, включают свет. Бомбардир и штурман волокли второго пилота в постель, а он возьми да и сверни в Мою комнату.
Он крепко пьян, ясный взор смерти читаешь в его глазах.
— Ау, у тебя все тип-топ? — спрашивает этот второй пилот.
— Похоже на то, — отвечаю полусонно.
От него больше слова не дождешься, стоит да хохочет, и комната полна этим хохотом, вся дрожит.
Бомбардир и штурман утаскивают его в постель. Бомбардир после этого возвращается и рассказывает:
— Крошка наш не в себе. Долго не протянет. Слишком много видел, как товарищей сбивало.
Свет погас, я лежу, сон не идет.
Страха во мне нет. Просто удивляюсь, зачем вообще я тут. К этой ночи готовился издавна. Мечтал о ней в дни занятий, листая журнал по авиации. И вот мы готовы идти наутро в бой. Бить немцев.
Вижу теперь: я слабо соображаю, что такое убивать.
Нет во мне чувства такого, как у польских летчиков со «спитфайров»; их мы встретили в Исландии, по пути сюда. У них сурово. Им охота перебить всех немцев на свете. Во мне этого нет. Никогда в меня не стреляли, никогда меня не бомбили. Семейство мое живет на Йорк-стрит в Денвере, за тридевять земель от этой войны.
То, что знаю про войну, все из книг и кино, из статей в журналах, из речей важных персон, которые разъезжали по военным училищам нагонять на нас злость. А ее нет у меня в душе, только в рассудке.
Вся задача — взорвать завтра в Германии как можно больше. С такой-то высоты мне все едино. Не узнать, во скольких женщин и детишек попадешь. Я думал об этом и прежде, а в этот вечер особенно. И чем больше думаю, тем уродливей оно видится.
Чего хотелось бы назавтра, так это мчать на лыжах с Болди в Солнечную долину или вышагивать встречь прибою в Санта-Монике, принимать на себя удары волн, а после лежать себе на солнышке весь день.
Вместо того предстоит путь, долгий путь, чтоб помочь сотоварищам размолотить город или завод, производящий бензин или сталь. Куда как плодотворная житуха...
Затем я призадумываюсь о тех восьми ребятах, которые спали на моей койке за последние четыре месяца. Все они или погибли, или попали в немецкий концлагерь, или пьянствуют в Швеции, или прячутся в канаве где-то во Франции. Койка от них особо не пострадала. Кровать у меня отличная, другой такой я в Англии не имел.
Некий шутник извлекает меня из нее в два часа ночи.
— Подъем! Завтрак в два тридцать, инструктаж в три тридцать,— произносит старший лейтенант Парада.
Кто-то, сегодня свободный, кричит с верхнего этажа:
— Помотайте люфтваффе, вломите им за меня!
В полной темноте добираюсь в столовую. Сияют звезды. Мне зябко.
Перед вылетами кормят в столовке начсостава номер один вместе с полковниками и майорами, с синоптиками, разведотдельцами и прочими наземниками. Пришел я первым, приходится жевать бутерброды и яйца целый час, пока пойдем на инструктаж.
Инструктаж — в длиннющем щитовом бараке. Какой-то майор встает и сообщает, что мы идем на юг, через Кассель к Эшвеге, где немцы ремонтируют истребители, там же у них место отдыха и сборный пункт для вылета на передовые базы. Это место нам показывают на большой настенной карте, дают разглядеть его на аэрофотоснимках, сделанных там недавно. Синоптик показывает, где встретим облачность, диспетчер объясняет, как выруливать на старт.
Полетный строй нарисован на доске, я списываю номера всех машин и кому где лететь. Мы идем в звене справа от ведущего верхнего эшелона.
Штурманы уходят куда-то на дополнительный инструктаж. Сэм идет сменить брюки, я становлюсь в очередь вторых пилотов за снаряжением. Стрелки отправляются за своим делом.
Стою в очереди и соображаю, что ждет нас мало веселого. Дадут усиленное сопровождение на весь путь — «сорок седьмые» и «пятьдесят первые» со всех сторон. Но залетим далеко, а немцы там вовсе не желают видеть нас над собой.
В складе амуниции толчея, всяк желает одеться в том же месте в тот же час. Я выбрал электрокостюм, поскольку терпеть не могу теплое белье. Надеваю форму, на нее летний летный комбинезон, сверху кожаную куртку и, наконец, надувной спасательный жилет.
Вспотел я, едва начав облачаться, а ко времени, когда выволок бронекуртку и парашют на тропинку, пот, чувствую, сбегает по коленям и ползет по пяткам.
Остальные из нашего экипажа еще возятся в складе, так что мы с Кроуном, улегшись на парашюты, оба разглядываем звезды. Снова есть время подумать.
Привет тебе, госпожа Удача. Ты где-то в этой сини. Проходишь рядышком; со мной, значит, обойдется благополучно. Рассказываю ей, куда мы отправляемся, да ей наверняка это уже самой известно.
Все вовремя собрались, и грузовик везет нас к самолету. Каждый разговорчив и смешлив. И я вроде бы изготовился, ведь столько времени ждал этого случая.
Льюис усердно прилаживает свои пулеметы в турели, а я заталкиваю под кресло бронекуртку, дабы была под рукой.
— Черт подери, — бормочу, — туго с местом для этой дряни.
— Не беда, — откликается он.
Не могу найти свой шлем, куда-то делась одна перчатка. Бэрд и Бенсон устанавливают пулемёты в носу самолета. Лишь Сэм на высоте положения. Стоит в сторонке и болтает с кадровиком, пока не кончится наша возня.
Поведем мы чей-то, не наш самолет, зовется он «Мамонька-кисонька». Навожу фонарик на смуглую даму без бюстгальтера, изображенную на борту, и делаю вывод, что художников на базе недобор.
Вместе со Спо проверяю подвеску бомб, и комбинезон рвется на спине, пока ползаю в бомбовом отсеке. Мы набрали десять пятисоток, больших тупорылых уродин. Похлопал одну по боку, от нее исходит холод и мертвенность.
Когда все пулеметы на местах, мы снова сбиваемся вместе у хвоста. Вспоминается раздевалка старшеклассников перед бейсболом, только нервов поменьше.
Кроун говорит:
— Авось эти подлюки сунутся с моей стороны.
Шарп:
— Авось они из постельки не вылезут.
Бийч вовсе помалкивает. Парень он сонный, старше нас всех. Но порою кажется мне ближе остальных, ведь он из Денвера.
Я раздаю леденцы, жвачку и провизию.
— Ну вот, — Сэм крякнул, — наш первый. Надо отлетать его хорошенько.
Каждый глядит молодцом, волнуется малую малость, чуть устал от подготовки к вылету.
Моторы заводим в шесть. Они вступают по очереди: «Дай первый». — «Есть первый», «Дай второй». — «Есть второй»... Хорошие у нас двигатели...
Уже заметно развиднелось, когда мы становимся в предстартовую позицию. Кругом «крепости». Смотрятся не очень-то грозно, пока сидят на хвостовых колесах. Много новых, серебристых, но все-таки большинство машин старой грязно-буро-зеленой раскраски, как и «Мамонька-кисонька».
Рулим на взлетную полосу, все в норме, нам дают зеленый. Слежу за приборами, называю скорость, и Сэм гонит по полосе. Нас трясет, пока стрелка не доходит до 120, тут Сэм берет вверх, и мы в воздухе.
Грант мне в шлемофон сообщает курс, мы набираем высоту, уходим от кровянистой зари.
Сэм условился со мной, что мы будем менять друг друга каждые пятнадцать минут, но почти все время он ведет сам, я только меняю обороты, когда он приказывает, и потею.
Думал я, восемнадцати самолетам никогда не собраться вместе. Кружим, кружим, никак не приладимся, но вдруг волшебным образом все летим за своими ведущими, стараясь выглядеть как можно лучше.
Строй наш идет на семнадцати тысячах футов, кислородная маска раздражает, волосы взмокли от пота, плечом не шевельнуть в электрокостюме, да что поделаешь.
Наша группа разобралась по звеньям. Но кто-то выбился в сторону или другие какие звенья сломали строй, и вот уже мы мчимся на звено, идущее встречным курсом. Мгновение-другое самолеты мелькают со всех сторон, вихри от их винтов шатают нашу машину. Сэм стонет в кислородной маске.
Но вот они миновали нас. У меня еще дыхание не установилось, как снова приключается то же самое.
Бэрд взвизгивает в шлемофон:
— На нас идут! — Я киваю, а он добавляет: — Неохота вот так помереть...
Ни одного столкновения, но все еле-еле увернулись.
В воздухе просторно теперь, и Сэм передает мне штурвал.
Я держу помаленьку и задумываюсь о том о сем, а когда очнулся, мы, оказалось, отстали от строя. Сэм хватается за штурвал, мне слышны его проклятья сквозь кислородную маску.
— Держи в лучшем виде, — говорит он минутой позже. — Не сбивайся.
Где-то ниже в группе главный штурман потеет над контрольными точками, ведущие эскадрилий пытаются не завести своих ребят в вихри от винтов, стараются соблюдать строй и держаться собственного звена. Но и того предостаточно. Мне жарко, кислородная маска вот-вот задушит, я за штурвалом то перетягиваю, то недотягиваю, пытаясь держать большую птицу в строгости.
Сэм умеет посиживать, сдвигая изредка штурвал на четверть дюйма, и держится твердо, хоть внешне и беззаботно. У меня так не выходит. Все дается с трудом, я гоняю нашу «крепость» по небу, ловлю нужное место, пережигая горючее.
Пересекаем пролив, вот и голландский берег, штурман показал себя докой, ни зенитки не попалось до Зейдер-Зе. Штурман какого-то звена проспал, и они врезались в середину строя. Никого не сбили. Милые черные клубочки в голубом небе... на вид безобидные.
Летим против солнца, верхнее стекло такое грязное, что ничегошеньки не разглядишь, переднее пулезащитное не чище, да и вообще пустое занятие рассматривать что-либо против солнца.
Каждые десять минут Бэрд проверяет, что у нас с кислородом. Мы понумерованы, начиная с хвоста.
— Первый — норма.
— Второй — норма, — и так до десятого в носовой. Звучим заправским экипажем.
— Истребители справа сверху, — слышу в шлемофоне.
— Вроде бы «сорок седьмые», — сообщает из носовой Бэрд.
Это именно «сорок седьмые», они взмывают рядом к солнцу.
— Мы над третьим рейхом, — объявляет Бенсон.
Земля вся поразрезана на маленькие поля и маленькие города. Поля зелены, как в Англии, зеленее, чем в Иллинойсе, когда мы в последний раз шли над ним. У тех, внизу, то же солнце, та же луна. Небо для них такое же голубое, поди, как для наших домашних. Но люди внизу — нацисты.
Сэм сигналит мне, чтоб я взялся за штурвал. Правое от нас звено занесло вперед, и это подбрасывает всем работенки, каждый начинает отдавать назад. Я обогнал ведущего и отдавал потом назад слишком долго, а когда подбавил снова газ, мы уже поотстали.
Смотрю на солнце и отлично понимаю, какая мы подходящая закуска для люфтваффе. Чувствую, они над нами, поджидали такого случая. Добавляю резко обороты, жму на газ, и мы медленно становимся на положенное место.
«Крепости» со всех сторон, позвенно, в эшелонах и группах, а вместе это 8-я армия ВВС под командованием Джимми Дулитла.
Шарп дает знать о зенитных разрывах слева снизу.
— Гляньте-ка, — кричит кто-то, — чистый ад.
— Потише там, в шлемофоне, — рявкает на него Сэм.
То ли наше звено растерялось, то ли все чуток растерялись. В общем, звенья заходят на свои цели перед нами, сзади нас, пара их старается пересечь наш строй, пока мы готовимся к бомбовой атаке.
Мы подошли к цели, но я понятия об этом не имел, пока не увидел, что на ведущей машине распахиваются бомбовые люки.
Слышу Бенсона:
— Мы над целью.
— Чего ж раньше молчал! — возбужденно восклипает Бэрд.
Уж не вернемся ли мы назад с грузом бомб, подумалось мне, но, оказывается, у нас полно времени, чтоб Бэрд изготовился.
Я скрючиваюсь в ожидании зенитного обстрела. По всем правиламмы должны попасть в гущу огня, бить должны прямо в нас. Падают бомбы ведущего, а Бэрд орет, что пошли и наши.
— Радист, проверить, все ли бомбы сброшены, — распоряжается Сэм.
— Угу-гу, — отзывается кто-то из задних, — глядите-ка, сколько дыму.
Все разом открывают рты. Добавив оборотов, отваливаем от цели. Зенитки по-прежнему молчат.
— Бомбили невесть что, — говорит Бэрд. — Цель ведь я и не разглядел.
Одна у него обязанность: сброс бомб, когда ведущий сбросит свои. Работка непыльная.
Строй опускается на тысячу футов, всем хочется поскорее покинуть эту страну. Два звена слева попадают под зенитный огонь, кто-то сметает почти целый город справа под нами. Похоже, конец представлению.
— Мы теперь над Францией, — окликает нас Бенсон. — Уже не в той проклятущей стране.
Разницы я не вижу. С такой высоты не разглядишь, что народ здешний — друзья как на подбор. А вон сарай внизу, где стоит спрятаться, коли придется прыгать с парашютом. Может, там сеновал, где темноокая юная француженка поджидает с парой кувшинов вина. Может, там ждет солдат-штурмовик в тяжелых ботинках, который штыком станет тыкать в сено.
Предпочту остаться на высоте сколь возможно долго.
Когда мы летели туда, самолетов почти не встречалось, а на обратном пути видим их по всем направлениям — снизу, сверху, по бокам идут самолеты, большие птицы и меньшие их братья. Подбитый старенький Б-24 тянет далеко внизу, пара «тридцать восьмых» вьется рядом за компанию.
— Мы над Бельгией, — немножко позже сообщает Бенсон. — Этот большой город — Брюссель.
Издали выглядит мирно.
Ах да, бронекуртка запрятана под сиденье. Хоть поздновато, но натягиваю ее на себя. Сэм влазит в такую же, предстоит обратный перелет над проливом. Куртка эта давит шею, пригибает ее книзу. Шея разболелась, и в плечо время от времени мило ударяет боль. Пожалуй, бронекуртка того не стоит, я отшвыриваю ее в проход.
Два П-51 резвятся на подходе, желают поохотиться.
Переговорил с Сэмом, он вызывает ведущего. Но в наушниках одни только всхлипы и хрипы помех.
Тут слышен парнишка, зовет старшего: «Снижаюсь. Кислород весь вышел. Не дадите ли прикрытие? — Дышит, как загнанная лошадь. — Моего штурмана крепко задело. Остается идти вниз». По голосу слышно, сам не свой со страху.
Где-то в этом тихом синем небе умирает штурман. Попробуй поверь.
Уже виднеется побережье. Порой Кроун или Шарп скажут о зенитках слева или справа, но нас там и близко нет.
Ниже проволоклось три «семнадцатых» с «либерейторами», истребители сопровождают их домой.
— Там бой, — сообщает Шарп на подходе к берегу, — кровь. пускают.
Ни ему, ни мне не верится, что в лоскутной путанице ферм, городов и бухт есть востроглазые затейники, охочие нас достать.
Сэм опять на связи.
— Умирает, — говорит он мне, — один штурман. Этот парнишка все талдычит, что штурман умирает.
Уходя от берега, начинаем сбавлять высоту. Строй слегка растянулся. А мы наслышаны про былые дни, когда, месяцев на восемь раньше, абвильские молодчики поджидали на берегу растянувшийся строй. Мы наводим порядок.
На шестнадцати тысячах снимаю шлем. В кислородной маске лужица слюны. Тру лицо, а оно будто рыбное филе.
Достигли английского берега, управление теперь на мне.
— Прижмись чуток, — требует Сэм. — Приказывают держаться плотнее. — И показывает, сближая ладони. — Тот штурман все умирает, — произносит он задумчиво, — а парнишка знай зовет.
Положено выглядеть бодро, пролетая над определенным местом побережья, потому как Дулитл и Шпатц наблюдают снизу, а с ними, возможно, Стеттиниус и Черчилль в качестве гостей.
Не знаю, как мы выглядим, но мне это неважно. Никогда не знал такой усталости.
Штурман отыскал дорогу домой, и мы кружим над аэродромным полем, пока нижняя эскадрилья резко снижается из строя.
Я выпускаю шасси, Сэм берет круто и бухает нас оземь на середине взлетной полосы.
— Вот и побывали на войне, — это сказал Шарп.
— Вернулись, — а это уже Бэрд.
Вернулись на эту широкую и длинную взлетную полосу. Пригнали «Мамоньку-кисоньку» туда, где ее брали, сбрасываем снаряжение на землю.
— Любопытно, убили мы кого-нибудь? — интересуется Льюис.
— Любопытно, попали в стоянку истребителей? — задается вопросом Сэм.
Я измочален, неохота пошевельнуться. Пилотировал не ахти. Шевелюра от пота словно губка, а глаза, похоже, кто-то обсыпал песком и растер сухой мешковиной.
Пока сижу так, подруливает самолет, у которого оторвало чуть не полхвоста. Из нашего звена он. Прямо не верится.
Льюис вытаскивает пулеметы, ему в помощь беру один из них и отношу в грузовик.
Шарп изрекает:
— Ну вот мы и лишились девственности.
— Как сказать, — возражает Кроун. — Я ничего не разглядел.
Мы были там, теперь мы дома. Растягиваюсь на охапке бронекурток и закрываю глаза. Обошлось без пробоин, и хвост не оторван. В этот миг никуда на свете меня не заманишь.
В складе не протолкаться, пахнет конюшней.
— Ну как? — спрашивает кто-то.
Оборачиваюсь — священник, католический. Он улыбается мне. Знает, что я новичок.
— Плевая прогулка, — отвечаю. — Весело размялись. Двое сбитых. Два экипажа погибли, все до единого человека.
В два счета улыбка сошла с его лица.
Идет к следующему парню, а кто-то, слышу, добавляет, что те были из верхнего эшелона.
Мы-то были в другой группе, не в их.
— На триста шестьдесят развернулись над целью, — доносится голос, — а там «мессеры-стодевятки» засели в облаках.
Никто не видел тех истребителей. Напали против солнца, единственный заход сделали. Одна «крепость» взорвалась, другая загорелась и пошла вниз. Ля Француз был в первой из них, а второй пилот, что пьяный будил меня вечером, находился в другой машине.
— Бедняга тот, паршивец, предвидел, что с ним будет, — высказывается мнение.
— Знал, что его очередь.
Вот так обсуждают этого второго пилота.
Но о Ля Французе ничего подобного не заявишь. Такой жизнерадостный был в последнюю нашу встречу. Гнал на велосипеде за милую душу. А ныне от него ничего не осталось.
Я думал о нем все время, пока тянулся отчет. Выпил три чашки кофе, но Ля Француза не мог выкинуть из головы.
В помещении становится жарко, а солнечный свет все золотистей. Ля Француз погиб, что проку рассуждать о нем дальше. Я-то здесь, я-то живой.
Выхожу во двор, Билли Беренд подкатывает на велосипеде.
— Время раннее, — говорит, — давай прогуляемся.
Я с ним не так чтоб в особой дружбе. Его комната в другом конце коридора. Сам он вечно улыбается.
Катим с ним по дороге, сворачиваем на другую. Вот церковь, старые седые стены, вот дома с соломенными крышами, вот ребятишки волокут полную тележку с бутылками молока, вот илистый пруд с грязными утками посередке.
Нет слов, до чего тут мне хорошо. Просто двигаться, просто катить по дороге, крутить педали, дышать и похохатывать, не ведая, куда ведет эта дорога, да и знать не надо. Мир бесконечно большой, зеленый и невозмутимый, бесконечно зеленый.
Мы не возвращались допоздна.
Дом вторых пилотов
Живем мы с Сэмом в доме вторых пилотов, который кличут так невесть почему — тут размещают и вторых, и первых.
Полкомнаты Сэму отведено, я ближе к окнам. Вот койка счастливая, вот — невезучая. На этой восемь человек сменилось за три месяца, пока той пользовался парень, теперь вернувшийся в Штаты. А нам что за разница, мы-то в одном экипаже.
Среди обстановки — пишущая машинка, моя «Корона», видавшая виды. Письменный стол с двумя ящиками, первый набит дамскими письмами, от приятельниц полоумных, от миленьких, от прочих, а про пару приятельниц уж и не скажу, кто они есть.
На столе разрезная картинка — дама с роскошным бюстом под куском плексигласа, на случай, если недостанет нам слов при сочинении писем. Стоит тут лампа с битым верхом, был и приемник, кем-то позаимствованный некогда у сержанта, но спустя месяц тот сержант явился и забрал радио, так что слушать Синатру надо идти к соседям.
Два шкафчика. Ведро, употребляемое и для мусора, и для воды. Кастрюля, чтоб класть туда яйца и варить с помощью кипятильника, который обычно барахлит, а если исправен, то работает так, что яйцо сварит не больше чем за час, считая по Гринвичу.
С потолка свисал прежде весьма изящный стеклянный абажур, но я упражнялся однажды в подаче — теперь на палке висит голая лампочка.
Есть камин, но мы не топим, на окрестных деревьях не сыщешь сухого сучка. В углу два щита для затемнения, один другого безобразней, днем глядеть противно, а к ночи вставишь их в окна, так заведомо ни свет не пройдет наружу, ни воздух оттуда.
Над койкой, снизу вверх, изображения Маргарет Саллавен с челкой, Джейн Рассел с ножками и заманчивой дамочки по имени Дорис Меррик. Слева от мисс Меррик пусто, просто угол комнаты, а справа «патфайндер». Далее Ингрид Бергман, волосы отросли после роли Марии. Далее Элла Рейнз в «Янки», еще П-51, кем-то тут приколотые, и еще кралечки, а в нижнем углу потрясная картинка Морин О’Хары.
Мой китель обычно висит на гвозде и обычно грязен благодаря моим стараниям: при попытке почистить его грязь лишь забивается крепче. На лацкане кителя парашютная пряжка, меня поэтому часто спрашивают, прыгал ли я с парашютом. Отвечаю то да, то нет. По правде, не прыгал, но почему иной раз и не приврать? Пряжку подарил мне приятель, ничего больше не нашел.
На двери прибиты почтовые правила. Я их ни разу не читал, они закрыты двумя полотенцами. Я ими ни разу не пользовался. Они Сэмовы. На следующих трех гвоздях: 1) мочалка, 2) ничего, 3) еще мочалка, розовая.
По верху всей комнаты девицы из календаря, еще и еще изображения девиц в разной стадии раздетости и кривляния, нарисованные художником зловредным, но скромным.
Мой шкафчик в головах кровати Сэма. Сверху кусок широкой доски, на нем куча барахла. Книжка Фрейда и атлас. Книга стихов Рильке, книга по йоге, написанная йогом, учебник русского языка, написанный англичанином, бейсбольная кепка «Бруклин Доджерс», голубая, присланная дочкой кого-то из тамошних заправил. Учебник алгебры и пара песенников со словами множества песен, которых никто никогда не слыхал. Пять пачек жвачки, доставшиеся мне вместе с комнатой, распорки, прибывшие вместе со мною, три книжки Джона Маркана, одна куплена, две позаимствованы. Ярко-желтые капли, большая ложка. Бейсбольная кепка — высшая ценность во всей комнате.
На верхней полке рубахи, стопка писем, фотографии знакомых женщин, фото со свадьбы сестры, где другая моя сестра то ли хочет оказаться на ее месте, то ли спрашивает у священника, нет ли возражений.
Ниже всякое белье и, вероятно, множество вещей, сунутых туда мною и позабытых. В боковом отделении, под гимнастеркой и комбинезоном, два вещмешка, пистолет и несколько обойм, парочка ножей и картонные папки с письмами, воинскими документами и с записями, которые я намерен обработать после войны.
На дверце висит не меньше трех рубах, поверх — плащ-палатка, на ней полотенце или галстук, а выше всех — затасканная моя шляпа. На другой дверце, точнее, на другой половинке я вешаю футболку, в которой непременно отправляюсь во всякий вылет.
В другом углу шкафчик Сэма, но поскольку я не роюсь там, разве что с голоду, то мало что могу рассказать. Дверцы постоянно нараспашку, барахло в большинстве своем вечно на полу. На нижней полке коробка, в ней мы держим яйца.
На дверце Сэмова шкафчика не менее шести рубах и летная куртка, полотенце, которым сперва, похоже, обтирали лошадь.
Поверх шкафчика — снимок девушки, которую Сэм вроде как не прочь уговорить на замужество. В общем-то, это одни мечты, кое-кто не верит даже, что это девушка Сэма. Однако я верю.
На стене зеркало, слишком высоко, поблизости наши противогазы. Под кроватями полно обуви. У меня девять пар, включая штиблеты, которые я обнаружил в Техасе — в Игл-Пасе, и исполосованные солдатские, из них я пытался как-то вечером сделать себе пляжные сандалеты. Пара полуботинок принадлежала одному парню, теперь он оказался в Швеции и пока вернется, их тут износят.
Так или сяк, комната что надо. С ковром, замызганным чернилами. Ковер поседел и выглядит устало.
Койки остались нам от королевских летчиков, все это заведение принадлежало английской авиации, вся база. Очень мило с их стороны, что впустили нас сюда, ведь это, почитай, лучшая комната в Англии, даже и без приемника, который унес сержант.
В стену были воткнуты два ножа, один из них я отдал Билли Беренду, когда тот перевелся в истребители. Ему нож может пригодиться, так он считает.
На стенке у моей койки карта всех мест, где я побывал в Европе. Не все города указаны, приходится рисовать бомбу приблизительно в том месте, где наш строй оставил большую дырищу.
А за окном Англия, и часто я думаю, что неплохо бы остановиться ненадолго в этой комнате после войны, побродить по окрестностям, глянуть, каково в этих местах в мирное время.
Красотка по имени Августа
Почти всю свою жизнь я в кого-нибудь был влюблен. Начиная с Джекки, с которой целовался на вечере в шестом классе.
Поступил в колледж, пошло круче. Сперва Розмари, с ней тянулось долго и кончилось грустно, после Джойс, ненадолго, дальше опять Розмари, и вновь расстались, еще была Нэнси, следом Кэй и, кажется, Феба.
Ну а стал курсантом, все эти красотки задвинулись в былое, вспоминал о каждой из них при лунном свете или под звуки соответственной музыки.
А пока ты в училище и бросают тебя из Сан-Антонио в Сайкстон (в Миссури), в Индепенденс, в Игл-Пас, наверняка выйдет из дымки какая-либо тамошняя девонька — загляденье. Иной раз начнешь думать: а не получится ли у нас с ней всерьез. Но остается вдали тот городок, новая жизнь на новом месте целиком тебя захватывает, прочее живо смазывается. Не зацепиться. У тебя всего-то несколько часов раз в неделю, стараешься втолкнуть в них все свое бытие — и без толку, скоренько явились новые личики, и воспоминания без горести.
Но такие девочки, как Нэнси и Розмари, с которыми долго дружил, болтал часами напролет, гулял по вечерам и навещал среди дня, — они, пожалуй, останутся частью моей жизни до конца.
Когда-то — еще и война не началась — я задумывался о женитьбе, но денег у меня нисколько не водилось и никакой собственности не было. Догадываюсь, никто из тогдашних моих приятельниц по-настоящему не обольщался, что я буду хорошей партией. И точно. Вероятно, всю жизнь буду влюбляться и влюбляться. Даже если вдруг и женюсь, придется и жене порою с этим мириться.
Остается мечтать. Авось однажды я найду ее, будет она брюнетка-хохотушка, подруга ночи, или загорелая блондинка... Ладно, это все мечты. По-моему, она — все девушки, в кого я влюблялся, и все, с кем пока не встретился, не заговорил.
То есть это некая игра, бесконечный поиск, бесконечное странствие. Да вот играешь-то в одиночку, и, неровен час, одиночество зайдет столь далеко, что я кого-нибудь себе и найду.
Когда меня записали вместе с Сэмом в Солт-Лейке, я взаправду возжелал, чтобы явилась такая принцесса. И появилась Долли. Уж до чего аккуратненькая. Были также Ви и Мелба. Но старая штука: времени нету. Попользовались мы недельку этой свободой и подались в Александрию.
В первый же вечер мы с Сэмом повстречали там Брукси и Пинки. Вскорости объявилась девица, которую звали Луа, но она исчезла из виду — увел другой.
Обстановка портилась до крайности. Погода холодная, казарма плесневеет от сырости, летать тяжко, когда мотаешься на АТ-6 в сплошной мороси, погода ломает расписание, а наземным занятиям нет конца, тупеем.
Ляжешь и думаешь, когда же это все кончится? Может, я уже вычерпал свою долю?
На окраине Александрии было у нас заведеньице «Серебряная луна», мы там по-крупному посиживали.
Как-то показалась там девица. Августой я назвал ее, подлинное имя у нее другое, но коли я собираюсь писать про нее в подробностях, лучше дать ей иное имя, не настоящее. Глаза у нее зеленые, про мыс Код разговаривает. От меня будто за горой.
— Привет, — сказал я.
— Привет.
— Глаза у тебя зеленые, — говорю, — самые лучшие зеленые глаза во всем городе.
Не помню, что она ответила. С другим парнем была, но я взял ее адресок, она обещала встретиться со мной на следующий вечер. Надула. Спокойненько надула. Еще раза два-три надувала. А всегда вертелась тут же, извиняться не собиралась, засмеется лишь и ведет себя так, будто рада меня видеть, и по-прежнему от меня за горой.
Шли к концу тренировочные полеты, сплошной кавардак, я мало что могу сказать про нее в ту пору. Ну, вертелась поблизости, где и я, раз-другой вместе посидели, она мне изложила долгую свою, печальную жизнь. Кину взгляд, ровно ножиком замахиваюсь, чтоб харакири сделать.
Она прибилась к нам. Ходила в дрейф с самыми разными из парней, со всеми приятельствовала. Конца-краю не видать. Но тут мы двинулись поездом на базу для стажировки.
До последнего часа она была с нами, в основном с кем-то другим. Я помахал ей, когда мы тронулись, она пропищала, что напишет мне, и думалось: ушла она из моей жизни, и ладно.
Стажировка в Гранд-Айленде похуже, чем в Александрии. Всякий вечер дают тебе увольнение, от вольной жизни некуда деваться.
Во второй, кажется, тамошний наш вечер гляжу по сторонам — шагает посреди зала та самая Августа. Не поверилось, что это она. Быть такого не может. Но подходит ближе — она и есть.
— Привет, — говорит.
— Каким, черт побери, манером ты сюда попала? — спрашиваю.
Она приехала вместе с чьей-то женой. Была в тот вечер с другим парнем, но я с ней потанцевал, и сообщила, что приехала повидаться со мной.
— А то как же, — сказал я. — Другого давай цепляй.
— Ну ладно, можешь не верить.
— Не стану, — И не поверил.
Последний день провела она со мной с четырех до полуночи. А где-то в час нам отбывать в Европу. Мы с Августой попили игристого бургундского и еще там кой-чего, потом пошли танцевать. Пол скользкий, оба мы так закренделяли, что вцепились нежно друг в дружку, чтоб кого по дороге не срубить, но пол не держал, мы грохнулись.
Тут она меня бросает, с другим оказывается. После всего этого мы на такси едва успели на аэродром, чтобы вовремя разогреть нашу большую птицу и погнать ее на север.
Сэм всю дорогу спал, я посиживал, приглядывая за автопилотом, и ругал эту кралю Августу, ругал пуще, наверное, чем ей за всю жизнь доставалось, ругал на чем свет стоит, да только велика ли в том радость.
Совсем нового типа женщина в моей жизни. Бросала меня столько раз, что я к этому почти привык. И никогда не извинится — ушла и пришла. И так с кем угодно.
Неприкаянная. Просто дрейфует. Но знает, что делает. Это вам не глазастенькая школьница. Была замужем, потерлась там-сям. И так, думаю, ей обрыдло, что стало все равно. Пока добрались мы до Исландии, я выкинул ее из головы. А добрались до Англии, послал ей письмо.
Почта к нам долго не ходила, лишь после двух недель тренировок и приписки к группе наладилась. И стал я получать эти письма. Ее занесло в Канзас, где-то там она делала Б-29. Решила вести себя по-хорошему, утихомириться. Прошло ее бурное времечко, теперь она по всем статьям порядочная. Извиняется за тот вечер. И собирается написать книгу.
«...вспомнился ты сегодня, — пишет, — и решила черкнуть тебе. По-моему, будешь ты рад получить словечко от меня. Конечно, тебе все равно, получать или не получать, но, догадываюсь, ты немножко скучаешь в одиночестве... вот и написала тебе четыре письма, а от тебя пришло одно-единственное... разве так поступают?.. ну, я целиком занята своей так называемой книгой... и дело повертывается так, что, наверное, выйдет у меня не больше чем рассказ, а то, чего доброго, и вовсе не получится... ох-ох, был бы ты рядом... сказать мне, что все пойдет на лад... не думай, что я запущу в печать книгу, пока ты не вернешься, и писать мы ее станем вместе... разве не чудесно это будет? Я просто уверена... Мне так трудно дожидаться, а тебе? Господи, никогда бы не подумала, что сумею по кому-то скучать, что сама собой не обойдусь, а вот, оказывается, как оно оборачивается ... Ты покинул меня, солдатик, и словно меня вместе с тобой вся радость жизни покинула... и так чертовски одиноко... начать бы заново, поверь, все сложилось бы иначе... известно же, не понять, что за чудо тебе досталось, пока его рядом уже не будет. Несомненно, я была бы от тебя в восторге, будь ты нынче рядышком. Неужто слишком поздно? Надеюсь, что нет... хорошенько береги себя... береженого бог бережет...»
Честно сказать, туманная она. Но особо поднимать ее на смех я не берусь. Последняя она у меня. И мало я про нее знаю. Да я и про себя мало знаю. Может, мы лишь частичка большой кутерьмы. Парень, девчонка и война, и происходит такое почти одинаково, с вариациями, повсюду в стране. Ничего своего у нас не было. И нету. Но что-то нам нужно.
Ей был не очень нужен я, но вот меня с нею нет. А мне не очень была нужна она, и ее нет со мною. Ненадолго мы попали в одно колобродье. И вот все ушло. Воистину все ушло.
На медаль
Первые две недели показались мне целым столетием, а все прежнее — просто сном.
Восемь дней подряд нас вызывали по тревоге, мы сделали шесть налетов, однажды пришлось вернуться с полпути, в тот раз случилась авария. После давешнего первого вылета на Эшвеге мы побывали недалеко — над Кале, а в третий раз добрались до Мюнхена. Бомбили аэродром возле Меца, и вновь летали через Зейдер-Зе на Брауншвейг, и разворачивались над виноградниками вокруг Авра, чтобы разбомбить другой аэродром, это на шестой раз.
Сами налеты проходили так быстро, что не упомню, какой из них раньше какого и что в тот день происходило. А если задержишься на бомбежке, то зенитки тебя здорово приветят...
Я до того устал сидеть в кресле второго пилота, что левую скулу начинало дергать на больших высотах, а когда ради Мюнхена пришлось провести в воздухе десять часов, она колоколом гудела, почти весь обратный путь я был сам не свой.
Мюнхен
С малолетства мне известно, что Земля круглая, поскольку про то говорили родители и в первом классе это проходили, а школьником постарше я читал про Колумба, Магеллана, Фрэнсиса Дрейка, про тех, кто еще раньше ходил вокруг света.
Мне, сдается, было известно, что земной шар един, но об этом я толком не задумывался. Значки на карте мешались с кадрами кино, с журнальными картинками, пропорции нарушались.
И вот шли мы к Лабрадору. Помог я Сэму запустить автопилот, мы умотали из Штатов и держали курс на север, к полюсу. Квебек промахнули, пустынные таежные озера скользнули внизу. Итак, Лабрадор, холодный, голубовато-белый, двадцать пять дней на собаках до нормального жилья.
Как-то к концу дня занялись мы на Лабрадоре подледным ловом, и все вспоминали после этот вечер под алмазным светом северного сияния, когда взяли на восток и летели по дуге в Исландию.
Позывные Гренландии стали слышны вовремя... Вот позывные Ирландии, рыбачьи суда, сам остров, унылый, промозглый, бесснежный.
Тот полет приходит в голову, пока летим на Мюнхен. Эскадрильи прошли над Францией, в чистом небе; четырьмя милями ниже мир безмятежен и зелен, залит солнцем.
С юга маячат в дымке Альпы, белые, зубчатые, бесконечные. «Крепости» берут восточнее, вдоль гор, курс на Германию.
Я постоянно слежу за оборотами, за давлением масла, время от времени проверяю температуру в головках цилиндров и разглядываю сверху Швейцарию.
За горами Италия, пыльные улицы Рима. К югу море, вплоть до минированных бухт Ливии, дальше Африка, сплошь Африка, до самого мыса Доброй Надежды.
Впервые в жизни начинаю ощущать все это тут, со мною. Будто снял карту со стены и расстелил у ног.
Франция соскальзывает с высоких белых пиков, становится ровнее от Луары до Бискайского залива, низина, включая Париж, тянется до побережья Нормандии.
Германия тоже спускается к морю — от Баварии к Балтике, от высокогорных красот Тироля до угрюмого Гамбурга и скупых равнин Дании.
А где-то в одной из горных долин — обреченный берхтесгаденский замок.
Ежели держаться курса, мы пройдем над головами чехов, пересечем Карпаты и окажемся в стране товарища Сталина. Держась того же курса дня два, с посадками там и сям, мы будем все в той же стране. Россия и Россия, на несколько тысяч верст.
В другом направлении, правее, загадочные просторы Западного Китая и Гималаи, нехоженые, неведомые, затаенные, спящие.
Проверяю давление масла, обороты, не спускаю глаз с неба в поисках истребителей, а в фантазиях устремляюсь к океану.
Вон Япония, за ней синие мили и мили Тихого. Поворот на юг, внизу атоллы и архипелаги, земли лунных дев и лотосов.
В океанских далях затерялись Австралия, остров Рождества, остров Пасхи, Таити, Гавайи, они где-то здесь, и однажды я, возможно, все их увижу.
Недостает времени на Южную Америку, на Индию и на пингвинов Антарктиды, поскольку строй прорывается через зенитный заслон и Сэм заказывает триста оборотов.
— Очухайся, — говорит он. — Полная сосредоточенность.
Зато я уже походил вокруг света.
И настает перемена. Теперь умею думать о любой стране, любом острове, любом континенте в его родстве с остальными. Едина Земля, омываемая водами, и все тут, громады суши и бездны океанов, укрыто гигантскими движущимися воздушными массами, потоками океана небесного.
Значки сошли с карты и стали по своим настоящим местам, осязаемые, полномерные, огромные.
Весь полет я возвращаюсь и возвращаюсь к этой мысли. Оказывается, мир так велик, так громаден, никогда его, такой целый, не коснется проклятье, пока он взаимосвязан и существует едино.
Какие-то части нашей Земли плавают себе в океане, покамест в сторонке, а с другими частями дело обстоит не так спокойно.
Говорят, Анцио был когда-то великолепен и ласточки на острове Вознесения в былые времена откладывали яйца где заблагорассудится. Но после и эти места втянуло и затянуло. В конце концов любым уединенным частям Земли нужно сойтись с иными во взаимности, чтоб не исчезнуть вовсе.
Кое-кто мыслил о целостном большом мире, мыслил упорно и старался показать это на деле. Уилки обогнул Землю на «либерейторе» и описал все в книге. И Марко Поло проделал долгий путь до Китая, а вернувщись, о нем рассказал. И безымянные иезуиты в своих рясах с капюшонами пересекали океаны, распространяя слово того, кто верил во всех людей, где бы ни жили, черные, белые или желтые всяких оттенков, немощные, увечные или совершенно благополучные, арийцы или с цыганской примесью.
Мы сбросили наши бомбы близ Мюнхена и отвернули от цели обратно в Англию. Сколько я мог разглядеть Германию, наши цели в этой округе были скрыты дымом.
Допускаю, пограничные линии имеют смысл, и таможни, и визы, и другие барьеры, установленные людьми на Земле, но воздух течет себе беспрепятственно поверху, и с двадцати тысяч футов попробуй разгляди те барьеры.
С немногими посадками на заправку мы на своем Б-17 можем облететь все расчерченные до мелочей государства и сферы влияния.
Можем помахать рукой жителям, снизиться, погудеть им и вихрем от винтов взбудоражить крыши, вновь взмыть и крутить лениво восьмерки над ратушей или остаться на двадцати тысячах и навести перекрестье прицела на тамошний металлургический завод или оперный театр, наблюдая, как падают бомбы.
И пока детишки будут махать нам рукой, их дома накренятся и рухнут, погаснут огни и поднятая бомбами пыль задушит живительный воздух.
Летим до дому. Дом — это когда пропеллеры совсем не шелохнутся. Вконец усталый, гляжу по сторонам. Сверху все видится зеленым и прекрасным, а то, что сделали мы, — чем-то ужасающим.
Впервые мы завидели истребителей в тот мюнхенский вылет. Какое-то время розочки их трассирующих очередей густо распускались вокруг нас.
— Ну и стычка снизу слева, — передал Кроун.
Мы не отличали «сто девятых» от П-51 или от «фокке-вульфов», не понимали, какая сторона берет верх и чьи истребители рушатся вниз. Словно играючи кружат, а потом невзначай кто-то срывается и идет на снижение, которое кончается ударом о землю.
— Господи! — слышен Шарп. — Вы видели?
Взрыв переходит в кровавые отсветы. Внизу кто-то погиб. И так всю дорогу до Рейна.
— Один только что грохнулся, — говорит Шарп несколькими минутами позже.
— Видал. Похоже, «пятьдесят первый», — откликается Кроун.
— Это «мессер сто девятый», — уверенно произносит Спо. — А вон и другой готов.
Но несколько их прорывается через заслон истребителей к «крепостям». Звеньям прямо перед нами приходится хлопотно. Каждые несколько минут видишь, как «семнадцатый», нырнув из строя, да еще порой с хвостом дыма, уходит в Швейцарию.
— Бог ты мой, еще одной «крепости» конец, — произносит Сэм.
Я вижу лишь обломки, летящие, извиваясь, среди клочьев пламени.
Еще одна «крепость» ласточкой ныряет к земле, чтобы никогда не подняться ввысь.
— Три парашюта, — сообщает Кроун. — Вижу троих.
До нас истребители не пробились. «Сорок седьмые», «пятьдесят первые», «тридцать восьмые» вились окрест, одни шли к дому, другие искали скоротечной стычки...
Брауншвейг
Бомбить летим под прикрытием десяти десятков «патфайндеров». Идем на левом фланге, постоянно против солнца. Яркие пятна взблескивают на крыльях, глаза, кажется, вот-вот сожжешь.
Брауншвейг для налета опаснейшее место в этой войне. 8-я входит туда обязательно крупными силами. Когда эскадрильи Геринга убрались из Абвиля, брауншвейгские подкидыши-задиры стали в рейхе знаменитейшими губителями «крепостей».
Мы о них слыхали еще в Штатах.
Сэм в этом вылете весь как пружина. Пока эскадрилья собиралась в строй, я взял чуток ниже нужного, и Сэм выбил у меня из рук штурвал со словами:
— Я сам эту паскудину поведу. А ты сиди смирно.
Он вел долгое время, не глядя в мою сторону, а я сидел и проклинал его.
Когда передал мне штурвал, пришлось-таки потрудиться. Без передышки, аж в пене, но держался я строя точно. Колдовал над штурвалом, пока левой руке впору стало отвалиться, но ни разу мы не отстали.
Нелегкий полет от начала до конца. Идешь верхним в заднем краю верхнего эшелона верхней группы — тут попотеешь, чтоб держаться места.
Мы только на подходе, а брауншвейгские зенитные батареи уже заговорили, повесили перед своим городом целую полосу железа и дыма.
— Иисусе, — доносится полушепот Бэрда, — Христос с нами!
— Как же это мы через такое пройдем? — вопрошает Кроун.
Открываются бомбовые люки, мы в самой точке. «Патфайндер» нашел куда спихнуть свои бомбы, наши направляются следом, и строй сворачивает к югу, где поспокойнее.
Сэм в отличном настроении, когда мы выходим к Зейдер-Зе. Дымка редеет, нам видно Нидерланды, тамошние стада.
Начинаю стаскивать свою бронекуртку, мы сейчас уйдем от берега.
— Лейтенант Ньютон, держите скорость, — обращается Шарп тонким сдавленным голосом.
Оглядываюсь — черные клубки проносятся у нас в хвосте, недолет футов пятьдесят по высоте и направлению, прицел верный, но по скорости снаряды успели выдохнуться.
— Теперь порядок, — заявляет Шарп минутой позже. — Я уж думал, поймали нас на мушку. — Голос его снова глубокий и громкий.
На всем обратном пути над строем кружат «тридцать восьмые». Наверное, группа из новеньких, то подлетят вплотную к нам, то подадутся влево, то качнут вправо, то вынырнут понизу — узнать, что ли, как там обстоит дело с деревянными башмаками в Амстердаме.
Мец
В Мец мы идем на люфтваффе. Взяли максимальный груз осколочных бомб, хватит весь аэродром накрыть.
Бомбы везу я, а Сэм больше разглядывает вид за окном. Видны «пятьдесят первые», бросают строй, чтобы выпалить на бреющем.
Путь до Меца некороткий, но мы не встречаем ни истребителей, ни зениток — не летят, не говорят. Повернули домой, издали уже приметили побережье. Над ним зависли облака, над проливом чисто, а на английской стороне опять кучатся облака.
Побережье проходим там же, где к нему с утра подлетали. Висим себе в серебристой прохладе, уже почти дома, и тут являются черные клубки разрывов.
Немцы подогнали сюда батарею и нас засекли точь-в-точь. За стеклом, совсем рядом, ленивые разрывы. Самолет дергается и трясется, слышно, как бьет его по крыльям. Стеклышки разбрызгивает по всей кабине. Правое крыло дрогнуло, из масляного охладителя кудрявится дым.
— Номер четвертый горит, — слышен в шлемофоне громкий перепуганный голос.
— Всего-то дымит, — утешает Спо. — Но дымит вовсю.
Смотрю вниз, мы ни с места. Так и стоим над Францией, а нас поливают.
— Это не в моторе, Сэм, — объясняю я. — По-моему, только масло.
Приборы в порядке. Давление масла пока не падает.
— Нет дыма без огня, — волнуется Росс.
— А огня без взрыва, — продолжает Шарп.
— Выруби номер четыре, — распоряжается Сэм.
Одним махом выключаю мотор и подачу горючего. Рукоятка на нуле. Винт покрутился немножко, вроде ветряной мельницы, и застыл чистым игреком.
Чуть позже и дым исчез.
Уходим от побережья. Зенитки бьют вдогонку. Весь экипаж без умолку тараторит по шлемофону.
— Я-то решил: попались мы, — слышен кто-то.
— Я уж к двери стал подбираться...
— Кто-нибудь ранен? — запрашивает Сэм. — Без болтовни. Кто-нибудь ранен?
Не отвечают.
— Бэрд, проверить кислород, — приказ Сэма. — По всем правилам.
Не отвечает.
Неожиданно мне в голову взбрело, что весь нижний плексиглас выбило, Бенсон с Бэрдом выпали, карты нет, турели нет.
Но Грант вступает как ни в чем не бывало:
— Все в порядке. Все до единого. Легонько струхнули. Теперь взяли себя в руки, очухались.
Когда попал первый снаряд, ноги Бэрда были на плексигласе, он их прикрыл бронекурткой. Кусок металла пробил дно и вышел через потолок. Осколок плексигласа резанул Бэрда по лбу, тот бац на спину.
— Думал, кончаюсь, — позже признался он.
Такое же подумал про него Грант. Крови было чуть, но сочилась да сочилась. Шлемофон отсоединило — ни сказать, ни услышать.
— Слышу: бац, — это Бэрд рассказывает. — Вижу: ровно серпом срезало.
Бенсон попробовал выволочь его в проход и перевязать шею.
— Мне ясно было, — объясняет Грант, — что надо оказать первую помощь. Уж я так и сяк тужусь, чтоб припомнить, чему в скаутах учили, и тащу его, тащу.
Под конец Бэрд сообразил, что не убит, и попробовал сам встать.
— Я ему говорю: шевельнешься, голову снесу. — И Грант добавляет: — Ей-богу, всерьез говорил.
Я выглядываю проверить отключенный мотор.
— Вот уж по-честному причесали, — доносится голос Льюиса.
— Порядком досталось, — отзывается Шарп. — Всем и каждому.
Не нам одним порядком досталось. Два самолета вышли из строя, идут все ниже к побережью.
Один запрашивает пеленг на ближайшую базу для вынужденной посадки. Другой, из иного эшелона, идет на двух моторах и готовится сесть на воду.
— Эти зенитки били магнитными, — предполагает Бэрд.
— У этих субчиков резаный удар поставлен, — добавляет Спо.
Прямо за спиной у Сэма — звездчатая дырка в пуленепробиваемом стекле, другой осколок отрубил металлический краешек низа турели. Дюймом ниже — и попало бы в Льюиса.
Доводим домой мы свой самолет как положено, хоть и на трех моторах; Сэм сажает его нежненько, отруливаем на место и ставим машину на ночь.
Я-то думал, крылья что решето, а обнаружилось всего пять пробоин.
Подходит другая эскадрилья. Санитарный автобус спешит встретить ее на рулежке.
— Кто-то ранен, — говорит Сэм. — Дали красный на заходе.
Позже мы узнаем, что там было.
Снаряд пробил стол штурмана эскадрильи, карту, прошел перед самым носом штурмана, ушел вверх и взорвался в десяти футах над самолетом. Большой осколок обратным ходом вошел в машину и точненько снес командиру коленную чашечку.
Их бомбардир рассказывает нам:
— Мы скорей к нему, забинтовали ногу. Он почти не стонал. А второй пилот довел нас до дому отлично.
Еще у одной машины было три разрыва чуть ли не в бомбовых люках. Не меньше двухсот пятидесяти пробоин было в хвосте и у радиста в отсеке, когда командир как попало плюхнул их на английский аэродром. Один из срединных стрелков получил цепочку ран по-над самой бронекурткой, под самую глотку.
— Такой скользкий от крови, мы его аж уронили разок, — сказал нам один из их экипажа.
Стрелок умер ночью. Радист получил осколок в левый глаз, почти всю глазницу выбило. Другому стрелку после отняли руку, всю ведь размозжило.
Авр
— У зенитчиков их мы на примете, — бубнит Шарп перед стартом.— Того и гляди домой повернем.
— Истребителей не видно было, — высказывается Кроун. — Эх, пальнул бы я по какому-нибудь «сто девятому».
— Ты сегодня на штурвале, — сообщает мне Сэм. — Всю дорогу. — Он перед вылетом был не в своей тарелке, ночью его дурные сны мучили.
Подлетаем к берегу Франции на пятнадцати тысячах, так и держу. Добрую половину времени даже не надеваем маски.
Зенитки молчали, пока мы не отбомбились. Но эскадрилья верхнего эшелона, сзади нас, попадает в самую гущу огня. Вижу прямое попадание в мотор номер три одной из «крепостей». Пламя вспрыгивает, лижет языком поверх обшивки, добирается до верхней турели. Пилот резко кренит влево, стараясь сбить огонь, экипаж начинает прыгать из аварийных люков.
— Четверо, — вскрикивает Спо.
— Вон еще, — спокойно поправляет его Льюис. — Значит, шестеро.
«Крепость», вся в пламени, делает переворот на сто восемьдесят градусов и взрывается чуточку ниже.
— Истребители справа сверху, — слышу Льюиса.
— «Пятьдесят первые», — добавляет кто-то.
Я за штурвалом, а Сэм высматривает хорошеньких девушек на земле. Истребители вьются вовсе под носом. Их немного, совершают хитрые витки, чтобы прикрыть нас, шмыгают туда-сюда.
А вот прут прямо на нас. Серебристо-серый малыш пузом вверх, едва не в лоб, мчится наперерез, все пулеметы у него строчат.
Вижу, справа носовая турель открыла огонь. Единственная.
— Эй, — вскрикиваю, но кнопку микрофона заклинило.
Протарахтели сквозь соседний эшелон, ниже и правее нас, исчезли безвозвратно.
— Что за штуки? — интересуется Бэрд. — Кто успел чего-нибудь разглядеть?
— Я стрелял по ним, — отзывается Шарп. — Это «сто девятые».
Тот, кого я видел, был «фокке-вульф». Возможно, были там и «пятьдесят первые». Так все промелькнуло, поди разбери. Пожалуй, «патфайндеры» их и отогнали.
— Штук пдаьдесят, — прикидывает Кроун. — Не меньше полсотни.
— Я видел пару, — отвечает Спо. — Откуда там полсотне взяться.
— Тридцать было, не меньше, — встревает Шарп. — Легонький наскок, не больше того.
Что скажу? Летело их много, и летели они убивать.
Обратно с полпути
Устали так, что на завтрак не встаем, в постели до самой крайности, до последней минутки.
Спешу на инструктаж и потому забываю обуться в нужные ботинки. Сэм забывает медальон. Готовим самолет, Бийч никак не приладит пулеметы в турели.
— Зови мастера, — рычит Сэм. — Хоть раз в жизни кто-нибудь что-нибудь тут по-человечески сделает?
В моторе номер один легкая утечка масла, но технарь решает, что обойдется.
Машину дали старую, двадцать четыре вылета без ремонта двигателей. До этого три дня подряд летали мы на новом самолете с широкими пуленепробиваемыми стеклами. И этот самолет, обещали, будет именно наш.
— А сегодня такая кляча, — бурчит Сэм.— Ты глянь на эти задрипанные стекла. — Они не пуленепробиваемые и грязные.
Из-за взрывателя я чуть не вывихнул плечо, от злости перехватывает дыхание. Стальной экран отсутствует.
Стартуем в голубой дымке. Бенсон говорит мне курс, я прошу снова повторить. В шлемофоне скулеж. В этот вылет мы назначены в верхний эшелон, остальная часть группы выйдет на построение с другого аэродрома. Всползаем сквозь плотную облачность. Температура головок цилиндров на первом номере высокая. Открываю боковые шторки капота, винт швыряет туда маслянистый вихрь.
— Номер один слегка дымит, — докладывает Кроун. — Как, не горим ли?
— Вскорости и это не исключено, — отвечаю я. — Глаз не своди.
Ни горизонта, ни неба, ни Англии, лишь ватные сизые облака. Ведущий группы зажег красные и зеленые бортовые огни, командует своим машинам. Ведущие эскадрилий зажигают свои бортовые, выстраивают собственные звенья, младших ведущих.
— Мой костюм ни черта не греет, отключился, — сообщает Шарп.
— Что-то не то с кислородным баллоном, — информирует Бийч. — Индикатор ничего не показывает.
Мы теряем друг друга над этим районом Англии, бродяжим, блуждаем в тумане.
Понемногу растет давление горючего. Выше температура масла на первом номере. В шлемофоне ни шуточки не слыхать. Напряжение у всего экипажа поднимается до опасной черты.
— Ух и затасканная клячуга, — говорит Сэм. — Чего ради подсунули нам эту пакость?
Эшелон доворачивает к проливу. Восемь часов до обеда. Сорок пять минут до зенитного заслона на голландском берегу. Наше назначение — Лейпциг.
Обшивка первого номера теперь жирно лоснится, давление масла упало на пять фунтов, а давление горючего понемногу все растет. Показатель скорости застрял на месте, висим в голубой мгле, самолет не слушается. Сэм заставляет его клюнуть носом, и мы оказываемся на пятьсот футов ниже, чем остальные в строю.
— Еле-еле, — всего и произносит он.
Не очень-то веселенькое дело терять управление с максимальным грузом на борту.
У Кроуна тоже неполадки — с кислородом.
— Вроде есть утечка. Стрелка падает.
Штурвал поддается с натугой. Я никак не удержу его на месте, не слушается. Сэма тоже не слушается. Идти не можешь ни по горизонту, которого не видать, ни по чему еще, туман да туман. Давление масла все падает, а температура головок цилиндров все растет.
— Ах ты, драная задрыга, — мягко говорю я. Чувствую, мотор номер один откажет, только успеем мы пройти Зейдер-Зе. Предвижу, машина целиком станет рассыпаться на кусочки. Отвоевалась.
Строй забирает вверх. Добавляю обороты, даю полный газ. Самолет все одно не в духе. Мы на милю позади строя, на двести футов ниже, отстаем по дистанции и высоте.
Сэм держит носом вниз, срывает кислородную маску и ругается:
— Никуда мы эту чертовину не доставим.
Прохладительной волной для экипажа слышатся эти его слова. А то бы сегодня конец, думаю, дождались бы нас «сто девятые». И пошли бы садить зенитки. Нам ничего этого не выпало.
Да, прежде мы ни разу не поворачивали обратно с полпути. Дать себе такой вот отбой — приятного мало. Вдруг бы да справились. Вдруг бы эта телега не рассыпалась. Хорошо, что я не Сэм. Хорошо, что не мне решать.
Наверное, Дулитл рассердится. Возможно, Шпатц вызовет нас и назначит десять вылетов сверх нормы. Им охота слушать про черные столбы дыма, про фонтаны огня, про города, стертые с земли.
Работа у нас — доставка грузов, но вот этот самолет — грузовик непригодный.
Грант выводит на аэродром.
Можно вырубить номер первый, чтоб глядеться приличней, но мы не стали этого делать.
Все технари, все наземные высыпают, когда мы садимся и рулим. Дежурный глаз не поднимет. «Джип» эскадрильи уже рядом. Майор Макпартлин начальнически напыжился, готов дать выволочку.
Мне ясно, что они все думают. Мы, мол, струхнули: прижало, круто прижало, вот и подались домой.
Никто из экипажа друг на друга не взглянул, пока вытаскивали наши причиндалы. Никто шуму не поднимает. Солнце муторно светит в дымке.
— Вам бы туда не добраться. — Это дежурный, осмотрев моторы, подходит к нам. — Номер один свое отработал.
Экипажу от этого полегчало малость, и в грузовике на обратном пути пошли понемногу разговоры.
— Как-то оно для нас непривычно — в такое время дня здесь оказаться, — замечает Кроун.
— Ну почему нам дали эту клячу?! — рассуждает Шарп. — Я ведь думал, нам достанется другой самолет, тот наш, новенький.
— Достанется после сегодняшнего, — говорит Сэм. — Я этим друзьям готов сказать пару слов. — Да, ему предстоит обо всем, что было, доложить в штабе.
Я утомился, будто сработали мы вылет, как намечалось.
Отстранены
Старички да и только. Белый свет не мил. Гляну в зеркало — там не лицо, а маска угрюмо пялится на меня. Глаза горят. Белки исчерчены красным, зрачки расширены. Все мы такие.
— Пускай отстранят, — произносит Сэм. — Эдак нас укокают.
Двенадцать суток мы в дежурной группе. Сначала четыре дня просидели без дела, восемь дней подряд вылеты.
У Гранта лицо вообще худое, а тут стало почти прозрачное. К Бэрду не подойди. Все они потеряли сон.
Я сон не потерял. Или это просто подвид смерти. Вытянусь на койке, и все мышцы, чувствую, напрочь выключаются. Радости от этого, чуть. Мышцы дряблы и безжизненны. А следом начинают помалу отмирать кончики нервов, пока не явится Порада будить нас:
—Завтрак в два. Инструктаж в три.
Он всегда молодцом. Спокоен, бодр, настойчив.
Лежишь вот так, и яркий свет вонзается прямо в мозг.
Сегодня куда-то в рейх. Куда-то в ту проклятую страну. Был фильм «Умираю на каждом рассвете», подходящее название.
Оделся, вышел в ночь; уже легче. Стою себе на месте, поглядываю на звезды и прошу госпожу Удачу вернуть меня нынче в благополучии. Просто зову ее. Просто надеюсь, что лишний денек побудет со мной. Всего денек.
День за днем прошли мы это. И вот Сэма отстраняют от полетов.
— Я им, сукиным сынам, все сказал, — сообщает он. — Сказал, что угробить нас хотят.
— А они что?
— Говорят: экипажей не хватает.
Это правда. За день до нашего приезда два потеряли. В первый наш вылет Ля Француза сбили и того, что хохотал.
— Все равно на нас не налетаются, — смеется Сэм. — Я больной. Сказал врачу, что нервы у меня дыбом. Сказал, что «фокке-вульфы» снятся. Сказал, как просыпаюсь каждую ночь — по койке бьют зенитки.
Все это он не выдумал.
Однажды ночью Сэм вскочил и, сорвав щит с окна, завопил:
— Не пропускайте сюда канадцев, ради Христа, не пускайте сюда!
Другой раз он сел на постели среди ночи с криком:
— Уводи! — Три раза прокричал и повалился на койку вроде как с плачем.
Надо думать, мы разбились. Я не сумел увести самолет.
Мне ничего не снится. Я выключаюсь на все сто.
Утомление — это болезнь. Сначала она поражает мозг, проникает по нервам в руки и ноги, в мышцы лица. И уж сделать малейшее движение становится невыносимым испытанием.
На земле мы с Сэмом прелестно уживаемся. Но в воздухе я его ненавижу. Не могу вести самолет по его вкусу. Он не может по моему вкусу. Я ничего не говорю, лишь обругиваю его в свою кислородную маску. А что скажешь? Он пилотяга лучше.
Раз, когда я нарушил строй и он тут же схватил штурвал и выжал вперед, я сказал:
— Слушай, Сэм, у меня единственный способ выучиться: сидеть и вести эту штуковину.
Шли мы тогда над Англией. О вражеских истребителях ни слуху.
— На тебе жизнь девяти товарищей, — заорал он. — Время у тебя будет. Берись и веди штуковину, — и передал мне управление.
Я был готов убить его — из пулемета, или топором, или ножом, что под руку попадется.
А на земле все по-другому.
— Подлец я был сегодня, — сказал он мне тогда. — Не знаю, что со мной творится.
Я смолчал, он ведь прав, в самолете еще девятеро, и я могу всех загубить в любой день и час. Но от усталости не могу задержаться мыслью на этом. Надо потом выбрать момент, обдумать по новой.
Пожалуй, мы все дружно разбились бы, если б Сэм сам не сказал, чтоб его отстранили от полетов. Доктор Догерти лишь одним глазком глянул и решил:
— Три дня сидеть на земле. Никаких пробных полетов, ничегошеньки, сплошной постельный режим.
— Доктор у нас молодчага, — говорит Сэм.
— Лучше всех среди здешней братии, — в полный голос произносит Бэрд. — Самый лучший. — Бэрд пьян, криклив, несносен.
— Давайте-ка все по койкам, — выкладывает Сэм. — Завтра поедем гулять в увольнение.
Лондон
До того я не в себе, когда садимся в поезд, что первую половину дороги до Лондона и в окно-то не гляжу, только тут соображаю, сколько пропустил. А за окном все та же заботливо прибранная зеленая Англия.
Вспоминается, в какие города прибывал я поездом. Денвер, Бойсе, Филадельфия — вот уж велика.
Выходим на вокзале Кингс-Кросс, берем такси до Пиккадилли.
— Только не в клуб Красного Креста, — предупреждает Сэм. — Надоела армия донельзя.
Всем нам донельзя надоели пилоты, да и сами друг другу, когда ни про что иное и не думаешь.
На фоне лондонских аэростатов заграждения Сэм смотрится отлично. Решаюсь побыть с ним и дольше, надеюсь, поладим.
Шофер подыскал нам гостиницу, спрятанную в глубине двора на Сент-Джеймс-стрит. Две кровати встык, зеленые шелковые покрывала. Ложимся на них, попиваем виски, чтоб собраться с духом.
— Ничего коечки, — говорит Сэм.
— Ничего комнатка, — отвечаю я.
Теперь мы готовы прогуляться. Теряю Сэма в первом же питейном заведении. Бреду по пустынной улице под яркой луной. Ночь прохладная, ночь мирная, без зениток, без «сто девятых» в тучах, и туч нет, только аэростаты блещут среди звезд.
Просыпаюсь в нужной кровати в нужной гостинице, Сэм рядом. Хороша постель, мягкая и глубокая, будто сама ночь.
Потом меня будит Сэм:
— Сходим в церковь.
Стоим в уголке Вестминстерского аббатства и наблюдаем входящих. Никакой толкотни. Тишина, и люди входят тихо.
На протяжении почти всей службы я в свете свечей рассматриваю цветные окна этого извечного прибежища, острова мира в сердце города войны.
После этого мне все равно куда. Сэм должен с кем-то повстречаться. Я скитаюсь по улицам. Смотрю на баржи и катера, слушаю Биг Бен, поджидаю Черчилля, не покажется ли на Даунинг-стрит, 10.
Выстоял очередь на автобусную экскурсию, другим автобусом возвращаюсь. Рассуждаю, каково было бы жениться на принцессе и жить во дворце. Куда ни глянь, Лондон, всюду Лондон. И уж очень много военных, очень много американцев, очень много чумазых детишек. Кое-где руины, в других местах повреждения невелики, но в общем-то все целое и древнее и немножко привлекательное.
С краю толпы, собравшейся поглазеть, как силач-горбун рвет напополам телефонную книгу, заприметил я девушку. Стою рядом с ней, смеюсь вместе с нею, улыбаюсь ей, когда она оглянулась на меня.
— Ну и сила! — говорю. Она по-прежнему улыбается.
Мы с ней перекусили в русском заведеньице на Оксфорд-стрит, пьем густо-каштановое пиво до самого закрытия в тихом кафе под названием, кажется, «Герб новолуния». Там мы мечем дарты, три раза подряд проигрываем англичанам-саперам.
Она и русская, и чешка, с подмесью польской и французской.
— Зови меня Мэри, — говорит.
Ее темные волосы небрежно свисают копной, глаза ясные-ясные и глубокие. На работу ей заступать в полночь.
Я распрощался с ней в тенистом сумраке, улица залита ласковым лунным светом.
Я слегка заблудился, но нашел-таки дорогу к своей лежанке с зеленым шелковым покрывалом. Сэма нет. Стою у окна недолго, слушаю город Лондон под луной. Завтра может мне выпасть Берлин под солнцем.
Но я как-то не озабочен. Все сейчас иное, Я слегка развеялся.
Красотка по имени Августа
Еще письмо от Августы.
«Как дела?.. — пишет она. — Я вроде бы затосковала по тебе, вот и надумала черкнуть пару строчек, чтоб ты знал, как я соскучилась... знай же... пишу тебе каждый день, а ты пишешь мне — раз в неделю... Господи, до чего хочется, чтоб ты уже был в пути, летел бы домой, ко мне, а руки мои так и тянутся сами навстречу, готовые тебя обнять».
Ну и воспылала! А я многое готов отдать за «руки мои так и тянутся сами.
«Уж поспешай домой, ладно?.. Честное слово, если б знать, что так стану к тебе относиться, я бы ценила встречи с тобой несравненно дороже... но нескладно все шло ... всегда не ценишь, пока не станет оно недосягаемым, потом локти кусай... клянусь, отныне все по-другому. Я поняла многое, чего прежде не понимала... какой, во-первых, ты умный и порядочный... ты тот, кого любая была бы горда назвать своим...»
Не увлеклась ли она опять игристым бургундским?..
Забавное письмо, но, будь оно неладно, и грустноватое. Была развеселая девчушка, когда мы познакомились, забот не знала. А вот все парни уехали, она строит самолеты, с завода вечером идет прямо домой и ведет себя примерно.
Так она пишет про себя, так это, пожалуй, и есть. Она всегда верила в то, про что говорит. Но, насколько я ее знал, ничего из этого не осуществлялось.
Однако славно получить такое письмецо. Оно меня даже приободряет.
Мэк
Мэк из студентов, как Сэм и я. Летную подготовку проходил младшим лейтенантом, там познакомился с Сэмом. Со мной — в Александрии. Парень что надо.
Мы с ним скоро подружились. Почти все время в Александрии провели в спорах, вместе приударяли за красоточкой, которую зовут Луа. Она предпочла Мэка.
Что удачно, попали в один отряд. Мэк прибыл на пару дней позже нас. На Лабрадоре нас опередил, в Исландии мы его нагнали. Вместе были на тренировочных под Лондоном.
— Пока, Мэк, — сказал я ему перед отъездом на базу. — Увидимся, что-нибудь да затеем.
Где он, там не бывать скуке. В жизни не видал лучшего собеседника.
Когда следом за нами он прибыл в отряд, я подумал: вот везет же нам.
Первое, что мы, вернувшись из Лондона и отметясь в канцелярии, услышали от одного сержанта, было:
— Послушайте, так вы ту новенькую машину хотели?
— Да-да, — Сэм готов был драться за нее. — Нам она обещана.
— Сбита.
— Кто же в ней?
— Говорят, Мэк, как там его дальше...
— Мэк?!.
После захожу к парню, который ходил в тот вылет. Значит, зенитки на самом берегу. Мэк — единственный, кого сбили в тот день на всю 8-ю армию ВВС. Один на тысячу.
Прямо странности, когда друга собьют. Все идет как шло. Ждешь, что вернется из отпуска, вот-вот появится в тихую минутку. После проснешься ночью, потому как заспорил с ним во сне. Идешь в столовку — займешь для него место, пока не сообразишь. Прохватывает медленно, и становится внутри грустно и мерзостно. Почему он? Вообще — зачем?
Собрался я было написать его матери. Даже начал письмо. Да сказать нечего. Что скажешь матери своего друга? Она отлично знает, что и как и какой он. Люди в большинстве не очень-то меняются, покинув родной дом. Что было, то останется, идет оно от матери и отца, от родни, братьев и сестер, от соседских мальчишек.
Можно написать ей: Мэк был мне самым лучшим другом. Но кто я ей... Пустое имя. Можно рассказать ей: с ним я готов был в любую секунду разговориться и всякий раз что-то для себя извлечь.
Те, кто видел, как их сбили, считают: прямое попадание. Самолет шатнуло под кромку облачности. Двое-трое из экипажа окажутся в концлагере. Мэк, возможно, пробирается теперь из Франции, завтра вдруг да возвратится.
Ему есть зачем возвращаться. Он с блеском поступил в Гарвард на юридический. Желал участвовать в управлении страной. Глядишь, выбился бы в сенаторы. Ума ему не занимать. Что он скажет, все по делу и со смыслом.
И пилот настоящий. Умеет прилипнуть в строю и так держать целый день. Из себя не выйдет, метаться не станет туда-сюда. Насквозь изучил и моторы, и управление, и посадочное оборудование, и гидравлику, и электрику. Мог завести автопилот в точности по предписаниям фирмы.
Удачи вот только не было.
— Своих сержантов я ставлю против любого экипажа во всей армии, — сказал он как-то. — Офицеры у меня не выше среднего, но сержанты — самые лучшие.
Удачи вот только не было им.
Он мог заговорить любую девчонку до полного восторга. Завел он себе подружку, когда мы были в Гранд-Айленде, так она души в нем не чаяла.
Может, все дело в глазах. Светло-карие, будто пронзают, если он неравнодушен. Не назовешь его писаным красавцем, но, заглянув ему в глаза, многие женщины считали его таковым.
Мэк был вечно в непокое. Не застывал на существующем. Сомневался, что все само хоть чуть повернет к лучшему. Бестолочь выводила его из себя. Ему хотелось дела. Хотелось взяться и добиваться перемен.
— Проклятая война, — не раз говорил он. — Она меня сильно отбросила назад. Я бы уже до середины одолел юридический.
Ему и не надо-то было на фронт. Будучи офицером тактической авиации в Санта-Ане, сидел бы себе там всю войну.
— Велика ли цена мне после, если сам на себе не узнаю, — объяснял он. — Что поймешь в войне, разглядывая ее с пляжа или с танц-веранды.
В итоге я бросил писать его матери, на листке остается лишь мой адрес, в верхнем углу. Ничего ей не расскажешь.
Он из тех парней, на кого мир мог бы положиться после войны. Ума Мэку не занимать, и было желание приложить ум к делу, промедление томило. Пожалуй, Мэк вырос бы в крупного деятеля. Да что говорить...
Самолет, на котором угробился Мэк, официально уже считался нашим. Мы сделали на нем три вылета, прозвали его «Строгий папа».
Планировалось, что, пока мы в Лондоне, эти слова напишут на самолете и пририсуют девицу без всякой одежонки. Одна подружка в Штатах сделала для нас несколько набросков, и я отдал их художнику в управлении группы.
— Изображу, — снизошел он. — Времени нет у меня, но это я сделаю.
На художника спрос велик.
«Строгий папа» — кличка Сэма. На тренировках все мы его так звали за образцовый пилотаж.
Я-то «крепость» эту хотел прозвать «Сучка-дрючка» или «Подлунная Нэнси», а моя мать просила, чтоб назвали самолет «Колорадские собратья», поскольку мы учились в Колорадском колледже.
Хотели «крепость» назвать в честь двоюродной сестры Сэма — Мэри-Элен. Она как-то заезжала из Омахи к нам на вечерок в Гранд-Айленд, хороша собой — на целом свете поискать.
— Надо в ее честь, — заявил Росс.
— Надо увеличить ее фотографию и приклеить к борту, — предложил Кроун.
— Этак ты будешь вечно вываливаться из срединного окошка, — отметил Шарп.
— «Строгий папа», — размышлял Росс, — дрянь, а не название. Что оно означает?
Какая важность, что значит. «Строгий папа» быстро отжил свое.
В тот день когда я вернулся из Лондона, чуть не все оказались на задании. Вылетели под вечер и до ночи не возвращались. Отправился их поджидать. У нас над летным полем система прожекторов, чтоб помогать точно садиться. Положено их три, но один упорно не светит, другие два служат кое-как. По очереди берут роздых. В конце концов оба включаются вместе, скрещивают лучи над землей, выглядит это изящно и очаровательно.
На велосипеде подъезжаю к южному прожектору посудачить с солдатом, который им управляет.
— Силы-то поболе двух мильонов свечей, — говорит он. — Светит адски, а?
— Адски, — соглашаюсь.
— Заходили бы как-нибудь в дневное время, снимем стекляшку, и вы в два счета загорите, пуще некуда.
— Невредно бы. Пригодится.
Командная башня сегодня на очередное задание послала тьму самолетов. Теперь они появляются, заходят четверками на посадку, тесня соседей, болтаясь в вихрях от винтов, натужно снижаются.
— Соснуть бы часок, — жалуется прожекторист. — Гляньте, у парнишки тормозов-то и нету.
Этот парнишка — Ник из нашей эскадрильи.
Тормоза ему отрубили зенитки, и он даже не начал сбрасывать скорость, когда приземлялся на полосу. Сбивает забор, застревает, пропахав сотни две ярдов по турнепсу. Никто не пострадал, цела машина, вот только разворотил Ник многовато турнепса, да еще первоклассного.
В эту ночь новолуние, а всякий раз, как выходит на небо узкий серебристый серп месяца, П-51 словно резвятся в его свете.
По молодому месяцу можно загадывать желание, но цыганка однажды в Нью-Йорке сказала мне, что ни в коем случае нельзя загадывать о себе по молодику, потому как никогда не сбудется, даже совсем наоборот — обернется плохо.
Вот гляжу я на «пятьдесят первые», мне бы полетать на таком, пожелать бы себе этого, но вдруг права цыганка, не напортить бы, когда загадываешь это упорное желание. Так пожелаю же, чтоб радуги вставали над рекой Колорадо, чтоб лондонским младенцам было завтра вдосталь молока и чтоб красавицам в Орандже (штат Нью-Джерси) вдосталь выпало любви, да будет так!
Когда мы впервые вошли на утренний инструктаж, в той комнате большая карта на стене была закрыта белой простыней. Дескать, не все сразу. Курс там обозначен отрезком бечевки, а булавками — контрольные пункты, воткнули значки с силуэтами истребителей там, где разные их отряды соединяются с нами, однако всего этого увидеть мы еще не могли.
Нашелся способ, прежде чем откинут простыню, выяснить приблизительно, куда мы полетим и как далеко. Каждый, входя, всматривался, где помещается блочок по левую сторону карты. Если он повыше и вся бечевка пошла в дело, настраивайся на Берлин или Мюнхен, на тяжкий, долгий полет. Если же блочок ближе к низу, скорее всего пошлют на Шербур или Кале и вернемся домой рано, к обеду.
В тот день, когда надо было идти на Мец, разведотдельский капитан надул нас. Блочок он загнал на самый верх, и всяк воображал себе дорогу до Польши или крутые испытания челночного рейда через Россию.
Часто по утрам, когда мы выходим со склада, около грузовиков вертится черный пес с белыми лапами. Если надо дожидаться стрелков, я обычно привлекаю его к себе, скребу ему пузо и чешу за ухом, надеясь, что будет у меня свой персональный дружок.
Сперва я называл его просто чернопес, но кличка его Посадчик, и он хоть недолго, но участвовал в боях. Какой-то капитан наладился брать его в ближние налеты на Францию. Пес поначалу держал себя молодцом, но вскорости хлебнул зенитного обстрела по-крупному и хотел уже выпрыгнуть в срединное окошко, так что пришлось списать его на землю, теперь он просто является с утречка проводить парнишек.
Посадчик ни во что не ставит офицеров. Он постоянный сержантский пес. Позволит мне почесать ему ухо, но никогда не предложит крепко дружить. Порою лизнет мою руку раз-другой, но нет чтобы вылизать щеки или нос.
Знавал я белого сеттера по имени Бэри, который спервоначалу был сторожкий не меньше Посадчика. Но я это переломил, мы стали друзьями, полеживали у костра, старались думать на языке друг дружки, чтоб взаимно обменяться мнениями, до чего нам тут хорошо.
Посадчику же я не приглянулся.
За день до налета на Мец объявили тревогу. Вроде бы люфтваффе шныряют поблизости. Иногда они посылают перехватчиков, чтоб подкрались поближе к аэродрому, вмешались и всыпали горячих. Пару раз, слыхать, это им удавалось, атаковали тех, кто уже убрал пулеметы, и сбивали при заходе на посадку.
Подъезжает военно-полицейский «джип», приказывают стрелкам не включать фонарики, а технарям убрать свет в бомбовом отсеке. Мы сели в кружок и ждем, что из мрака прорвется гул моторов или пулеметная очередь, но не доносится ничего.
— Вот уж будет незадача, коль дадут прикурить до взлета, — говорит Шарп. — Совсем это ни к чему.
На стоянку в четыре, старт в пять — это значит обычно, что чуть не час слоняешься у самолета. Стрелки устанавливают свои пулеметы, проверяют кислород, крепят бомбы, технари заняты своими обязанностями, а то уж и выполнили их. Полно времени задуматься в этот вольный час.
Перед первыми двумя вылетами я лежал под самолетом и ворочался, представляя себе зенитки, и «сто девятые», и «сто девяностые», и «юнкерсы восемьдесят восьмые», и реактивные снаряды, и «мессеры четыреста десятые».
Этак живо осатанеешь.
Потом я выработал отменную систему. Выберу тихое, спокойное местечко в траве под крылом или за хвостом, прилягу, бронекуртка вместо подушки.
С вечера спишу слова какой-нибудь песенки, такой, чтоб хотелось разучить, вот и насвистываю ее, лежа тут поутру, и твержу слова.
Петь бы мне, как Кросби, я бы только и делал, что пел, за вычетом времени, что сидишь на кислороде. Петь в кислородной маске — верный путь к тому, чтоб утонуть в собственной мокроте.
Церемония
Медали приходят в коробочках. Шлет их в каждую эскадрилью наградной отдел армии, потная в том подразделении работенка. Когда коробочек соберется навалом, происходит вручение.
Нам — в это воскресенье.
— Всем прибыть в параднои форме в шестнадцать ноль-ноль, — говорит мне Сэм на завтраке,
— Что будет?
— Медали.
— Кому?
— Мы в списке среди полусотни других.
Билл Мартин зачитывает фамилии, выстраивает нас по порядку вручения. Сначала медали, затем ордена, там сержанты, тут офицеры.
Награждать должны были под солнцем, перед ангаром. Но идет дождь. Перенесли все в ангар.
А здесь технари гоняют мотор.
Майор Макпартлин зачитывает благодарность, которая прилагается к медали. За выдающуюся доблесть, за стойкость и отвагу под огнем противника. Не могу толком расслышать майора, мотор ревет.
Назовут фамилию, подходит, отдает честь. Майор вручает медаль, растягивает губы в улыбке, короткое рукопожатие. Отдают друг другу честь, как доблестные джентльмены.
Следующий.
Подошла и моя очередь. Отдаю честь по чести, лучше некуда. Кажется, майор Макпартлин произносит: «Рад, что вы в наших рядах». Ничего не расслышишь из-за мотора.
Когда опять встаю в строй, открываю коробочку. Миленькая медалька. Металлическая ее часть смотрится лучше английского летного креста, а ленточка подкачала. Коробочка голубая, украшена желтой полосочкой, надпись на медали четко читается.
Благодарность размножили, там и мое имя стоит. В ротаторе кончалась краска, когда печатали этот экземпляр. Про выдающуюся доблесть едва разберешь.
Церемония заняла с полчаса. Затем нас отпускают. Строй распадается. Не знаю, что делать с коробочкой.
Поесть мы опаздываем, все места заняты.
На орден
В первый наш налет на Берлин облачность полнейшая, догадаться, что внизу именно этот город, можно только по огневой завесе, которую нам поставили. Но ни одного истребителя не встретилось, а зенитки в нас не попали.
Однако тяжело. Всегда тяжело ходить на Берлин. В пути напряжение предельное, на обратном — чуть отлегло, и Сэм закуривает.
Когда он снова берется за штурвал, я начинаю рассуждать про людей в этом Берлине. Любопытно, что бы я им сказал, коль мог бы поговорить в момент бомбардировки.
Приблизительно вот что: «Ага, дряни несчастные, сидите себе да получайте. Мы явились сюда прикончить ваш город, и проще будет отстроить его заново где-то на пустом месте, когда мы сделаем свое дело. Я на высоте двадцать семь тысяч и догадываюсь, что тут Берлин, лишь по мощному зенитному заслону, какого другому городу не выставить. Не узнаю, сколько людей помог я убить. Как-нибудь после, в час затишья, сяду и пораскину сам с собой. Большую пакость делаем мы вашему большому городу. Никто не обязан нести ответственность за эту войну против вас, ни одной стране не жалко ваших сукиных сынов. В любой стране и в любом городе попадаются поганцы, но никогда нигде они такую силу, как в вашей стране и в вашем городе, не забирали. Вот и решено одолеть их во что бы то ни стало. Вероятно, прежде чем это будет, многим хорошим людям конец придет. Но и хорошие люди и вообще все частично в ответе, никак нельзя иначе. В один прекрасный день это бестолковое пакостничество кончится. Вас поставят на колени. И если французы, поляки, югославы, чехи преуспеют, то немцев останется совсем немного. Однако людям в большинстве своем опостылело убивать, а к тому времени уж наверняка опостылеет. И когда настанет войне конец, хватит, наверно, разума русским, и англичанам, и американцам дать вам возможность и надежду подняться с колен. Чай, у всех них достанет ума сказать: ну ладно, мы вас разгромили. При желании перебили бы всех немцев до единого. Вам больше не удастся завоевывать белый свет. Слишком часто вы пытались сделать это и проиграли в самый последний раз. Уж теперь мы за вами уследим. Так что осмотритесь-ка вы в своем народе, сколько его останется, и сыщите себе руководителей, которые выведут вас на дорогу к тем временам, когда все люди Земли станут радоваться, что среди них есть и немцы. А пока гуд бай. Мы вернемся. Наверное, англичане прилетят еще сегодня к ночи. Да, впереди такие дни и ночи, и, пока террор и ненависть столь глубоки среди вас, живое будет изничтожаться».
Любопытно мне, какие они из себя. Ну, немцы. Национал-социализм расцвел там у них, внизу. Но все-таки люди. В каждом человеке на этом свете есть что-то людское.
Париж
Над Килем впервые вижу вблизи, как взрывается «крепость». Зенитки накинулись на эскадрилью впереди нас, чуть левее, рукой подать, и открывается громадная красная рана, а затем разлетевшиеся части, десять человек и куски самолета, стоящего пару миллионов долларов, смололо в пыль за одну сотую секунды.
Пока наблюдаем за ошметками пламени от этой «крепости», другая ныряет прямо вниз и мчит к земле кратчайшим путем. Снизилась, наверное, тысяч на пять, вдруг каким-то чудом взмыла, выровнялась и вот берет круто вверх. Где-то под нами застывает, сваливается на правое крыло — и в штопор.
— Два парашюта, — докладывает Шарп. — Вон еще один.
Мало что упомнишь, когда вылеты без передыху.
В день, когда идем на Париж, солнечно и видимость повсюду отличная. Заходим с запада, и, подбавив оборотов и натянув свою бронекуртку, начинаю рассматривать «Максима» и Елисейские поля. Вижу Эйфелеву башню и реку, почти все прочее, пожалуй; ведь есть время приглядеться.
Коли спросят, отвечу, что бывал в Париже, да вот путешествие на «летающей крепости» — больно хитрый способ посетить что-либо. Как ни ярко солнце, как ни чист воздух, ничего толком не видишь, когда до места четыре мили вниз.
И принимают невежливо. Никогда не обрадуются нашему появлению.
Настанет час, вернусь я в Париж, засяду в уличном кафе, поджидая, чтоб сел кто-то рядом и выслушал мой рассказ. Я объясню тому человеку, что мы вовсе не желали расколупать его страну. Всегда старались бросать бомбы только по нацистам. Но с двадцати тысяч футов не отличить нацистов от остальных людей, никого детально не рассмотришь.
Большой бенц
Снова на Берлин.
Проходя сквозь зенитный заслон над городом, одна из «крепостей» соседнего звена слева подалась с ревом на снижение, навстречу пальбе снизу. Самолет горит. Все четыре винта еле крутятся. Может, пилоту надо отомстить за что-то личное и он хочет удостовериться, что его бомбы легли куда надо ... или от пилота лишь кровавое месиво на кресле, и приборы разбиты, и второй пилот уже труп, и самолету боязно идти дальше в строю?
Наш строй разметало. Действуем в одиночку, увертываемся от зениток. Обороты довели до двух четыреста...
Часть своей эскадрильи обнаруживаем напротив.
— Истребители почти по курсу, чуть выше, — докладывает Бэрд.
Они мелькают, пересекая нам путь чуть не перед самым носом, и — вверх.
Сначала кажется, что это другая эскадрилья тяжелых бомбардировщиков, вытянутая в неладном порядке. Но это не бомбардировщики. И слишком их много. Это истребители.
— Наших я столько не видал ни разу, — говорит Кроун.
Заговорил пулемет — Кроун принялся за дело.
Какие-то «пятьдесят первые» рыскают впереди над нами. А я все думаю, какой же национальности та толпища.
Им недолго было развернуться. Цугом идут справа, заходят на нас.
— На подходе, — глухо вскрикиваю я.
Ведет Сэм. Обороты в норме. Двигатели в порядке. Остается мне сидеть и глядеть, как те приближаются на малой скорости. Бесконечный поток «сто девятых» и «сто девяностых». Одни проходят выше, другие ниже, а еще полдюжины устремляются прямехонько на нас.
Не знаю, испуган ли я. Оцепенел, и все тут.
Летит «сто девятый», он ближе и ближе, палит вовсю. В пулеметных гнездах мелькают желтые вспышки.
Едва не задел он нас, был в нескольких дюймах.
Наверное, верхняя наша турель дала ему как надо. В общем, жил он десятую долю секунды, прежде чем врезаться в «крепость» заднего звена.
Все наши пулеметы в работе. Самолет словно готов рассыпаться от тряски.
— У меня кислороду чуть-чуть, — это Шарп. Голос у него, как у заблудившегося малолетки.
Кроун ползет в хвост с баллоном кислорода.
— Шарпу попало в ..., — рассказывает, вернувшись к своему шлемофону. — Двадцатимиллиметровка пробила у нас задний люк. Да весь хвост в дырьях.
«Сто девяностые» расколошматили целую эскадрилью позади нас...
— Всех разметало, — сообщает Шарп. — Один врезался в ведущего, три взорвались, еще два куда-то делись.
Небо широкое, голубое и пустынное, если не считать «крепостей». Эскадрилья «патфайндеров» появилась, курс у них на Берлин.
— С просрочкой, — цедит Бэрд.
Мне легко сосчитать цилиндры у этого П-51.
А что те ушли, можно сильно сомневаться.
— Вернутся, — говорит Сэм. — Всем быть в готовности. — Голос у него выше и резче обычного, как всегда, если Сэм взвинчен.
Но они-таки не вернулись.
Когда мы снизились над проливом, Шарп пришел вперед. Штаны все в крови. Он повертывается спиной, спускает штаны, чтоб показать рану.
— Почти уже не кровит, — улыбается.
На левой щеке у него глубокая царапина.
— С запасом хватит на «Пурпурное сердце», — заявляет Льюис.
— «За исключительную доблесть и за дырку в...», — отвечает Шарп.
Двадцатимиллиметровик разорвался прямо перед крылом, выкусил управление боковыми шторками четвертого номера.
У Шарпа еда висела возле дверцы, и осталось от провизии немножко трухи из солодовых таблеток.
— Вот что называется люфтваффе, — произносит Кроун. — Их и не видно, пока не улетят.
Долгое время люфтваффе где-то прятались, наше прикрытие гуляло поверху тоскуя, а «крепости» и «либерейторы» налетали, уходили от зениток и возвращались до дому.
Но их истребители снова объявились, мы видели по нескольку каждый день. И ежедневно на ночь молились за наших ребят-истребителей.
Идем раз на Дессау, по-над Лейпцигом, истребители шныряют непрестанно. По всему небу стычки. Кое-какие эскадрильи пострадали, но мы, кроме пары робких «фокке-вульфов», околачивавшихся у нас в хвосте, никого вблизи не встречаем.
— Как увижу «пятьдесят первый», хочется встать и пожать ему руку, — высказывается Шарп.
Всякий раз, когда им хватает времени выстроиться цепочкой и встретить нас на малых оборотах, много людей гибнет. Нет на свете чувства хуже беспомощности, когда сидишь и ждешь их, сознавая, что ты или будешь убит через секунду-другую, или окажешься в числе счастливчиков, кто еще дышит, кто пережил это.
День за днем мы на дежурстве, отправляют на Берлин, Нанси, Мюнхен, еще куда-то. Новых лиц не встретишь, ничего толком не узнаешь, взаимопонимание не углубишь, дружбу не укрепишь.
Лишь взмываешь вверх — и пошел вытрясывать душу из очередного города со смутной надеждой, что некогда этот город восстановят для каких-нибудь людей, с кем нам удастся поладить.
Красотка по имени Августа
По-прежнему получаю письма от Августы. Она все делает Б-29, но усердно старается поступить в Красный Крест.
Одно из ее писем начинается так:
«О, счастливый, счастливый день! Прислали заполнить документы для Красного Креста, есть надежда добраться до твоего древнего Лондона. Можешь быть твердо уверен: я без малейшего промедления отправлю эти бумаги в Сент-Луис. Спрашивают, куда я предпочитаю поехать, естественно, указала, что в Англию. Плюнь через левое плечо, ага?.. Последние дни настроение никудышное, на завод из-за этого не ходила. С чего — не знаю, но мне противно было на себя глядеть и на всех прочих. Сидела дома, без конца заводила сентиментальные пластинки, жалела себя... и вот сегодня получаю письмо от тебя, ой, если что меня когда приводило в восторг, так это сегодняшнее твое письмо... Вчера вечером первый раз была на людях, пошли в «Голубую луну», очаровательнейшее в городе местечко. Это устроили вечеринку нашего цеха, я сначала не собиралась туда, но начальник сказал, что я, выходит, одна из всего цеха не иду, вот и отправилась, и впустую убивала время, четверо наших девчат пришли поодиночке. Я знала, что вспомнится мне тут классное времечко, какое провели мы все вместе в «Серебряной луне», и как впервые увидела тебя, сидел ты рядом... вот бы все начать сначала... клянусь, никогда не сбегу... А девчонки эти ужас. Сидели и отпускали мужчинам сальные шуточки, а мужчины притащились с какими-то выдрами, вовсе не со своими женами, все перепились. Отвратно было, скажу тебе по-дружески. Я выпила два коктейля с ромом и ушла домой, уже в полдвенадцатого легла. И больше никогда не пойду на их сборища. Слава богу, никто не назначал мне свидания, а то, боюсь, стала бы я зачинщицей драки... да хватит надоедать тебе этой своей болтовней... Думаю, вскоре пошлю тебе стихи ... ну, ладно... а ты береги себя, будь молодцом... береженого бог бережет...
Руки в крови
Забыл, в какой это случилось день.
Я был на аэродроме, и вот возвращается самолет. Зенитный снаряд взорвался прямо у срединного окошка. Стрелок был в бронекуртке и бронешлеме, но проку оказалось мало... Бронекуртка вполне защитила сердце и легкие, но обе ноги перебиты и остались вместе с телом только потому, что комбинезон заправлен в электроботы.
Никто другой из экипажа не пострадал. Середина как решето. «Крепость» пришла домой нормально.
Поднимаюсь в нее вместе с врачом и, входя в дверь, попадаю рукой в кляксу крови, отлетевшую сюда. На рвоту не тянет, просто как ударило, и все омертвело внутри. Отхожу к краю полосы номер 25, сажусь в траву, смотрю, как заходит на посадку и приземляется эскадрилья верхнего эшелона. Тут вспоминаю, что руки в крови, вытираю их о траву.
Все «крепости» вернулись. Никто не ранен. Лишь одного покинула удача, готов.
Может, был он тихий парнишка, ходил себе в воскресную школу; а может, был мечтатель, поджидал принцессу, чтобы станцевать с нею в небе на лунном луче; может, был выпивоха. А теперь умер, искромсан вдребезги, стал противной никчемной кучкой.
Смотрю в спокойную голубизну английского неба. Ветер ласково пробегает по траве, она сладко пахнет весной.
В чем-то ему, пожалуй, выпала удача — один-единственный миг агонии, и не мучиться двадцать лет, пока весь не прогниешь изнутри. Наверное, он и не вскрикнул...
Один ушел, еще миллион уйдет, а то даже и миллиард, пока война кончится. А то и всем в мире выпадет такое. Снарядов предостаточно. Если некий проницательный спец изобразит, как их употребить, другой войны никогда уже не будет. Стереть с земли человеческую расу окажется возможным в настоящее время.
Бессмысленность этого, мерзопакостность этого на какое-то время оттеснила во мне все прочие мысли. Потом отчаяние миновало, остались лишь сомнения и глубокая печаль.
Упрямой бесконечной чередой в мир приходят войны и разрушают его, перерастая из неумелых драк дубинами и камнями в механическое совершенство, когда за ночь исчезает целый город, так много бомб приходится на акр, так много самолетов имеем для этой цели. Набьем ими бомбовые отсеки и пошлем туда, пошлем наземные войска прикончить штыками тех, кто оцепенел со страху.
Ну, не так-то оно все просто, но вдруг... вскоре...
Слежу, как «крепость» заруливает на стоянку, гладкая и чистенькая, изящная, послушная, красивая, миллион частей ее все работают синхронно на одно: на смерть.
Победить бы скорей... в этом месяце... или в следующем... тогда бы явилась надежда... чем скорей, тем больше надежды.
Если бы американцы, и русские, и англичане, и все другие, кто объединился воевать, вылезли из своих «яков», «либерейторов», «ланкастеров», «генералов Шерманов», танкодесантных барж, присели бы, взяли по сигарете или же раскурили трубку мира!
Прежде, пожалуй, надо бы им поразмяться, притереться, выпить по стаканчику, в дарты поиграть, настроиться, ощутить разрядку.
Потом пусть сядут где-то в спокойной обстановке, кинут долгий добрый взгляд на целый мир.
Вот он, скажут, этот исколоченный, обовшивевший, голодающий мир, полный ненависти, навоза и реваншизма, но при всем при том гляньте-ка на лунный свет, упавший на ивы, прислушайтесь к говору ручья, бегущего по желтому песку, к шепоту ветерка в кронах осин. Во всем этом хоть немного надежды, немного любви и сострадания. Мало на земле детишек без рахита и впалых глаз, а глубоко под деревьями кролики роют норы и живут себе там дружно.
Среди людей всякие бывают: сенаторы, проститутки, адвокаты, банкиры, судомойки. Батраки и грузчики. Поэты, лейтенанты, бейсболисты, премьер-министры. Нищие и сектанты-трясуны.
Когда-то мы должны понять, что независимо от того, где они родились и какой у них разрез глаз, они люди. Они не хотят быть в рабстве. Они люди, кто-то лучше, кто-то хуже, чаще серединка на половинку. И следует заботиться об этом недужном мире.
Люди хотят есть. Пшеничный хлеб, ромштекс, виски. Рисовые лепешки, батат, козье молоко. Сливовицу, черную икру, жареный миндаль. Ветчину, сою, суп из ласточкиных гнезд. Черный плесневелый хлеб, водянистый суп с редкими бляшками жира. Все это в наличии, и в наличии — голод.
Люди носят необъятные ковбойские шляпы и веревочные сандалии, летные комбинезоны и харрисовский твид, солдатские башмаки и горнолыжные ботинки, ковбойские сапоги с джинсами.
Живут в глинобитных лачугах и крытых соломой хижинах, в юртах, вигвамах, шатрах и пещерах, в подвалах и в неприступных замках. У кого ванна, у кого река. У кого голая земля и дождь, и дети их играют на минных полях.
Есть достаточно заводов, шахт и железных дорог, водного и воздушного транспорта, чтобы люди построили вскоре целый новый мир и вели его туда, куда сами пожелают. Они смогут строить больницы, канализацию, школы, театры и металлургические заводы. Смогут производить товары в изобилии, доставлять их во все деревни и города, по долам и перекресткам, куда ни понадобится.
Повсеместно будут тракторы и электричество, вот только если бомбардировщики убрать и если мы договоримся, как это сделать.
Коли сядут спокойно миротворцы в удобные кресла и оглядят мир, то сообразят, что изменился он с тех пор как рыбы выбрались из моря и развились в людей, которым надо убивать, чтобы выжить.
Коль мудрецы в Штатах, которые спят в мягких постелях, встают поздно, завтракают омлетом и ананасовым соком, сообразят, а не возразят и не станут палки в колеса совать, и не будут спрашивать лишнего с самого начала, можно будет придумать такой порядок, что люди всего мира накормят и оденут каждого человека на земле и останется предостаточно времени для развлечений.
И мы сумеем построить столько школ, сколько надо, чтобы каждый мог туда ходить, учиться сложению и вычитанию... Если б мудрые поняли нынче, что люди рано или поздно добьются, чтоб у каждого было в достатке кокосового масла и туалетной бумаги, стоит только найти верную систему, по которой действовать.
Вот бы сведущим прийти к согласию, что надо каждому разрешить порой погреться на солнышке, и немного полюбоваться горами, и не платить за квартиру, и рваться к звездам, если только не шумишь особо вокруг этого... быть свободным... ответственным за свои мечты перед сотоварищами, но и быть свободным в своем одиночестве...
Последняя «крепость» приходит домой, моторы стихли, колеса стали, экипажи выгружаются.
Сижу в траве до восхода луны и стараюсь обдумать свой собственный путь в мире, который будет после; любопытно знать, есть ли для меня какое-то после.
Не поймешь. Пожить бы немножко, стараясь расти и умнеть, пожить в этом мире и, может, чуток помочь воедино связать его. Наверно, и тот срединный стрелок тоже ничего большего не желал.
Несколько раз я бывал при родах. Всегда есть кровь при рождении. Есть страхи, и боль, и запах последа, и противная краснота новорожденного.
Не таким ли манером и мир рождается?
Взглядывая в небо, прошу госпожу Удачу быть рядышком в следующие мои вылеты, прошу, чтоб взор мой был чист и разум ясен.
Да, и надеешься и страшишься. Страх был всегда.
И была любовь к этому миру, ибо велики и сущи в нем добро, правда и глубокое обаяние.
Звено «тайфунов» проходит низко надо мною.
Пора двигаться. Я заведомо пропустил ужин, а еще надо отмыть руки.
Между прочим
С тех еще пор как мы были курсантами, нехватка сна оказалась проблемой. В Англии она стала болезненной.
Сэм провалялся, вытянувшись на койке, больше времени, чем целая эскадрилья. Если не вылетаем, он ложится в постель.
Когда-нибудь я хочу завести себе собственное ложе, по собственному проекту. В диаметре оно будет 12 футов, совершенно круглое, с мягким пружинным особенным матрасом. Попадать на него я смогу с любого направления и с любого угла. А в самой середке, где всего мягче, там будет девушка.
Покамест не решил я, кто будет эта девушка, но насчет ложа задумал твердо.
Бейсбольная команда
После обеда, если нет вылетов, мы иногда играем в бейсбол, сержанты против офицеров, которые обычно выигрывают вчистую.
Поле замечательное, травка мягкая, пригреет солнце, иной игрок подставится ему и загорает в одуванчиках.
Состав команды меняется от блестящего до кошмарного в зависимости от того, кто успел вернуться из Европы с утра.
Один штурман, Харт, играл отлично, я уж подумывал, не возьмут ли его в профессионалы, когда он приедет домой, но его сбили недавно над Лейпцигом. Ладно, Флетч может у нас в команде занять любое место.
Иногда игра так напоминает мне прежние дни в Уош-парке в Денвере, с кучей соседских ребят. Чувствуешь, будто ты снова на десять лет моложе и что после игры мы пойдем вдоль озера поглядеть, паймал ли кто из рыболовов карпа.
А когда звено «пятьдесят первых» провоет на малой высоте или «ланкастер» закружит над аэродромом, чтоб узнать, какой у нас счет, ясно мне, что тут Англия, что сегодня не гонять нам консервную банку по аллее и скаутской экскурсии в лес не будет в ближайшую субботу.
Всякий раз как придем с тяжелого вылета, надо перетрясывать состав, команда при мне уже дважды обновлялась наполовину. Лучший состав был у нее еще прежде, лучший на всю базу, да залетели в Швейцарию.
Про строй
Несколько вылетов — и мне стало ясно, что если кто-то разработает простой и скорый способ, как звену построиться в боевой порядок в воздухе и как выходить на цель, то он может рассчитывать на высший орден.
Штаб 8-й на всякий вылет дает около часа, чтоб послоняться, пока группы не разберутся по звеньям. Каждый в звене вертится в поисках своего ближайшего ведущего, а тот ищет ведущего эскадрильи, а ведущий эскадрильи старается не потерять из виду свою группу.
Стали в последние дни отправлять ведущих на взлет пятнадцатью минутами раньше — отыскивать свои места, и это заметно пошло на пользу, но времени нисколько не сберегло.
«Боинг-17» — хороший самолет, сделал его Боинг, Дуглас или Вега. И красивый он — в воздухе. А с выпущенными колесами, сидя на земле, выглядит лентяем, нет в нем лихости, как у А-20 или у Б-26. Но вберет шасси, уйдет от полосы «летающая крепость» — это вам не шутка.
Ежели включить автопилот и двигаться в одиночку, «крепость» все равно что девушка твоей мечты. Можно в носовой части устроить банкет, в бомбовом отсеке — танцы, а она будет себе лететь и лететь взятым курсом, пока горючее не иссякнет.
Полетный строй — это нечто иное. Чем больше летаешь строем, тем больше мечтаешь об истребителе, спортивном самолетике или планере, о чем-то маленьком, послушном легкому прикосновению, о чем-то, лишь бы непохоже оно было на грузное чудище, которое надо волочить по небу.
Читал я однажды в каком-то журнале статью, вот что там написано: «...в этой высокоорганизованной воздушной войне над Германией, где тяжелые американские бомбардировщики в строгом строю идут клином, словно военизированные гуси...»
Очень мило, да писака слабоват по части тяжелых бомбардировщиков. Слово «строгий» нисколько не пригодно в воздухе. Воздух текуч, и строй текуч.
Странное дело, с расстояния самолеты в строю всегда неподвижны, всегда смотрятся красиво. Не слышишь, как командир рычит на второго пилота, как младший лидер злится на ведущего эскадрильи.
— Пропустите нас, мы в вихре сидим, — взывает кто-то к ведущему.
— Нельзя ли взять чуть пониже?
— Не можете взять чуть выше? Мы сзади за вами застряли. — и трах-тарарах, трах-тарарах.
Ведущие групп взывают к ведущим эшелонов, те вертят-крутят туда-сюда, чтоб не выбиться из построения, и вся 8-я располагается каким-то образом по местам.
Человек наземный никогда не разглядит, что нижняя эскадрилья обгоняет ведущую или что ведущий верхней эскадрильи молотит по рычагам и чуть не вспарывает свое звено собственными винтами.
С земли или для пассажиров в самолете все представляется верным, простым и легким.
И все действительно выходит верно, если летишь как положено и цель бомбардировки необширна, выходит просто и легко, если держишь машину в строгости и знай летишь. В какие-то минуты можешь управляться всего-то двумя рычагами, поставив внешние двигатели нa постоянные обороты, а ближним моторам меняя их изредка на четверть дюйма. Но вот если ты в хвосте строя из восемнадцати машин, так целый день налезаешь на ведущего, тюкаешь по элеронам, чтоб не обогнать, и дергаешь в обратное положение, чтоб не отстать.
Строй зависит от ведущих. При хороших ведущих и эскадрильи и звена летать строем нетрудно. При плохих — это адская работа.
С того дня, как попадешь на Б-17, тебе твердят про полет в строю, что в нем весь секрет неизменного возвращения до дому. Люфтваффе всегда разыскивают отбившиеся подразделения, зависшие на полпути над Германией.
Когда немцы не высовываются несколько дней кряду, части строя растягиваются, запросто теряют плотность, пока в один прекрасный день не взревут и не выйдут на нас из облаков «сто девяностые». Тут вся нижняя эскадрилья рассыплется, а верхняя врежется в ведущую, и из всей группы вернутся домой три-четыре машины. После такого некоторое время все держатся образцовым строем.
Это всегда работа, девять часов на Берлин и обратно изматывают начисто, а если приходится выползать из-под одеяла в два часа следующего утра, начинаешь подумывать, уж не смыться ли, не оставивши адреса.
Выборы
В мае в Англии солнце вовсю. После приземления я обычно вытряхиваюсь из летных одежек и с журналом или книгой в руках ложусь на припеке, призадумываюсь и засыпаю.
Газеты и журналы еще с зимы подняли шумиху по поводу участия военнослужащих в выборах.
Как-то раз я решил написать губернатору и удостовериться, что все отлажено. И написал, что-де хочу голосовать в ближайшем ноябре и что желаю знать, какие меры предприняты в штате Колорадо, какие предпринимаются, если до сих пор не готовились.
Наутро письмо ушло полевой почтой, когда мы успели наполовину перелететь Северное море.
Некоторое время спустя прибыло письмо с грифом «Штат Колорадо».
«Уважаемый сэр! — было там написано. — Штат Колорадо предусмотрел участие военнослужащих в выборах. Вам остается лишь обратиться в управу округа с просьбой выслать избирательный бюллетень, как только таковые будут напечатаны.
Наш штат со всей готовностью вносит свой непременный вклад в это мероприятие. Если только Правительство доставит бюллетени в воинские части и обратно, большего нам не требуется.
Искренне Ваш Джон С. Вивьен. (от руки)
Джон С. Вивьем (на машинке)».
Джон С. Вивьен — губернатор Колорадо, и он по крайней мере подписал письмо, очень любезно с его стороны, что нашел для этого время.
Тут я призадумался. За месяц до того как стать курсантом, было это в 1942 году, я голосовал на ноябрьских выборах. Решался вопрос о сенаторе и массе других должностей. Я знал, кого хочу избрать сенатором, остальные имена мне ничето не говорили. Я даже не слыхал про половину тех постов.
Избирательный участок был прямо в общежитии, лишь скатись с кровати да спустись по лестнице. Некая дама вручила мне бюллетень, который я, просмотрев, вернул ей с просьбой обождать минутку.
Пошел в телефонную будку и стал дозваниваться своему профессору социологии. Того не застал, но жена была дома. Я спросил у нее. Оказалось, она возглавляет какую-то женскую либеральную лигу и знает, за кого именно надо голосовать. Я записал все фамилии, а вернувшись на участок, отметил их в бюллетене — вот и проголосовал.
Покончив с этим, вышел на воздух, посидел на газоне и, когда стало очень уж тошно на душе, отправился выпить к Расти. Выборы улетучились из головы до восьми вечера, вечером кто-то включил радио, стали передавать результаты.
— Гляньте, — говорил я окружающим, — я голосовал за этого джокера.
Каждого следующего я отмечал взмахом своего стакана.
— Гляньте, я голосовал за этого чудака. Кто он?
С утра все увиделось иначе. Зеленая тоска и чувство стыда не желали проходить. Не ахти какой ты молодец, внушал я себе. Первый раз в жизни получил право голосовать, а ничего не соображаешь. Не знаешь, что за люди баллотируются. Не знаешь, кто за их спиной. Никудышный ты гражданин, вот что.
Подумавши, счел, что спросить у профессорши было делом неглупым. В сложившихся обстоятельствах даже вполне толковым. Она интеллигентная женщина, супруга интеллигентного человека, которого я весьма уважаю. Пока все не так-то плохо, как могло бы статься.
Но...
Думал об этом, задумывался не раз. Ох и тонкое оружие выборы! Если они опираются на убеждения и понимание, то могут прояснить ситуацию лучше гаубиц и дальнобойных пушек и лучше бомб с двадцати тысяч футов. А при невежестве и равнодушии могут извратить всю затею.
Я был в Луизиане, когда Джимми Дэвис разглагольствовал, пробиваясь в губернаторское обиталище, а шайка Лонга завывала в газетах. Я читал, как отпихивали негров при всех выдвижениях кандидатов. Начал было вдумываться в эту тему. Но вот подошли выдвижения в Колорадо, а я ничего не знал — ни когда, ни кого. Даже механику утверждения кандидатов не знал.
Любые мелочи складываются в нечто крупное. Элементарно. Просто. Однако осложнения, которые произрастают при уклонении от элементарной обязанности, складываются в нечто громадное.
Ну и крыл я себя на чем свет стоит!
Коль был я невежествен в 1942 году, то окажусь дважды невежественным в 1944-м. Правда, такого не бывает. Невежество абсолютно, а я был почти абсолютно невежествен в 1942-м.
Всегда солдата-избирателя отпихивали в прессе, ни разу не слыхал, чтоб дали там выступить хоть одному, кого это касается напрямую. Пожил в казармах Игл-Паса в Техасе, Солт-Лейка в Юте, Александрии в Луизиане, Гранд-Айленда в Небраске и еще там-сям в Англии. Бывал в столовках, барах, самолетах и ни единственного разочка не слыхал ни слова на эту тему.
Ежели я никудышный, то не я один такой.
Возможно, кое-что иначе в пехотной роте или в танковом батальоне. Там, пожалуй, народ постарше. А в ВВС многие мальцы еще не имеют права голосовать.
Ну да это про другое. Достаточно взрослые, чтобы воевать, недостаточно взрослые, чтоб голосовать. Никудышное дело.
А если плевать на то хотели? Уверен, что не так уж чтоб совсем. Но выборы у них где-то на заднем плане. Вот вернуться целехоньким — это вопрос острый. Ежели у тебя вылет и приходится швырять бомбы в людей; тогда возвращение до дому с целыми руками и ногами весомей по значению.
Вернулся с вылета — всего важней девочки, выпивка, дрыхнуть. Но что-то важное лежит поглубже.
Трудно назвать. Даже догадаться. Всего-навсего я заметил, что говорят больше о боге и о вещах, сравнительно не подходящих для бесед, нежели о выборах, о том, чтоб стать активными участниками управления государством, делать его лучше.
А ведь как-никак ради того и война идет. Мир — он для людей или же он для кучки привилегированных?
Главная причина, отчего ты на войне, — ты на войне. Пока идет война, и ты тут... еще не началась, еще твоя страна ее не объявила, а ты уже на войне, потому что войны нынче таковы.
Попав на войну, начинаешь искать ее причины. И одна из причин, проглянувшая в эти дни, — люди должны править миром ради людей... большая мечта... но маячила издавна, почитай, с тех пор, как человек стал думать и присматриваться к окружающему.
Долго я размышлял про то и пришел к выводу, что неважно, сколь большая эта мечта и сколь хорошо звучит, но вот не вытанцовывается.
Что скажешь, когда дурачатся в предвыборной президентской кампании? Дьюи проводит год напролет, притворяясь, что ничего такого и в помине нету, а Рузвельт выступает с заявлением, что он просто рядовой солдат в едином строю. Если народу нужно, он останется на посту как настоящий солдат.
Можно ли строить политику на этаком притворстве?
Быть президентом Соединенных Штатов — серьезнейшее в мире занятие, и кого считают подходящим для такой работы, действовать должны согласно подлинным своим намерениям.
Порой я останавливаюсь на мысли: а что произойдет, ежели вдруг выпадет мне случай увидеться с Рузвельтом?
Наверное, сперва я отдам честь, а пригласит садиться — сяду, и если спросит, что у меня на уме, постараюсь ответить как только смогу прямо и правдиво.
Скажу: если вы президент государства, которое существует для людей, осуществляется людьми, ими создано таким именно, так скажите людям, что же готовит их правительство, в особенности государственный департамент, которому полагается вырабатывать способы, как нам ладить с другими народами других государств.
Отдам потом честь, покраснею наверняка до чертиков и — кру-гом, и вон оттуда, пока ноги еще держат.
Мечта-то большая... выйдут из народа руководители, умеющие думать, умеющие действовать, ибо выросли в народе, лучшие из нашей среды, самые понятливые, самые внимательные, самые уважаемые, самые подходящие. Далеко до этого... миллион лет до этого, может быть... и, может, мы не движемся вперед... может, соскальзываем вспять.
Мечту именно сейчас мутузят вовсю. Всяк кроет конгресс, и, видимо, конгресс заслужил, чтоб крыли его вдоль и поперек. Но ведь такие конгрессмены достойны самих людей, которые их туда заслали.
Надо держать ухо востро, чтоб оставаться гражданином при демократическом развитии. А кто не развивается сам, тот не в состоянии долго держаться демократии. Многие сбились в последнее время. Лет десять назад истинных граждан было больше. А теперь полно развелось таких людей, кто не полагается на народ, в них вообще нет ни веры, ни доверия.
Выход один. Если ты собираешься все-таки участвовать в выборах, то разберись, за что голосуешь, за кого и против кого. Если это азбучная штука, значит, очень многие слабы в азбуке. Коли же это — проще некуда, то и закон всемирного тяготения прост и он всегда себя проявляет.
...П-51 проходят невысоко надо мною, а я лежу на солнышке. Завтра на Берлин... Может, большой бенц... может, буду дома в ноябре.
Десятеро парней
Вернулись из очередного налета на Шербур. Я совершенно измотан. Зенитки там стреляют всегда по-бешеному. Наша группа рассыпалась. Почти всю бомбежку пришлось провести на тридцати тысячах.
И все же дома мы довольно рано. Лежу на койке, уставясь в потолок. Сэм уже почивает, что-то бормочет во сне. Я его знаю очень давно. Вместе были в колледже. Но сейчас вижу, что в действительности я его совсем не знаю.
С детства мечтаешь сколотить свою компанию, и не просто ватагу ребят, а свою команду, чтоб всюду и во всем вместе.
Но такая все никак не получалась.
Выдающийся экипаж столь же большая редкость, как и выдающаяся бейсбольная команда. Встречается раз в сто лет. И мне кажется, если не складывается такая, ничто тут не поможет. Намеренно ее не сделать.
Все вместе мы — обыкновенные, лучше, чем некоторые, и ленивее, чем многие.
Но вот взять Сэма. Весьма занятный тип. Большой и забавный, но не просто большой и не просто забавный. Складом ума довольно своеобразен. Может разить, как ножом. Ничего никому не спустит. А уж ответит, как отрежет, быстрее и остроумнее всех.
Но бывает, находит на него какая-то мрачность. О войне я с ним еще ни разу не говорил так, как с Мэком. Больше разговоров у нас о доме, о том, куда мы сразу по возвращении двинем и за какими девушками приударим. Я могу сколько угодно слушать Сэма о его похождениях. Иногда по ночам лежим с ним часами без сна, а он все рассказывает о своих ночных затеях в Омахе, или Лос-Анджелесе, или Денвере, о том, какие парни были у него в друзьях и что они тогда вытворяли. Я просто лежу и время от времени одобрительно хмыкаю, а он все говорит. Некоторые истории я выслушиваю по десять раз, и они мне нисколько не надоедают.
Но до само́й войны Сэму дела нет. Он живет только тем, как бы побыстрее отсюда выбраться. Его мало волнует и чувство долга. У него одно желание: поскорее покончить со службой и — домой. Когда Сэм в настроении, то летает как бог. Самолет знает вдоль и поперек.
Теперь обо мне. Меня должны были направить в истребители. До сих пор гложет, что не вышло. С Сэмом никак не сработаться. Не получается, чтобы без слов становилось ясно, что ему надо. Если сделаю что-то прежде чем он скажет, обязательно окажется не то. В воздухе нам тяжело друг с другом. Поразительно, на земле у нас с ним все в порядке, стоит только почувствовать ее под ногами. Но в самолете он просто комок нервов, и уже не раз я был готов поменяться с кем угодно в другой экипаж.
Но все не получается. Наверное, и не старался. Оказавшись на земле, мы так этому рады, что неохота возвращаться к тому, что было в воздухе. Я читаю книгу или стучу на машинке, а он или спит, или пишет своей Барбаре, или где-нибудь шляется.
Теперь Грант. Он, наверное, мог бы стать самым лучшим штурманом эскадрильи. Он хитрый и яростный. Когда в ударе, работает действительно здорово. Но он и пальцем не пошевелит, чтобы стать штурманом у ведущего. Ему охота проста жить и, пройдя через все это, вернуться в привычную колею.
Мало найдется таких красивых парней, как он: стройный, светловолосый, невозмутимый, даже когда вокруг снуют люфтваффе. А что за ас с женщинами! Непостижимо. Но мы редко проводим вместе время. Стоит только выйти, как тут же нас разводит в разные стороны. Но как-нибудь мы все-таки проведем вместе теплый вечерок в городе, поглядим, что из этого получится.
Теперь Дон. Мне кажется, он вроде меня, живет мечтой о выдающемся экипаже. Он уже летал раньше, и командир для него — это бог. Вот и возникают у него с Сэмом трения. Мыслят они по-разному.
Дело свое он знает отлично. И как наводить прицел, и как цель фиксировать. Но у него недостаточно уверенности в себе, чтобы стать бомбардиром у ведущего. Хотя и предлагали. Ему лишь бы заиметь ленточку со звездой, чтобы показать: был на войне.
Но нет, наверное, ни у кого из парней такой запутанной личной жизни, как у Дона. Одна его девочка в Луизиане пишет безумные письма, еще пара дома, в Освего, и еще одна в Техасе. В Лондоне он встретил одну малышку из женской вспомогательной службы. Coбирается на всех жениться. Вначале ближе всех к этому была лондонская малютка, но ее услали во Францию.
Эта наша четверка занимает переднюю часть самолета. И на счету у нее уже двадцать совместных вылетов. И что, пожалуй, сейчас самое главное — все мы вернулись целыми. Ни люфтваффе, ни зениткам не удалось нас пока подбить. Может, мы и не выдающийся экипаж, но зато везучий. Вот если бы Мэку достался выдающийся, что бы у него тогда вышло? Пробую представить себе это.
Неожиданно Сэм приподнимается на кровати и как завопит: «Когда это все кончится!» — и тут же падает назад и продолжает, но уже тихо, бормотать во сне.
Вот сержанты у нас другой народ. Хотя по-настоящему я никого из них не знаю. У Льюиса верхняя турель, и его почти не слышно, не видно. Он хороший парень, спокойный, уживчивый. Они с Сэмом обычно прекрасно ладят. Но, думаю, с Льюисом это совсем не трудно при любом экипаже. Во время взлета и посадки он всегда позади меня; если я забываю что-то сделать, он тут как тут, и никогда ни слова. Просто всегда оказывается вовремя. Что он там делает своей турелью, не знаю. Но однажды он сбил «фокке-вульфа» одной очередью. Попал, наверное, в самую точку. Он знает свое дело лучше, чем Бенсон или Бэрд. Те даже огонь открыть не успели.
Льюиса не особенно занимают ночные похождения. Дома у него, мне кажется, есть любовь, и когда подносят во время разбора полета, не берет в рот ни капли.
Росс один из самых нужных людей в экипаже. В радио соображает прекрасно, и связь у него всегда в порядке. Мне с ним легко. Даже когда он просто улыбается, уже хорошо. Мы вечно с ним пикируемся по поводу дам. Радистом он в нашем экипаже с самого начала. По ночам вечно пропадает. У него есть маленькая блондинка, слепленная точно для меня, но у меня с ней ничего не вышло. О Россе мне мало что известно, знаю только, что он парень добрый и ему тоже страшно бы хотелось, чтобы наш экипаж сдружился. Мы с ним часто обсуждаем, как было бы хорошо провести всем вместе вечер, только своим экипажем. Один раз это удалось, но то было в Штатах.
В каком-то смысле Бийч мне ближе всех. Стоит нам только вспомнить о Денвере, как мы с ним уже полностью там. Он гораздо старше остальных, любит поспать, волосы у него вечно взъерошены и улыбка медленная и тихая.
Если бы я набирал экипаж, то обязательно взял его стрелком. Не знаю, пошел бы он, но я обязательно позвал бы.
В Денвере у него жена, поэтому есть кем занять свои мысли, а на стороне, кажется, никого. Мы собираемся когда-нибудь половить вместе рыбу в верховьях Колорадо. Он знает эти места, да и я тоже. По утрам мы, бывает, мечтаем с ним об этом.
Кроуна я взял бы, случись мне набирать десантников. Только он из всего экипажа по-настоящеиу рвется в бой. Он всегда недоволен, если не удается пострелять. Внешне он почти как карикатура на Черчилля — маленький, круглый, но, по-видимому, сильный. Просто еще не было случая проявить это. Он не совершил пока ничего выдающегося, разве что поджег «мессер» с расстояния в тысячу ярдов.
Кроув тоже не промах насчет девочек. Когда мы были в Грэнд- Айленде, он ходил с самыми живописными цыпочками, каких можно было отыскать в тамошних зарослях. Редкостные экземпляры. Но они его устраивали.
Спо я знаю меньше всех. Мы только обмениваемся улыбками, когда садимся в машину. Но это еще один человек, на которого, я считаю, можно положиться. Его присутствие в самолете много значит. Когда экипаж урезали до девяти человек, он некоторое время не летал. Но приходил проверить замки и держатели, потом его должность вернули, и теперь он снова с нами.
Упустить такого рыжеволосого красавца-каролинца было бы для девушки непростительной глупостью. Иногда они с Кроуном пропадают ночи напролет. Но Спо, пожалуй, больше мечтатель. Ему бы принцессу или хотя бы на кого можно посмотреть при дневном свете.
Шарпа я знаю лучше. Мы с ним уже почти все друг другу рассказали. Он любит изъясняться высокими фразами, обычно я его понимаю и в ответ могу подбросить что-нибудь в том же духе.
По характеру он очень мирный. Собирается обратно к себе на Озарк, когда-нибудь и я к нему приеду порыбачить на Уайт-Ривер. Он завел себе щенка коккер-спаниеля, нянчится с ним довольно умело. Знает откуда-то, как за малышами ухаживать. Правда, когда-то он работал в больнице, навидался там всяких операций, теперь взамен крепких англосаксонских словечек у него есть медицинские термины, так что о дамах может вести разговор на самом высоком уровне.
Пока у сержантского состава работа весьма заурядная. Копошатся себе в задней части самолета.
Мы все в одной машине. Но это нас все еще не сблизило. Пока не было защиты истребителями и 8-я армия только начиналась, экипажи должны были срабатываться очень быстро. Иначе не возникало ни доверия, ни взаимовыручки, а без них куда денешься.
Теперь же дело все больше в удаче. Выйти целыми из зенитного огня — просто везенье.
Я взглянул на Сэма. Довольно живописен в майке и замурзанных шортах. Сон его беспокойный и жаркий.
Наш экипаж еще не сжился с войной. По-настоящему мы так в нее и не вошли. Нас, десятерых парней, занесло сюда каждого своим ветром.
Надеюсь, удача будет с нами. Прошу божью матерь ниспосылать нам ее неотступно.
Девушка из прошлого
Впервые я увидел ее в столовке номер два перед самым обедом. Она вошла вместе с одной медсестрой, кем-то из эвакослужбы и бортврачом.
Мы только что вернулись с задания, я стою, оглядывая зал, и вот тут входит она. Не знаю как, но она, не походя ни на одну из моих знакомых девушек, напомнила мне их всех разом.
Этим-то она и хороша. Стоит около бара, будто и не замечая, какое безумное действие произвело ее появление в зале. Она небольшого роста. Вздернутый носик. Зеленые глаза. Мягкий загар. Совершенная прелесть.
Входит сержант и гаркает, что обед готов, но я не рвусь вперед. Те трое еще у бара; только когда никого уже не остается, кроме меня, они пристраиваются в конец очереди. Какой-то командир экипажа, видимо, друг бортврача, втискивается в их компанию и становится рядом с ней.
Мы все оказываемся за одним столиком. Она как раз напротив меня.
Передаю ей соус, и она улыбается мне. Когда передаю шпинат, говорю:
— Где вы служите?
Вообще-то я знаю, но ведь надо что-то сказать.
— В воздушной эвакуации,— отвечает она. — С-47.
— Так вы, значит, нас эвакуируете?
— Пока что нет. Просто приглядываем за вами.
Глаза у нее какие-то непроницаемые, но красивые. Значит, она здесь для оказания первой помощи раненым. Попала бы во Францию, там бы узнала, что почем.
Эта мысль не из приятных.
Так вот, на ней — коричневые форменные брюки, и они как раз по ней, а она по ним. Закрываю глаза и представляю ее в белом вечернем платье, как она спускается по лестнице кафе «Руж». Гленн Миллер останавливает оркестр, и они все встают. А я сижу себе небрежно с шампанским. Но вот подходит она, я вскакиваю, склоняюсь в поклоне, предлагаю стул. Пьем шампанское. Танцуем.
Передаю ей лимонный крем.
— Сверху лучше добавить яблочное пюре, я пробовал сам, мне понравилось.
— Ммм ... — произносит она.
— То-то «ммм...», — говорю я.
Она уже почти покончила с едой.
— Послушайте,— не отступаю я,— а что если нам побродить сегодня вечером?
Командир дернулся, будто его пырнули ножом.
— Хорошо,— отвечает она не очень решительно, но улыбается.
— Кого мне спросить?
Она называет себя.
— Так, прекрасно,— заключаю я. —Обойдем ряд местечек, будет неплохо.
В части приходится порядком покрутиться, чтобы дело выгорело. Говоря с капитаном, смотрю ему преданно и невинно в глаза и получаю увольнительную.
После обеда пару часов валяюсь на койке и к вечеру вполне в норме. Около пяти звоню ей и прошу привести кого-нибудь для Сэма.
— Что будем делать?
— Можем поиграть в дарты, побродить, поглазеть на луну, а то и просто поедем выпьем,— говорю я.
Берем такси до города, находим «Кингс Армс» и заказываем выпивку. Моя девушка оказалась из Филадельфии, а ее подруга откуда- то из южных краев.
Мы ни о чем особенном не говорим, так, о моих знакомых в Филадельфии и о ее в Денвере.
Она, оказывается, помолвлена с командиром «спитфайра». Кольцо с огромным бриллиантом на ее руке говорит о хорошем вкусе жениха.
Лучше всего, когда мы молчим. Будто снова окунаешься в студенческую жизнь, сидишь на какой-то вечеринке и спокойно себе попиваешь. Эта девушка из моего прошлого — будто сон о тех днях, когда мы безумствовали под луной и смеялись до упаду.
Вот я закрываю глаза, и она — девушка по имени Элеонора, я веду ее на бал старшекурсников. Тогда я впервые надел фрачную пару.
— Чувствовал себя в ней ужасно,— вырывается у меня.
— Что? — спрашивает она.
— Но было чудесно.
Я рассказываю ей, но она ничего не понимает. После этого мы с ней почти ни о чем не говорим.
Смотрю на ее руки. Движения спокойны и тверды. Еще не намучилась, но скоро хлебнет. Теперь в ее жизни будут сплошь плазма да судна. Она здесь, чтобы помочь израненным парням дотянуть до операционного стола там, в тылу. Жестоко это, что она здесь.
Однако я могу сидеть не глядя на нее, и безвкусный эль становится излюбленным «Зомби», а прокуренный погребок — рестораном на крыше «Рейнбоу Руф». И если бы раздалась музыка, я наверняка бы услышал Гудмена, а солдат, напевающий в уголке, оказался бы не кем иным, как Синатрой.
Идем домой. Ночь холодная. Слова «спасибо, прекрасный вечер, до встречи» — неискренни. Я знаю, ничего больше не будет.
Дорога домой в кромешной мгле, мир где-то там, далеко. У меня всегда так получается с девушками вроде нее, когда не чувствую чего-то очень важного.
Она ведь действительно хороша. Сложена что надо. Она — американка, и потому для меня — прошлое и еще, может быть, слабая надежда на будущее, Прекрасно представляю ее себе в сногсшибательном свитере и юбке и спортивных туфлях. Вижу ее с соломинкой во рту от кока-колы. Она видится мне разгоряченной после долгой прогулки в битком набитом автомобиле. В этой девушке воплощено то, что всегда хранится в глубине души или вдруг ярко всплывает перед глазами: тонкие смуглые плечи, летящее белое платье, цветок в волосах и танец, длящийся всю ночь.
День «Д». Наступление
Мы ждем его так долго, что уже превращаем в шутку. Стоит только поднять нас ночью, как тут же кто-нибудь крикнет: «Вот и день «Д». Но его все нет.
И вот шестое июня.
Дежурный по эскадрилье вынимает нас из постели, когда идет двадцать пятая минута этого дня.
— Завтрак в час, инструктаж в два,— сообщает он устало.
— Господи боже мой! — бормочу я.
— Что за черт! — восклицает Сэм.
Надоела нам такая война. Дали поспать каких-то полчаса.
Идем в столовую. Сквозь низкие облака свет луны пробивается слабо и неровно. Слышится звук разогреваемых моторов, наземные службы готовят наши «крепости» к вылету.
— Вроде партия в бридж затянулась,— насмешничает Сэм.
— Твари ползучие, — добавляет кто-то. — Спать ведь лягут, как только мы взлетим.
— А может, день «Д»,— говорю я.
Никто не смеется. Уже не смешно. Слишком часто одно и то же. Пью побольше томатного сока в надежде, что поможет взбодриться.
Доктор Догерти тоже здесь, сплошное обаяние.
— Я тоже лечу,— заявляет он. — Может, и с вами.
— Лучше увидимся прямо в Москве,— предлагаю я.
Ведь это скорей всего просто обыкновенный челночный рейс, туда и обратно. Слишком уж ранний час.
Когда мы входим, карта для инструктажа уже наготове.
Снова Франция, чуть южнее Шербура.
— Будь здоров работка,— говорит Сэм. — Не соскучишься.
Тут и Мэкки из отдела информации в белом шарфе и летном комбинезоне.
— Думаешь, что день «Д»? — спрашиваю я.
Он кивает.
Усталости как не бывало. Впервые волнение других передается и мне. Я сгребаю в охапку доктора, Белла и Сэма.
— Думаете, это день «Д»? — снова спрашиваю я.
Но они уже знают.
Мы входим в большую игру. Предстоят грандиозные события.
Наш командир, полковник Терри, встает.
— ...это вторжение... — первые слова, которые до меня доходят. Очень шумно. — Вы поступаете в поддержку наземных войск.
От поднявшегося волнения загустел воздух. Все тянутся вперед.
— Невтерпеж уже,— говорит кто-то.
Вот это верно, нам всем уже невтерпеж. Наступает черед инструктажа.
— ... танки высаживаются на побережье в 07.25.
— ... в этом районе будет задействовано до 11000 самолетов.
— ... должны держаться строго установленного курса.
— ... не выполнив задания, не возвращаться.
— ... никаких снижений, никаких отклонений ни вправо ни влево.
Мы будем идти поэскадрильно, по шесть самолетов. У нашей эскадрильи задание разбомбить радиотелефонную станцию за пять минут до того, как пехота высадится на берег.
Интересно, знают ли об этом нацисты? Все шесть последних налетов были на Францию. Сейчас полнолуние, высокий прилив. Полагаю, они знают.
Луна вырывается из облаков перед самым вылетом; огромная и желтая, она мягко зависает над пологими холмами.
Выстраиваемся в рассветных лучах на семнадцати тысячах. «Крепости» образуют замкнутую цепь. Через каждые две сотни футов слой бомбардировщиков. Солнце, кроваво-оранжевое, встало на востоке, а позади в глубоком фиолетовом небе бледнеет желтая луна.
Некоторые «крепости» летят позвенно и группами, но большинство — по шесть в эскадрилье, все стремительно идут на юг, лишь несколько отставших затерялись где-то позади.
Рваные облака собираются южнее Лондона и образуют сплошной покров, всклокоченный кое-где пушистыми клубами.
Построение в шестерки — пустячное дело после грандиозных полетов по шестьдесят машин в одном строю.
Все небо заполнено «крепостями».
Вдруг нас подбрасывает воздушная струя, да так сильно, что меня чуть не вышибает из сиденья. Кроун подает голос, просясь вниз. Все боеприпасы повылетали из ящиков.
— Жестоко нас,— говорю я.
— Да, крепко,— соглашается Сэм.
Небо над нами бесконечно чистое, лишь несколько пенящихся облаков чуть выше, а внизу проклятая облачность. Оттуда доносится низкий рев истребителей, бьющих по береговым сооружениям. Штурмовики идут чуть выше, а где-то поодаль от берега наши ребята ждут высадки.
Иногда видны дымовые бомбы от тех, кто вылетел раньше нас.
— Проклятые облака,— бормочет Сэм.
Когда мы почти достигли берега, облачность рассеивается и я вижу изломанную линию катеров... около пятнадцати. И они все прибывают. Сверкающие трассы рассекают серую пелену моря... и вот мы уже над ними, бомбовые люки приоткрываются.
Самолет наведения выравнивается, и бомбы срываются в пустоту.
Ни одного клубка от зениток, одни только «крепости», бесконечные потоки «крепостей», черт знает куда и откуда.
— Можно теперь и назад,— говорит Шарп. — Войну на сегодня закончили.
Небо — как бело-голубой бассейн, отгороженный белоснежной стеной от войны, от крови и ада внизу.
Но мы знаем, что там, на побережье, далеко под нами и теперь уже позади. Мы пролетаем над ним, поворачиваем направо, берем немного на запад — и обратно в Англию.
Мы были в деле, но как-то стороной, в облаках.
Росс настраивает радио на речь Эйзенхауэра. Потом нам расскажет.
У нас у всех не идут из головы те бедолаги на берегу. Самолеты над ними, корабли за ними, а они должны идти вперед одни.
— Давай, брат, назад,— повторяет Шарп. — Мы сделали свое дело.
Может, все сейчас думают об одном. Кончилась наша обособленная война, особая война для 8-й и 1О-й воздушных армий днем и для английских военно-воздушных сил ночью. Никто из нас, наверное, и не узнает, что же мы тогда все-таки смогли сделать.
Теперь мы тоже будем таскать бомбы, но побольше и почаще, и это теперь уже не будет только нашим независимым делом. А те, кто таскал с ленцой, теперь-то и выявятся.
«...Вы действуете в поддержку наземных частей»,— говорил полковник Терри.
Мы теперь все повязаны. Кровь везде та же: что на алюминии, что в грязи Нормандии. В бою, идешь ли с пятидесятидолларовой винтовкой или ведешь миллионный самолет, одинаковая требуется смелость. Различается только дистанция действия. Тут у нас есть преимущества.
На земле, если немец промажет, то может стрелять еще и еще, а вот «фокке-вульф», что стрельнул по нас, оказывается уже далеко внизу, едва успеваю перевести дыхание. И зенитки бьют по всему строю, а не по кому-то в отдельности.
Возможно, какие-нибудь фанатики авиации и поднимут крик, что это из-за командования нам не удалось как следует показать себя. Может, так оно и есть. А может быть и нет.
Большинство из нас не против разделить с другими эту войну.
Только одно имеет значение — победа, а к ней есть только один путь.
Вот мы и на своем поле. Грузовика все еще нет, и я захожу за хвост самолета и ложусь на траву.
Это был самый заурядный рейс, никаких зениток, никаких истребителей, даже не пришлось пристраиваться, чтобы выпустить бомбы. Просто по прямой, потом разворот вправо и домой в тиши бело-голубого, залитого солнцем пространства.
Все зенитки были пристреляны ниже, по танкам, рвущимся сквозь заграждения, и «джипам», пылившим на дорогах Франции.
Наконец появляется грузовик, и мы спешим переодеться, чтобы поспеть к радиопередаче. Ждем ее безрезультатно весь день, а мыслями там, где извивающаяся линия десантных судов и где упали бомбы, сброшенные сквозь облака в пустоту.
Один раз я взглянул туда, на юг Франции, и попробовал представить, как там.
Я бывал в Париже, Авре, Нанси, Гавре, Сен-Дизье, Шербуре, Кале... Я знаю, как зелены поля Нормандии. Но не видел никаких дев, пролетая над Орлеаном. Мне знакомы солнечные блики на Сене, поляны цветов и вырастающие из тумана горы в Альпах, к востоку от Шалона.
Теперь могу рассказать об искореженном небе Парижа, о вспышках зениток над всеми этими городами и портами. Когда напьюсь, может быть, расскажу об абвильских молодчиках Германа Геринга, которые заявляли, что будут ковырять в зубах лонжеронами «летающих крепостей». Но о них не стоит рассказывать, потому что они все либо на том свете, либо куда-то исчезли еще до того, как я вошел в игру.
Но я бы мог рассказать о группе маневренных «мессеров-109», которые некоторое время обретались над Туром.
Сейчас кажется, вроде этого никогда и не было. «Крепость» в небе, на расстоянии от трех до шести миль вверх от всего этого, и единственное, что здесь реально, — элероны и рычаги управления двигателями, штурвал и педаль руля направления, кислородная маска, забитая слюной.
Зенитки становятся реальностью, когда цапнут за крыло или продырявят бензобак. Остальное время это просто жуткое видение из мягких черных клубочков и желтых вспышек за окном кабины.
Вполне реальны «Мессершмитты-109», когда они заходят сверху слева, мигая посадочными огнями. И чересчур реальны, когда открывает пасть верхняя турель, носовой пулемет начинает строчить, а от удара двадцатимиллиметровки отлетает у самолета полхвоста.
Однажды я видел Шарпа в залитом кровью комбинезоне, он все выкручивал шею, чтобы увидеть свою рану. Я видел ногу с раздробленным коленом и разможженный череп стрелка, ноги оторвало у него как раз ниже бронекуртки. И был этот парень таким же мертвецом, как любой, кто полег сегодня на берегу. Убитый в небе — что убитый в траншее.
Но в «крепости» не бывает столько смерти, сколько в окопе. И запах ее до тебя не доходит, и звуки тоже; каждую ночь, пока удача с тобой, ты спишь на одном и том же месте и постель твоя всегда наготове, суха и удобна.
Я думаю о тех парнях на земле, что бредут по дорогам, продираются сквозь заросли, всегда настороже, всегда наготове, и, надеюсь, с делом своим они справятся нормально.
Теперь все иначе, чем накануне. Теперь я сам хочу сесть в свою большую птицу и опять лететь на задание.
С тех пор как кончил летное училище, мне ни разу не доводилось испытать жажду боя. Теперь она во мне.
День спустя
Холодно утром, мрачно и тихо. Вылетов нет. Мы сидим около приемника в комнате Флетча и слушаем радио, передают какие-то невразумительные сообщения, от них никакого толку.
К ленчу прибывает пара транспортных самолетов, в них новые экипажи, совсем свеженькие, невинные, они заполоняют всю столовку. На кухне мяса было на три дня, но когда в половине второго я туда протискиваюсь, то получаю лишь позавчерашнюю котлету.
Заходит Парада, а я сплю. «Пошли в оперативку,— подымает он меня. — Там сообщат задание».
Мы сидим в оперативном отделе после обеда, ожидая «добро» на вылет.
Туман покрыл самолеты, и ни слуху ни духу ни о каких вылетах.
Но никто особенно не зубоскалит. Позавчера, когда шла война только в воздухе, мы бы все изворчались, но с тех пор война изменилась, и теперь все права ругаться у тех, кто сейчас в Нормандии.
Сегодня у нас какой-то Голливуд да и только. Все вроде как не взаправду. Но никто будто не замечает. Солдаты строчат на машинках, наполняя и без того забитые картотеки. Дени изображает из себя сотрудника оперативного отдела, а командир части Мартин воспринимает это спокойно, будто так оно и е^ъ и Дени лучший помощник.
Пытаюсь заснуть на упаковочной клети с яйцами, сваливаюсь ·— и четыре яйца всмятку.
— Ну что ты скажешь? Торчим здесь полдня,— рычит кто-то.
— Уже пять часов,— добавляет другой.
Но вот с напряженным видом входит Порада и приказывает ведущим идти на инструктаж, а остальным разойтись по машинам.
Еще ничего не знаем, никаких указаний. Взлетаем под вечер и направляемся к западу Англии, затем поворачиваем на юг. Через ппо- лив на побережье, где и не видно, что идут бои и что много мертвых уже лежит в прибое.
Мы высоко вад всем этим. Делаем один несложный заход. И вот она, цель — аэродром в местечке под названием Кельвин-Бастар, недалеко от Лорьяна, туда раньше заходили «крепости».
Наступает мой черед взять штурвал и делать заход, солнце проваливается в мягкую синеву в сторону моря. Когда начинаем бомбить, снизу уже сплошной дым и хаос, который устроили до нас другие эскадрильи. Зенитки опомнились, когда мы уже отбомбились.
Первые четыре разрыва пришлись как раз за окном кабины. Вижу тусклые вспышки от разорвавшихся снарядов.
Ведущий эскадрильи резко берет вправо. Но зенитки быстро опять пристреливаются. Раздается отвратительный скрежет. Ясно, в нас попали.
Двигатели в порядке.
Приборы нормально.
Все о’кей.
Но душу сводит от беспомощного страха перед пушистыми черными клубочками разрывов. От них никуда не деться.
Выходим наконец из огня — и домой.
— Стрелок вызывает командира,— раздается голос Бийча. — Мы получили две пробоины в брюхо.
Стоит только выйти из зенитного обстрела, как он уже кажется чем-то привидевшимся.
Снижаемся в сгущающиеся сумерки на востоке. Подаюсь вперед, чтобы увидеть скорей Англию. Англия! Произношу про себя, затем едва слышно, осторожно двигая губами.
Когда мне было восемь, я впервые прочел «Робин Гудаа» и после этого перечитывал раз двадцать. Шервудский лес и Ноттингем времен Ричарда Львиное Сердце. Сколько я тогда мечтал обо всем этом и ждал того дня, когда буду у поручня корабля вглядываться в горизонт, ловя первые очертания Англии, возникающие в дымке из моря!
Почти как сейчас.
Но не совсем, потому что Англия теперь — это дом, более дом, чем Колорадо, и даже больше, чем родительский кров на Иорк-стрит.
Вот она мягко проступает вдалеке, ясная и добрая. Вон там — Лендс-Энд, Корнуолл, Девон. Эти названия — как звон колоколов. Я могу весь день просидеть за картой и вслух произносить эти слова, н никогда их звучание мне не надоест.
...Торки и Натс-Корнер, Ковентри и Чаринг-Кросс.
Достигаем побережья на восьми тысячах, прямо под нами группа «спитфайров» кружит в облаках.
Может, какой-нибудь парень, следя сейчас за чайками с утеса над морем, бредит «спитфайрами». А у другого парня, Лесли Говарда, этот бред происходит в реальности, и он разбивается где-то на пути из Лиссабона домой, может быть, как раз в тот момент, когда, как и я, подался вперед, чтобы увидеть показавшуюся в дымке Англию.
Удивительно, сколько у земли может быть оттенков зеленого, небрежно рассеянного пятнами и полосами повсюду. Глядишь вниз, и кажется, что война — это только слово, за которым ничего нет. Внизу все так мирно и прекрасно. А ведь люди воевали там испокон веку, еще до нашествия римлян. И делают это до сих пор.
Теперь моя очередь вести самолет, занимаюсь этим не спеша, стараюсь не наседать на хвост ведущего. Однако рад, когда Сэм снова берет управление на себя. Лучше сейчас просто сидеть и смотреть.
Пытаюсь представить себе, как здесь было в стародавние времена, еще до Вильгельма Завоевания, в те времена, когда по здешним пустошам брел обезумевший король Лир.
Не укладывается в голове, как здесь могла быть такая дикость. Все тут выглядит прочным и неизменным до скончания века.
...Рифленые крыши бараков, огневые позиции, летные поля... пивные, автомагистрали и полевые бомбохранилища, еще аэродромы... еще жилые массивы...
Так надоело сидеть, скрючившись в кабине, что только и мечтаю, как бы выбраться. А ведь хотел бы лететь и лететь часами, оказаться там, где земля шотландцев, где Инвернесс, Сторнвей, остров Скай.
Два «Ланкастера» садятся на восточной полосе. Низко над горизонтом появляется звено истребителей П-51.
Хотя это не моя земля и здесь я совсем недавно, но мне кажется, что я знаю, откуда у этих уравновешенных англичан берется столько ярости, когда кто-то пытается завладеть ими.
Устал, устал насквозь. И все же мне хорошо здесь, так хорошо, что невозможно передать словами.
Уже почти совсем темно, и все больше звезд проступает сквозь черноту.
Два дня спустя
Никаких вылетов. Несколько самолетов послали на Тур разбомбить мост. Они так ловко с ним разделались, что замыкающие ничего на том месте не увидели. Мост успел исчезнуть до них.
Днем мы с Сэмом на «джипе» едем посмотреть новую машину. Рой с технарями прозвали ее «Нескладуха». Пусть их: мы с Сэмом поразмыслили, что технари тоже имеют свои права на нее. Как-никак нянчатся с ней и лечат...
Местный умелец изобразил на ней парня, идущего в атаку сквозь газетный лист с заголовком «Вторжение».
В три закрытое собрание для всех боевых экипажей. Причину не объявляют, иначе никто бы не пошел.
Потом крутят фильм, одобренный Академией кинематографии. Там полно всяких устрашающих вещей о сексе, которые и не приходят в голову, пока не заразишься. Уже не первый раз армия меня потрясает.
В заключении опять выступает майор. У офицеров, говорит он, в этом плане дела так же плохи, как и у сержантского состава, а все вместе они переплюнули гражданских.
Беседа закончена, и мы решаем, что самое время сыграть в бейсбол. Вместо Флетча играет какой-то новенький, у него не очень получается, хотя замах делает хороший, но ему бы побольше холодности.
На пятой подаче начинается дождь. Снимаю свою бейсбольную кепку, чтобы не испортить козырек. Но игру прекращаем, когда разгоряченный Сэм ломает вторую биту.
У себя в комнате варим яйца. Одно я роняю в ботинок и потом долго его оттуда выгребаю. После берусь за книгу по экономике, но не могу найти, где остановился, а перечитывать заново, чтобы найти, нет никакой охоты.
В конце концов сажусь, как йог, в постель и смотрю на Ингрид Бергман. У нее, должно быть, прекрасная душа.
После долгого и пустого дня досмотришь на нее, и уже одно это успокаивает.
Красотка по имени Августа
Августа давно стращает меня тем, это пришлет стихи, и вот наконец выполняет свою угрозу.
Я потрясен. Из-за меня она становится Элизабет Браунинг.
Под стихами она поставила свое имя и приписала: «...только не думай, что я на самом деле так чувствую, хорошо?»
Не знаю, что и подумать. Эта леди всегда меня изумляет.
Любое задание... В любой день и час
Не бывает так, чтобы день, начинаемый в два часа ночи, начался бы нормально. Только разомлели на койках, вдруг вспыхивает свет и раздается команда:
— Прямиком в столовую. В два пятьдесят пять по машинам.
На раздаче беру одно яйцо, мне предлагают болтанку из порошкового желтка. Могу выбирать. Настоящее яйцо оказывается протухшим. Так и пахнет от него смертью. .
После столовки лег на землю, подложив под голову парашют; ждем грузовик.
Пять лучей прожектора шарят по южному горизонту, пять тонких пальцев тянутся сквозь ночь навстречу парням из британских ВВС.
Куда полетим, не знаю. После высадки наших войск инструктируют только экипажи ведущих. Все остальные отправляются прямо к машинам, туда приносят подогретый джин, галеты и шоколад.
3.00. Чертовски рано.
Ночная синева ярка и прекрасна. Четкие, уходящие ввысь лучи прожекторов только усиливают ее красоту.
Начинают подходить грузовики.
Жду, пока погрузятся ребята с парашютами и бронекуртками. Но прежде чем успеваю вскочить сам, грузовик трогается. Ребята поднимают крик.
— Давай, второй, сюда, — зовет Шарп.
— Вас понял, — откликаюсь.
В темноте лиц не видно, но все здесь непроспавшиеся, злые, потому что так рано вытащили из кровати.
Ложусь на пол, под голову — спасательный жилет, и пусть теперь ухабы делают со мной что хотят.
Наконец на месте. Рой возится с первым пропеллером. В темноте сверкнула его белозубая улыбка. Ему в ответ блеснули такие же.
— Все в порядке. В кабину и носовую часть мы установили сливные трубки.
— Отлично, — говорю я. — Ты у нас голова!
Забрасываю сначала парашют, потом лезу сам, сдернув с головы шлемофон, кислородная маска грохается наземь.
— Ах ты, сучье отродье! — восклицаю в сердцах.
— Потише, дружище! — добродушно осаживает меня Льюис. — Не так крепко.
Запихиваю парашют под кресло и проверяю запас кислорода. Все краны подачи горючего отключены. Так, все в норме.
Снова выбираюсь наружу и иду к ребятам, чтобы раздать спасательные жилеты. Шарп весь взмок со своими пулеметами, клянет их на чем свет стоит.
— Дадут шоколад? — бросает он.
— Наверное.
— Без него не полечу.
— И я тоже, — вставляет Кроун.
Наша машина что надо. Два крыла, один хвост, четыре мотора, все на месте и все надежно. Проверяю затворы у нагнетателей и ногой пробую каждое шасси. Вот и вся моя проверка. Если Рой говорит, что машина готова, значит, в небе на нее можно положиться.
Расстилаю бронекуртку на траве. Вот тебе подушка и кровать.
3.15. До запуска моторов остается сорок минут. А пока можно говорить, глазеть на звезды, и опять мысли о зенитках и о том, как затекает левая скула в тесном шлемофоне.
Решаю размять голос: «...мне сердце говорит, что это только флирт...». Слова я пропел верно, только раза два дал петуха.
Ничего, Синатра переживет. Перехожу на низкий свист с трелью. Думаю, Кросби остался бы доволен.
Интересно, каково петь, как Кросби? Если бы я только мог так петь, я знай себе пел бы и пел, любил бы девушек, валялся на пляже и был бы всегда загорелым.
Перехожу к «Нет любви, нет ничего». Срываюсь, когда доходит до «мое сердце забастовало».
— Пойди спой тем стервецам, может, они нас поскорее выпустят, — предлагает Шарп.
— Думаешь, поможет? — обращаюсь я к Полярной звезде, даже не взглянув на Шарпа.
Очень медленно начинаю «Лето». Когда дохожу до места, где говорится о пляске рыб в ручье, останавливаюсь.
Дома сейчас радужная форель сбивается в горные потоки, лед сходит с озер, и огромная рыба, вся красная и роскошная, готовится метать икру.
— Нет ничего красивее радужной форели, — сообщаю Шарпу.
— А как же Ламар?
— Называется, он меня слушает! — жалуюсь я луне. — Ведь я сказал: нет ничего в мире красивей радужной форели.
Тут подкатывает командирский «джип» и, слепя фарами, останавливается. Это Порада с галетами.
— Куда нам? — спрашиваю я.
— Кале.
— Шоколад! — протягиваю руку.
— Тебя что, мама никогда не кормила?
— Без шоколада не полетим.
Выдает девять плиток и девять пакетиков леденцов.
— На, успокойся, — и направляется к соседнему самолету.
Начиная с Шарпа, все получают свое, а я иду к бомбовому отсеку.
Огромные безобразные мертвящие штуковины. Они спокойно почивают там. Оживут только затем и ровно настолько, чтобы убить все вокруг. Двухтысячефунтовые. Мы подымаемся на четыре тысячи и выпускаем их, нимало не представляя, что произойдет, когда они ударятся о землю. Может, земля расколется. Может, солнце пошатнется, листья посыпятся сухим ливнем. Но бомбы никогда не падали там, откуда я родом. Никогда фрицы к нам не забирались, и что они могут натворить, мы не знаем. Ровным счетом ничего не знаем.
— Что за адская работа у этих бомб, — говорю я Россу.
— А у нас лучше? — встревает Кроун.
— Тебе плохо служить? — спрашивает его Росс. — Но ведь за это платят.
Бросаю еще раз взгляд на бомбы в ползком через щель между ними пробираюсь в кабину.
Проступают первые молочно-розовые полосы рассвета.
3.55. Время запускать мотор.
Набирая высоту, проходим облака, стой за слоем, и каждый — особый мир, затерянный среди небес, мир чертогов, пещер и гротов, кажется, что в таком небе даже ведьма на метле вполне возможна, и неудивительно, если за следующим облаком появится клубок гарпий.
Вспыхивают первые золотисто-красные лучи солнца. Теперь знаю: на небесах — это просто этажом выше.
Но если на небесах надо иметь кислородные маски, то мне туда не надо.
В кабине вышел из строя обогрев, и я надеваю меховые перчатки.
— Эй, — зову Сэма, — не замерз?
— Да, это Сэм. Нет.
Который раз так отвечает, а мне все равно смешно.
В солнечном свете над облаками «крепости» собираются вместе и летят на Кале.
Нет уже того напряжения, как в день «Д». Просто летим, куда сказали. Когда выпускаем бомбы, строй довольно свободный. Выглядят они совсем не страшно, летя по дуге в пустоту. Прямо под нами появляются лохмато-черные шапки разрывов. Но ни одна нас не накрывает.
Попадаем в слой дымки от самолетов предыдущих rpyпп.
Когда мы разворачиваемся, вижу сзади фантастическое скопление пушистых гигантских перьев и великолепных длинных хвостов, растворяющихся далеко позади.
Но вот в этой залитой солнцем белизне показываются «сто девятые».
Шарп докладывает:
— Идут снизу, слева, входят в облака.
Но возвращаются.
— А вот и наши малютки, — сообщает Кроун. — П-51.
Когда начинается погоня, мы немного расслабляемся.
П-51 подбит, но отовсюду слышен рев других «пятьдесят первых». Давно тут не бывало таких жарких стычек.
Вместо приказа рассредоточиться и идти самостоятельно по приборам ведущий группы объявляет, что будем дружно уходить через просвет в облаках.
Когда сваливаемся на крыло в просвет, все вокруг теряет свою реальность. Солнечный свет струится, как сквозь сито, разгораются радуги, а вокруг — загадочные пещеры и пропасти.
Если б только мог, я бы остался здесь, взбирался и скользил бы на крыло, и снова взбирался и уходил бы в один из облачных лабиринтов. Кажется, что где-то здесь прячется Локи и, может быть, даже какая-нибудь печальная принцесса, смуглолицая и темноглазая, окутанная туманом в бледном сияния солнца.
Но вот мы выходим из облачности, нижний эшелон кажется бесконечным, бесконечны и тянущиеся под ним белесые клубки разрывов. Сэм отклоняется от строя, ныряет вниз, взмывает вверх и хохочет, как клоун.
Остальные ведут себя паиньками и летят вместе с боссом.
Внизу показывается безо всякого для нас интереса безобъектная поверхность прекрасной Англии, и у меня нет желания лететь туда.
Но вот мы все-таки дома. «Крепости» с важным видом выруливают на площадку. Наземные службы приветственно машут, но довольно вяло.
На разбор полета не собирают.
После еды беру велосипед и еду куда глаза глядят. Дорога огибает одну из запасных площадок, куда технари отгоняют на день самолеты, затем идет наверх мимо большого скотного двора и вниз через поле.
Стелясь, летит ласточка, а над высокими зарослями кустарника свечой взмывает вверх. Когда-нибудь я научусь этому у ласточки. По сравнению с ней Б-17 — колода неповоротливая.
Дорога упирается в ворота. Трава по ту сторону густая и высокая, я там бывал раньше. В дальнем углу две запозднившиеся лошади. Перелезаю через ворота и, едва дойдя до середины луга, падаю в траву, лежу не шевелясь на спине и гляжу в небо.
Небо свежее, продуваемое ветром, а голубизна уходит далеко, в вечность. Каждый раз здесь остро ощущаю себя живым. Хоть ненадолго все кажется до чрезвычайности простым. Единственное, что здесь важно, — продолжать жить.
У меня есть все, ничего мне не нужно... и в то же время нет ничего. И все нужно. А все — вот оно. Не знаю, как сказать точнее, но именно здесь меня не мучит неясность, хотя все равно ничего не ясно.
Перевернувшись, опускаю голову в траву и лежу так. Поднявшись, вижу: лошади стоят рядом, большие, рыжие, гладкие, и смотрят на меня.
В кармане начатая плитка шоколада. Раньше я пробовал им давать жевательную резинку и лимонную карамель. Но они любят сахар, ну и шоколад тоже.
Одна из лошадей стоит не шелохнется. Зато другая, с белой подпалиной на ноге, выступает вперед и забирает весь шоколад себе на сладкое.
Вокруг неподвижность. Будто нашло онемение, как бывает с затекшей ногой, только тут оно охватило всю землю.
Ласкаю лошадей, пока им это не надоедает и они не уходят снова в свой угол.
Отправляюсь назад, потому что в два нас могут собрать на очередной инструктаж.
Красотка по имени Августа
Августа продолжает писать мне. Молодчина. Значит, по-прежнему отличная девочка.
Она переписала мне слова нескольких песен. Я их не знаю и потому решил, что они скорей всего ее собственного сочинения. Прочел одну из них Томпсону, а он возьми да и спой ее мне, затем почти тут же ее пропел по радио Кросби.
Потом она еще дважды посылала слова этой же самой песни.
И вдруг присылает мне другие: «Почему я тебя люблю?»
Никаких комментариев на этот раз она не приложила. Одни только стихи, и понимай их как знаешь.
А я не знаю, как понимать. Она всегда меня чем-нибудь да озадачит.
Новый приказ
День вторжения отходит все дальше назад.
В час ночи по сигналу тревоги является Порада. Со всем снаряжением собираемся у самолетов, и тут вылет отменяют. А был слух, что полетим на Ганновер бомбить с шести тысяч плюс-минус пятьсот. Что, эти артисты-зенитчики устраивают над Ганновером во сто крат страшнее Шербура? Пролететь над городом на шести тысячах такое же безумие, как съехать на роликах с монумента Вашингтона, без шуток.
Как обычно, слухи у нас преувеличивают. Но система оповещения здесь весьма разветвленная, охватывает все — от ангара до сортира, поэтому всегда вроде все знаешь.
Сразу же после обеда громкоговорители разражаются сообщением: «Сегодня днем на наш аэродром прибывает группа высокопоставленных гостей. Форма одежды парадная до последующего распоряжения».
Тут прошел слух, что нагрянут наши четырехзвездные ребята: генерал Маршалл и генерал Арнольд с сопровождающими, генерал Дулитл и генерал Шпатц.
Понятно, если вся эта гвардия собирается, нам обязательно дадут вылет.
Далеко за полдень на дороге появляются «джипы», и дежурные по эскадрилье передают распоряжение отправляться по машинам.
Я уже почти оделся, когда вдруг Сэм объявляет, что я остаюсь.
— Летит Оутс, — говорит он. — Можешь отдыхать.
— Летит Оутс? — переспрашиваю. — Мне отдыхать?
— Его назначают первым,— поясняет Сэм. — Но ему надо сделать еще несколько боевых вылетов.
В другое время я бы нисколько не огорчился. Но сейчас мне хочется проехать на грузовике перед генералом Маршаллом, небрежно так помахать ему, будто ничего особенного, потом улыбнуться генералу Арнольду, бросить ему: «Эй-босс-как-тебе-мы?». К тому же над Францией на этот раз может быть для разнообразия чисто, и вдруг я бы увидел, к примеру, как француженка машет платочком.
Но они не берут меня.
— Жаль, — говорит Шарп.
— Знаешь, что посоветую, — выдаю я ему. — Попробуй-ка сбить с глубокой спирали.
И отправляюсь спать.
В половине восьмого просыпаюсь от ужасной мысли, что они могли- таки полететь на Ганновер на шести тысячах плюс-минус пятьсот.
Ужинать было уже поздно. Около восьми иду в корпус Красного Креста и целый час пью чай с вафлями и болтаю с Гретой.
Кто-то говорит, что эскадрильи должны вернуться в половине одиннадцатого. Но за это время они не успели бы обернуться из Ганновера, значит, все-таки послали на Францию, и я беру еще одну вафлю.
Но не успев еще и откусить от нее, вдруг соображаю, что совсем не важно, куда их послали, везде есть опасность. Когда случается что с самолетом, экипаж которого ты знаешь, на земле это невыносимый день.
Делать нечего, и я бреду к диспетчерской вышке, жду возвращения ребят.
«Санитарки» уже подкатили.
Ложусь на траву и смотрю, как густеет синева неба. И не подумаешь, что идет война, если бы не эти санитарные машины.
Тут вспомнился Шарп, каково ему сейчас в хвосте. Может быть, какой-нибудь «мессер» в этот миг затаился в темных тучах и поджидает его.
Потом пришел на ум Оутс: справится ли он, хотя какой вопрос, конечно, справится. Уверен. Не исключено, что Сэм попросит усыпить меня хлороформом, чтобы оставить себе Оутса. Нет, нехорошо так думать.
Вокруг народу немного. Из двух подкативших «джипов» выходят какие-то офицеры. Тут же несколько парней с «аварийкой» и два-три забредших сюда солдата из обслуги. Никаких почти разговоров.
Чувствуется у всех одно напряжение и одно молчаливое желание, чтобы поскорее вернулись и кончилось бы это тягостное состояние.
Раньше, когда люфтваффе громили целые эскадрильи, а половине машин часто приходилось садиться на другие аэродромы, тут бывал страшный «психодром».
В десять я уже окончательно решаю, что с нашим экипажем неладно. Без меня удача от них отвернулась. В десять ноль пять я высмеиваю себя за такие мысли и заключаю, что, наоборот, без меня их шансы выросли на двадцать процентов.
— Хоть бы они все вернулись, — произносит кто-то просто.
Воздух плотнеет, и, кажется, поднимается небольшой ветер, становится холоднее. Заходит солнце, и ночь уже спускается с холмов.
— Ужасно так вот ждать, — раздается девичий голос.
Это говорит одна из Красного Креста, что работает у нас в клубе. Может быть, какой-нибудь стрелок ее парень, может, из-за этой своей любви она и стоит здесь. И ей тут, видно, мучительно.
Отсчитываем минуты.
— Господи, и чего они не возвращаются! — это уже какой-то солдатик.
С востока доносится слабый гул моторов, перерастающий в сильнейший рокот. Первая группа появляется над аэродромом, нижний эшелон отделяется от общего строя... Летят прекрасным четким строем. Наверное, думают, что генералы все еще здесь.
Верхняя группа тоже идет отлично.
Девушка из Красного Креста начинает считать вслух.
— Все! — восклицает она. — Все здесь!
Не могу дождаться. Слишком долго, пока они выгрузятся, уложат парашюты, вынут пулеметы и все остальное по форме номер один.
Вот они и дома. Я им больше не нужен. Я больше не в их экипаже. Стою один в стороне в ночной прохладе. Не передать, что ощущаю в этот момент.
Экипаж Сэма Ньютона
Некоторое время не летаю. Просто ходячая зеленая тоска этот бывший второй пилот в эскадрилье.
У Сэма происходят изменения. Бэрд работает теперь инструктором. Бийч куда-то уехал на неделю.
Для экипажа самолета, как и для человека, наступает пора возмужания. До третьего налета на Берлин никто экипаж Сэма высоко не ставил, кроме, может, самих ребят, но я как-то не замечал, чтобы они бахвалились.
На какое-то время люфтваффе затаились в тылу и вели себя чрезвычайно смирно. Нескольким экипажам удалось протрубить тридцать боевых вылетов, не встретив ни единого выстрела зениток и ни одного «мессера». Времена абвильских молодчиков и ублюдков из Брауншвейга давно миновали.
Когда нет драки, не столь уж важно, кто там у пулеметов, кто вращает турель, кто следит за небом. Пилоты начинают забывать, что в один прекрасный день стрелок им очень может понадобиться. А стрелки начинают поплевывать в потолок, и не очень утруждают себя чисткой орудий, и не дают себе заботы во время полетов следить за небом.
Двадцать первого «крепости» впервые со дня вторжения летят на Берлин. Стрелки в этот день должны либо показать себя, либо поставить на себе крест.
Экипаж уже не прежний. Грант не летит из-за простуды. Вместо него Парсонс. Бэрд продолжает работать инструктором, а Спо теперь обитает в носовой части. Мэкки из отдела информации летит на этот раз с ними. Сержантов все так же шестеро.
Северное море, надо полагать, они миновали нормально. Кислородные маски надели, уже пройдя добрую половину дороги. Над морем, как всегда, было спокойно, никаких зениток, никаких тебе неудобств. Оутс вел добрую часть пути... хорошо вел.
Когда эскадрилья подлетела к побережью, на них бандитски налетела группа «фокке-вульфов». Впереди идущим верхнего эшелона пришлось туго.
Они летели в нижнем. За полчаса до Берлина их ведущий занервничал и начал уплотнять строй. Звенья сбились в кучу, и Сэма заперли со всех сторон: по бокам, сверху и снизу. Затрясло мощной воздушной струей.
Чуть не рубанув хвостовое оперение ведущего и чудом не лишившись своего, Сэм решил выбраться из этих чертовых клещей в верхний эшелон.
Он чисто сработал выход и начал набирать высоту. В это время кто-то доложил о появлении большой группы самолетов, летящих в обратном направлении.
Во время инструктажа много говорили, будто британские эскадрильи тоже участвуют в этом рейде, и уж тогда действительно город смешают с землей.
— Взгляни только на этих дьяволов-«москито», — сказал Сэм, вспомнив об этом.
— Вот повезло паршивцам! Уже домой... — заметил кто-то.
— Эскадрилья прямо под нами, — доложил Шарп.
Кроун обнаружил их слева внизу. Они серебрились на солнце и выглядели совсем мирно, так, летят себе куда им надо.
И в этот момент Кроун наконец протер глаза. То были не «москито».
— «Мессеры»! — выпалил он.
«Мессеры» разворачивались. Шарп взял под прицел ведущего.
— Они приближаются, — проговорил он. Позже признается, что не узнал своего голоса.
Да, это были «мессершмитты», новенькие, еще не окрашенные. Они зашли в хвост, когда Сэм попытался вклиниться обратно в свой эшелон.
Шарп дал очередь по впереди идущему, тот ответил, и они начали поливать друг друга огнем, тут уж кто кого первым.
Вдруг Шарп прекратил стрельбу и заорал:
— Есть!.. Попался один!.. Прошил-таки гаденыша!
«Мессер» закорежило, и он начал разваливаться. Верхний люк распахивается, и оттуда выбрасывается пилот...
Но «мессеры» всё прибывали.
Двадцатимиллиметровки огрызались со всех флангов группы. Верхний эшелон впереди все-таки дрогнул и начал рассыпаться. Один самолет из левого звена зарылся носом, из него вывалились фигурки людей. Девять парашютов.
У одного обшарпанного самолета вспыхнул мотор.
Другой завалился на крыло и пошел штопором вниз.
«Мессеры» восстановили строй и вновь пошли в атаку. С обоих бортов все, что могло, изрыгало на них огонь. У левой пушки кончился припас, и Шарп теперь стрелял только из одной.
— Если какой из «мессеров» откроет свою пасть, — скажет после Шарп, — ну, думаю, все, пропали. И задницу, казалось, вот-вот оторвет.
У турели соскочили чехлы с патронов, от этого все время шел перекос, и Бийч уже не мог стрелять по прямой.
Росс сбил «мессера», когда этот простак стал взбираться и выпускать крутые очереди вверх по впереди идущему эшелону.
— Я бы мог стволом дать ему в рыло, — рассказывал потом Росс, — но решил все-таки пристрелить.
И «мессершмитт» взорвался.
Другому прошил хвост Льюис, куски отламывались прямо на глазах, из-под капота — дым, а за вывалившимся пилотом — струя белого парашютного шелка.
— Справа сверху! — раздалось очередное предупреждение.
— Один прямо снизу, — заметил из носовой части Мэкки. Это «стодевятый» нацелился добить одну уже покалеченную «крепость». Кроун прямой наводкой ударил по «мессеру». Тот, вспыхнув, — в штопор и в землю.
— Следил за ним до самого конца, — вспоминал потом Кроун. — Правда, только одним глазом, другим — за следующим.
Следующий возник слева, сверху над кабиной. Мэкки отлично его прорешетил. Льюис доложил: отвалилось крыло, а пилот выкинулся.
Теперь жарко приходилось в хвосте. Спо отчаянно вращал турель, но ничем особенным похвалиться не мог, хотя отогнал все-таки несколько «мессеров».
У Сэма и Оутса уже начал ум за разум заходить. Оутс все время держал включенными наушники, чтобы знать о действиях ведущих. Сэм кого-то настойчиво выспрашивал, что происходит.
Били изо всех пулеметов, повсюду вились истребители и ворочались «крепости», огневые трассы полосовали небо.
— Как вы там? — спросил Сэм. — Никто не ранен? Хвостовой стрелок? Центральный?.. Где они там? Радист? Что там, черт возьми, позади происходит?
— Сэм! — срываясь на крик, отозвался Шарп. — Можете вы, ради бога, заткнуться?!
Сэму стало ясно, что все в порядке.
«Мессеры» сделали еще два боевых захода и несколько ложных, с боков густо шли «сто девятые» и «сто девяностые, карауля какую-нибудь отбившуюся от строя недобитую «крепость».
И тут на сцену явились дружки — «тридцать восьмые» прямо сверху, и «пятьдесят первые» слева снизу.
Шарп весь взмок от пота. Кроун вытер лоб и взялся за масленку.
После двух полетов на Гамбург к зениткам как-то попривыкли; конечно, маленькие черные клубки досаждали, но били не очень-то прицельно, так что угроза расквасить нам нос была от них невелика.
С экипажем Сэма люфтваффе больше не связывались, однако впереди идущие сообщили, что стервятников прибавилось.
— Проверка, — вызвал Сэм. — Все на месте? Первый в порядке? Второй в порядке?
Все откликнулись.
— У нас небольшая пробоина в правом стабилизаторе, — доложил Кроун. — Но так, чепуховина.
— Боже милостивый, как же это мы? — вопрошал Шарп. Руки у него тряслись, пот сбегал по спине. Он отключил обогрев, но все равно истекал потом.
Сэм пополз осмотреть бомбовый отсек. Кроун ласково обхаживал свой пулемет. Бийч все охал над своей турелью.
— Эй, Кроун, — позвал Шарп. — Довел ты, наверное, сегодня свою железяку.
Все целы. Ни одного серьезного повреждения.
Но Сэму не верилось. Может, вот-вот крыло отвалится или еще что.
— Есть курево? — спросил он Росса.
У того оказалось пропитанная потом пачка «Лаки Страйк». Остальные тоже потянулись за своими.
Снижение прошло успешно. Над проливом строй стал держаться свободнее.
В двенадцать Оутс сказал, что можно снять маски и отдохнуть.
Англия появилась точно по времени и курсу.
— Все как но плану, — отметил Парсонс. Это были его первые слова за день.
Встречаемся на разборе. У ребят вид, будто не спали год. Налегают на виски. Много говорят, размахивая руками, много пьют кофе, макая в него сдобу, и стараются ухватить как можно больше стопок.
Джон Нильсон, наш с Сэмом побратим, ведет разбор, но ответов добиться никак не может: если кого и удается настроить на вразумительный отчет, кто-нибудь из неучаствовавших, вроде меня, облапит бедолагу и начнет выспрашивать, тряся: правда, что прибили пятерых гаденышей?
— Может, и шесть, — говорит Шарп. — Льюис заявил только одного, а подбил двух.
— Очень возможно, — соглашается Льюис.
— Ну вот и заяви, — подучивает его Шарп.
В конце концов начальник разведотдела наводит порядок, и нам теперь приходится стоять в дверях и оттуда слушать, как Сэм расхваливает свою команду.
Каждую секунду кто-нибудь встревает:
— Ну, думаю, все, попались...
Или:
— А я чуть не вывалился из люка.
Или:
— Ты-то заметил, как вспыхнул гаденыш?
Или:
— Видели бы вы нас тогда!
Одним словом — бедлам.
Шарп выходит после разбора почти раздетым, отчаянно толкуя о чем-то с Кроуном. Подходят двое парней из экипажа Блэка и обнимают их.
— Горячая была у вас работенка, — замечают они,
Шарп смеется:
— Посмотрели бы на ствол моего левого пулемета.
— Скрутило в штопорюгу, — поясняет Кроун.
— Как это ты ловко выразился, — восхищается Шарп.
Но, думаю, Кроун эту фразу откуда-то позаимствовал. Хотя так оно, должно быть, и было, потому как повторяет он ее раза три-четыре.
Оутс выходит, волоча мешок со снаряжением. От виски его совсем развезло. Парсонс идет с ним. Ему надо отдать запись полета.
Когда Сэм входит в оружейную, кто-то говорит:
— Ну и ребята у тебя подобрались!
А кто-то добавляет:
— Сорвиголовы, а не парни.
— Только не надо мне ныть про своих, — говорит Сэм. — Капеллан тут недалеко. А я вам тысячу раз говорил, что экипаж у меня что надо.
Никому он этого не говорил. И не думал даже. Это он теперь так считает.
За окном голубеет небо. На флагштоке— красно-бело-голубое полотнище.
Красотка по имени Августа
Августа написала Сэму, чтобы спросить, когда у меня день рождения. Сэм решил поглядеть, что она мне пришлет, и назвал ей какое-то число в июне, а потом забыл.
И вот от нее приходит здоровенный кусок мыла, перевязанный бечевкой, чтобы можно было повесить на шею.
— Какой шик, верно? — замечает Сэм.
— Это уж точно.
Мыло отличное.
Еще она прислала мне жуткую ветчину, суп с вермишелью в пакетах и сыр с отвратительным запахом.
Суп до сих пор жив.
Еще она мне шлет постоянно стихи.
К последнему приписка: «Пожалуйста, не суди строго по нынешним временам и, пожалуйста, не затрудняй свои мозги размышлениями. Скоро напишу».
Не могу, конечно, доказать, но думаю, на этот раз авторство ее сомнительно.
Финита
Они все летают, а я сижу на земле. Для многих налет на Лейпциг — последний перед возвращением.
Бийч должен сделать еще четыре. Росс закончил накануне. А у Бэрда и у меня еще ровно по дюжине.
Финальный заход обычно делают на бреющем. Идешь на посадку и сразу даешь знать, до чего ты рад, что это был последний.
Но Сэму наплевать, будут знать или нет. Ему главное побыстрей посадить самолет — и домой. Я бегу рядом и машу им до полной остановки.
У Сэма улыбка во всю ширь. Но что-то от радости он не прыгает. На всех напало оцепенение. Я стараюсь их расшевелить, они вроде бы не прочь, но лишь слабо усмехаются и продолжают снимать пулеметы и выгружать снаряжение.
После последнего полета каждого положено бросать в воду. Но поблизости нет никакой подходящей лужи.
А Сэм говорит Рою что-то насчет правого нагнетателя.
У Гранта тоже был последний. Вовсю улыбается, но ворчит, что не закончили на бреющем.
— Кажется, лейтенант Бенсон? — обращаюсь к нему.
— А ты никак Берт Стайлз, — откликается он.
— Так у вас всё? — говорю я.
— У нас у всех здесь всё, — подтверждает он. Как и другие, немного задирает нос и чуток не в себе.
И тогда я понимаю, что они еще не могут поверить. Пройдут часы, а может, и дни, прежде чем до них дойдет. Сейчас они просто знают, что всё, но поверят этому гораздо позже. Войдет Порада и станет будить их соседа, а им ни слова, и они поймут: для них всё. Раздастся рев моторов и грохот взлета, а они будут лежать на койке и тогда наконец поверят.
Мы с Бэрдом приходим на склад амуниции первыми и набираем пяток шлемов воды.
— Крещу тебя, облезлый ты сукин сын, — говорю я Шарпу; он пытается улизнуть, но я все-таки его настигаю и выливаю ему на голову полный шлем.
Льюиса обливаю, когда тот пьет кофе.
— Тяжелый ты человек, — вяло говорит он.
Бэрд достает Сэма в коридоре и пока примеривается, как бы получше совершить свое святое дело, Сэм выбивает шлем из его рук, и вода выливается прямо ему под ноги.
Кроун где-то скрывается. Грант залез за шкафчики. Но когда Кроун все-таки выползает, я обливаю и его.
Тут объявляется начальство.
— Это вы сделали? — вопрошает старший лейтенант, начальник склада.
— Да, — признаюсь я.
— Берите швабру.
— Попозже.
Сначала мы с Бэрдом обрабатываем Бенсона. И уж потом я берусь за швабру.
Все еще не могу успокоиться. Они уже закончили, а у меня еще двенадцать вылетов. Они отправляются домой, а я остаюсь здесь. Вместе с ними в одном экипаже я прибыл сюда, а теперь остаюсь без них.
Одинокий
Одиночество в Лондоне бывает страшнее любого другого, будто город этим проклят. Что тебе миллионы англичан и шотландцев, американцев и поляков, французов и чехов и всех остальных, когда ты там одинок.
За обедом в «Савойе» осушил бутылку вина, потом все после обеда пил виски, но от этого ощущение тоски и неприкаянности стало еще сильнее.
Город под непрерывным обстрелом, и все будто придавлено чем-то ужасным и тяжким. С момента вторжения не было ни одного тихого дня, ни одной ночи, и кажется, этому не будет конца.
Земля уходит из-под ног. Мне надо с кем-то говорить, на кого-то смотреть, кто-то должен быть сейчас рядом... Но никого нет, я один.
В конце концов спускаюсь в метро и еду до Пиккадилли. От Пиккадилли до Кингс-Кросс, затем назад до Ватерлоо, затем снова Лестер-сквер, затем куда-то еще и еще... Все же так среди людей.
С некоторыми перекинулся парой слов. Один — канадец, он сошел на Ватерлоо, чтобы пересесть на южное направление, другая — девушка из Красного Креста, южноафриканка, уже два часа как она должна была бы быть в Кембридже на свидании, потом еще одна сомнительная особа, кажется, она подумала, что я к ней пристаю, а может, так оно и было. Наконец езда мне надоедает. Стою в раздумье, куда пойти. Хотя ясно, что это не имеет абсолютно никакого значения.
Чуть было не наступил на крохотную девчушку. Опускаюсь возле нее, чтобы проверить, не ушиб ли. Она спит.
Оглядываюсь. Обитатели подземки готовят свое подземелье к ночи. Все походные кровати разобраны, и большая часть пола застлана одеялами, пальто и бумагой. На них и устраиваются семейства. Бородатый старик, сидя на ступеньке, читает дешевую книжонку при резком свете подземных ламп.
Маленькая девочка у моих ног спит, разбросав свои золотисто-пепельные волосы и чуть приоткрыв губы. Ее мама (думаю, это ее мама) лежит на одеяле, постланном прямо на цемент, обняв другого ребенка.
Окидываю взглядом ряд двухэтажных коек у стены. Они все заняты. Какая-то женщина с изможденным лицом смотрит на меня. Пытаюсь ей улыбнуться. Но, по-моему, не очень выходит. Она в ответ даже и не пытается. К концу дня она уже выжата и не в силах выдавить из себя улыбку.
Жарко. Отовсюду собирается запах человеческого тела, и особенно несет из углов, когда проходит поезд.
Какой-то мужчина с женой и двумя маленькими детьми пытается пристроиться в закутке. Один малыш заливается слезами. Мужчина снимает рубашку, и видно, что белье не менял уже несколько дней. У него усталое лицо, но выражение глаз доброе и ласковое, и ребенка успокаивает сам тихо и терпеливо.
Взглядываю на девочку, она смотрит на меня.
Подобной синевы глаз я еще никогда не видел... У неба такой не бывает, теплая, мягкая, какая-то сладостная и чистая.
— Привет, — говорю ей. — Я испугался, что наступил на тебя.
Мне хотелось объяснить, почему я около нее.
Она ничего не говорит, только смотрит на меня. Полагаю, ей года три.
— Сколько тебе лет?
— Пять, — голос у нее сонный.
Но она явно не выглядит на пять.
— Хочешь жвачку? — Это единственное, что у меня есть для нее.
Она качает головой.
— Я хочу. — Это мальчик, которого я до этого не заметил. Он в шортах и с невероятно грязными коленями . Но лицо чистое и протянутая рука более или менее тоже.
Отдаю ему всю пачку «Бичнат».
— Спасибо, янки. — Голос у него резкий и писклявый; взяв, он тут же исчезает.
— Ты давай лучше спи, — говорю я девочке.
— Я не могу.
Ее мама просыпается. Улыбаюсь ей, чтобы успокоить.
— Мне надо кое-куда, — грустно произносит девочка.
Немного поколебавшись, предлагаю:
— Я отведу ее.
Глаза у матери тоже голубые, они мягчеют, когда она взглядывает на меня.
— Хочешь со мной? — обращаюсь к девочке.
— Да.
Беру ее на руки. Она ничего не весит. Усаживаю ее на плечо, она замирает от восторга, и мы пускаемся в путь.
Вначале поднимаемся по одной стороне эскалатора, потом спускаемся по другой, потом я ее кружу, мы останавливаемся и снова едем по эскалатору.
Она смеется все время. Но я догадываюсь об этом только по легкому вибрирующему дыханию на затылке. Наверное, боится кого-нибудь разбудить.
Каждую минуту с грохотом проносятся поезда.
Две женщины у стены с вязаньем в руках смотрят на нас с улыбкой. Одинокий мужчина отрывается от книги Пруста. У него толстые очки, глаз не видно и губы неподвижны, но как-то чувствую, что ему приятно смотреть на нас.
Девчушка легонько теребит меня за ухо: «Вот здесь».
Я подношу ее к табличке и опускаю на пол.
— Я быстро, — говорит она застенчиво.
Острый запах дезинфекции смешивается здесь с запахом людей, сигаретного дыма и пищи. Сбоку стоит какая-то огромная толстуха и разламывает сосиску.
Малышка возвращается. Ее глаза стали еще голубей.
— Самые прелестные глаза во всем городе, — говорю я ей. Она смеется, щеки у нее зарделись. Мы пускаемся в обратный путь по эскалаторам.
Долго мытарюсь, отыскивая дорогу именно к тому одеялу и именно к той маме. Мы обошли всю эту подземную часть Лондона, и наконец девочка правильно направляет меня к своему месту.
Все глядят на меня, но я нисколько не смущаюсь.
Мать снова заснула, чуть прихрапывает, рука бессильно лежит на другом ее малыше.
— Большое спасибо. — Девчушка укладывается опять на цементный пол и укрывается одеялом... Ее глаза еще раз озарили меня своей синевой, и она их закрыла.
Не ухожу сразу, стою над ней и мысленно переношусь на два года назад. Где-то там, позади, давным-давно, были и постель, и простыни, и одеяла, и лунный свет, и свежий ветер проникал сквозь открытое окно в мою комнату, а далеко от нее, через океан, кажется, уже тысячу лет назад бывали и смех, и мир, и любовь.
Окидываю взглядом подземелье.
Недолго здесь звучал смех маленькой девочки, которая не хотела никого разбудить в тоннеле, где со скрежетом проносились поезда, глубоко под землей, на которой свирепела война.
И есть здесь любовь. И она сильнее страха, сильнее смертельной усталости и запаха сгрудившегося множества людей.
Новый экипаж
Вернувшись из Лондона, узнаю, что теперь я в экипаже Грина.
Грина я почти не знаю. Он живет на втором этаже. Поселился там на месте одного парня, пропавшего в Швейцарии. Он стажировался вторым пилотом. И раньше у него никогда не было своего экипажа.
Столкнулись мы с ним во дворе дома.
— Кажется, меня вам подкинули? — говорю я.
— Скорее меня вам, — говорит он.
Улыбаемся.
Мне нравится его манера говорить. Узнаю от него кое-что о каждом из экипажа. Вечером у нас с ним небольшой разговор, из которого узнаю немного и о нем самом. Он жил на Филиппинах. Учился в каком-то ультрасовременном заведении под названием Дип Вэли, затем, как раз перед войной, сменил его на Станфорд, где занимался на подготовительном отделении медицинского.
— Наверное, все-таки вернусь туда, — замечает он.
Выходит, и для него нынешнее наше занятие не на всю жизнь. И чем раньше мы покончим с ним, тем лучше.
— Хорошо, что дали тебя, — вдруг заявляет он.
Что я могу на это сказать? Я просто сражен. Раньше никто этим не бывал доволен. Но Грин, мне кажется, на самом деле рад. Все-таки я не новичок какой-нибудь. У меня за спиной двадцать боевых вылетов.
— Ладно, — говорю я. — Может, нам повезет.
Тут мы пожимаем руки, так как ничего другого не приходит в голову.
Мне было страшно возвращаться, но теперь, после этого разговора, ничего. Все, что он сказал, мне по душе. Он как-то умеет говорить то, что нужно.
— Ладно, — продолжаю я. —Держись.
Затем иду в информационный отдел, чтобы посмотреть личные карточки членов экипажа.
Джон В. Грин, лейтенант из Туджанга, штат Калиффрния.
Прежний штурман Мартин Л. Бьюлон, из Нью-Йорка, до войны учился в университете.
Лейтенанта Симмерса я немного знаю. Он бомбардир (в мирное время был лейтенантом полиции). В Детройте у него жена.
Младший сержант Брэдли (Джилберт) — турельный стрелок из Пенсильвании, работал контролером на пивоваренном ваводе «Олд Ридинг».
Младший сержант Томас Ф. Макковей, юрист из Лоуренса, штат Массачусетс, в лучшие времена был железнодорожником.
Старший сержант Гарлин Л. Боссерт, стрелок; по словам Грина, образец выдержки и спокойствия в бою. До войны трудился на фабрике Гамильтона Бича в Касвилле, штат Висконсин.
Центральный стрелок Рой Г. Толберт одно время вкалывал механиком, затем стал служащим на хлопчатобумажной фабрике в Гринвуде, Южная Каролина.
Старший сержант Ирвин Э. Мок — хвостовой стрелок, а под настроение и техник. До армии работал у Дугласа, родом из Хобарта, Оклахома; по мнению Грина, лучшего стрелка не сыскать.
Из анкет много не узнаешь. Да я и не стремился, надо было просто хоть имена выяснить тех, с кем предстоит лететь на задание. Но стоило мне выйти за порог, как я уже забываю, кто есть кто.
Мок — хвостовой... Брэдли — центральный... нет, турельный; нет, Толберт — турельный... нет...
Под конец уверен только, что по левую сторону будет Грин, по правую я, и кто знает, может, все пойдет нормально.
Образование
Наш первый налет на Мюнхен.
Чищу спокойно зубы, тут входит Порада и объявляет приказ.
Полет туда и обратно занимает десять часов.
Сплошная облачность, значит, не откроется нам ни виноградный край, ни Рейн, ни снег на Юнгфрау — в общем, ничего, что есть в этом мире, кроме неба и солнца над облачным покровом.
Домой возвращаются почти все «крепости». Несколько взорвалось. Пара «либерейторов», вывалившись из облаков, попалась шнырявшим там «фокке-вульфам».
Только по зенитным разрывам понимал, что мы над Мюнхеном. Между нами и остальным миром — дымящееся блюдо облаков.
— Уверены, что мы бомбили Мюнхен? — вопрошает Мок по пути домой.
— Ну ты даешь! А что же еще? — откликается Симмерс. — Откуда же по нас били зенитки, с Кони-Айленда, что ли?
— Вот это забавно! — задумчиво изумляется Мок. — Вернее, ужасно.
Когда наше бесконечное возвращение в Англию кончается и самолет поставлен на стоянку, Грин присаживается со мной на минутку, чтобы обсудить сегодняшнее. Да, не так уж плохо. Долгий был день, но прошел нехудо. Работалось нормально. Грин, подмигнув, улыбается.
Когда нас везут к складу амуниции, ложусь на пол грузовика и почти засыпаю.
На разборе полета случайно встречаю одного парня, бомбонаводчика, который говорит, что знает одно место по Кембриджскому шоссе, где продают клубнику.
— Представляешь, клубника! — заманивает он. — Огромная, красная! Поехали!
Свежая клубника — это что-то невероятное, немыслимое, как молочный коктейль, или Солнечная долина, или катание на волнах на побережье близ Ла-Холья.
Но мы и вправду находим место, где растет клубника, отыскиваем парня, который ею торгует, и уговариваем продать нам. Он готов, но только по четыре фунта каждому.
На обратном пути нам попадается школа, где во дворе несколько малышей играют в «спитфайров» и «мессершмиттов».
— Давай дадим им немного клубники, — предлагает Пит.
Мы останавливаемся и подзываем детей.
— Эй, хотите клубники?
Четверо подбегают: три мальчика и девочка, а одна кроха осталась, прячась за дерево. У них грязные руки и колени, волосы у всех светлые.
Первым берет мальчик, но самую маленькую и зеленую.
— Возьми большую, — говорю я. — Да бери целую пригоршню.
— Давай, малыш, — подбадривает его Пит. — Бери на весь день.
Им неловко, но каждый захватывает полную пригоршню ягод, застенчиво хихикая и глядя под ноги.
— Возьмите и для той маленькой леди за деревом, — говорит Пит.
Они не заставляют себя долго упрашивать и затем бегом пускаются к школьной лестнице, усаживаются там, давясь смехом и запихивая клубнику в рот.
Еще раз окидываю взглядом школу. Вся Англия вокруг покрыта зеленью, а школьный пыльный двор — бетоном. Вся Англия полна мягкой и спокойной прелести, школа же удручающе неприглядна и уныла.
Проехав с милю, мы оказываемся у теннистой аллеи старых деревьев, ведущей к большому загородному замку в доброй миле отсюда.
— Давай тут остановимся и прикончим клубнику, — предлагает Пит.
Прислонив велосипеды к ограде, проходим через незапертые ворота и хлопаемся под первым же раскидистым деревом.
Солнце, дробясь, проникает сквозь листву, от травы исходит свежий сладковатый запах, и на минуту охватывает успокоение и мир нисходит на меня.
Но прислушаюсь, и в меня проникает гул самолетов. Даже не глядя знаю, что это истребители возвращаются, может быть, после обстрела дорог под Парижем. Затем в вышине появляется группа «галифаксов», тянущих за собой бомбы-планеры; мы с Питом провожаем их взглядом на Шербур.
— Ты вспоминаешь школу? — спрашивает вдруг Пит.
Я киваю. Она мне как раз только что вспомнилась. Видно, та школа у дороги на нас обоих подействовала.
Таких школ в Америке тысячи, они натыканы повсюду, маленькие, обшарпанные, отслужившие свое, нечто чужеродное всему окружающему.
Но я ходил в другую... Ничего похожего на это английское подобие американских начальных школ...
Я прошел все ступени государственного обучения в Денвере, оно, считалось, ведется по наипоследнейшему слову педагогики.
Денверскую школу политика не очень волновала. Учителям платили исправно, и здание и оборудование были на уровне. Конечно, в старых районах города школы были довольно обветшалые, но когда вырастал новый район, то обычно там появлялась впридачу и новая школа.
Первые годы учебы я провел в Вашингтон-парке. Начал там с подготовишки и прошел весь путь до шестого класса. Меня научили читать и писать, складывать и вычитать, производить деление длиннющих чисел.
В первом классе я хорошо запомнил мисс Вуд. Однажды она устроила мне взбучку просто так, а моей маме сказала, что я, наверное, умственно отсталый.
Мама взялась за меня так, что овладение знаниями пошло у меня в темпе.
Потом была некая мисс Крайсленгер, в третьем классе она учинила мне разнос, потому что я рассмеялся, когда у одной малышки ветер вздул юбку, показав трусики. Она заставила меня извиниться перед этой девочкой.
Учила нас еще мисс Майерс, у которой был пунктик — скворечники, и она всех заставляла их строить. А мисс Ликти (или что-то в этом роде) заявлялась к нам в душевую, где мы устраивали катание на животах, и, постояв там некоторое время, приказывала прекратить, потому что мы слишком шумим.
Учила нас и некая миссис Пейкель, как-то она продержала меня весь день в школе за то, что я обозвал одного мальчишку вруном. Она заявила, что я не достоин быть младшим бойскаутом и что меня должен жечь форменный галстук; по ее выходило, будто все, кто произносит слово «врун», прямиком попадут в ад.
В шестом занятия у нас начинались всегда следующим образом: миссис Пейкель поднимала весь класс, и мы должны были произносить стихотворение, начинавшееся словами: «Мощь и бодрость, напор и живость», а дальше больше, все в том же духе.
Но мое отношение к учебе в Вашингтон-парке неоднозначно. Оглядываясь назад, я с одобрением думаю почти обо всем, что там происходило. Наверное, это была все же лучшая для меня школа. Там учили детей читать и писать, чтить отца с матерью, отдавать честь флагу и чистить зубы. Всем детям делали прививки, а самых тощих подкармливали по утрам молоком и хлебцами. Весной организовывали фестивали, где каждая школа устраивала свой концерт, а на рождество всегда пели гимны.
В Вашингтон-парке старались делать все в лучшем виде. Даже когда в конце пожарных учений мы возвращались обратно в класс после благополучной учебной эвакуации из школы, непременным делом была отдача чести флагу... стране, которую он представляет... единой и неделимой нации... свободе и справедливости для всех.
Может, это были тогда лишь слова, но в них заключалась для нас какая-то спокойная магическая сила, вызывающая ощущение, что мы — часть чего-то большого и доброго, что будет существовать вечно.
Вашингтон-парк подготовил меня к тому, что происходит сейчас, к Б-17 и зеленой траве Англии, к Мюнхену внизу под слоем облаков, к Берлину со шныряющими стервятниками, к зениткам Парижа, Шербура и Киля.
— Уж как было весело в школе! — восклицает Пит.
— Да-да, — поддакиваю чисто механически.
Но ведь правда было весело.
После Вашингтон-парка я пошел в среднюю школу за две мили от дома. Там закончил седьмой, восьмой, девятый.
Тяжелое это было для меня время. Тогда начались всякие волнения с сексом; надо было что-то испытать самому, что-то искать в справочниках. Девочки начали округляться и фыркать, у многих мальчиков появились прыщики, а мне пришлось учиться танцевать.
Из той поры мне запомнилось всего несколько учителей. Прежде всего миссис Фаулер, преподававшая английский. Она была чудесной учительницей, любила детей и книги и как-то умела эту любовь отдавать.
Помню только-только введенный курс по американской мечте, вела его одна кроха, преподаватель общественных наук, но у нее был такой вид, будто ей в жизни никогда ни о чем не мечталось.
Мисс Томпсон вела у нас алгебру и параллельно воспитывала в нас характер. Она умерла вскоре после того, как я окончил школу.
— А помнишь старшие классы! — Пит рассмеялся, но не так чтобы весело. — Ну и дела мы тогда творили!
Я взял еще одну ягоду и припомнил свою среднюю школу — Саут Хай Скул.
Здание выходило фасадом на запад, у него была башня с часами, четыре циферблата, и на каждом разное время, потому что голуби вечно усаживались на их стрелки. Там училось две тысячи пятьсот человек, футбольная команда носила пурпурные трусы, а в тридцать шестом — тридцать седьмом году мы выиграли городской чемпионат, я сидел тогда на трибуне и болел вовсю.
Меня включили в специальную группу, которая называлась «группа прогрессивных методов обучения», туда входило сорок учеников, отобранных из двух школ за способности, соответствующий характер и общую приятность. Мы так и прошли вместе всю среднюю школу. Группа была что надо... два руководителя и сорок отчаянных ленивцев, мечтателей и оторв.
Педагогический совет никакой власти над нами не имел. Мы могли заниматься любым предметом, любой фантазией, в общем, чем угодно и сколько угодно. Мы могли выбирать себе предметы и преподавателей. Захотели — отправились в полевую экспедицию, захватив школьный автобус. Два часа школьного дня мы могли тратить по собственному усмотрению.
В первый год у нас было три часа общеклассных занятий. Английский по прогрессивной методике — один час, общественные науки, тоже по-прогрессивному, — один час и естественные науки по такой же методике — один час.
Естественные науки по прогрессивной методике оказались полным провалом, и впоследствии этот предмет был отменен. Но тогда каждый в группе выбирал себе какую-нибудь научную проблему для исследования и делал по ней сообщение. Целый год ушел на то, чтобы все сделали по одному докладу.
Я взял для изучения спальные мешки. Проблема заключалась в том, как в них согреться, и в апреле я сделал потрясающее сообщение, потом сел и проспал остальную часть года.
Думаю, что мой доклад сыграл какую-то роль в том, что предмет этот упразднили.
Мистера Арнольда и мисс Аронсон назначили руководителями нашего трехгодичного кросса по различным областям знаний. Это были целеустремленные педагоги, интересующиеся самыми современными способами обучения подростков.
Помню почти все педагогические новшества, которым подвергали нашу группу. Ускоренный курс по психологии (предмет особого интереса мистера Арнольда), краткий обзор сексуальных проблем подростков. Мы начали ставить сразу несколько пьес — и ни одну не закончили. В одной из них мне надо было обнять Джейн, но работа застопорилась еще до того, как мы дошли до этой сцены.
Писали мы и стихи, и короткие рассказы, принялись серьезно штудировать литературное ремесло. Одну весну мы зачем-то потратили на изучение оперных либретто. Обсуждали, стоит ли подзаняться немного историей, и решили, что нет.
Мы говорили без подготовки. Когда вздумается. Пустозвонилн вовсю и вовсю бушевали, уходили в экспедиции, старались понять суть нашумевших фильмов, устраивали вечера, чтобы научиться держать себя в обществе.
По очереди мы представали перед классом, выслушивая откровенный и безжалостный разбор своей личности. И критика тогда была совершенно объективной.
Чаще всего мы делали доклады о том, что мы делаем, как самосовершенствуемся, как оцениваем развитие своей личности, расцвет своего «я».
Завершал этот эксперимент шестинедельный выход в жизнь, в течение которого мы должны были удержаться на работе, проводя там весь день, не получая зарплаты, но зато познавая окружающий мир.
Один наш парень пошел в архитектурное бюро, другой — в банк, еще один — в больницу, девушки разбежались по школам и тому подобное.
Я выбрал лесничество и провел шесть недель, просматривая доклады о состоянии рыбных угодий, выискивая самые лучшие места для рыбалки. Я сматывался оттуда, когда еще не было трех, чтобы поспеть поиграть в бейсбол.
Когда в конце года мы делали отчет о работе, я заявил, что ничего путного из этого мероприятия для себя не извлек. Тут-то и разладились мои отношения с мистером Арнольдом. Но в тот момент я в полной мере оценил его умение сглаживать острую ситуацию.
Он решил показать мой отчет мистеру Корну (директору), чтобы выгнать меня из группы как непригодного для прогрессивных методов обучения. Поэтому я забрался к нему в стол, выудил свой отчет, выбросил его и за ночь написал новый, благодаря чему прослыл весьма преуспевшим на своей работе в лесничестве, глубоко оценившим великолепную возможность познать жизнь изнутри, полностью согласным с тем, что не могло быть ничего лучше, как именно таким образом провести последний год в школе.
Тогда мне надо было либо продать себя, либо еще год просидеть в Саут Скул, и я выбрал первое. После все собирался как-нибудь зайти в школу и как следует отколошматить мистера Арнольда. Но так и не осуществил это.
— Прекрасная жизнь у нас была в старших классах, — говорит Пит. — Вот бы сейчас туда вернуться.
Нет, я не хочу. Самым лучшим днем в моей жизни был последний день в школе.
Может быть, именно там и пошла моя учеба наперекосяк. Стоило мне попасть в эту школу, как я тут же охладел к занятиям.
Поучив год планиметрию, я совершенно забросил математику. Решил, раз я не хочу быть ни профессором, ни инженером, она мне больше не понадобится.
Я не ощущал необходимости тренировать свой ум.
Помню мисс Мориссон, крохотную седенькую женщину, которая заставляла нас запоминать каждую теорему слово в слово, каждый шаг в ее доказательстве, все по порядку, для укрепления наших мозгов. Пятницу она отводила на то, чтобы наставлять нас на путь истинный, держа перед нами речь.
Она первая в моей жизни заговорила о том, что мир катится в пропасть и причина в том, что люди ленивы, не умеют владеть своими мозгами и мягкотелы. Она говорила: «Математика нужна вам, чтобы заставить ваши головы мыслить ясно, логически и обоснованно, воспитать в вас стремление всегда доискиваться ответа».
Занимался я какое-то время и физикой, но не поладил с учителем и чуть было не вылетел из школы, когда рассказывая об опыте, который проводили на мосту Уитстоун, заявил, что это было пустой тратой времени.
Я не считал необходимым познавать законы мироздания.
В последнем классе я проходил химию у мистера Буша, который вел у нас на втором году курс естественных наук по прогрессивной методике. Мистер Буш был славный малый и вполне передовой. Он разделил класс на две группы, в одну вошли те, для кого химия могла пригодиться в будущем (или, по крайней мере, какие-то основные навыки ведения лабораторных исследований), в другую — те, кто желал получить лишь общие сведения.
Я пошел в ту, где давали общие сведения, потому что становился все ленивей и ленивей. Сейчас я не могу даже сказать, что такое валентность. Не научился обращаться и с самым простым лабораторным оборудованием.
Живя в то время, когда ученые научились раскладывать мир на его составные части и синтезировать совершенно новый, невероятных возможностей, я не помню даже, как выглядит формула бензина, не представляю, как хотя бы начать количественный анализ и с трудом могу вспомнить разницу между соединением и смесью.
— Воздух — это смесь, — говорю я вслух.
— Что? — приподнимается Пит.
— Ничего, — успокаиваю его.
Воздух теперь для меня больше, чем земля, вдруг приходит мне в голову. Воздух — это то, где я побывал в Брауншвейге, Гамбурге, Штеттине.
Прогрессисты от педагогики исходят из того, что ребенок сам знает, что ему нужно, сам сумеет сделать правильный выбор, поставит себе цель и будет трудиться в поте лица, чтобы достичь ее. Воображаемый ими ребенок знает и то, как стать мужественным гражданином, свободомыслящим и осведомленным членом мирового сообщества.
Может, и есть где-нибудь такие дети.
Четвертого ноября 1936 года мы разыграли у себя в классе выборы. Почему-то выиграл Ланден двадцатью шестью голосами против двадцати четырех.
Помню, как все у нас всколыхнулись, когда руководительница семинара по печати сказала, что и на стороне бастующих может быть своя правота.
В Саут Хай Скул училось много хороших ребят. Были там три или четыре негра, несколько немцев из колонии у кирпичного завода, один или два китайца, вот не помню, были ли японцы, но уж точно ни одного итальянца... остальные американцы, большей частью из основательных семейств среднего достатка.
О войнах мы никогда ничего не проходили. Никогда не интересовались причинами их возникновения, никогда не обсуждали, как можно предотвратить войны в будущем. Я не думал тогда, что они могут вспыхнуть снова. Ведь люди не дадут втянуть себя в войну, мир не может быть настолько глуп.
В школе проводились занятия по устройству дома, по шитью и кулинарии, по делопроизводству и закупкам, по машинописи, но группа прогрессивных методов обучения была далека от всего этого.
Я так и не научился как следует печатать на машинке.
Был курс по экономике, но никто туда не записался. Она никому не была нужна.
Велись бесконечные разговоры об интеграции личности, о полноте реализации своих способностей, о выявлении скрытых возможностей характера — и ни слова о крови, плоти и поте; каковы они в жизни, мы не имели представления, разве что на футбольных тренировках.
А в это время шла война в Испании, и шла она в Китае.
Находились люди, которые уже тогда говорили, что любая война — война для всех, что рано или поздно всю люди будут в нее втянуты, потому что в наше время война не может быть иной, и она грозит всем, если не найдем способ устранить ее причины.
Ну вот и не устранили.
— Когда это все кончится, я пойду в университет, — говорит Пит. — Если, конечно, правительство станет за него платить. Ведь все должны получить высшее образование.
— Ясное дело, — соглашаюсь я.
Точно так думают и мои родители. Мне кажется, этот пункт в моей биографии они запланировали до того, как я родился. И они сэкономили достаточно средств, чтобы, когда настанет время, я смог осуществить их планы.
И я пошел в Колорадский университет.
На первом курсе я выбрал себе историю экономики, биологию, историю средневековья и современности, английский.
У меня было достаточно денег и на обучение, и на книги, и на привилегированное студенческое братство. В пансионе я получил от братства работу — мытье посуды, кроме того, я подрабатывал еще на лыжных подъемниках.
Английским я занимался у профессора Пауэлла, отличный мужик, y которого были и борода и мозги. Он мог беседовать на любую тему — о музыке и Шекспире, о бейсболе и Шопенгауэре, о Мильтоне, выпивке или Ринге Ларднере, о женщинах. Он знал Томаса Вулфа и уже четырнадцать лет работал над книгой о Байроне.
Пауэлл открыл мне то, о чем я даже не подозревал, и у меня впервые появилось желание учиться, и хорошо, что не слишком поздно, пока мир меня еще интересовал и жизнь еще не засосала, лишив всякого стремления ее понять.
Но потом Пауэлл послал вдруг университет к черту и уехал.
Поговаривали, что в университете отказались повысить ему зарплату, а может быть, он решил закончить наконец книгу о Байроне или просто ушел поразмыслить о мире. После его ухода все изменилось.
Я пробыл в университете еще три года, отчаянно пытаясь отыскать другого такого Пауэлла, за это время научился пить, влюблялся раза два в год, скитался по разным местам летом в поисках веселой жизни и старался понять, где же все-таки путь к настоящей жизни.
Как-то весной сорок первого студенческая газета вышла с передовицей, смахивающей на плакат; с нее в упор глядело лицо сквозь слова: «Путешествие. Приключение. Познание... вступайте в армию, или кишка тонка?..» — в общем, что-то в этом роде.
Университет был далек от того мира, в котором немецкие штурмовики спокойно въезжали в Париж, и от того, в котором после чашки чаю английские парнишки садились в «спитфайры» и летели на боевое задание, и уж совсем далек от того, где насиловали китайцев, морили их голодом и убивали.
Насчет войны мнения на факультете разделились. Одни честно смотрели в лицо этому событию, другие отворачивались. Одни утверждали, что и мы скоро будем в этой войне, хотя следовало бы воевать уже и сейчас, а другие говорили, что нет.
Все слышали о Нанкине и о том, что происходило в Польше. Все когда-то читали об ужасах прошлой войны. Были такие, кто допускал, что бедствия новой войны вполне возможны, но при этом пожимали плечами и заказывали еще двойной бурбон.
— А я не уверен, что вернусь в университет, — говорю я Питу.
Может быть, более надежный способ получить образование — это хорошая библиотека и возможность беседовать с мудрыми и знающими людьми.
Об экономике мне надо узнать побольше. Я должен многое прочесть по истории и социологии, ну и философии. Все это я могу достать в библиотеке, и если бы еще я мог побеседовать обо всем этом с какими-то двумя-тремя хорошими специалистами...
Если бы я мог поговорить с такими людьми, как, например, Бирд или Стюарт Чейз... но это то же самое, что сказать: хочу на Луну... или встретиться с Шекспиром, Толстым или Иисусом Христом.
Переворачиваюсь на спину и гляжу в небо.
Появился «москито», набирая скорость, он шел на третий рейх, может быть, в который раз на Берлин с бомбами в четыре тысячи фунтов, чтобы лишить жителей сна... или жизни.
— Я должен научиться что-то делать, — говорит Пит, — а то только и умею, что смотреть в прицел и выпускать бомбы.
Армия возлагала большие надежды на образование, но конгресс в этом отношении ставил ей все время палки в колеса.
Я помню свою учебу в армии. Пилотированию нас обучали прекрасно. Знаю, как поднимать машину в воздух и как бомбить Берлин. Но бывало, сидели по нескольку недель на земле и но восемь часов в день проходили общую летную подготовку, выслушивая всякие сведения о наземных службах. Подобное образование, полученное мною в военно-авиационном училище, было самым жалким и несуразным, какое я только знавал.
ВВС задались великолепной целью наделить летчика знаниями об общих законах полета, о научных достижениях, открывших человеку возможность летать. Но все эти сведения приходилось втискивать в головы курсантов в невероятно короткий срок, а ведь еще нужно было научить маршировать, укладывать вещмешок, водить самолет. Так что из этой затеи ничего не получалось.
Информации давали очень много и упрощенно, а на опросах подсказывали, если кто чего не знал: была большая нужда в летчиках и отсеять можно было очень небольшой процент.
В армии правильно считали, что образование надо дать всем вне зависимости от того, кто он и откуда. Но то, как это осуществлялось, было никуда не годным методом, и единственное тому оправдание — позарез нужны были летчики, и поскорей.
— Чуть не объелся, — признаюсь я.
Но голова занята совсем не этой клубникой. Оглядываясь назад, с тоской вижу, что во всей этой моей учебе было что-то глубоко неправильное. И в этом вина в основном моя.
Но, мне кажется, хуже всего то, что большинство посчитало бы такое образование вполне годящимся, особенно если сами за него платили или если у них, наоборот, не было возможности так много всего тратить на учебу.
Беру еще клубнику, ложусь на спину и пытаюсь разобраться в своих мыслях.
Группа «либерейтеров» уходит на задание. Возможно, путь у них на Кале, чтобы разбомбить стоянки самолетов-снарядов.
Самолеты-снаряды — хорошенький пример того, что может дать развитие знаний.
Так что же с той маленькой школой у дороги? Грязное крохотное здание, но не грязнее и не хуже, чем тысячи других в Канаде и Небраске, Баварии и Западной Виргинии, намного лучше, чем большинство школ в Северном Китае, или на юге Нормандии, или на островах Японии, — и во сто крат лучше, чем вообще отсутствие всяких школ.
Из всех зданий в государстве школы должны быть самыми чистыми, самыми красивыми, наилучшего качества строительства, самой отменной архитектуры и планировки. Школы нужно строить и содержать лучше, чем банки, потому что в них заключено гораздо больше богатства.
Но здания — дело второстепенное по сравнению с педагогами, руководителями, профессорами, наставниками. Для меня самым лучшим учителем был Пауэлл, за ним идут миссис Фаулер и мисс Мориссон. Пауэлл не мог прожить на те деньги, которые получал в университете. Мисс Мориссон ушла на пенсию. Перед войной часто велись идиотские разговоры о том, что хорошо бы убрать из школ замужних учительниц, может быть, под это дело и попала миссис Фаулер.
Помню, какой шум поднялся в стране, когда парламент выпустил билль о введении равной оплаты женщинам-учителям и мужчинам- учителям.
Господи, что это за мир?! Если в цивилизованном обществе профессорам платят тысячу восемьсот долларов в год, а сводники, жокеи или изгиляющиеся певцы получают раз в триста больше, значит, этой цивилизации рано или поздно придется плохо.
Где-то читал, что образование поставлено в Америке на самую широкую ногу, более даже, чем производство тряпок, занятия политикой или выплавка стали, но война сейчас приводит образование в крайне бедственное положение, тогда как те, другие, вполне, кажется, процветают.
Нехватку образования наверстать гораздо труднее, чем нехватку пятидесятимиллиметровых бронебойных орудий, или бомбардировщиков, или вязальных спиц. Нехватка людей с мозгами для управления обществом всегда была самой острой, мало таких людей, у которых было бы достаточно и за душой, и в голове, чтобы понять жизнь людей в этом мире, к чему она может привести этот мир, ну и дать хоть туманную мечту о том, что будет дальше.
— А куда бы ты пошел учиться на моем месте? — спрашивает Пит.
— Зависит от того, чем ты хочешь заниматься, — с расстановкой говорю я.
В конце концов все сводится к тому, что же на самом деле должно давать образование.
— Хатчинс утверждает, что он может научить думать так, что можешь отправиться в Чикагское заведение или Сент-Джонс, — говорю я.
— Господи! — смеется Пит. — Я же серьезно! Подсказал бы действительно что-нибудь дельное.
Я тоже смеюсь, но каким-то деревянным смехом. Если Хатчинс на самом деле может научить людей мыслить, то ему надо руководить всей системой образования.
Несколько вагонов мыслей каждому щедро и поровну, и в мире начнется полное благоденствие.
А что если действительно пойти в Сент-Джонс или в Чикагский университет! Если война когда-нибудь кончится и если удача не покинет меня, я, наверное, так и сделаю. Хотя не уверен, что чтение великих писателей или того, что выдали мудрые головы прошлого, помогут мне разрешить хотя бы мои нынешние вопросы.
Образование должно научить человека мыслить, а если это не удается, то по крайней мере научить его немного человечности, открыть ему глаза на мир и не дать растерять то, что он все-таки усвоил. И пусть человек запомнит, что кровь — самая разная и что цвет кожи тоже бывает разных оттенков. Но в основе все совершенно одинаковы.
Образование должно дать понять человеку, что он — часть человечества.
И, наверное, было бы лучше, если б миссис Пейкель в шестом классе начинала занятия со слов, взятых Хемингуэем из Джона Донна: « ...смерть каждого Человека умаляет и меня, ибо я един со всем человечеством», вместо: «Мощь и бодрость, напор и живость».
В небе появляется еще несколько «либерейторов». Первые звенья уже начали, наверное, сейчас бомбить. И люди умирают. И в кровавое месиво Франции летят еще и еще удары.
Задача образования — дать человеку сведения о мире, в котором он живет... правдивые сведения. Пусть маленькие американцы знают, что в Синьцзяне очень не у многих ванные, в Турции не хватает зубных щеток, а настоящей демократии не хватает и в Чикаго, и в Джерси-Сити, и в округе Колумбия, и в других городах других округов.
Человеку нужно как можно больше информации о том, где и как живут люди, какие были у них разногласия в прошлом и почему им во что бы то ни стало надо сблизиться в будущем, иначе никакого будущего не будет.
Образование должно дать людям представление о том, чем живет общество, какими мечтами и какими законами, каким опытом и экономическими теориями. Пусть люди поймут, что затасканное слово «экономика» определяет прежде всего то, каким образом люди взаимодействуют друг с другом. Необходимость в труде очевидна, а вот что получается из их труда, как и почему — об этом говорит наука экономика, и еще обо всем, что делается человеком человеку и ради человека.
Подготовка по математике и естественным наукам должна быть как можно более широкой и многообразной. И нужно не просто вкладывать знания, пусть и ученики выкладывают, что возникло у них в воображении; и пусть участвуют в обучении фильмы, такие, как диснеевская «Фантазия». Нельзя прекращать занятия по математике ни в шестом, ни даже в девятом или в двенадцатом классе. Они должны идти все время, чтобы голова не переставала четко работать. Математика — противоядие от лености ума. Либо шевели мозгами на уроках математики, либо иди вон.
Другая сторона образования — литература, музыка, искусство, языки; нужно ознакомить со всем лучшим, что там создано, и ничего, если сразу не дойдет. Главное — найти учителей, которые действительно влюблены в свой предмет, подобно Пауэллу и миссис Фаулер, которые видят волшебство этого мира и могут открыть глаза тому, кто еще не видит.
Если великие книги, прекрасные постановки, великолепнейшая музыка не воспринимаются в каком-то поколении большинством людей, значит, их обучение велось без достаточной любви и воображения или этого там вообще не было.
Два П-47 пронеслись низко над изгородью, идя на север домой.
— Не хотел бы всю жизнь прожить неучем, — говорит Пит. — Мне нужно обязательно выучиться.
Почти у всех когда-нибудь да возникает желание учиться. Жажда знаний, жажда видеть и понять заложена во многих людях, но у большинства ее изничтожают еще в раннем возрасте или же плотно запаковывают в белую бумагу диплома, или, что еще надежнее — в овечью шкуру ученой степени.
Любознательность дремлет в каждом человеке, и хороший учитель может пробудить ее именно своей преданностью делу, дав ученику над чем поразмыслить.
Образование — это работа на всю жизнь, таким оно должно быть и могло бы быть. Но из-за войны многие в Америке и Англии рано ушли из школы, а в оккупированной Европе школы практически бездействуют, в Германии же их запродали и изуродовали, почти то же самое в Китае, в Индии и в Исландии, поэтому целому поколению грозит остаться недоучками.
— Но вот незадача, — продолжает Пит, — даже если ты будешь очень старательно относиться к учебе, не исключено, что от этой учебы мозги будут набекрень.
— Все может быть, — отвечаю я.
Наверное, все образование должно основываться на двух понятиях. Правда и Справедливость... и возможно, если так оно и будет, то спустя долгий и томительный период можно будет создать хоть какое-то подобие достойного мира.
Может быть, нужно чаще говорить такие фразы, как «Не переусердствуй» или «Да посмотри же хоть иногда со стороны и со смехом», чтобы угрюмые, сверкающие глазами личности не напускались со своими злющими законами или не выступали с чем-нибудь вроде национал-социализма.
— Бери еще клубнику, — подсказывает Пит. — У тебя такой вид, будто тебя осенило. Что происходит с тобой?
Смеюсь в ответ, приподнимаюсь и гляжу на солнце.
Если бы только можно было хоть раз в месяц подняться самым уважаемым мужам в мире и сказать всем людям, что они просто люди, и полным-полно того, что надо сделать и узнать, а представление о том, что именно тебе открыта истина, здорова мешает другим делать добро и убивает всякую надежду и стремление к переменам!
— Пошли, — зовет Пит, — мы опоздаем в столовку.
После четырех фунтов клубники меня не очень волнует, опоздаю я туда или нет. Поднявшись, чувствую: голова идет кругом, а сам я как на ходулях.
Красотка по имени Августа
Августа стала писать все реже. Мне все труднее вспомнить, какие у нее глаза. Есть фотография, но она черно-белая.
Письма тоже становятся все спокойнее, и никаких стихов. Хотя на одно в старом духе она все же сподобилась:
« ...Наверное, ты поймешь, что я сейчас испытываю... если бы я только могла перелететь эти тысячи миль океана, чтобы просто обнять тебя, и приласкать, и утешить, поверь, ничего больше не попросила бы от жизни... только быть тебе в помощь... ведь сейчас для тебя время испытаний... ах, если бы я могла все переиначить... поверь мне, всем сердцем я желаю этого... Я была бы тогда более разумной и поняла бы то, что никогда раньше не приходило мне в голову или, вернее, о чем я не желала задумываться, — может быть, когда эта война кончится, у меня будет возможность доказать тебе, что я изменилась, будет, да?.. Может быть, и ты, пройдя через все это, больше поймешь в жизни ... и даже — Да! да! — и во мне... то, о чем ты раньше нe подозревал или не думала. Теперь я разбираюсь во многом гораздо лучше, чем прежде... я знаю, что самое хорошее, что заложено в тебе, именно сейчас и проявится... поверь мне, после всех этих испытаний ты станешь лучше... Я хочу, чтобы ты мне доверял и знал, что на каждом дюйме твоего пути я неотступно следую за тобой, поддерживаю тебя, охраняю и молюсь о тебе всегда... нет, больше не могу писать, ты понимаешь, да? Но я буду писать тебе каждый день...»
Но не пишет, и правильно. Чего-то там себе придумала и старается, чтоб так оно и было. Убеждает себя в том, что по правде-то совсем ей не нужно. Образовалась в ее жизни некая пустота, вот и пытается ее чем-то заполнить.
Я не беспокоюсь за нее. Найдет себе что-нибудь еще, и вся эта муть из головы выветрится.
Она может стать для кого-то превосходной подружкой, а может и на всю жизнь заделаться страшной занудой, у нее в изобилии задатков и того и другого.
Но она уже ушла из меня. Могу еще достаточно ясно представить себе ее облик, но того, что я однажды почувствовал, когда она проходила через комнату, уже не вернуть.
Если бы это было все серьезно, то, наверное, стало бы грустно. Забавная... но уже в минувшем... в минувшем навсегда.
По-прежнему дороги мне Розмари, Нэнси, Кэй, хотя думаю о них не очень часто. Возможно, пройдет лет пять, и они будут для меня такими же, как и Августа.
Итак, Пет у меня ничего, только кое-какие изжившие себя воспоминания да путаные мечты о девушке из-за гop, из-за туманов. о принцессе, которая явится из тьмы.
Тень
За пять дней мы сделали четыре боевых вылета. Спал в эту пятидневку от силы часов пятнадцать.
Мы летали на Мюнхен, потом вверх к Балтийскому в местечко под названием Пенемюнде, а теперь снова на юг — Аугсбург.
Задание — аугсбургский аэродром.
Взлет в пять двадцать, высоту набираем в облаках. То один слой проходим, то другой, а у земли к тому же был еще и туман.
Пою потихоньку, пока не наступает пора надеть кислородные маски. Самолет у меня в руках, делаю все без подсказки Грина. Нам хватило трех боевых вылетов, чтобы войти в контакт.
Когда система автопилота согрелась, Грин перевел управление на нее. Облака болезненно серые и скучные. Без десяти шесть край серого пушистого покрывала желтеет, затем медленно начинает окрашиваться в золотистый и мягко-оранжевый с тонкими розовыми полосками по самому верху, а одно яркое перо облака устремлено прямо к солнцу.
Машина с грехом пополам набирает высоту, и четвертый мотор перегрелся на 20—30 градусов.
Самолет ведущего где-то затерялся, и только перед тем как лечь на курс, мы выстраиваемся. Солнце возникает красно-оранжевым шаром в окружении легких вьющихся облачков, но потом затуманивается, становясь серебристым, и облака стягиваются, образуя снежно-пушистое царство над крапчатым мрамором Англии.
Мы идем замыкающими. Какое-то время веду я; когда Грин берет управление, слой облаков покрывается клубящейся дымкой.
8.12. Мы пересекаем побережье Бельгии с множеством отливных островов. Видны город с входящим в него водопротоком и дамбы.
Команда ведет себя спокойно.
Облака становятся тонкими и кудрявыми, как волосы чернокожих.
8.15. Разрывы зениток по правому авиакрылу.
8.25. Внизу все четко просматривается: крохотные зеленые островки леса, маленькие кубики городков с тонкими изогнутыми полосками ферм.
8.50. Какая-то группа проходит через наш строй вперед. У ведущего гордо поднята голова.
«Крепости» заполняют все небо, летят, покачиваясь от воздушных потоков.
8.58. Пересекаем Рейн.
Из-за гор вырастают тучи. Долетаем почти до Швейцарии, прежде чем развернуться и идти на аэродром.
Пролетаем над горами, видны широкие долины, озера, снега. Ищу глазами лыжников, но их нет, может, снег слишком рыхлый. Хотел увидеть всплески рыб в озерах, но они, верно, еще спят. Слишком для них рано.
— Связь! — зовет Пит.
Я подключаюсь.
— Бандиты в районе цели... поняли меня, «Меч-рыба»?.. Бандиты в районе цели...
«Меч-рыба» подтверждает.
— Идут! — докладываю Грину. Похоже, «фокке-вульф», затем еще один, чуть ниже. — Слева сверху возвращается, — продолжаю докладывать.
«Мессер» делает заход справа сверху.
— Внимание! — ору я.
Мок открывает огонь. Турель тоже дает очередь.
— Пошли вниз! — сообщает Мок.
Слева сверху, там, где идет другое крыло, небо в зенитных разрывах.
Разворачиваемся.
Оглядываюсь назад и вижу: хвост какого-то самолета и другие обломки, крутясь, летят вниз.
— Две «крепости», — поясняет Мок. — Одна в другую — и на части! Проклятье!
Они из нашей группы. Столкновение в воздухе.
Изготавливаемся к бомбежке.
— Люки открыть! — приказывает Симмерс.
— Люки открыты, — поступает подтверждение из радиорубки.
Вспышки зенитных разрывов, багровые и тяжелые в белом дыму, как взорвавшиеся истребители.
В авиагруппе впереди нас одна «крепость» вдребезги. Кусок от нее ударяет в крыло другого самолета. Вспыхивает подвесной бензобак. Половина «крепости» врезается в нижнее звено. Завертелись жуткой полыхающей массой — и вниз. Отлетевшие куски самолетов и головни медленно кружат следом.
Но мы уже вне этого, на пути домой.
11.14. Я приканчиваю плитку шоколада. Мы над проливом, идем на снижение. Вода вся в нефтяных разводах, может, там и тела убитых. Тонкие струйки облаков быстро скользят мимо. Небо арктически холодное.
12.50. Мы пересекаем залив, там полно английских военных кораблей, может быть, эсминцы, штук двадцать, а то и больше. Откуда-то взявшаяся «Каталина» быстро пролетает под еле ползущим строем.
Я захватил с собой несколько кусков омлета из яичного порошка.
— Хочешь? — спрашиваю Грина.
Тот отрицательно мотает головой.
Тогда предлагаю Брэдли. А он с отвращением дергается.
— Не понимаете, чего себя лишаете, — говорю я им. Но для меня еще лучше, я уже изрядно проголодался.
Посадку Грин совершает отлично.
Лейпциг
Назначенные на этот вылет экипажи разбужены около трех часов. Поднимается ворчня, что так рано.
Нет сил, будто я пьян.
На завтрак обещали яичницу, но оказывается только бекон без яиц. По этому поводу тоже много ворчат.
На складе слышу, как кто-то говорит: «Ничего, сейчас наверстаю, что недоспал». Другой стрелок сообщает: «А я проспал вчера почти весь путь до Аугсберга».
Никто ни слова о люфтваффе. Лейпциг глубоко в тылу, но многие стрелки ругаются, не хотят брать дополнительно боеприпасов, есть и такие, тоже немало, кто вообще не берет.
Бийч делает последний вылет в экипаже Лангфорда.
— Мы с тобой последние остались из команды лейтенанта Ньютона, — замечает он вяло.
— Нет, я буду самым последним, — поправляю его.
До Германии добираемся без приключений. Сна как не бывало. Только легкое головокружение.
Становится немного тревожно из-за тонкой сплошной облачности, но над Германией облака расползаются. У земли легкая дымка, и сквозь просветы видна бледная зелень.
— Идем замыкающими, — сообщает Грин.
Наша группа держит плотный строй, нижняя эскадрилья идет довольно близко от верхней, и Лангфорду приходится попыхтеть, чтобы быть от нее на достаточном расстоянии.
Ведущий и верхние летят тоже отлично. Все впереди нас, мы идем внизу последними. Наше крыло прикрывает почти всю 8-ю армию.
Командир крыла приказывает нашему ведущему подтянуться. Но тот и не думает.
Если бы не гул моторов, то какая же в вышине тишина. Небо мягкой, чистой-пречистой голубизны. И мы здесь явно чужие.
Сейчас в небе — смерть, тихая, грозящая всем, и чтобы не очень ее ощущать, анестезирующий ледяной свет солнца заливает кабину.
Смерть — девка... но и госпожа... как и Удача... почему так, я не знаю. И никто не предскажет, кто им когда приглянется. Иногда это тихий, милый и безобидный парнишка. Сначала им поиграет госпожа Удача, а потом вдруг спровадит его в руки другой госпожи по имени Смерть. Иногда им попадается и такой, кто плевал на них обеих. Черт с ней, с удачей, и черт с ней, со смертью... А может, им только того и надо... может, и нет. Никогда не предугадаешь. Если бы я был отсюда, из этого неба, может, и узнал бы... потому что они всегда тут. У госпожи Удачи прекрасное лицо, но его никогда как следует не разглядишь, хотя вот глаза у нее точно как ночь и волосы, возможно, темные и очень красивые... но ей на это наплевать.
Но и госпожа Смерть бывает прекрасна, хоть чаще визгливая, жуткая сука... а порой тиха, с мягкими нежными руками, которые покоятся на фюзеляже.
Вызывает ведущий крыла: «Начинаем набирать высоту». До цели еще около получаса лету.
Наш не слушается. Ведущий крыла и верхние группы уже далеко впереди нас. Мы сзади одни.
Теперь уже вряд ли нагоним.
— Мне это не нравится, — говорит Грин.
— Подтягивайтесь,— взывает кто-то по радиосвязи. — Бандиты в районе цели.
Я весь напрягся, нервы на взводе. Небо холодное и безучастное.
Грин держит внутреннюю связь в самолете, я сижу на радио, жду распоряжений нашего ведущего.
Раздается пулеметная очередь.
Это проверка — так решаю.
И вдруг вижу черные клубки разрывов и несколько ярких вспышек. Значит, все, мы уже в зоне обстрела.
Начинают строчить пулеметы. Все, какие есть на корабле, разом. Черный «фокке-вульф» проносится под нами и штопором уходит вниз.
Подключаюсь к внутренней связи, от страха сохнет горло, леденеет живот.
— Идут! — Кажется, это голос Мока. Произнес он это так спокойно и легко, будто не в бою, а в церкви. Затем его пулемет бьет без передыху.
Воздух в сплошных черных горошинах и огненных вспышках от двадцатимиллиметровок.
— Не спускай с них глаз, слышишь! Не спускай глаз!.. — это вместе взывают Мок и Боссерт.
— Подбил одного справа снизу. — Но я не понял, то ли это Мок, то ли Боссерт. Спокойствие!
Идут на нас снова, заходят в хвост.
Взрываются две «крепости» сверху справа. Не из нашего крыла.
Тройка серых бандюг бросается вниз под наш строй и через крыло по восходящей уходит влево... Кресты черным по серым крыльям... «сто девятые».
Справа за окном кабины вдруг вижу ночной истребитель «фокке- вульф», идет вровень с нами и бьет по кому-то впереди. Но тешится недолго — самого бьют, и на части.
Еще какой-то заходит снизу по левому борту... носовой пулемет дает по нему очередь. «Мессер» переворачивается и вниз. Кажется, задымил.
Приборы в норме. Грин глядит молодцом. А у меня дыхание перехватывает.
— Давай-ка я лучше возьму все на себя, — говорит Грин. Выдержка у него что надо.
Выжимаю обороты до предела.
«Мессеры» опять пристраиваются в хвост. Справа, прямо и Снизу... А вокруг их не меньше сотни... а то и больше... изготавливаются для новой атаки.
Замечаю, неладно с одним из нашей группы. Стабилизатор весь снесло, но управление еще держит... еще тянет... Но тут загорается крыло... самолет кренит вправо — и вниз.
Минуем группу Лангфорда, но его там нет... Потом вижу: еле тащится ниже своих. Грин проводит машину под ведущего эскадрильи... самолет Лангфорда зарывается носом вниз... три или четыре «мессера» устремляются следом... делают заход... пронесло... крутой вираж... снова заход... Бийч там в башне... бедняга Бийч.
— На нас идут!
— Сверху по правому борту.
— Беру одного прямо снизу.
Опять бьют все пулеметы разом.
Теперь уж никакой надежды... одно только: жди, когда тебя... сиди, сгорбившись, и жди... ну, еще верти головой то вправо, как там по борту, то на приборы... все в норме... но ты жди.
Атакуют нас, кажется, раз шесть... или пять... а может, даже семь... заходят в хвост... разворот... снова заход, и бьют из двадцатимиллиметровок.
...И вот оно — подбиты.
От нижней эскадрильи не осталось ни одного: кого разорвало... кого подожгли... кто на куски... только один выбрался.
Мы единственные остались... подобрались под ведущего. Эскадрилья наверху идет в порядке... Мы прижимаемся почти под самые их хвостовые пулеметы. Стреляют без передышки... гильзы так и сыпятся, попадают на капот, ударяются о плексиглас, отскакивают от козырька, сыпят и сыпят... все время... и вдруг —стоп! Видно, пулеметы перегрелись.
...Сзади несколько наших «пятьдесят первых»... четверо против сотни ... нет, кажется, все-таки восемь...
— Не подстрелите «пятьдесят первый», — это голос Мока, чертовское хладнокровие.
Я выжимаю штурвал от себя. Прямо перед носом спикировал горящий самолет.
Грин одобрительно кивает, продолжая вести... Пулеметы ведут огонь... теперь уже не все... часть замолкла... может, сгорели.
И вдруг все кончается. Ушли.
Смыкаем строй и выпускаем бомбы.
Шестерых из двенадцати недостает.
Отворачиваем от цели, но не уходим, поджидая... они должны появиться... спокойнее... жди .. .
Но нас несет потоком... не можем стоять на месте... все время движемся...
Включаю радиосвязь. Про бандитов молчат. Нет их. Затем вдруг слышу: «У меня горит крыло?.. посмотрите, горит у меня крыло?» Дает свой позывной. Это ведущий.
Мы прямо под ним. Подтягиваемся ближе.
— С вами все в порядке. — У меня обрывается контрольная проволока в микрофоне. — Порядок у вас... слышишь, парень... крыло в норме... Никакого дыма ... ни огня ... давай, малыш, давай!
Почти как заклинаю. Потом слышу:
— ...приказываю экипажу выбрасываться...
Пламени не видно. Хотя, может быть, это с другого самолета.
А этот выходит боком из пикирования.
Там мои дружки. Маури... Агги...
Говорю Грину:
— Нам лучше вернуться к основной группе... лучше к основной группе и побыстрей...
Делаем вираж. Вижу, как дверца заднего люка у того самолета отрывается и, подхваченная воздушной струей, уносится кубарем прочь. Потом то же самое с передним люком, потом отлетает что-то еще... а может, кто-то... уходит затяжным прыжком.
Этот самолет, верно, идет на автопилоте. И летит так уже полчаса. Если ребята и смогли выброситься, то только затяжным прыжком.
Может, смогли.
Находим место под ведущим крыла. Дотягиваюсь рукой до Грина и слегка его толкаю. Он молодчина. Затем снова беру штурвал. Великолепный самолет... еще летит... еще жив...
Все говорят разом. И не поймешь, кто о чем. Все охвачены каким-то умопомрачительным и прекрасным ощущением чуда.
...Еще в небе.. Еще живы... Еще дышим...
И тут на меня находит. Те ребята... те отличные парни... сгоревшие или сбитые, мертвые и покалеченные или угнанные в концлагерь...
Ho мы не с ними, нас не было в том эшелоне. Мы сами по себе, тащимся одни в нижнем ярусе.
С самого первого дня, как мы оказались на Б-17, нам твердят: летать эшелоном — хитрое дело.
Повторяют это без конца. Держись со всеми плотным строем — и наверняка доберешься домой.
Дорога домой проходит легко. А те ребята уже не вернутся.
Небо невероятно нежной синевы. Земля зелена как никогда.
Континент пройден, и строй начинает распадаться. Грин снимает кислородную маску.
В голове никаких мыслей, но нам хочется что-то сказать.
— Господи, ты жив, — говорю я Грину.
— Я так всеми горжусь, — тихо откликается он.
Брэдли спускается вниз из своей установки. Кроме сияющих зубов на лице ничего не видно. Я треплю его по голове, а он тузит меня.
Раздается треск в радиотелефоне.
— ...все, что я мог, это молиться за вас... Молюсь и сейчас.
Это Макковей, ему приходится все время быть в радиорубке, ничего не видя и ни в чем нс участвуя.
— Теперь можешь служить капелланом, — предлагает ему Мок. Голос у него все такой же, только на этот раз он смеется.
— ...если скажут лететь завтра, я лучше сниму с себя крылышки, но завтра не полечу ни за что. — Толберт, как всегда, категоричен.
Если Лангфорда сбили... это значит, что Флетч... и Флетч, и Джонни О’Лири, и Бийч... и вес остальные... У Маури длинные черные ресницы и восточные бархатистые глаза... ходячий идеал мужчины. А что за отменный друг... может, все-таки выбрался... вдруг удалось?..
Сейчас отлив. Под нами снова облака, но в просвет вижу побережье.. белый песок Англии.
Нигде ничего прекрасней не бывает.
Грин отлично сажает самолет. Распахиваем боковые окна и оглядываемся. Все вокруг кажется не таким, как раньше. Очень много света, очень много зелени... даже слишком...
Дома...
А посылали туда, где нас могли прикончить, но мы вернулись.
Выруливаем позади восточной полосы.
— Господи, да там никак Лангфорд! — на радостях я обхватываю и сжимаю Грина.
Это они. Даже отсюда видно, как их жутко покорежило. Хвоста нет напрочь. Одно крыло вспорото, и часть оторвало.
Грин ставит машину на место, я выключаю двигатели.
...Все, закончили.
Много свободных стоянок, там должны были быть машины, и они там будут, но через день-два, когда из учебного отряда пришлют пополнение.
Вокруг нас собирается всякий люд. Начинаются расспросы. Подходит Джерри, руководитель полетов, спрашивает о ребятах из другого авиакрыла. Их самолет взорвался.
...Господи... неужели мы дома...
У нашего пробито крыло... разворотило верхнюю часть второго бензобака... снесло переднюю кромку... оторвало смотровую панель. При этом даже не потеряли горючего... Даже не взорвались.
Обойдя машину сзади, гляжу на пробоину. И ощущаю под ногами землю, так ощущаю, будто стою босиком... И каждый вдох я чувствую... каждый вдох.
Гляжу на небо над ангаром. Спасибо, госпожа Удача. Все-таки не оставила нас.
Весь я разбит. Частью мертв, частью безумно хочу лететь снова, частью ослаб, издерган, без сил.
День был обычный. Ведь недосчитаться восьми самолетов из группы для любой базы довольно нормально.
Ухожу к себе в комнату, сажусь у стены напротив Лангфорда и все твержу себе, что это он.
— За вами шло не меньше восьми «мессеров», — говорю ему. — То заходят, то выводят, то опять заход. — Показываю ему на руках.
Тут входит Флетч.
А я думаю о Бийче.
Бийч подбил по крайней мере трех. Расстрелял все до патрона и сбил трех.
Он приходит после разбора.
— Нас, денверских парней, им не прикончить, верно? — говорит он. И сам тому верит. Он уже свое отвоевал.
— Господи! — восклицаю я. — Я ведь был уверен, что вас сбили.
Входят Грин и О’Лири.
— А я говорил всем, что вы сбиты, — говорит О’Лири.
Грин улыбается. Выглядит молодцом.
— Всем дали увольнительную, — объявляет он спокойно. — Давайте куда-нибудь отсюда двинем.
Хочу снова его обнять. Хочу ему сказать, что я рад быть в его команде и команда эта самая что ни на есть замечательная, но я молчу, и он тоже.
Достаю машинку и начинаю выстукивать письмо родным.
И тут опять на меня находит... Все те парни... все те отличные ребята... убиты... или в плену... или прячутся где-то в страхе перед... в страхе перед...
И тут меня прорывает, рыдаю, как ребенок... вижу себя со стороны... и не могу ни черта поделать.
...парня в клочья... по всей комнате клочья...
Затем все вдруг уходит. Иду ополоснуть лицо. Грин названивает насчет поездов.
— Ребятам, думаю, надо как следует отдохнуть, — говорит он.— Ты едешь?
— Попозднее, встретимся прямо в Лондоне, — отвечаю. — В холле «Риджент Палас» после полудня.
— Идет, — соглашается он. — Выспись хорошенько.
— До встречи.
Но мы так и не встретились.
Меня отправили в летный профилакторий. Там оказалось свободное место, и от эскадрильи послали меня.
Нечто вроде заключения
Стоит лето, война на белом свете. От Нормандии дошла и до Британии. Американские части продвигаются к Парижу. Вовсю воюет Россия. Та же война на островах и в небе Японии.
Война знакома мне лишь кусочками, обрывками, минутными отрезками вечности.
Пока я в ней уцелел. Пока еще госпожа Удача от меня не отвернулась.
И есть яркая, как солнце, надежда, что войне вот-вот конец. Я так на это надеюсь. Так страшно на это надеюсь.
Но пройдет немало времени, прежде чем разберусь в этой войне.
Я американец. Мне посчастливилось родиться у подножья гор в Колорадо. Но когда-нибудь я буду счастлив, если смогу сказать, что живу просто в мире — и весь сказ.
Но загвоздка в том, что я не знаю, с чего начать, что делать, чтобы внести свой вклад в общую жизнь мира. Поэтому, если останусь жив, обязательно возьмусь за учебу и что-то все-таки узнаю об экономике, о людях и о прочих вещах.
И если это сейчас так расплывчато, то только потому, что я не представляю, чем определенным буду заниматься. Любая земля красива и стоит того, чтоб за нее бороться. Так что не о земле речь.
Речь о людях.
Вот за них-то, я думаю, идет война. Дальше этого я пока еще не могу мыслить. Так что, если мы переживем эту войну, я начну...
Перевод с английского М. БОГДАНОВОЙ и С. КОТЕНКО.