ОТ РЕДАКЦИИ
Данное собрание образцов греческой и римской литературы II-V вв. н. э. имеет целью познакомить широкие круги читателей с литературным творчеством исторической эпохи, изученной значительно меньше, чем предшествующие ей периоды — классическая Греция и эллинистический мир, или последние века римской республики и период принципата. Между тем историческая эпоха, в течение которой постепенно разрушается рабовладельческий строй, уступая место строю феодальному, представляет большой интерес, и литература II-V вв., отражающая современные ей общественные явления, не может не привлечь к себе внимания литературоведов. Эта литература чрезвычайно богата памятниками самых разнообразных жанров: некоторые из них складываются именно в этот период, другие, примыкая к жанрам, давно сложившимся, изменяются по своему характеру и по трактовке распространенных сюжетов. Многие из памятников не поддаются точной датировке, поэтому при их отборе их чисто хронологический принцип провести невозможно. Язык, на котором написан тот или иной памятник этой эпохи, не может считаться решающим моментом для его характеристики: произведения, написанные на греческом или латинском языке, оказываются настолько тождественными по жанру, что внутреннее единство литературы этого периода выступает на первый план, отодвигая в тень некоторые индивидуальные черты, свойственные литературному творчеству греков или римлян.
Большинство включенных в сборник произведений переведено на русский язык впервые; особенно много нового встретит читатель в разделе, посвященном греческой и латинской поэзии; некоторые произведения, существующие переводы которых совершенно устарели и являются библиографической редкостью, переведены заново; сравнительно немногочисленные переводы, уже публиковавшиеся, просмотрены и отредактированы вновь (например, Лукиан, Апулей, Харитон, Лонг). При этом из сочинений, перевод которых вышел в последние годы, взяты сравнительно небольшие образцы, а преимущество предоставлено авторам малоизученным: широкому кругу читателей были совершенно неизвестны до нашего времени римские лирические стихотворения, собранные в V-VI веках, а также греческий поздний эпос.
В работе принимал участие весь коллектив сектора античной литературы Института мировой литературы им. А. М. Горького АН СССР.
Настоящий сборник памятников является первым из трех сборников, подготовленных сектором. Во второй сборник войдут Образцы ораторского и эпистолярного искусства, в третий — произведения историков и энциклопедистов поздней античности.
ВВЕДЕНИЕ
Один из поздних греческих поэтов в начале своей поэмы обращается к Протею, постоянно изменяющему свой образ, и уподобляет ему свое произведение, которое называет "пестрым я многоцветным". Эти слова приходят на ум тому, кто пытается представить себе состояние римского общества первых веков нашей эры, — настолько сложны и разнообразны и социально-экономические, и политические отношения, и идеологические течения этой эпохи. Однако, вглядываясь внимательно в это многообразие, можно все же установить наличие двух противоборствующих тенденций: прежде всего, это — тенденция к объединению огромной римской империи в одно целое, к слиянию всех многочисленных народностей, попавших под власть Рима, и к нивелированию местных особенностей — как бы некая центростремительная сила; ей противодействует сила центробежная — стремление к раскалыванию целостного государства не только на две основные его части, Восток и Запад, но даже и на более мелкие политические образования. Эти две тенденции дают себя знать во всех областях жизни — и материальной, и духовной.
Наиболее важным историческим процессом, протекающим со все нарастающей силой в первые века нашей эры, является распад и крушение рабовладельческого строя: как известно, рабовладельческая система хозяйства по мере увеличения числа рабов и снижения производительности их труда становилась все менее выгодной для рабовладельцев, а уровень сельского хозяйства неудержимо падал в связи с обезземеливанием свободного крестьянства. Класс рабов перерождался и раскалывался — из него выходили вольноотпущенники и колоны, из которых первые, по большей части занимавшиеся торговыми и финансовыми операциями, богатели, а вторые беднели (на это сетует уже Плиний Младший в своих письмах IX, 15 и III, 19, 5-7).
Контрасты между богатыми и бедными становились все более резкими и отодвигали на задний план различия в происхождении: положение нобилитета сильно ухудшилось уже в течение I в. н. э.; ряды его поредели при Калигуле, Нероне и Домициане, он был разорен и почти лишен политического влияния; фактическая власть часто переходила в руки незнатных временщиков; многие императоры сами не могли похвалиться родовитостью.
Все эти факторы имели одинаковое значение для всех частей империи, но влияние их осуществлялось все же в разных формах и разными темпами в зависимости от местных условий, от основных занятий населения той или иной области и его культурного уровня. Поэтому даже в таком общем историческом процессе, который в конечном счете привел к повсеместному исчезновению рабства и к переходу на феодальную систему землевладения, можно заметить наличие индивидуальных особенностей места и времени.
Мощную объединяющую и централизующую роль играли условия политические — система управления империей и служба в армии. Некоторые историки XIX века осыпали похвалами императорскую администрацию: по сравнению с ежегодно сменявшимися магистратами эпохи республики императорские чиновники действительно находились под более строгим контролем центральной власти, не имели возможности безгранично наживаться за счет населения и вступать в сделки с откупщиками — финансовые вопросы стали подотчетны государству. Огромное значение для объединения империи и уничтожения бесправия провинциалов имел декрет императора Каракаллы: почти всем жителям необъятной империи в 212 г. были даны права римского гражданства, которые некогда были уделом немногих и о которых мечтали сотни тысяч провинциалов. И тем не менее для произвола чиновников оставалось достаточно широкое поле деятельности — недаром во многих речах и письмах этой эпохи звучат жалобы на притеснения и самоуправство и не случайно вспыхивали народные восстания в различных областях империи, особенно на ее далеких окраинах (см., например, письма и речи Либания).
Смешению и сближению различных народностей способствовала и служба в армии; защита границ требовала наличия войск огромной численности, а военная служба занимала добрую половину — если не больше — жизни солдата; судьба ветеранов, в течение многих лет оторванных от родины и отвыкших от мирного труда, была грозным вопросом еще в последнем веке республики; при императорах же армия стала самостоятельной политической величиной, весьма охотно проявлявшей свою волю и свою силу: тесно связанная со своим полководцем, она умела выразить и любовь к нему, возводя его на престол, и ненависть (а иногда и случайное недовольство) — лишая его власти, а часто и жизни. Многим императорам III и IV веков пришлось это изведать: так, Диоклетиан и Юлиан, любимцы солдат, были по их воле провозглашены императорами, а Александр Север, Макрин и многие другие погибли от рук солдат.
Нередко императоры придерживались принципа формирования территориальных армий и не отправляли солдат в местности, слишком далекие от их родины; но это было не всегда возможно, а иногда и не вполне безопасно, так как местное население могло легче войти в соприкосновение с армией и побудить ее к мятежу или воспользоваться ее поддержкой при местном восстании. Иногда мятеж в армии вспыхивал именно потому, что приходило распоряжение о переброске войск; тем не менее, когда такие перемещения все же производились, они опять-таки способствовали тесному общению представителей различных краев и племен, да и сама армия была как бы огромным котлом, в котором соединялись и ассимилировались самые разнородные элементы.
Вполне естественно, что все эти изменения повлекли за собой и серьезные перемены в идеологии общества.
Первым, наиболее бросающимся в глаза последствием такого смешения народностей был широкий религиозный синкретизм: в самом Риме чтили уже не только греческих богов, искони родственных богам римским, но и египетских, сирийских, малоазийских: синкретизм этот был подготовлен еще в странах эллинистической культуры; более того, уже Александр Македонский признал Аммона-Ра как бы Зевсом в ином образе и объявил себя его сыном; о малоазийском культе "великой матери" Кибелы говорят и Цицерон, и его современник Катулл, а во время правления Августа Тибулл жалуется, что его возлюбленная с излишним усердием посещает таинства Исяды. Чем дальше, тем меньше значения придают римляне формам поклонения тому или иному божеству; а с конца I — начала II в. культ императора по существу заслонил собой все другие культы, ибо только он один считался обязательным для каждого римского гражданина. Именно вследствие этой широкой веротерпимости языческое население империи относилось с таким непониманием, — а потом и с отвращением, — к воинствующему монотеизму иудеев и христиан.
Если на почве религии верования различных народов перекрещиваются, смешиваются и объединяются, так сказать, практически, в форме культовых обрядов и церемоний, то философские учения, каждое из которых излагает определенное мировоззрение и стремится теоретически, рационально доказать свою правоту, принципиально обращаются ко всем людям вообще и не признают ни национальных, ни сословных, ни классовых границ между людьми. В этом отношении согласны между собою даже враждебные друг другу школы: как древнейшие, сохранившие свою силу до первых веков нашей эры, учения киников и платоновской академии, так и более поздние школы эпикуреизма и стоицизма и, наконец, самое молодое, но в эту пору самое мощное учение — неоплатонизм. Эти философские учения говорят только о человеке как таковом; в числе последователей всех этих учений встречаются люди самого различного общественного и имущественного положения; ярыми и убежденными стоиками были и уроженец Испании, воспитатель Нерона, Сенека, и император Марк Аврелий, и раб Эпиктет; знатный провинциал, а впоследствии советник императора Траяна, Дион Хрисостом, в годы изгнания был бродячим проповедником кинизма.
Конечно, едва ли можно предполагать, что философия играла эту объединяющую, сглаживающую все различия роль для широких кругов населения — к ней было причастно сравнительно небольшое число людей; но все же с влиянием ее следует считаться при изучении "многоцветной" картины первых веков нашей эры.
Более значительную роль, чем чисто философские интересы, играла система образования, охватывавшая, разумеется, тоже только более культурные слои населения, но тем не менее являвшаяся мощным орудием нивелирования национальных и сословных различий; эта система, совершенно единообразная на всем пространстве необъятной империи, находилась в течение почти семисот лет в руках так называемых риторических школ.
Риторическое образование считалось необходимым для каждого, кто хотел принимать участие в общественной жизни и занимать гражданские и государственные должности. Процветавшее в Греции издавна (с IV в. до н. э.), оно было перенесено в Рим после покорения Римом Македонии (с II в. до н. э.), и немедленно стало пользоваться широким успехом. Однако в течение почти двухсот лет оно находилось преимущественно в руках греков, и множество молодых римлян либо обучалось искусству речи у приезжих греческих учителей, либо отправлялось на родину этого искусства — в Афины, Малую Азию и на Родос. Латинские риторические школы, открывшиеся в конце II-начале I в. до н. э., были вскоре закрыты по распоряжению сената, по-видимому, не желавшего, чтобы обучение красноречию стало доступным широкому кругу слушателей. Однако преградить путь все растущему интересу к этой области, конечно, не удалось, и уже от конца I в. до н. э. до нас дошли блестящие образцы школьной риторической практики — "Контроверсии" и "Суазории" Сенеки-отца; а от конца I в. н. э. — подробная теория красноречия Квинтилиана ("Об обучении оратора") и "Диалог об ораторах" Тацита. И в дальнейшем римские и греческие риторы рука об руку работали над хранением, развитием и украшением своих родных языков.
Многие историки литературы крайне отрицательно относились к этой единой системе риторического образования: ее обвиняли в том, что она учила пустословию, что она ничтожеством своей тематики отучала от самостоятельной мысли и заменила поэзию вычурным краснобайством. Эти обвинения, говоря по существу, антиисторичны. В угасании широких общественных интересов в поздней римской империи повинны не риторические школы, а более глубокие социальные и политические причины. Если бы вся система образования в этих школах была совершенно чужда жизненным интересам своего времени, она не просуществовала бы почти семьсот лет; помимо того, она вовсе не была посвящена исключительно тренировке учащихся в риторических ухищрениях и фокусах — она давала возможность основательно познакомиться с великими поэтами и прозаиками прошлых веков, учила ценить родной язык, относиться к нему бережно и вдумчиво и, наконец, сумела сохранить и передать последующим поколениям многое из культурного наследия древности в области лексикографии, стилистики и истории литературы. К тому же риторическая школа объединяла в свое время всех образованных людей — от Испании до Понта и парфянских границ, от Британии до нильских порогов; наиболее разумные императоры, как Адриан и Антонины, очень ценили риторическую школу и поощряли ее деятелей.
Изучением теории и практики ораторского искусства и знакомством с творениями писателей прошлого, разумеется, не исчерпывалось в первые века нашей эры значение литературной деятельности вообще: художественная литература этого времени достаточно богата и поэтическими, и прозаическими произведениями, чтобы можно было с полной уверенностью ответить на вопрос, в русле какой из двух вышеназванных тенденций она шла и какой — сознательно или бессознательно — содействовала — объединительной или "сепаратистской". В такую эпоху, когда имелись противоположные стремления — и к сближению, и к расколу, — литература могла, пользуясь общегосударственным языком и поддерживая общегосударственные интересы, способствовать укреплению первой или, культивируя языки отдельных народностей, входивших в империю, и подчеркивая местные особенности областей, помогать второй. Литература первых веков нашей эры, несомненно, шла по первому пути — это литература римского государства в целом: оригинальность ее заключается только в том, что она пользуется не одним, а двумя общераспространенными языками. Поэтому и следует решить вопрос, играет ли в ней язык решающую роль, иначе говоря — можно ли считать литературу этой эпохи, написанную на латинском языке, прямым продолжением собственно римской, а написанную на греческом — прямым продолжением классической и эллинистической литературы, или литература времени империи является как бы новой ступенью развития обеих своих предшественниц, когда они обе и по тематике, и по жанрам, и по стилю сливаются вместе. Для того, чтобы решение этого вопроса стало яснее, надо вкратце очертить соотношение между греческой и римской литературами до того, как Рим стал мировой империей.
Греческая литература является как бы старшей сестрой литературы римской; в III в. до н. э., когда Рим еще с трудом отстаивал свое самостоятельное существование, отражая нападения Карфагена, а его художественная литература делала свои первые шаги в комедиях Плавта, греческая культура уже господствовала на всем Переднем Востоке, в Причерноморье и в Египте, а греческая литература стала предметом научного исследования александрийских ученых, имевших возможность составить так называемые каноны, в которые входило по десяти лучших трагиков, комиков, лириков и ораторов, отобранных из огромного числа греческих писателей, проявивших себя в той или иной области.
Связь между Грецией и Римом началась давно, еще в первые века после образования римской республики, а, может быть, и еще раньше — сходный алфавит, заимствования в области религиозных верований и мифологических сказаний достаточно ясно свидетельствуют об этом; однако в течение нескольких веков развитие восточной и западной части европейского культурного мира шло различными путями и темпами; в более тесное соприкосновение эти части пришли во II в. до н. э., когда Рим, избавившись от опасности, постоянно грозившей ему со стороны Карфагена, повернул взоры на восток, столкнулся с македонской державой, с Сирией и с Египтом, победил первую и тем самым вступил как равноправный член в круг эллинизированных государств диадохов. Равноправие было недолговечным — меньше чем через полтораста лет весь Передний Восток и Египет стали римскими провинциями.
В течение всего этого времени с каждым десятилетием, если не с каждым годом, внешние и внутренние связи между Грецией и Римом крепли. Во внешних отношениях ведущую роль играл Рим; внутренние же отношения между греческой и римской культурой можно охарактеризовать, правда, с некоторым преувеличением, общеизвестными стихами Горация:
Превосходство Греции в культурном отношении отмечает и Вергилий в не менее известной характеристике, данной им в "Энеиде".
Едва ли можно назвать какую-либо литературу, развившуюся вне всяких перенятых традиций, влияний и воздействий со стороны других народностей: долгое время таким чудесным самородком считалась именно литература древнегреческая; в настоящее время имеется немало исследований, устанавливающих с полной несомненностью наличие глубоко идущих связей Греции с Востоком. Римскую же литературу таким самородком не считал никто; напротив, ряд исследователей, подчиняясь авторитету Горация, называл ее копией с греческой литературы, гораздо менее ценной, чем оригинал; потребовалась немалая работа, чтобы обнаружить множество самобытных черт даже в тех произведениях римской литературы, которые на первый взгляд представляются сколком с греческих (например, "Эклоги" Вергилия или "Аргонавтика" Валерия Флакка). В настоящее время является общепризнанным, что римская литература, несмотря на наличие в ней ряда заимствованных моментов, все же развивалась отчасти параллельно литературе греческой, отчасти как бы повторяла некоторые ступени ее развития, в тех случаях, когда породившие их условия были сходны.
Греческую и римскую литературу принято объединять под общим названием "античной"; но в действительности они в течение нескольких веков были двумя самобытными величинами и только между II и V веком н. э. они слились по существу в единую литературу: индивидуальные черты каждой из них, если и не стираются окончательно, то во всяком случае затушевываются, и на первый план выступают типичные для этой эпохи общие черты, независимо от того, на каком языке написано то или иное произведение.
Литература поздней империи, конечно, не является монолитной, а распадается на несколько периодов: наиболее отчетливо выделяются три: II век и начало III века (время правления Антонинов и Септимия Севера); III век и первые десятилетия IV века (время смены военных императоров и узурпаторов и эпоха Диоклетиана и соправителей); IV и V века (правление Константина и его преемников, разделение империи на Восточную и Западную).
После того, как отшумели бури I века н. э. с его многократной сменой правителей из родов Юлиев-Клавдиев и Флавиев, отделенных друг от друга периодом полной анархии между смертью Нерона и воцарением Веспасиана, II век н. э. явил собой настолько противоположную предшествующему веку картину относительного благополучия и даже благоденствия, что он не раз получал от историков название "золотого века Антонинов". Темные стороны этого времени — продолжающееся обнищание земледельцев во всех областях империи, упадок сельского хозяйства, все усиливающийся натиск пограничных варварских племен — не так ярко бросаются, в глаза, как новый подъем, даже, можно сказать, расцвет культурной жизни, особенно архитектуры, литературы и искусства. Все четыре императора, именами которых отмечен II век, — Траян, Адриан, Антонин Пий и Марк Аврелий — старались быть не только деятельными и разумными администраторами, но и покровителями наук и искусств. Траян, будучи сам человеком суровым и воинственным, тем не менее с уважением и интересом относился ко всем проявлениям интеллектуальной жизни: так, греческий ритор и философ Дион Хрисостом, едва не погибший при Домициане и вернувшийся из изгнания уже в кратковременное правление Нервы, стад близким другом и даже советником Траяна и написал для него несколько речей о задачах правителя; есть предположение, что он помогал Траяну расширить его образование в области греческой литературы (возможно, что его XVIII речь о чтении древних поэтов и прозаиков, из которых он отдает особое предпочтение Ксенофонту Афинскому, написана им именно для Траяна). С такой же симпатией относился Траян и к Плинию Младшему, посланному им в качестве наместника в ту самую провинцию, которая была родиной Диона, — в Вифинию. Плиний, искушенный в судебных делах и литературных дискуссиях, оказался нерешительным и беспомощным правителем и Траяну пришлось не раз разъяснять ему его полномочия и обязанности, что он и делал снисходительно и терпеливо, хотя и несколько иронически (переписка Траяна с Плинием собрана в X книге писем Плиния).
Еще больше внимания уделял литературе и искусствам Адриан: риторические школы стали получать крупные субсидии от государства, на государственные средства воздвигались роскошные здания. Такую же политику продолжали и Антонин Пий, и особенно Марк Аврелий. Весь этот период принято называть "второй софистикой". Однако необходимо подчеркнуть, что между софистами V века до н. э. и теми, кто получил это же название во II веке н. э., существуют коренные различия: древние софисты стремились к познанию в полном смысле этого слова: они создавали гносеологические и философские системы, пытались объединить и упорядочить космологические теории и были первыми учителями и основоположниками науки о языке; софистам II века научные интересы чужды: они посвящают себя совершенствованию словесного мастерства и ораторской техники, в которой они достигают больших успехов, но содержание их речей нередко бывает неглубоким, и они охотно изощряются в ораторских фокусах, например, в восхвалении предметов, не заслуживающих похвалы, как-то: лысины, пыли, мухи, или в декламациях на вымышленные темы и неправдоподобные ситуации. Тем не менее и эти произведения гораздо ближе к реальной жизни, чем обычно думают.
Кроме уже упомянутого философа-киника Диона Хрисостома, наиболее крупного из всех ораторов, широкой известностью пользовались во II веке риторы Герод Аттик, Полемон и Элий Аристид: они выступали и перед самими императорами и перед широкими кругами заинтересованных слушателей; в это же время блистали латинским красноречием в Карфагене Апулей (см. фрагменты "Флорид"), в Италии уроженец Египта Фронтон, учитель Марка Аврелия. Сам Марк Аврелий принимал живое участие в литературной жизни, посещал выступления поэтов и ораторов и писал одинаково свободно на латинском и греческом языках: свои заметки по философии, дошедшие до нас под заглавием "К самому себе", он писал на греческом языке.
Этот повышенный интерес к литературе и искусству сохранился еще и в правление Септимия Севера, жена которого Юлия Домна взяла на себя роль покровительницы и руководительницы духовных запросов, которую в предшествовавшем веке играли сами императоры. Ей удалось собрать вокруг себя писателей и философов, оставивших ряд любопытных сочинений: именно в это время выдвинулась литературная "династия" Филостратов; самый плодовитый из них, так называемый Филострат II, автор произведений различных жанров.
В области истории за данный период тоже появился ряд значительных трудов: интерес правящих кругов сосредоточивался главным образом на истории Рима, на времени конца республики и создания мировой державы; уже в конце I и в самом начале II века были написаны основополагающие труды Тацита и биографии Светония. Ко II веку относятся труды Аппиана (современника Антонинов), к III веку — сочинения Геродиана и Диона Кассия.
Насколько богата и разнообразна литература рассмотренного периода, настолько же скудно наследие, оставленное нам III веком: бесконечная смена императоров, пограничные войны, внутренние распри и мятежи не могли создать благоприятных условий для литературного творчества. Диоклетиан, захвативший власть в 285 г., стал наводить суровый порядок в своей необъятной империи; он не был склонен ни к занятиям литературой и искусством, ни к поощрению тех, кого он, по всей вероятности, считал бездельниками. Литературная деятельность, конечно, не иссякла полностью, но общие интересы стали все более склоняться к религиозно-философским вопросам.
В центре внимания оказалось соперничество между язычеством и все более крепнувшим воинствующим христианством. Уже с конца II века христианство вышло из рамок тайной презираемой секты, проповедовавшей никому не понятное учение, и вступило в борьбу с язычеством. Христианские богословы и полемисты Тертуллиан, Ориген и Климент Александрийский — мыслители и писатели, хорошо образованные и владеющие и устным, и письменным словом. Почти одновременно в III веке выступают великие теоретики языческого неоплатонизма — Прокл, Порфирий и Плотин. И когда в начале IV века христианская религия была признана полноправной (а вскоре и господствующей), разразилась последняя схватка двух противоположных мировоззрений. Этот последний "агон" охватывает весь IV и почти весь V век. Оба эти века и на Западе и на Востоке богаты громкими именами ораторов и философов. Греческие писатели — Либаний, император Юлиан и Фемистий, греческие эпические поэты этого времени — Квинт, Трифиодор, Коллуф (незаслуженно низко оцененные), римские поэты — Авсоний, Клавдий Клавдиан известны как сторонники язычества. С христианской стороны выступают руководители греческой малоазийской церкви — Василий Великий, его брат Григорий Нисский, его соученик и друг Григорий из Назианза (поэт и теоретик христианского учения, получивший эпитет "Богослова"), а несколько позже их — Иоанн, которому за его красноречие было дано прозвище Златоуста (Хрисостома), как за 200 лет до него — уже известному нам Диону. Западная христианская церковь в IV и V веках тоже выставила ряд крупных деятелей — Иеронима, Амвросия Миланского и Августина, произведениям которого была суждена наиболее громкая и долгая слава.
Борьба язычества против этой новой силы и попытка языческой реставрации при Юлиане потерпела неудачу, но литературные произведения, вызванные ею к жизни, сохранили свою ценность, и благодаря им IV и V века остаются до нашего времени одной из интереснейших исторических эпох.
В начале V века на западную часть империи обрушились варварские нашествия, а к концу его гегемония Рима на Западе рухнула окончательно. В Европе началась новая эпоха, во время которой античная культура постепенно стала также "изнутри" покорять своих разрушителей, как, по мнению Горация, Греция покорила Рим. Восточная же империя в течение V века постепенно перерождалась в ортодоксально-христианское государство под почти неограниченной властью византийских императоров. Последним веком подлинной античной литературы следует считать V век. Далее речь может идти уже только об отголосках, рецепциях и подражаниях.
Проследив в общих чертах судьбы этой, по существу единой греко-римской (или римско-греческой) литературы, попытаемся наметить те ее характерные черты, которые позволяют говорить о ее внутреннем единстве.
Одной из наиболее характерных особенностей литературы этого времени является ее соотношение с научными исследованиями и философскими учениями. Чисто научный интерес и уменье исследовательски, творчески осмысливать и объяснять конкретные факты и явления идут на убыль; точные науки, достигшие таких крупных успехов в школе Аристотеля и у ученых эллинистического периода, развиваются медленно и уже не приводят к новым значительным результатам; только в медицине заметно сильное оживление: имена Галена (II век) и Орибасия (IV век), современника и друга императора Юлиана, прочно вошли в историю медицины. Из гуманитарных наук — кроме истории (о которой речь была выше) — достаточно успешно развиваются грамматика и лексикография; археология и география тоже делают несколько шагов вперед. Однако в общем преобладает тенденция к подведению итогов предыдущих достижений, к изучению и использованию старого наследия; ученые этого времени — энциклопедисты, они много читают, делают выписки, составляют сводки, компендии, систематизируют горы материала, но без должной критики, нередко перемежая важные сведения с фантастическими нелепыми вымыслами; чтобы убедиться в этом, достаточно прочесть несколько страниц из сочинений Авла Геллия, Афинея или Макробия.
Старые философские учения — платонизм афинской Академии, кинизм, стоицизм и эпикуреизм — продолжали распространяться, то подвергаясь гонениям (например, при Домициане), то пользуясь поощрением (при Антонинах и Северах). Однако стремление творчески, активно подойти к разрешению мировых и общественных проблем постепенно ослабевало, уступая место вниманию к практической нравственности. Вопросы индивидуальной этики стали занимать первое место во всех школах, сглаживая противоречия между их учениями: два философских течения, в прошлом наиболее враждебные друг другу, — стоицизм и эпикуреизм, — приходят в области личной морали к одним и тем же советам и предписаниям: "мудрец" должен удаляться от общественных дел, находить внутреннее равновесие и даже счастье только в себе самом и в сознании своей правоты; от этого остается один шаг до учения о презрении к земной жизни и о заботе о душе. Этот шаг и делает неоплатонизм: он открыто вводит в свое учение мистические элементы и проводит своих адептов через ряд тайных обрядов по образцу древних языческих мистерий. Поиски разрешения жизненных вопросов в пределах личной морали повлекли за собой увлечение мистическими культами, веру в невероятные явления, пророчества, знамения, сновидения и т. п. (см., например, фрагменты сочинений Флегонта, речь Юлиана "К сенату и народу афинскому").
Это бегство от реальной жизни с ее суровыми требованиями и конфликтами, заметное уже у писателей эпохи эллинизма, еще ярче выступает у тех, кому довелось жить и творить под властью римских императоров; в связи с этим в литературе возникает одно своеобразное явление — повышенный интерес к миру животных: этот интерес отнюдь не носит чисто научного характера, как в школе Аристотеля и у позднейших перипатетиков, а диктуется стремлением к идеализации жизни зверей, птиц и даже рыб: животным, — говорят такие писатели, как Оппиан, Немесиан, Элиан, — доступны все лучшие чувства человека — любовь, дружба, верность, стыд, самоотверженность, но чужды худшие — намеренная жестокость и лживость. Для доказательства этих положений авторы приводят вперемежку тонкие и верные наблюдения и неправдоподобные, почти сказочные анекдоты.
Интерес к индивидуальной психологии человека, к его прирожденному характеру или к его типичным чертам, приобретенным в течение жизни, возник уже у Аристотеля и его учеников: как известно, "Характеры" Феофраста явились прототипом множества сочинений в последующие века; эллинистические поэты поддержали и развили эту тенденцию в своих поэмах и эпиграммах; то же углубленное внимание к личности отдельного человека заметно и у писателей поздней империи: именно в эту эпоху создаются первые "романы" (хотя этот термин применяется к античной повествовательной литературе с известными ограничениями). Во всех этих повествованиях центр тяжести перенесен во внутренний мир действующих лиц, и автор старается особенно ярко изобразить их переживания, чтобы вызвать интерес и сочувствие читателя: все личные чувства — влюбленность, семейные привязанности, внезапная страсть, любопытство, дружба и верность, ревность и подозрительность, разочарование, жадность и зависть — находят свое отражение в этих повестях, из которых большинство, к сожалению, дошло до нас не полностью.
Они "интересны" в нашем смысле слова, т. е. занимательны. Это стремление изобразить душевные переживания и мысли рядового человека проявляется порой на материале, как будто мало пригодном для этой цели, а именно в новых переработках мифов глубокой древности (см., "например, поэмы Квинта Смирнского, Коллуфа или прозаический "Дневник Троянской войны" Диктиса Критского).
Постепенно совершенствуется уменье изображать наглядно мелкие детали окружающей обстановки, повседневного быта, одежды и занятий действующих лиц: все эти черты можно без труда заметить и в "Эфиопике" Гелиодора, и в письмах Филострата и Алкифрона; даже имеются попытки применить тот прием, который теперь называют "речевой характеристикой", — имитацию речи того или иного лица в зависимости от его занятий и общественного положения.
Это постепенное, но совершенно явное перемещение художественных тенденций из области общественных интересов и общезначимых типовых явлений в индивидуализированное изображение внутреннего мира оказало свое влияние и на отбор жанров, играющих ведущие роли в поздней античной литературе.
Соотношение литературных родов и жанров в эту эпоху как в греческой, так и в римской литературе иное, чем во все предшествующие периоды. Первое, что бросается в глаза в литературе греческой, это — почти полное отсутствие лирической поэзии: кроме нескольких дошедших до нас отнюдь не очень значительных стихотворений поэта II века Месомеда (см. стр. 29), мы имеем от этих веков только эпиграммы; некоторые из них — особенно эпиграммы Паллада — имеют художественную ценность, но их все же нельзя назвать лирикой в полном смысле этого слова.
В римской литературе в этот последний период ее существования выдвигается ряд поэтов, оставивших нам немало хотя и не слишком глубоких, но чрезвычайно изящных и разнообразных по форме стихотворений именно на те темы, которые принято называть "лирическими": в них воспевается красота, юность, весна, любовь. Многие из поэтов этого времени — едва ли не лучшие — остались безымянными: таковы авторы "Ночного празднества Венеры", "Гимна Солнцу", "Песни гребцов". Сборник этой поздней лирики, известный под названием "Латинской Антологии" и составленный, по-видимому, в начале VI века, является последним образцом лирики языческого мира.
Кроме этих "осенних цветов", до нас дошли многочисленные стихотворения прославившегося в IV веке поэта Авсония, уроженца Галлии, достигшей к этому времени высокой степени культуры и славившейся своими университетами в Бурдигале (Бордо) и в Отёне. Авсоний — образованный и плодовитый поэт и искуснейший версификатор, но лишь немногие его творения продиктованы подлинным живым чувством, большинство их — продукт школы и размышления; немало и хитроумных фокусов, которые даже сам Авсоний верно оценил, назвав их "Шутки мастерства".
Как это ни странно, гораздо выше в отношении выражения искренних чувств стоят безыскусственные, нередко нарушающие метрическую схему эпитафии, найденные на надгробных памятниках: многие из них отступают от традиционных форм и дают живую характеристику умершего или высказывают в наивной и трогательной форме горестные чувства, вызванные утратой близких.
Еще беднее представлено драматическое творчество этого времени: как видно, уже Плиний не напрасно сетовал на падение вкусов зрителей, которые всякому серьезному представлению предпочитали плясунов и пантомимов, разыгрывавших сцены, порой весьма непристойные. Кроме небольшой латинской комедии "Кверол", до нас не дошло никаких образцов драматического искусства, да и сведения о нем крайне скудны. Христианская драма "Христос страдающий" по своей теме уже предваряет средневековые драмы на религиозные темы, а по композиции не является самостоятельным произведением какого-либо христианского поэта (прежде ее ошибочно приписывали Григорию из Назианза, "Богослову"). Эта драма составлена из отдельных стихов трагедий Эсхила и Еврипида, а также из поэмы "Александра" эллинистического поэта Ликофрона. Такого рода сочинительство получило название "центонной" (т. е. "лоскутной") поэзии и являлось по существу литературным фокусом, забавлявшим людей эрудированных — поскольку для составления такой стихотворной мозаики требовалась огромная память и начитанность, — но лишенных самобытного таланта. Пример такого же "центонного" произведения на латинском языке дал Авсоний, составивший из полустиший "Энеиды" Вергилия описание свадебного празднества. Авсоний предпринял этот бесполезный труд будто бы потому, что поспорил с императором Валентинианом, утверждавшим, что ни в одном произведении Вергилия нет ни одного грубого слова и ни одной неприличной сцены; Авсоний взялся доказать обратное и составил свое описание свадьбы с непристойнейшими подробностями, не прибавив ни одного своего слова.
В противоположность лирике и драме неожиданно переживает последний расцвет эпическая поэзия на обоих языках. Большинство поэм посвящено древним мифологическим сюжетам: в них оживает Троянская война, поход аргонавтов, различные мифы о богах, приобретающие иногда мистический или философский характер (например, о поэмах Нонна и Клавдия Клавдиана). У большинства историков античной литературы все эти поздние эпические поэмы — за исключением небольшого эпоса "Геро́ и Леандр" — пользуются дурной славой бесталанных эпигонских произведений. Однако такое суждение слишком сурово и недостаточно обосновано: конечно, надо признать, что они излишне многословны и не выполняют того требования, которое Аристотель предъявляет к эпической поэзии: "она не должна походить на обыкновенные повествования, в которых неизбежно является не одно действие, а одно время... Однако же большинство поэтов делает эту ошибку... Гомер... представляется необычайным в сравнении с другими: он не замыслил описать всю войну, ... так как рассказ должен был бы сделаться чересчур большим и нелегко обозримым. А прочие сочиняют поэмы относительно одного лица, вращаются около одного времени и одного раздробленного действия, каковы творцы "Киприй" и ,,Малой Илиады"" ("Поэтика", 23). Эта характеристика киклических поэм подходит и к позднему эпосу: поэмы Квинта Смирнского и Трифиодора рассказывают подряд события последнего периода Троянской войны, т. е., по выражению Аристотеля, вращаются вокруг одного времени; поэма Нонна повествует с величайшими подробностями о "житии" Диониса, начиная с его родословной (похищения Европы и свадьбы Кадма и Гармонии), т. е., как сказал Аристотель, вращается вокруг одного лица.
И все же, несмотря на невыполнение требований творца "Поэтики", эти поэмы далеко не лишены художественных достоинств; кроме того — и это, может быть, еще важнее — в своем мифологическом обличье они верно и подчас очень тонко изображают душевные переживания и дают представление об умственном уровне своих современников. Интересно также пользование некоторыми художественными приемами натуралистического характера и попытки комбинирования жанров: так, Нонн и Коллуф вводят в эпическое повествование мотивы буколики и анакреонтики.
Следует особо отметить стремление людей этого времени к дидактизму, которое нашло свое отражение в произведениях двоякого рода, в баснях и в стихотворных поучительных сентенциях. До нас дошли, хотя и не полностью, два сборника басен: на греческом языке басни Бабрия и на латинском языке басни Авиана. Их первоисточником являлись общераспространенные сборники басен Эзопа, но позднее авторы вносили в них и некоторые новые мотивы (см. введение к образцам басен Бабрия, стр. 93).
В греческой литературе издавна существовала особая форма философских и моральных изречений — "гном"; всем известны были так называемые "Изречения семи мудрецов"; нередко превращались в ходячие гномы и высказывания оракулов. Эпоха, о которой идет речь, тоже оставила нам довольно большой сборник изречений в виде дистихов и моностихов, которому впоследствии было придано древнее имя Катона (история этого заголовка неясна). Этот сборник ярко отражает сухую, резко индивидуалистическую, порой даже человеконенавистническую мораль современной ему эпохи. Судьба этого сборника очень своеобразна: в течение многих веков ему был обеспечен широкий успех, для нас непонятный: все средневековье и время от XVI вплоть до XVIII века (особенно в Германии) превозносило его; он переводился много раз на новые языки, а после изобретения книгопечатания издавался едва ли не каждые десять лет. Это весьма показательно для мировоззрения тех исторических периодов, когда он пользовался таким почетом.
В противоположность незначительности позитивных моральных правил, изложенных в дистихах "Катона", именно эпоха римского владычества оставила нам наилучшие образцы, так сказать, негативной дидактики, т. е. сатиры: Лукиан, сириец из Самосаты, подверг своей остроумнейшей и беспощадной критике все стороны современной ему эпохи, осмеяв и уже изжившие себя языческие верования и мифы, и мистические культы своего времени, их проповедников и приверженцев, и риторические фокусы в истории и литературе, которые были ему особенно хорошо известны потому, что и сам он немало потрудился на этом поприще.
О том, насколько метки насмешки Лукиана над злоупотреблением риторическими приемами и неуместными украшениями в современной ему прозе, мы, к счастью, можем судить, полагаясь не только на его утверждения, но и на основании самих образцов подобной риторической прозы в виде нескольких дошедших до нас "романов", сохранившихся либо полностью, либо в фрагментах или извлечениях; наиболее знамениты: латинский роман Апулея "Метаморфозы" (более известный под названием "Золотой осел") и прославившаяся во всей позднейшей литературе греческая буколико-эротическая повесть Лонга "Дафнис и Хлоя" (как имя ее автора, так и время ее написания, несмотря на множество исследований, посвященных ей, остаются до сих пор вопросом спорным).
Наряду с романами, сочетающими основную любовную фабулу с всевозможными приключениями (похищениями, разлукой и встречей, узнаванием, мнимой смертью и т. п.), до нас дошли несколько повестей более серьезного содержания: таков длинный (в восьми книгах) философский роман "Жизнь Аполлония Тианского", содержащий в себе интересные данные о верованиях и суевериях этого времени; таковы варианты "исторического" романа псевдо-Каллисфена об Александре Македонском; да и в чисто исторических сочинениях, как у Геродиана или Диона Кассия, влияние романических мотивов и риторического оформления заметно дает себя знать. Пользуется успехом и псевдоисторический анекдот, образцы которого мы имеем в "Различных историях" Элиана.
Уже в последнем веке Республики и в Ранней империи стал слагаться новый литературный жанр — эпистолография: первые и наиболее блестящие ее образцы — письма Цицерона и Плиния Младшего — стоят на грани между подлинной перепиской и литературным произведением; и если письмам Цицерона была придана форма тематических сборников не им самим, а сперва его ученым вольноотпущенником Тироном, а потом его позднейшими поклонниками, имена которых остались неизвестны, то в подборе писем Плиния, сделанном им самим, уже чувствуется рука опытного литератора, стремящегося увлечь читателя красотой слога и разнообразием материала. В течение II-V веков эпистолография продолжала с успехом развиваться по этим двум линиям — подлинной и художественно-фиктивной — и оставила нам на обоих направлениях много интересного: едва ли какие-либо сборники писем в новой европейской литературе могут поспорить по живости и искренности с письмами императора Юлиана, Либания и Синесия; а в вымышленных письмах Филострата, Алкифрона и даже в шутливых записках, приложенных к сочинениям Элиана, умело очерчены разнообразные характеры людей самых различных профессий — и простодушных крестьян и рыбаков, и легкомысленной молодежи, и угрюмых моралистов и мизантропов. Имеются даже как бы "романы в письмах" — переписка Менандра и Гликеры, а также "Письма Хиона из Гераклеи".
Переходной ступенью от чисто художественных жанров к деловой и научной прозе является ораторское искусство: оно, как уже было сказано, переживает в течение рассматриваемого времени две кульминации — во II и в IV веках. Представители первой — Герод Аттик, Элий Аристид, Полемон (греческие ораторы) и Апулей и Фронтон (латинские ораторы) — пользовались в свое время шумной славой, но едва ли играли большую роль как в общественной жизни своего времени, так и в истории ораторского искусства и художественной прозы. Напротив, ораторы IV века — Либаний, Фемистий, сам Юлиан и несколько позднее Синесий стремились, по образцу ораторов древности, принимать деятельное участие в решении реальных насущных вопросов современности — во внутренней и даже во внешней политике, в назначении наместников в провинции, в организации образования и т. п. Их голос слышен не только в панегириках, а порой и в речах протестующих и осуждающих. Эти последние языческие ораторы — достойные антагонисты крупнейших христианских ораторов и организаторов церкви, о которых была речь выше, — Василия, двух Григориев, Иоанна, Климента и других руководителей христианских общин.
Кроме обширных исторических трудов, охватывающих крупные периоды (как труды Аппиана, Геродиана, Диона Кассия и последнего значительного историка древности — Аммиана Mapцеллина), в поздней греческой литературе был разработан жанр исторической биографии; начиная с знаменитых "Сравнительных жизнеописаний" Плутарха, составленных еще на грани между I и II веками, создаются серии биографий: философов — Диогеном Лаэртским во II веке, ораторов (по тогдашней терминологии — "софистов") — Филостратом в III веке. Хотя во всех этих сочинениях имеются черты эклектизма и недостаточной тщательности в использовании источников, но все же трудно представить себе, какими незначительными материалами располагали бы исследователи истории Рима, особенно ее позднего периода, если бы судьба не сохранила нам произведений этих подчас хулимых авторов.
Страсть к составлению обзоров, энциклопедий и компендиев породила несколько произведений, которые почти невозможно читать подряд. Но они тоже далеко не бесполезны: не будь у нас в руках "Аттических ночей" Авла Геллия, мы не имели бы образцов той старинной римской прозы ("Начал" Катоиа Старшего), которую Цицерон, несмотря на свое преклонение перед Катоном, называет "жесткой". Много интересных сведений о Вергилии дают Макробий и составитель лучшего комментария к Вергилию — Сервий, выведенный тем же Макробием в качестве одного из собеседников в его "Сатурналиях". Наконец, даже в самом хаотическом сочинении этого жанра — в "Пирующих софистах" Афинея-среди гор анекдотов и ненужных подробностей встречаются ценные замечания и. наблюдения бытового характера, а порой и важные эксцерпты из недошедших до нас писаний древнейших авторов.
Вера в колдовство, в силу заклинаний, в дурной глаз сопровождала античную литературу во все века ее существования г но, должно быть, она никогда не расцветала так пышно и не приносила таких уродливых плодов, как в века, предшествующие концу этой литературы. Можно только удивляться тому, какие дикие небылицы собрал Флегон в своем сочинении "О невероятных явлениях", в каком серьезном тоне, с какой глубокой убежденностью истолковывает смысл сновидений Артемидор в своем "Соннике"; и среди многих полезных литературных сведений тот самый Макробий, который посвятил немало труда философскому истолкованию "Сна Сципиона" из книги Цицерона "О государстве"), сообщает о том, что свиное мясо разлагается особенно быстро при лунном свете, если в него не воткнуть предварительно медный нож.
В кратком очерке трудно, даже невозможно охватить все разнообразные литературные жанры той эпохи, которую мы с самого начала характеризовали как "пеструю и многоцветную". Одни из этих жанров богаче развертываются на Востоке, другие — на Западе, но все они в целом составляют единую литературу, верно отражающую свое время даже в его мелких, незначительных чертах, ускользающих от поверхностного взгляда.
Против положения о внутреннем единстве поздней античной литературы можно, конечно, возразить, что все же язык, на котором написано то или иное произведение, проводит резкую границу между литературой греческой и римской. Однако при ознакомлении как с самими произведениями, так и с биографиями их авторов нетрудно установить, что в эту эпоху язык является скорее внешним, едва ли не случайным признаком. Выбор того или другого языка зависит нередко даже не от происхождения и места рождения писателя, а от его личных вкусов, литературных симпатий или от случайных обстоятельств — места воспитания, службы или жительства. Большинство писателей II-V веков пользуется более или менее свободно обоими языками: владея только греческим языком, нельзя было рассчитывать на занятие государственных должностей в административном аппарате императорского Рима и даже можно было испытывать неудобства в сношениях с представителями римских властей; владея же только латинским языком и будучи слабо знакомым с греческой литературой, писатель не мог считаться образованным человеком в полном смысле слова.
Биографии писателей II-V вв. н. э. представляют — весьма пеструю картину: среди них почти нет уроженцев материковой Греции, очень мало и чистокровных римлян; напротив, широко представлены все области империи — от Понта до Испании: Северная Африка, Египет, Сирия, Малая Азия, Галлия — все посылают своих сыновей в литературу. Даже имя писателя — греческое или латинское — не говорит ничего ни о его происхождении, ни об избираемом им языке: Квинт Смирнский, носящий латинское имя, пишет греческую поэму; уроженец Пренесте Клавдий Элиан, римские императоры Марк Аврелий и Юлиан тоже пишут по-гречески, как и сириец Лукиан и египтянин Нонн; напротив, греки Аммиан Марцеллин и Феодосий Макробий пишут по-латыни. От поэта Клавдиана сохранились стихотворения, от ритора Фронтона — письма на обоих языках.
Историки Рима Аппиан, Геродиан и Дион Кассий, стремясь к широкому распространению своих сочинений на Востоке, пользуются греческим языком; Апулей, уроженец африканской колонии Мадавры, называет себя греком, а свой латинский язык считает несовершенным, хотя славится как латинский оратор. Энциклопедисты — Афиней, пишущий по-гречески, Авл Геллий и Макробий, пишущие по-латыни, работают настолько одинаковыми методами, настолько близки друг к другу по своим приемам и по направлению своих интересов, что, читая их произведения, невольно забываешь, чье сочинение держишь в руках.
Большинство историков античной литературы называет время от II до VI века периодом "упадка" литературного творчества и отмечает как его характерную черту отсутствие широких общественных интересов, живых откликов на современные события и глубоких философских мыслей; эти упреки далеко не всегда справедливы: когда литературе этого периода будет уделена хотя бы половина или четверть того внимания и того скрупулезного, порой даже мелочного анализа, которому уже в течение многих веков подвергаются произведения классических периодов греческой и римской литературы, то в ней найдется немало и откликов на современность и философских мыслей. Разумеется, каждая литература связана со своим временем, и произведения, отражающие эпоху распада и крушения определенного общественного строя, не могут внушать ни радостного героического подъема, ни гордого оптимизма: чем они правдивее, тем они ценнее, и в этом отношении поздняя античная литература вполне выполняет свою задачу.
Более близкое знакомство с нею, помимо чисто художественного интереса, необходимо и историкам и литературоведам: и тот, кто работает над классическими литературами Греции и Рима, должен знать, как и почему слились впоследствии эти два потока; и тот, кто посвятит свой труд литературе средневековья, должен уметь проследить, как претворилась не только классическая, но и поздняя античная литература и на Западе и в Византии: Запад не выдержал натиска новых завоевателей, но покорил своих "победителей диких" так же, как некогда Греция, по мнению Горация, победила Рим; Византии же судьба разрешила еще в течение целого тысячелетия хранить наследие древности, чтобы передать его в руки новых наций Запада и Востока.
ГРЕЧЕСКАЯ ПОЭЗИЯ
МЕСОМЕД
Биографические сведения о поэте Месомеде крайне скудны: он был вольноотпущенником императора Адриана, пользовался его покровительством и имел успех у своих современников, а впоследствии и в Византии. Тем не менее из его стихотворений до нас дошло мало: в "Палатинскую Антологию" включены только две его эпиграммы ("Загадка", XIV, 63 и "Изобретение стекла", XVI, 323); в XVIII веке был опубликован немецким филологом Брунком "Гимн Немесиде", тогда же привлекший к себе внимание любителей и переведенный в течение одного десятилетия на немецкий язык три раза (Кристианом Штольбергом в 1782 г., Гердером в 1786 и И. Ф. Дегеном в 1787 г.). Деген, как и Гердер, высоко оценил художественные качества этого гимна. "Этот хвалебный гимн, — писал он, — как я полагаю, и по своему содержанию и по соблюдению античной формы, принадлежит к самым прекрасным гимнам, которые дошли до нас".
В начале XX века знакомство с Месомедом несколько углубилось, так как австрийский ученый К. Горн в 1906 г. опубликовал еще девять стихотворений, найденных им в рукописи XIII века в Венской библиотеке. Наконец, в 1921 г. Виламовиц-Меллендорф в своем большом труде "Griechische Verskunst" подверг метрическому анализу все двенадцать стихотворений Месомеда, но не примкнул к похвальным отзывам своих предшественников, а высказался о Месомеде довольно иронически: "Все его творчество, вероятно, казалось в ту пору образцом нового стиля, — на : нас оно производит впечатление полного отсутствия стиля, подобно прозе его современников-софистов, которые, как Филострат в "Картинах", заимствуют у своих предшественников что попало".
Некоторые стихотворения Месомеда, найденные Горном, были снабжены нотными знаками и привлекли внимание музыковедов. Для историка литературы они интересны тем, что ярко отражают религиозный синкретизм II в. н. э. (см. "Гимн Солнцу" и "К природе") и дают указания на уровень астрономических знаний и техники (см. "Часы"). Кроме того, Месомед является единственным поэтом II века, от которого до нас дошли стихотворения лирического характера в собственном смысле слова.
Кроме приведенных ниже стихотворений, Месомеду принадлежат: небольшой "Гимн Исиде", "Часы" (короткий вариант), "Описание губки" (Месомед посылает ее в подарок своей возлюбленной), маленькое стихотворение "Лебедь" и басня "Комар".
ЗАГАДКА
(Разгадка — сфинкс)
ИЗОБРЕТЕНИЕ СТЕКЛА
ГИМН НЕМЕСИДЕ
К ПРИРОДЕ
ГИМН СОЛНЦУ
ЧАСЫ[8]
К АДРИАТИКЕ
ОППИАН
Поэт Оппиан жил во второй половине II в. н. э. В словаре Свиды ему приписывают три поэмы: "О псовой охоте", "О рыбной ловле", "О ловле птиц". Две первые дошли до нас, по-видимому, полностью, третья — в сухом прозаическом парафразе византийского писателя Евтекния. Вопрос о том, принадлежат ли все поэмы одному и тому же писателю, остается спорным; между поэмами "О псовой охоте" и "О рыбной ловле" заметна некоторая полемика — в первой занятие охотника характеризуется как дело трудное и опасное, а жизнь рыбака обрисована в идиллических тонах, во второй — наоборот: охотник всегда находится на твердой земле, а жизнь рыбака зависит от прихотей моря; имеются также параллельные эпизоды, которые могут быть истолкованы как заимствование. Однако более убедительных доказательств в пользу существования двух разных авторов этих поэм привести нельзя. Биографические сведения об Оппиане, данные Свидой, довольно интересны: его отец, крупный чиновник в Киликии, был изгнан из родного города при Антонине Пии, когда будущий поэт был ребенком. После того, как Антонина сменил у власти Марк Аврелий, юноша Оппиан написал поэму "О рыбной ловле" и посвятил ее новому императору и его сыну Коммоду, которым она настолько понравилась, что поэт, по преданию, получил по золотой монете за каждый стих и вместе с семьей вернулся на родину (см. ниже стихи о возвращении изгнанника). Умер Оппиан молодым, немногим старше 30 лет.
Интерес к миру животных и идеализация их "беспечальной" жизни характерны для поздней античной литературы и естественным образом вытекают из основного настроения культурных слоев населения и в Греции, и в Риме — разочарования в государственной и общественной деятельности и желания бежать от нее в нетронутую природу (ср. пролог к "Псовой охоте" Немесиана). Однако Оппиан не закрывает глаза на вражду, существующую и в мире животных (например, он описывает жестокие битвы между оленем и змеями, между полипом и муреной), и на трудности жизни охотников и рыбаков (см. отрывок "О ловле губок"). Обращение поэта к "стоику на престоле", Марку Аврелию, вполне закономерно: в обеих поэмах проводится мысль о незыблемости и целесообразности мирового порядка, восхваляются чувства дружбы и любви, а страсти, вражда и ревность сурово осуждаются. Временами заметно даже сентиментальное отношение к погибающим животным, противоречащее основной теме поэм.
Обе поэмы, особенно поэма "О рыбной ловле", местами слишком многослойны, а софистический прием введения речей и бесед между животными производит несколько комическое впечатление. Именно над этими подробностями подшучивает анонимный поэт ("Палатинская Антология", XVI, 311):
О ПСОВОЙ ОХОТЕ
О РЫБНОЙ ЛОВЛЕ
КВИНТ СМИРНСКИЙ
До нас не дошло биографических сведений о Квинте Смирнском, авторе большой поэмы "После Гомера", в 13 песнях; нет даже данных о времени его жизни: судя по его языку и метрике, можно предположить, что он жил не раньше IV и не позже V века. Сам он говорит о себе, что он "пас овец на лугах недалеко от Смирны" (XII, 310); однако профессия пастуха — обычный литературный маскарад; Квинт, несомненно, был человеком широко образованным, прекрасно знакомым и с поэмами Гомера, и, по всей вероятности, в какой-то мере с кикликами — а может быть, и с "Энеидой" — и притом не только по прозаическим эпитомам; если же предположить последнее, то следует признать Квинта за весьма талантливого поэта, сумевшего из сухих прозаических пересказов создать поэму, во многих своих частях имеющую значительные художественные достоинства. Однако едва ли дело обстоит так: наряду с удачными эпизодами налицо и сильная перегрузка чисто подражательными мотивами. Второе сведение, которое Квинт дает о себе, вероятно, соответствует истине — в своей поэме он не раз обнаруживает знакомство с географией Малой Азии.
Наиболее интересной стороной поэмы Квинта является ее идеология: хотя Квинт — очень усердный архаизатор, стремящийся как можно теснее и в строении стиха, и в описаниях, и в сравнениях примыкать к Гомеру, тем не менее новые представления об устройстве мира, о богах и о судьбе людей дают себя знать (см. беседу Нестора с Подалирием). В духе любовного эпиллия разработана история Париса и его первой жены Эноны, — наиболее удачная часть поэмы. Иначе, чем в примитивных версиях мифа об Ахилле, трактуется его смерть: он умирает не от стрелы, пущенной Парисом и попавшей ему в пяту, в единственное уязвимое место на его теле (сказочный мотив), а его убивает сам Аполлон за презрение к его приказу прекратить бой. Квинт охотно изображает психологические переживания, мысли и чувства, скрываемые тем или иным действующим лицом (см. описание мыслей Андромахи при похвальбе Пентесилеи).
Вся поэма окрашена в пессимистические тона, несвойственные поэмам Гомера.
ПОСЛЕ ГОМЕРА
I. АХИЛЛ И ПЕНТЕСИЛЕЯ
II. СМЕРТЬ АХИЛЛА
III. НЕСТОР И ПОДАЛИРИЙ
IV. ПАРИС И ЭНОНА
ТРИФИОДОР
О Трифиодоре, авторе поэмы "Взятие Илиона", известно только то, что он был уроженцем Египта. Временем его жизни принято считать V век н. э. По своему характеру его поэма близка поэме Квинта Смирнского, но отличается несколько большим реализмом. И у Гомера, и у Квинта Смирнского осада Трои длится уже очень долго (по установившейся традиции она продолжалась десять лет), но эти трудные годы ничем не отражаются на боеспособности греков и троянцев; только у Трифиодора изображено состояние и настроение обоих войск, потерявших своих лучших вождей, коней и оружие.
Наиболее интересной частью поэмы является описание перевозки деревянного коня и пышного празднества в Трое, пророчество Кассандры и спор Приама с ней. В описании зверств греков в ночь взятия города Трифиодор доходит до грубо натуралистических сцен.
ВЗЯТИЕ ИЛИОНА
I. ВСТУПЛЕНИЕ
II. ТРОЯНСКИЙ КОНЬ. СТЕНАНИЯ КАССАНДРЫ
КОЛЛУФ
О Коллуфе, авторе небольшой поэмы "Похищение Елены", краткие биографические сведения дает Свида; Коллуф был уроженцем Египта и жил в. конце V — начале VI века. По содержанию его поэма примыкает к древней киклической поэме "Киприи", известной нам лишь по прозаическим пересказам ее у мифографов; однако разработка темы Коллуфом носит не героико-эпический характер, она имеет большое сходство с эллинистическими эпиллиями и буколической поэзией, что ясно видно из трактовки образов Афродиты, Эротов и самого Париса. Возможно, что эта поэма скомпонована из двух эпиллиев — "Суд Париса" и само "Похищение", — слабо связанных между собой.
ПОХИЩЕНИЕ ЕЛЕНЫ
НОНН
О поэте Нонне нам известно лишь немногим больше, чем о других эпических поэтах, Квинте, Трифиодоре и Коллуфе; он был уроженцем Египта, о чем свидетельствует прилагаемый к нему в рукописях эпитет "Панопольский", и жил, по всей вероятности, в V в. н. э. Однако в его биографии имеется одна интересная подробность, делающая его фигуру в какой-то мере загадочной: уже в пожилом возрасте он стал христианским епископом: два произведения, дошедшие от него, по своей теме как будто диаметрально противоположны друг другу: во-первых, это — огромная мифологическая поэма (48 песен, более 20 000 стихов) "О Дионисе", излагающая весь цикл мифов об этом боге, начиная с его родословной (похищения Европы, прихода ее брата Кадма в Фивы, его женитьбы на Гармонии, дочери Ареса и Афродиты, рождения Семелы и т. д.) до его восхождения к богам на Олимп со своим новорожденным сыном Иакхом: во-вторых — стихотворное переложение (так называемый метафраз) христианского "Евангелия от Иоанна", из всех четырех канонических Евангелий наиболее близкого к мистическим учениям неоплатонизма и к гностицизму.
Эта противоположность тематики двух произведений Нонна, возможно, не так резка, как кажется на первый взгляд; близкое знакомство Нонна с культом Диониса не вызывает сомнений, но нельзя быть уверенным в его положительном отношении к этому культу, который, существуя уже около тысячи лет, был еще в IV, да и в V веке, наиболее упорным и сильным противником христианства; он имел свою систему символов, таинств и обрядов, а в эту позднюю эпоху — и свою философскую интерпретацию, тем более, что он сближался и с другими мистическими учениями, культами Митры, Кибелы, Сераписа, а также с неоплатонизмом. Вполне возможно, что Нонн был последователем дионисического культа и участником его мистерий, но, разочаровавшись в нем, перешел в христианство, привлеченный, однако, тоже не его моральным учением, а его мистико-гностическими моментами. В пользу такой гипотезы (насколько нам известно, еще никем доселе не высказанной), может говорить тот факт, что Дионис на протяжении всей поэмы выступает как бог, приносящий несчастье всем, с кем он соприкасается (сестра его матери, Агава, в вакхическом безумии убивает своего родного сына; опьяненные вином аттические крестьяне убивают первого винодела Икария, и его дочь Эригона кончает самоубийством); да и сам Дионис терпит ряд неудач (его побеждает фракийский Ликург; дочь Афродиты, красавица Бероя, достается не ему, а старику Посейдону; любимая им Ариадна превращается в камень при виде головы Горгоны во время битвы Диониса с Персеем и т. п.). Однако вопрос о цели и направленности поэмы Нонна чрезвычайно сложный и до нашего времени едва намеченный.
С литературной стороны поэма "О Дионисе", несмотря на растянутость и перегрузку мифологическим материалом, чрезвычайно интересна: в ней перекрещиваются разнообразнейшие литературные влияния и реминисценции: многие эпизоды (особенно описание похода Диониса в Индию и многочисленных сражений) непосредственно примыкают к Гомеру и являются наименее удачными частями поэмы; сильно дает себя знать и влияние эллинистической поэзии — в наличии небольших вставных элиллиев, в использовании малоизвестных местных мифов, в буколических и эротических сценах (например, встречается форма гимнов с повторяющимся рефреном), в введении лирических "плачей"; риторические приемы второй софистики тоже местами применяются в поэме (длинные ряды риторических вопросов, диатрибы с тезисами и опровержениями и т. д.); и даже юмористический момент "бурлески", в которой действующими лицами выступают боги, тоже не исключен из этого "пестрого творения", как называет свою поэму сам автор.
Нонн проводит в поэме очень сложную метрическую реформу классического эпического стиха — гексаметра, сильно ограничивая и регулируя расположение спондеев, что делает его стих благозвучным, но несколько однообразным.
На русский язык из поэмы Нонна переводились лишь немногие чисто мифологические отрывки; в данном сборнике памятников мы старались дать отрывки различного характера (трагического, лирического, шуточного), чтобы показать разнообразие мотивов, присущее поэме Нонна.
ПОЭМА О ДИОНИСЕ
I. МИРОВОЙ ПОЖАР И ПОТОП
II. АФРОДИТА ЗА ТКАЦКИМ СТАНКОМ
III. ОТЕЦ И ДОЧЬ
IV. ПЛАЧ КАДМА
V. СМЕРТЬ ЭРИГОНЫ
МУСЕЙ
О жизни Мусея, автора небольшой поэмы "Геро и Леандр", никаких данных не имеется, а датировка поэмы не раз служила предметом дискуссий; было время, когда ее относили к эпохе эллинизма, исходя из лирико-эротического характера фабулы, напоминающей эпиллии александрийских поэтов; весьма возможно, что этот сюжет действительно был разработан уже в эллинистической литературе, поскольку он упоминается у некоторых римских поэтов (в "Георгиках" Вергилия, III, 258-263, в "Фиваиде" Стация, VI, 542-547); а в "Героиды" Овидия включены письма Меандра к Геро и Геро к Леандру, причем они помещены непосредственно после писем Аконтия и Кидиппы, которые — как теперь подтверждено данными папирусных находок — примыкают к рассказу об этой молодой паре в "Началах" Каллимаха; однако в настоящее время никаких данных о существовании эллинистической поэмы о Геро и Леандре нет, а поэмы Мусея по ряду признаков (явное соблюдение правил строения стиха, соответствующих метрической системе Нонна, наличие некоторых поздних фразеологических оборотов) не может быть отнесена ко времени ранее V в. н. э. или даже VI в.
Поэма Мусея из всех поэм поздней эпохи пользуется наибольшей известностью; ее сюжет не раз подвергался обработке и в средние века и в новое время: более всего известны баллада Шиллера "Геро и Леандр" и драма Грильпарцера "Волны моря и любви".
На русский язык она была переведена В. В. Латышевым. В данном сборнике она дается в новом переводе М. Дриневич (под редакцией М. Грабарь-Пассек).
ГЕРО И ЛЕАНДР
ОРФИЧЕСКАЯ АРГОНАВТИКА
Миф о походе аргонавтов в Колхиду за золотым руном был не раз использован в античной литературе; уже в "Одиссее" упоминается "воспетый всеми корабль Арго"; этот же сюжет лег в основу "Медеи" Еврипида и нескольких греческих трагедий, не дошедших до нас; в эллинистическую эпоху ему посвятил большую поэму Аполлоний Родосский (III в. до н. э.), которую перевел на латинский язык Варрон Атацинский (I в. до н. э.); той же теме посвящена незаконченная поэма талантливого, рано умершего римского поэта Валерия Флакка (I в. н. э.). Дошедшая до нас "Орфическая Аргонавтика" является последним звеном в этой цепи; она относится, по ряду достаточно убедительных данных (лексике, метрике и т. п.), к IV или V в. н. э. и отличается от своих предшественниц некоторыми своеобразными чертами. Поэма написана не в третьем лице, что характерно для эпоса, а в форме воспоминаний мифического певца Орфея, который по преданию был участником похода аргонавтов; кроме этого, в ней отразились черты мистического орфического учения, (распространявшегося параллельно с христианством со II в. н. э. и вошедшего как составной элемент в синкретические культы этой эпохи. Однако наряду с некоторыми сказочно-мистическими образами (например, волшебный сад, жертвоприношение Гекате и усыпление змея, сторожащего руно), имеются эпизоды, написанные в реалистических тонах (например спуск Арго на воду), и, как во всех поэмах, созданных во время и после эллинистических эпиллиев и буколик, в нее внесен и элемент сентиментальный (например, Пелей у Хирона); напротив, любви Медеи к Ясону, которой уделялось большое внимание и у Аполлония Родосского, и у Валерия Флакка, орфическая аргонавтика касается очень бегло.
I. ВСТУПЛЕНИЕ
II. СПУСК АРГО НА ВОДУ
III. У ХИРОНА
IV. ПОХИЩЕНИЕ ЗОЛОТОГО РУНА
ВАЛЕРИЙ БАБРИЙ
Имя поэта-баснописца Валерия Бабрия — италийское. Стихи его написаны на греческом языке. Жил он, по-видимому, в восточных провинциях: отсюда его интерес к сирийскому и ливийскому происхождению басен. Время жизни его можно отнести приблизительно к началу II в. н. э.: II веком датируется папирус, сохранивший несколько его басен, а особенности стиха показывают, что он писал после Марциала, скончавшегося около 102 г. н. э. О жизни его ничего неизвестно: только по намеку в одной из его басен можно заключить, что ему как-то приходилось сталкиваться с вероломством арабских племен.
Бабрию принадлежит стихотворный пересказ басен Эзопа, выполненный холиямбом — обычным ритмом сатирических стихотворений. Переложение прозаических басен в стихи практиковалось издавна как школьное упражнение; Каллимах в III в. до н. э. впервые обратился для такого переложения к холиямбу; но басни Каллимаха не дошли до нас, а его продолжатели, если таковые и имелись, нам неизвестны. Материалом для бабриева пересказа служили широко распространенные сборники басен, которые были в ходу в грамматических и риторических школах. Трудно судить, какие мотивы содержались в образцах, какие — привнесены поэтом; можно лишь отметить ироническое отношение автора к традиционным образам олимпийских богов — отношение, характерное для сатирической литературы поздней античности. Из поэтов-баснописцев древности Бабрий едва ли не лучший. Живая простота его рассказа выгодно отличается от прозаизмов Федра и от напыщенности Авиана. Его язык легок и изящен, хотя и не свободен от латинизмов; его стих отделан почти до педантической правильности, в которой заметны первые признаки зарождающегося тонического стихосложения.
Басни Бабрия составляли десять книг. Они были изданы не сразу, а по крайней мере, в два приема: один раз с посвящением некоему Бранху, другой раз — сыну царя Александра. По-видимому, Александр — это какой-то мелкий царек на греческом Востоке (в Киликии?), а Бранх — его сын и ученик Бабрия. Первоначальное издание вскоре было вытеснено другим, сокращенным до двух книг и приспособленным дя школьного чтения: басни здесь расположены по алфавиту. первых слов и снабжены не слишком удачно присочиненными моралистическими концовками. Уцелела только первая книга и начало второй, всего 123 басни, (не считая 17 басен, известных из других источников.
Басни Бабрия имели шумный успех и сразу стали образцом для подражания. Интерес к нему продолжался вплоть до византийского времени. Басни перекладывались гексаметрами, дистихами и чистыми ямбами, вновь переделывались в прозу, переводились на латинский язык. Некоторые из этих парафраз дошли до нас и дают частичное представление о несохранившихся баснях Бабрия.
ПРОЛОГ К ПЕРВОЙ КНИГЕ
8. АРАБ И ВЕРБЛЮД
15. АФИНЯНИН И ФИВАНЕЦ
Фиванец и афинянин, в пути встретясь,
Шли вместе, разговаривая друг с другом.
Текла непринужденно и легко речь их,
Покамест о героях не зашли споры.
Фиванец говорил: "Алкмены сын — лучший
Среди людей — в былом, среди богов — ныне".
Афинянин твердил: "Тесей стократ выше,
И с большим правом мы его зовем богом:
Ведь никогда он не был, как Геракл, в рабстве".
И переспорил: был он говорун ловкий.
Фиванец, хоть не мастер был вести споры,
С мужицкой остротой ему в ответ молвил:
"Твоя взяла; ну что ж, пускай кипит гневом
Тесей на нас, Геракл на вас: кому хуже?"
20. ПОГОНЩИК И ГЕРАКЛ
25. ЗАЙЦЫ И ЛЯГУШКИ
37. ТЕЛЕНОК И БЫК
49. БАТРАК И ТИХА
60. МЫШЬ, ПОПАВШАЯ В ГОРШОК
65. ЖУРАВЛЬ И ПАВЛИН
70. БРАКИ БОГОВ
74. ЧЕЛОВЕК, ЛОШАДЬ, БЫК И СОБАКА
75. НЕУМЕЛЫЙ ВРАЧ
97. ЛЕВ И БЫК
ПРОЛОГ КО ВТОРОЙ КНИГЕ
109. РАК И ЕГО МАТЬ
119. СТАТУЯ ГЕРМЕСА
ГРЕЧЕСКАЯ ЭПИГРАММА II-V веков
Не кажется ли нам, что мы еще в живых,
Мы, эллины, упав под тяжестью невзгод
И жизни видимость считая бытием?
Иль мы еще живем, а жизнь уже мертва?
(X. 82, пер. Ю. Шульца).
Период II-V веков для жанра эпиграммы не был однородным. Жившие в начале этого периода Дионисий Родосский, Безантин, Птолемей и другие поэты оставили сравнительно небольшое эпиграмматическое наследие. Из поэтов II века наибольшее число эпиграмм дошло до нас под именем Лукиана (около 50). Но несомненно крупнейшим поэтом-эпиграмматистом данного периода был Паллад (около 360 — между 430 и 440 гг.). С именем этого последнего "языческого" поэта-эпиграмматиста связан поздний расцвет античной эпиграммы. Паллад был школьным учителем грамматики, бедствовал всю жизнь и лишь на склоне лет поступил на государственную службу. Должность мелкого чиновника, которую мог получить поэт, избавляла его от нищеты.
Вместе с эпиграммами других греческих поэтов произведения Паллада сохранились в составе "Палатинской Антологии" — огромного свода эпиграмматической поэзии, более чем за тысячу лет, в 16 книгах, не считая "Приложений" (appendices, сокращенно App.). В "Палатинской Антологии" около 150 эпиграмм Паллада. В них он предстает перед нами сторонником гибнущей эллинской культуры. К христианству он относится отрицательно. События, связанные с эдиктом Феодосия I (388 г.), обрекавшего на разрушение храмы и статуи древних богов, убийство толпой фанатиков-христиан женщины-философа Ипатии (415 г.), к кружку которой принадлежал Паллад, — все это вызывает глубокую печаль поэта.
По своим философским взглядам Паллад-эклектик, но мотивы эпикуреизма, этой "истинной философии Римской империи", занимают у него особое место. Поэт часто сетует на враждебность Судьбы. По его словам, даже само Счастье стало "несчастным" в его время (IX, 181). Но поэт также завет к тому, чтобы наперекор печальному жребию "радость в душе ощутить".
Все 150 эпиграмм Паллада можно, пожалуй, разделить на три большие группы: 1) эпиграммы описательные, 2) увещательные, 3) сатирические. Паллад — блестящий мастер главным образом сатирической эпиграммы: его стихи — вершина античного эпиграмматического творчества. Современники дали ему прозвище "Метеор", т. е. "Высокий", "Выдающийся".
Ряд сатирических эпиграмм Паллада посвящен грамматике и грамматикам. Во многих из них он ополчается на женщин: его знаменитое двустишие (XI, 381) Проспер Мериме взял эпиграфом к новелле "Кармен". Во многих эпиграммах поэт обрушивается на своих идейных противников (Гессия, Фемистия). Он высмеивает, монашество, порицает богатство и алчность богачей, прославляет умеренность и скромность. Необычайно трогательная эпиграмма (IX, 400) посвящена Ипатии:
Оценивая роль Паллада в истории греческой эпиграммы, можно согласиться с мнением И. Ирмшера ("Паллад", "Византийский временник", т. XI, стр. 270), что Паллад "заново открыл для своей эпохи эпиграмму... и подготовил расцвет этого жанра в период Юстиниана". Этот расцвет связан уже с именами Павла Силенциария и Агафия из Мирины.
ДИОНИСИЙ РОДОССКИЙ
ДИОГЕН ЛАЭРТСКИЙ
1 (App., IV, 46)
2 (App., V. 38)
ФИЛОСТРАТ
НА ИЗОБРАЖЕНИЕ РАНЕНОГО ТЕ́ЛЕФА
ИМПЕРАТОР ЮЛИАН
ОРГАН (IX, 365)
ОРАКУЛ АПОЛЛОНА ПИФИЙСКОГО ВРАЧУ ОРИБАСИЮ[119]
ФЕОН АЛЕКСАНДРИЙСКИЙ
ПАЛЛАД
1 (V, 257)
2 (VII, 610)
3 (VII, 687)
4 (VII, 688)
5 (IX, 5)
6 (IX, 119)
7 (IX, 134-135)
Ныне прощайте, Судьба и Надежда: я выбрал дорогу.
Ваших услад мне уже не изведать. Уйдите же обе,
Вы, кто повинны бесспорно во многих людских заблужденьях.
Фантасмагории нам вы внушаете ложные, словно
Призраки сна, уверяя, что все наяву совершится.
Сгинь же, презренная дева, виновница мук! Уходите
Обе! Не мною играйте, — другими, кто явится после:
Кто и не ведает вовсе, о чем ему следует думать.
Счастье для каждого здесь — несомненно обман, ибо счастье
Слово пустое; вернее — ты в мире его и не сыщешь.
8 (IX, 169)
9 (IX, 174)
10 (IX, 180)
11 (IX, 182)
12 (X, 48)
13 (X, 51)
14 (X, 55)
15 (X, 60)
16 (X, 62)
17 (X, 63)
18 (Χ, 73)
19 (X, 75)
20 (X, 77)
21 (X, 78)
МАРИАН СХОЛАСТИК
1. НА СОФИАНСКИЙ ДВОРЕЦ[127]
2. НА ПРИГОРОД АМАСИИ, НАЗЫВАЕМЫЙ "ЭРОТ"[128]
3. НА УВЕНЧАННОГО ЭРОТА
НЕИЗВЕСТНЫЙ
ПЛУТАРХУ
ПАВЕЛ СИЛЕНЦИАРИЙ
Поэт эпохи Юстиниана I (527-56.5 гг.), Павел Силенциарий служил при дворе "примикирием императорских силенциариев", т. е. начальником целого штата придворных, водворявших молчание по пути следования императора.
В "Палатинской Антологии" Павел Силенциарий представлен 80 эпиграммами, большей частью эротического содержания и крупным (в 190 стихов) стихотворением "На Пифийские горячие источники". Он же является автором стихотворного описания (в гексаметрах) храма святой Софии, восстановленного после землетрясения 557 года.
Современник Павла Силенциария, поэт и историк Агафий, известный еще под именем "Схоластика", что в те времена значило — адвокат, говорит о нем следующее:
"Он, состоя примикирием императорских силенциариев, украшенный славою своего рода и унаследовав от предков большое богатство, много уделял времени науке и красноречию, и этим еще более прославлялся и украшался. И написал он много и других поэтических произведений, достойных памяти и похвалы. Написанное же им о храме представляется мне сделанным с наибольшим старанием и искусством, поскольку и тема наиболее увлекательна". ("О царствовании Юстиниана", V, 9; перевод М. В. Левченко).
Приводимое ниже стихотворение "На Пифийские горячие источники" интересно как свидетельство о естественнонаучных представлениях той эпохи; оно перекликается с целым рядом более ранних эпиграмм, посвященных различным источникам, в том числе и целебным. Оно говорит о большой (начитанности Павла. Много сведений, сообщаемых им, мы находим в трудах Аристотеля, Павсания, Страбона, Диодора, а также Плиния, Витрувия, Сенеки и других авторов, касавшихся в своих трудах вопросов естественной истории.
НА ПИФИЙСКИЕ ГОРЯЧИЕ ИСТОЧНИКИ*[130]
РИМСКАЯ ПОЭЗИЯ
НЕМЕСИАН
Эпический поэт Немесиан жил во второй половине III в. н. э. Его имя упоминается только у Флавия Вописка, одного из "Писателей истории императоров". В кратком жизнеописании Нумериаиа, сына императора Кара, Вописк говорит, что Нумериан пользовался славой оратора, и считался настолько хорошим поэтом, что "состязался с Олимпием Немесианом, который написал поэмы о рыбной ловле, о псовой охоте и о мореплавании и блистал, увенчанный многими венками". Несмотря на то, что в рукописях первое имя Немесиана — не Олимпий, а Аверий, предполагают, что это одно и то же лицо.
Из упомянутых Вописком поэм Немесиана до нас дошло только начало (первые 325 стихов) поэмы "О псовой охоте", из которой наиболее интересно вступление. Здесь поэт, отказываясь от воспевания мифологических героев, призывает всех, кто утомлен бурями общественной жизни, последовать за ним в лесные чащи и насладиться охотой. Немесиан называет свою тему новой и нетронутой, но с этим никак нельзя согласиться: она было популярна еще во времена Ксенофонта (IV в. до н. э.), и ей уже были посвящены на латинском языке — поэма Граттия (I в. н. э.), на греческом — Оппиана (II в. н. э.). Поэму Немесиана можно точно датировать: она посвящена Нумериану и его брату Карину, сыновьям Кара, ставшим правителями в 282 г. после смерти отца; но уже через год Нумериан погиб, а еще через год и второй сын Кара, Карин, был разбит Диоклетианом.
Немесиану приписываются еще четыре буколические стихотворения (эклоги), помещенные в рукописях XV и XVI веков непосредственно после эклог Кальпурния, буколического поэта времени Нерона. Прежде их считали тоже принадлежащими Кальпурнию, но по метрике и лексике эти стихи значительно отличаются от стихов Кальпурния (со времени Нерона прошло двести лет), по художественным же достоинствам — несколько выше их и не переполнены безмерной лестью по адресу "власть имущих", как стихотворения Кальпурния. Тематика эклог, как обычно у буколических поэтов, однообразна; идиллии Феокрита использованы Немесианом больше, чем "Буколики" Вергилия. Наиболее удачной можно считать третью эклогу, описывающую сбор винограда Дионисом и его спутниками сатирами.
О ПСОВОЙ ОХОТЕ
ВСТУПЛЕНИЕ
ЭКЛОГА III
АВСОНИЙ
Децим Магн Авсоний родился в начале IV в. н. э. в Бурдигале (Бордо), где отец его был врачом. Свое образование он получил сперва в родном городе, потом в университете в Толозе, потом вновь в Бурдигале. Здесь, в родном городе, будучи уже профессором, он преподавал в течение 37 лет грамматику и риторику и пользовался настолько большим успехом, что в 364 г. император Валентиан вызвал его в Трир и назначил воспитателем своего сына и наследника Грациана. Двадцатилетняя придворная служба Авсония была весьма удачной, он сопровождал Валентиана в походе против аламаннов, а в правление Грациана управлял вместе со своим сыном: Гесперием сперва Галлией, потом Италией, Иллирией и Африкой. После убийства Грациана в 383 г. Авсоний вернулся в Бордо и прожил там еще около десяти лет. Год смерти его точно неизвестен.
Произведения Авсония очень разнообразны и в то же время однообразны — в них видны огромные версификаторские способности без глубокого поэтического дарования. Авсоний свободно владеет различными размерами и охотно играет ими, меняя их несколько раз в одном и том же цикле стихотворений.
До нас дошло много его произведений: эпипраммы, письма в стихах и прозе, небольшая эпическая поэма "Мозелла", описывающая его путешествие по притоку Рейна (теперь Мозелю), и различные риторические шуточные стихотворения, которые он назвал греческим термином "technopaignion" ("Шутки мастерства"). Сохранился и забавный образец так называемой: "лоскутной" поэзии: "Свадебное торжество", целиком составленное из полустиший "Энеиды" Вергилия.
МОЗЕЛЛА
РОЗЫ[172]
ИЗ ЦИКЛА "ПРЕПОДАВАТЕЛИ"
ВСТУПЛЕНИЕ
4. АТТИЙ ПАТЕРА. РИТОР
16. ЭЛИЙ МАГН АРБОРИЙ, РИТОР В ТОЛОЗЕ
22. ВИКТОРИЙ, ПОМОЩНИК ПРЕПОДАВАТЕЛЯ ИЛИ ПРОСХОЛ
ЗАКЛЮЧЕНИЕ
ИЗ ЦИКЛА "КРУГЛЫЙ ДЕНЬ"
1. ПРОБУЖДЕНИЕ
7. К РАБУ-СКОРОПИСЦУ
8. СНЫ
ГРИФ О ЧИСЛЕ ТРИ[189]
ЭПИГРАММЫ
33. СКУЛЬПТУРНАЯ ГРУППА: "СЛУЧАЙНОСТЬ" И "РАСКАЯНИЕ"[232]
34. К ГАЛЛЕ, УЖЕ СТАРЕЮЩЕЙ ДЕВУШКЕ
65. ЛАИСА, ПОСВЯЩАЮЩАЯ ЗЕРКАЛО ВЕНЕРЕ[233]
О МЕДНОЙ ТЕЛКЕ МИРОНА[234]
ИЗ ЦИКЛА "БИССУЛА"
ЖИВОПИСЦУ О ПОРТРЕТЕ БИССУЛЫ
ИЗ ЦИКЛА "ТЕХНОПЕГНИОН"
12. ВОПРОСЫ И ОТВЕТЫ
6. ДЕСЯТЬ СЕДЬМИЦ ЖИЗНИ
СТИХИ, КОНЧАЮЩИЕСЯ И НАЧИНАЮЩИЕСЯ ОДИНАКОВЫМИ ОДНОСЛОЖНЫМИ СЛОВАМИ
КЛАВДИАН
Последним замечательным поэтом позднего периода римской литературы является Клавдий Клавдиан. Он был уроженцем Александрии, и родным языком его был греческий; до нас дошли отрывки его поэмы на греческом языке ("Гигантомахия") и несколько эпиграмм. По-видимому, он рано переехал в Италию, и с этих пор его судьба тесно связана с судьбой Западной римской империи. Он стал придворным поэтом при императоре Гонории и пользовался покровительством фактического правителя Западной империи, вандала Стилихона, императорского опекуна. Год рождения Клавдиана неизвестен: самое раннее его стихотворение относится к 395 г., самое позднее — к 404 г. По всей вероятности, Клавдиан погиб в 404 г., когда Стилихон был низвергнут.
Главную часть литературного наследия Клавдиана составляют стихотворные панегирики в честь разных лиц и инвективы против государственных деятелей Восточной римской империи (Евтропия и Руфина). Несмотря на прекрасно построенный звучный стих, ни панегирики, ни поздравительные стихотворения не имеют больших художественных достоинств, а инвектива против Руфина, временщика при дворе восточно-римского императора Аркадия (родного брата Гонория), убитого в 397 г., производит неприятное впечатление своими издевками над уже мертвым врагом.
Из эпической поэмы "О войне с Гильдоном", носившей тоже политический характер, сохранилось только начало (Гильдон был наместником Африки, препятствовавшим подвозу хлеба в Рим). Более ценна с литературной точки зрения мифологическая поэма "Похищение. Прозерпины", в которой есть подлинно художественные места, например изображение царства мертвых в речи Плутона, обращенной к рыдающей девушке; это — как бы "гимн смерти", носящий на себе печать безысходного пессимизма, который не мог не охватить умы тех, кто видел своими глазами надвигающуюся гибель Рима.
До нас дошло еще несколько небольших стихотворений Клавдиана, напоминающих "Сильвы" Стация, и эпиграммы.
ПОХИЩЕНИЕ ПРОЗЕРПИНЫ
I. ЖАЛОБЫ ПРОЗЕРПИНЫ
II. РЕЧЬ ЮПИТЕРА
МАГНИТ
ГАЛЛЬСКИЕ МУЛЫ
О СТАРЦЕ, НИКОГДА НЕ ПОКИДАВШЕМ ОКРЕСТНОСТЕЙ ВЕРОНЫ
РУТИЛИЙ НАМАЦИАН
Клавдий Рутилий Намациан происходил из знатного галльского рода и владел в Галлии большими поместьями. Жил он в Риме и занимал высокие придворные посты. В 416 г. ему пришлось покинуть столицу и вернуться на родину, чтобы его имения не были захвачены вторгнувшимися в Галлию вестготами.
Эта поездка была описана им в поэме "О своем возвращении" в двух книгах, сохранившихся неполностью. Дороги в Италии были в ту пору небезопасны, и Рутилию пришлось долго ехать морем на небольшом судне, с частыми остановками у берегов; это дало ему возможность ознакомиться с прибрежными местностями, и он приводит в поэме интересные зарисовки ландшафтов. Особенно сильное и тяжелое впечатление произвели на него печальные картины разорения и запустения италийских берегов: со времени нашествия Алариха прошло только восемь лет, и Рутилий повсюду видел разрушенные дома, храмы и мосты, опустошенные поля.
Но это не мешало ему надеяться на лучшее будущее великого города (I, 121-122). Рутилий — поклонник Рима и его доблестного прошлого; он питает ярую ненависть ко всем другим народам и ко всему, что враждебно Риму. Так, он ненавидит готов, с которыми римляне были вынуждены вести постоянные переговоры; руководил этими переговорами Стилихон, всесильный правитель Западной римской империи при императоре Гонории, и за это Рутилий гневно называет Стилихона, к этому времени уже казненного, "предателем государства" (II, 42). Не менее страстно ненавидит он евреев и христиан: убежденный и даже фанатичный язычник, он верит, что Риму всегда покровительствовали древние боги, оградившие его от врагов Альпами и Апеннинами.
Рутилий — последний поклонник древнеримской доблести, воплощенной в республике; но главным предметом его преклонения является сам "вечный город".
О СВОЕМ ВОЗВРАЩЕНИИ
I. ПРОЩАНИЕ С РИМОМ
II. ЗОЛОТО И ЖЕЛЕЗО
III. СОЛОНЧАК
IV. ОПИСАНИЕ ИТАЛИИ
ДИСТИХИ "KATOHA"
Уже в греческой литературе создалась особая литературная форма — "гномы", краткие моральные сентенции в стихотворной форме, по большей части в одном или нескольких элегических дистихах. В латинской литературе этот жанр представлен сборником дистихов, дающих ясное представление о моральных взглядах среднего обывателя в поздней империи. Имя Катона присоединено к сборнику произвольно, по-видимому, ввиду того, что имя обоих Катонов (позднее время уже ясно не различало их) стало ходячим обозначением для строгого моралиста.
Точно определить время составления сборника не удалось, но известно, что в IV в. н. э. он уже существовал. Хотя предписания христианской морали в нем ничуть не отразились, он пользовался большим успехом в средневековых школах и дошел до нас не только во множестве латинских рукописей, но и в переводах на старофранцузский, древнеанглийский и другие языки и даже малоизвестные диалекты.
Сборник разделен на четыре книги (в двух рукописях имеется еще "Приложение"), но по содержанию дистихи не сгруппированы; общие мысли о мире, жизни и смерти даны вперемежку с чисто практическими сентенциями. Отличительное качество всего сборника — скептицизм, рационализм и сухая мораль житейского благоразумия.
ДИСТИХИ
I. ЖИЗНЬ, СМЕРТЬ, СУДЬБА
II. ОТНОШЕНИЕ К ЛЮДЯМ
III. ЛИЧНАЯ И СЕМЕЙНАЯ МОРАЛЬ
IV. ЗАКЛЮЧЕНИЕ
IV, 49
ЭПИТАФИЯ МИМА ВИТАЛИСА, СЫНА КАТОНА
ПОЭТЫ "ЛАТИНСКОЙ АНТОЛОГИИ"
Заглавие этого раздела — условное. Античность не оставила нам такого полного и систематизированного свода латинской "легкой" поэзии", каким в греческой литературе является известная Палатинская Антология. Латинские эпиграммы, рассеянные по множеству рукописных сборников, были собраны воедино лишь учеными нового времени. Это собрание и принято называть "Латинской антологией". Ядро ее образует так называемый Салмазиевский сборник — открытая в 1615 г. французским филологом Клавдием Салмазием неполная копия обширного свода мелких стихотворений, составленного в начале VI в. н. э. в Африке, при дворе вандальских королей. В значительной части этот сборник состоит из стихов африканских поэтов вандальского времени во главе с талантливым версификатором Луксорием. Но в нем немало также произведений предшествующих веков. Впрочем, датировка отдельных стихотворений Антологии сплошь и рядом представляет непреодолимые трудности.
Эпиграмма была едва ли не самым популярным поэтическим жанром античности. Малый объем, привычные темы и приемы, а также превосходные образцы в греческой поэзии способствовали широкому распространению эпиграмматического творчества. Поэтому эпиграмма быстро стала достоянием дилетантов, имена которых не сохранились в истории литературы. Отсюда обилие безымянных произведений в Антологии. Но даже наличие имени автора редко что-нибудь дает для понимания стихотворений. Так, мы знаем, что поэт Анний Флор был придворным императора Адриана, обменивался с ним шутливыми стишками; может быть, этот Флор и историк Флор являются одним и тем же лицом. Поэт Тибериан, вероятно, тождествен с Тиберианом, крупным провинциальным чиновником, который в 335 г. был наместником Галлии. "Брату Пентадию" посвятил одно из своих сочинений знаменитый Лактанций, христианский писатель конца III — начала IV в. н. э., но нет уверенности, что этот Пентадий и поэт Антологии — одно и то же лицо. Странствующим ритором был Веспа, учеными грамматиками — Симфосий и "Двенадцать мудрецов" с их звучными именами. Вот все, что мы знаем о представленных здесь поэтах. Тукциан, Региан, Модестин, Сульпиций Луперк и многие другие остаются для нас только именами.
Состав "Латинской антологии" пестр и разнообразен. Наряду с обычными краткими эпиграммами в нее входят довольно обширные лирические стихотворения и целые поэмы. Содержание большей части этих стихотворений традиционно: это стихи на случай, разработки мифологических и любовных тем. Поэты упадка подражали поэтам расцвета, и лишь местами в их гладких стихотворных упражнениях угадываются следы породившей их эпохи. Таковы анонимные эпиграммы о разорении древних храмов и библиотек. Такова "Хвала Солнцу", в которой отразился культ Непобедимого Солнца, пользовавшийся широким распространением в империи, особенно при Северах. Таково чувство красоты природы в "Ночном празднестве Венеры" и в стихах Тибериана — чувство, незнакомое классической поре древности. Таково ироническое отношение к традиционным формам — героикомическая поэма Веспы — и поиски нового материала для поэтической обработки — сборник загадок Симфосия. Таков интерес к сложным стихотворным экспериментам: "змеиные стихи" с повторяющимися полустишиями, "анациклические стихи", которые можно читать от начала к концу и от конца к началу, стихотворение о Пасифае, составленное из строк всех размеров, какие встречаются в произведениях Горация, и т. д.
В этих небольших стихотворениях явственнее, чем где-нибудь, выступают характерные черты поэзии поздней античности: с одной стороны, упадок самостоятельного творческого духа, и, с другой стороны, замечательное мастерство использования классического наследия.[279]
ВСТУПЛЕНИЕ[280]
ХВАЛА СОЛНЦУ[281]
ХВАЛА ЛУНЕ[285]
ХВАЛА ОКЕАНУ[287]
НОЧНОЕ ПРАЗДНЕСТВО ВЕНЕРЫ[288]
ТУКЦИАН[294]
ПЕНТАДИЙ
О ПРИХОДЕ ВЕСНЫ[295]
НАРЦИСС[296]
МОГИЛА АЦИДА[297]
ХРИСОКОМА[298]
О ЖЕНСКОЙ ВЕРНОСТИ[299]
МОДЕСТИН
СПЯЩИЙ АМУР[300]
РЕГИАН
КУПАНЬЯ В БАЙЯХ[301]
ПРЕКРАСНЫЙ ЛУГ[302]
ЛИНДИН
О ВОЗРАСТЕ[303]
ФЛОР
О ТОМ, КАКОВА ЖИЗНЬ[304]
ЭПИГРАММА ФЛОРА НА ИМПЕРАТОРА АДРИАНА
ОТВЕТ ИМПЕРАТОРА АДРИАНА ФЛОРУ
ВЕСПА
ПРЕНИЕ ПЕКАРЯ С ПОВАРОМ[305]
ТИБЕРИАН[319]
СУЛЬПИЦИЙ ЛУПЕРК СЕРВАСИЙ МЛАДШИЙ
О ТЛЕННОСТИ[320]
СИМФОСИЙ
ЗАГАДКИ[321]
1. ГРИФЕЛЬ[322]
11. РЕКА И РЫБЫ
13. ЛАДЬЯ
14. ЦЫПЛЕНОК В ЯЙЦЕ
15, КНИЖНЫЙ ЧЕРВЬ
25. МЫШЬ[323]
37. МУЛ.
38. ТИГР[324]
48. МИРРА[325]
49. СЛОНОВАЯ КОСТЬ
53. ЛОЗА
69. ЗЕРКАЛО
70. КЛЕПСИДРА[326]
77. КОЛЕСА
89. БАНЯ[327]
91. ДЕНЬГИ
99. СОН
ВАРИАЦИИ ДВЕНАДЦАТИ МУДРЕЦОВ НА ТЕМУ ЭПИТАФИИ ВЕРГИЛИЯ[328]
ТЕМА
ВАРИАЦИИ
АСКЛЕПИАДИЙ
ЕВСФЕНИЙ
ПОМПИЛИАН
МАКСИМИН
ВИТАЛИС
ВАСИЛИЙ
АСМЕНИЙ
ВОМАНИЙ
ЕВФОРБИЙ
ЮЛИАН
ГИЛАСИЙ
ПАЛЛАДИЙ
ЛУКСОРИЙ
О САДЕ, ГДЕ БЫЛИ ПОСАЖЕНЫ ВСЕ ЛЕКАРСТВЕННЫЕ ТРАВЫ[329]
ПОХВАЛА САДУ ЕВГЕЦИЯ[330]
Сад, где легкой стопой текут Напей,
Где дриады шумят зеленым сонмом,
Где Диана царит средь нимф прекрасных;
Где Венера таит красы сверканье,
Где усталый Амур, колчан повесив,
Вольный, снова готов зажечь пожары,
Ацидальские где резвятся девы;
Там зеленой красы всегда обилье,
Там весны аромат струят амомы[331],
Там кристальные льет источник струи
И по лону из мха играя мчится,
Дивно птицы поют, журчанью вторя.
... ... ...... ... ... ... ...
Тирских всех городов любая слава
Пред таким уголком склонись покорно.
О РУЧНОМ ВЕПРЕ, ВСКОРМЛЕННОМ ПРИ ОБЕДЕННОМ ЗАЛЕ[332]
НА ПЬЯНИЦУ, КОТОРЫЙ НИЧЕГО НЕ ЕЛ, А ТОЛЬКО ПИЛ[333]
НА ПОДАГРИКА, УВЛЕКАЮЩЕГОСЯ ОХОТОЙ[334]
НА СЛЕПЦА, КОТОРЫЙ ОЩУПЬЮ УЗНАВАЛ КРАСИВЫХ ЖЕНЩИН[335]
О ЖЕНЩИНЕ ПО ИМЕНИ МАРИНА[336]
О САРКОФАГЕ, УКРАШЕННОМ НЕПРИСТОЙНЫМИ ИЗОБРАЖЕНИЯМИ[337]
НЕИЗВЕСТНЫЕ ПОЭТЫ
ИЗРЕЧЕНИЯ СЕМИ МУДРЕЦОВ[338], ИЗЛОЖЕННЫЕ СЕМЬЮ СТИХОТВОРНЫМИ РАЗМЕРАМИ
БИАНТ ПРИЕНСКИЙ
ПИТТАК МИТИЛЕНСКИЙ
КЛЕОБУЛ ЛИНДСКИЙ
ПЕРИАНДР КОРИНФСКИЙ
СОЛОН АФИНСКИЙ
ХИЛОН СПАРТАНСКИЙ
СКИФ АНАХАРСИС
ПЕСНЯ ГРЕБЦОВ[339]
ХРАМ ВЕНЕРЫ, РАЗРУШЕННЫЙ ДЛЯ ПОСТРОЙКИ СТЕН[341]
БИБЛИОТЕКА, ПРЕВРАЩЕННАЯ В ОБЕДЕННЫЙ ЗАЛ[342]
ВОДОНАЛИВНОЕ КОЛЕСО[343]
НА ЧЕЛОВЕКА, КОТОРЫЙ САМ СЕБЕ МОЛОЛ МУКУ[344]
ВЛЮБЛЕННЫЙ АМУР[345]
К ДУЛЬЦИИ[347]
ОТКАЗ ОТ СЕРЬЕЗНОЙ ПОЭЗИИ[348]
СОН ПЬЯНИЦЫ[349]
ГРОЗДЬ[350]
КНИГИ ЭНЕИДЫ, СЪЕДЕННЫЕ ОСЛОМ[351]
КЕНТАВР ХИРОН[352]
ПАСИФАЯ[353]
АНАЦИКЛИЧЕСКИЕ СТИХИ[357]
ЗМЕИНЫЕ СТИХИ[358]
СУД ПАРИСА
ГЕРО И ЛЕАНДР
ДОЛОН И АХИЛЛ
НИС И ЭВРИАЛ
К АПОЛЛОНУ И К ЧИТАТЕЛЮ
ЭПИТАФИЯ
"ПТИЦА ФЕНИКС"
Небольшая поэма (эпиллий) "Птица Феникс" написана неизвестным автором, вероятно, в IV веке. Необычайно популярная в эпоху средних веков, она дошла до нас в нескольких рукописных списках, древнейший из которых относится к VIII веку. В большинстве манускриптов она приписывается христианскому проповеднику Лактанцию (III-IV века), автору "Божественных наставлений", однако его авторство сомнительно. Уже Э. Беренс, поместивший этот эпиллий в III томе своих "Малых латинских поэтов", отметил, что поэма в целом чужда христианскому мировоззрению. И хотя элементы христианских представлений проступают в заключительных дистихах поэмы, ее языческая сущность сказывается прежде всего в том, что Феникс — птица, посвященная в таинства Феба, языческого бога солнца, культ которого был особенно широко распространен в последние века существования Римской империи (сравни "Хвалу Солнцу" неизвестного автора). Свидетельство Григория Турского (540-594 гг.), подтверждающее авторство Лактанция, Беренс относит к другой, не сохранившейся поэме на тот же сюжет, ибо в ряде мест изложение Григория Турского не согласуется с дошедшей до нас поэмой "Птица Феникс". Поэма написана элегическим дистихом.
ПТИЦА ФЕНИКС
ЭПИГРАФИЧЕСКИЕ СТИХОТВОРЕНИЯ
Латинские эпиграфические стихотворения, сохранившиеся на каменных плитах, на стенах домов, на предметах утвари и т. д., составляют особый вид литературного жанра, крупнейшим представителем которого в Риме был Марциал. Это либо посвятительные надписи божествам или живым людям, либо надгробные надписи, либо надписи на предметах хозяйственного обихода (ложках, тарелках и т. п.). Особого вида надписи — стихи на стенах.
Стихотворных надписей времен республик"! сохранилось сравнительно мало. Надписи, помещенные в настоящем сборнике, относятся к императорскому времени, но точная датировка их в большинстве случаев затруднительна. Надгробные надписи обычно составлялись по шаблонам, и поэтому, даже при возможности сколько-нибудь точной : их датировки, все-таки нельзя решить, к какому времени восходит тот или другой шаблон. Но есть и такие эпитафии, которые составлены применительно к определенному случаю. Такие надписи (ср., например, надгробие Непоту или эпитафию коню императора Адриана) наиболее интересны, как по содержанию, так и по своим поэтическим достоинствам. Авторов надписей мы не знаем, но некоторые из них сочинены людьми, несомненно обладавшими подлинным поэтическим дарованием.
ПОСВЯТИТЕЛЬНЫЕ НАДПИСИ
Гению божества Приапа сильного, мощного, непобедимого Юлий Агафемер, отпущенник Августа старанием друзей по внушению сна.
НАДГРОБНЫЕ НАДПИСИ
10[380]
11[381]
12[382]
13[383]
14[384]
15[385]
16[386]
17[387]
18[388]
19[389]
20[390]
АВИАН
"Когда я колебался, превосходнейший Феодосий, какому роду литературы доверить память о моем имени, пришел мне на ум басенный слог: ведь басни не чуждаются изящного вымысла, не обременяют непременным правдоподобием. В самом деле, кто мог бы говорить с тобою о риторике или о поэзии, если и в том и в другом ты превосходишь афинян греческой ученостью, а чистотою латинского языка — римлян? Итак, узнай же, что моим предводителем в избранном предмете был Эзоп, который по внушению оракула дельфийского Аполлона первый начал забавными выдумками утверждать образцы должного. Эти басни в качестве примера. вставил Сократ в свои божественные поучения, и приспособил к своим стихам Флакк, потому что в этих баснях под видом отвлеченных шуток скрывается жизненное содержание. Бабрий переложил их греческими ямбами и сжал в двух томах, а Федр развернул некоторые из них на пять книжек. Из них-то я и собрал сорок две басни в одну книгу и издал, попытавшись изъяснить элегическими стихами то, что было изложено грубой латынью. И вот, перед тобой сочинение, которое может потешить твою душу, навострить разум, разогнать тревогу и безо всякого риска раскрыть тебе весь порядок жизни. Я наделил деревья речью, заставил диких зверей ревом (разговаривать с людьми, пернатых — спорить, животных — смеяться: все для того, чтобы каждый мог получить нужный ему ответ хотя бы от бессловесных тварей. [Прощай.]"
Таково предисловие Авиана к сборнику его басен. Оно нуждается в пояснении. "Грубая латынь", послужившая материалом для стихов Авиана, — это, по-видимому, сочинение Юлия Тициана, ритора III в., который перевел басни Бабрия латинской прозой. Действительно, почти все басни Авиана имеют параллели в книге Бабрия; единичные исключения объясняются тем, что сборник Бабрия дошел до нас неполностью. Ученый Феодосий, к которому обращается Авиан, быть может, тождествен с Макробием Феодосием, известным автором "Сатурналий". Было бы очень соблазнительно отождествить Авиана с Авиеном, одним из собеседников "Сатурналий", но такое отождествление мало вероятно. Дело в том, что имя Авиена носил другой писатель — Руф Фест Авиен, автор астрономических и географических поэм: он-то, вероятно, и выведен в сочинении Макробия. Оба поэта жили в конце IV века, и уже современники путали их имена.
Судя по предисловию, басни были первым опытом начинающего поэта, и опыт оказался не слишком удачным. Авиану не удалось добиться органической связи формы и содержания своих произведений. Четкая строфика элегического дистиха нарушает плавное течение басенного повествования; традиционная возвышенность слога, насыщенного реминисценциями из Вергилия, не вяжется с бытовой простотой предметов. Кроме того, в языке поэта то и дело проскальзывают вульгаризмы поздней эпохи, а его метрика допускает вольности, неизвестные классической поре.
Тем не менее басни Авиана оставили след в европейской культуре. Наряду с баснями Федра они были тем источником, из которого средневековье черпало античную басенную традицию. Их по многу раз перекладывали прозой и стихами; сохранилось два сборника под названием "Новый Авиан", в которых книга Авиана целиком была переложена рифмованными (так называемыми леонинскими) дистихами. Басни Авиана обросли моралистическими вступлениями и заключениями; сборники подобных вступлений и заключений имели хождение независимо от самих басен. Вот примеры таких, довольно неуклюжих, средневековых морализаций: первый образец написан ритмическим стихом, второй — леонинским:
10. ЛЫСЫЙ ЕЗДОК
21. ПТИЧКА И ЖАТВА[391]
22. ЖАДНЫЙ И ЗАВИСТЛИВЫЙ
27. ВОРОНА И ВАЗА
29. ПУТНИК И САТИР
"КВЕРОЛ"
Комедия "Кверол", или "Горшок" — единственное драматическое произведение, дошедшее до нас от поздней античности. В средние века она считалась произведением Плавта и пользовалась значительной известностью. После того, как в эпоху Возрождения был открыт подлинный Плавт, эта комедия перестала привлекать внимание и скоро забылась. Между тем она не лишена интереса.
Кем, когда и где была написана комедия, неизвестно. В посвящении к ней автор обращается к некоему Рутилию — человеку знатному, богатому, высокопоставленному и образованному. Напрашивается отождествление этого Рутилия с поэтом Рутилием Намацианом, галлом по происхождению, — автором "Возвращения", который был префектом Рима и оставил столицу в 416 г. В комедии встречается упоминание о событиях в Галлии — именно, о каких-то разбойниках, живущих на Луаре и не признающих никаких законов (по-видимому, имеются в виду багауды — рабы и крестьяне, восстания которых не прекращались в Галлии с III века; в начале V века против них воевал родственник Намациана историк Эксуперанций). Если это отождествление правильно, то комедия была написана в начале V века каким-нибудь клиентом Намациана. Предназначалась ли она для чтения или для постановки, домашней или публичной, — сказать невозможно.
"Сегодня мы представим Комедию о горшке, не древнюю, а свежую, по следам Плавта разысканную", — говорит неизвестный автор в своем прологе. И далее: "Мы не посмели бы шагнуть на сцену нашими неуклюжими ногами, если бы здесь не прошли перед нами великие и славные предшественники".
Комедия Плавта "Горшок", которую наш автор берет за образец, относится к числу лучших произведений древнего комедиографа. Ее герой — бедняк Эвклион, которому посчастливилось найти клад — горшок с золотом — и которого с этих пор обуяла жадность: он никому не говорит о находке, косится на всех соседей и прячет свой горшок в новые и новые места. Соседский раб подсмотрел за ним и похитил горшок: Эвклион в отчаянии. Но оказывается, что хозяин этого раба когда-то обесчестил дочь Эвклиона и теперь хочет загладить вину, взяв ее в жены. После ряда недоразумений все кончается благополучно, брак совершается, а золото старик дарит молодым в качестве приданого.
Неизвестный сочинитель V века очень свободно обошелся со своим образцом. Собственно, от Плавта у него остались только имя Эвклиона да сам мотив клада. Герой его комедии — Кверол ("брюзга"), сын Эвклиона. Скупой отец, ничего не сказав сыну, закопал под алтарем дома клад, скрыв его в погребальной урне, и для отвода глаз даже написал на ней имя мнимого покойника. После этого он уехал в путешествие и умер на чужой стороне. Перед смертью он открыл местонахождение клада своему новому параситу Мандрогеронту с тем, чтобы тот честно передал это Кверолу. Мандрогеронт, конечно, предпочел присвоить сокровище: с двумя приятелями он явился к Кверолу и, выдавая себя за колдуна, проник в его дом, вырыл и унес клад. Но, увидев погребальную урну, мошенники сочли себя обманутыми; со зла Мандрогеронт швыряет урну через окно в дом Кверола; урна разбивается, и перед Кверолом рассыпается золото. Так наследство достается наследнику, а Мандрогеронту остается только стать параситом у Кверола.
Философское осмысление этого происшествия предлагается во вступительной сцене комедии: здесь Кверол, оправдывая свое имя, горько жалуется на свое сиротство и безденежье, а Лар, бог — покровитель домашнего очага, убедительно доказывает ему неосновательность этих жалоб на судьбу. Смысл этих рассуждений сводится к двум не очень оригинальным положениям: во-первых, добродетель в конце концов торжествует, а порок наказывается, и во-вторых, от своей судьбы никуда не уйдешь ("гони судьбу в дверь, она влетит в окно" — пословица, в случае с Кверолом исполнившаяся буквально). Автор предупредительно сообщает, что эти идеи он почерпнул из философских бесед своего покровителя Рутилия.
К языческим богам автор комедии относится иронически, но следов христианства в ней незаметно. Столь же иронически поданы россказни Мандрогеронта о темных силах, властвующих над миром, — любопытная мешанина античных и восточных суеверий, очень характерных для этой эпохи. Необычайно интересны и важны для историка рассуждения о тяжкой участи имперских чиновников и речи Пантомала о жизни и чаяниях рабов.
Комедия написана ритмической прозой. Ритмизованные концовки фраз были в ходу издавна; но в классическую эпоху прозаики стремились придавать им ритм, отличный от стихотворного, а с упадком красноречия, напротив, стали все больше уподоблять их окончаниям стихотворных строк. Поэтому проза "Кверола" то и дело звучит как ямбические и хореические стихи. Попытка передать этот своеобразный ритм сделана в нашем переводе.
КВЕРОЛ, ИЛИ ГОРШОК
Сцена 2
Кверол, домашний Лар
Лар. Что же, Кверол? Так как ты не доказал, что ты несчастен, докажу теперь я, что счастлив ты. Скажи, пожалуйста, Кверол, ты здоров?
Кверол. Я думаю, да.
Лар. А во сколько ты это ценишь?
Кверол. Как, ты и это ставишь в счет?
Лар. Ах, Кверол, ты здоров, и не считаешь это счастьем? Не пришлось бы тебе слишком поздно понять, каким ты был счастливчиком.
Кверол. Я уж сказал: сам по себе я хорошо живу, а по сравнению с другими — плохо.
Лар. Но сам-то по себе — хорошо?
Кверол. Да, говорю я.
Лар. Чего ж тебе больше?
Кверол. А почему же хуже других?
Лар. Это уже называется: зависть.
Кверол. Зависть, но справедливая: мне живется хуже, нежели тем, кто хуже меня.
Лар. Ну, а если я докажу, что ты счастливей тех, о ком ты говоришь?
Кверол. Тогда не будь я Кверолом-брюзгой, если кто при мне посмеет брюзжать.
Лар. Для краткости и ясности отбросим рассуждения. Ты назови судьбу, какая тебе нравится, и я тебе тотчас подарю тот удел, который сам ты выберешь. Но запомни: из того, что ты возьмешь, ни на что уж нельзя будет жаловаться и ни от чего нельзя отказываться.
Кверол. Такой выбор мне нравится. Дай же мне хотя бы отведать богатств и почестей воинских.
Лар. Это мне по силам; но подумай-ка, по силам ли тебе?
Кверол. А что?
Лар. Ты умеешь вести войну, рубиться мечом, прорываться сквозь строй врагов?
Кверол. Нет, этого сроду не умел.
Лар. Уступи же тем, кто умеет, и добычу, и почести.
Кверол. Ну, тогда удели мне что-нибудь хоть по жалкой гражданской службе.
Лар. Ты, как вижу, очень хочешь во все вникать и за все платить?
Кверол. Ай, ай, ай, позабыл об этом! Нет, ни того, ни другого не хочу. Если можно, Лар мой домашний, пусть я буду человеком частным, но могущественным.
Лар. А какого хочешь ты могущества?
Кверол. Обирать тех, кто мне не должен, избивать тех, кто мне не подчинен, а соседей и обирать и избивать.
Лар. Ха, ха, ха, так это будет не могущество, а разбой. Право уж, и не знаю, как это сделать для тебя. Впрочем, придумал: получай, что просишь. Ступай, на Лигере[392] поселись.
Кверол. Ну, и что же?
Лар. Люди там живут по естественному праву. Там нет начальства, там суд выносит приговоры с дубового пня и записывает на костях, там мужики произносят речи и судят без чиновников, там все дозволено. Если будешь ты богатым, назовут тебя "пахус"[393], как говорят у нас в Греции. О леса, о глушь, ,и кто ibae "азвал привольными? Я о многом еще не сказал, но пока и этого достаточно.
Кверол. Не такой уж я богатый, и не желаю судить с дубового пня. Не хочу лесных законов!
Лар. Так попроси чего-нибудь полегче, если суд тебе не мил.
Кверол. Дай мне место того адвоката, которого ты так облагодетельствовал.
Лар. Вот уж это проще простого. Это можно, даже ежели нельзя. Хочешь, это место будет твоим?
Кверол. Да, и больше мне ничего не надобно.
Лар. Об остальном умолчу; но ты надень одежду, для зимы короткую, для лета толстую; обуй шерстяные чулки, где нога как в темнице, что вечно сваливаются, разлезаются под дождем, набиваются пылью, становятся липкими от грязи и пота; обуй башмаки, низкие и некрепкие, которых от земли не оторвать, а цветом от грязи не отличить. Летом кутайся до пят, зимой ходи с голыми ногами, по холоду — в сандалиях, по жаре в сапогах с голенищами. Работа неведомо какая, на свиданья бегай до света, судье устраивай пиры то утром, то вечером, потчуй то горячим, то холодным, будь то веселым, то серьезным. Продавай голос, продавай язык, сдавай в наймы гнев и ненависть. И при всем при этом — бедность: будешь приносить домой мало денег и много неприятностей. Я сказал бы и больше, да стряпчим лучше льстить, чем их бранить.
Кверол. Нет, и этого не хочу. Дай мне богатств, какие себе наживают писцы над бумагами.
Лар. Тогда возьми на себя бессонные труды тех, кому ты завидуешь. В молодости гонись за деньгами, в старости — за клочком земли; новичок на пашне, ветеран на форуме, искусный счетовод и неумелый хозяин, знаток чужих дел и сам чужой для соседей, терпи всеобщую ненависть всю свою жизнь, чтобы заработать на пышные похороны; а там бог пошлет тебе наследников, вот и старайся ради них! Часто, Кверол, добыча волка достается жадным лисицам.
Кверол. Ладно, не хочу быть писцом. Тогда, по крайней мере, дай мне мошну вот этого купца, приехавшего из-за моря.
Лар. Тогда взойди же на корабль, доверь себя и близких ветру и волне.
Кверол. Такого я желанья не высказывал. Ну что ж, хотя бы дай мне ларчик Тита.
Лар. А с ним возьми и подагру Тита.
Кверол. Ни за что!
Лар. Так не видать тебе и ларчика.
Кверол. Ну, не надо. Дай мне арфисток и хорошеньких наложниц, как у этого скупого приезжего ростовщика!
Лар. Все, чего душе угодно! Получай, каких сам выберешь, и впридачу целый хор! Бери Пафию, Киферу, Брисеиду, но сначала обзаведись и грыжею этого Нестора[394].
Кверол. Ха, ха, ха, зачем она мне?
Лар. Есть же она у человека, чьей судьбе ты завидуешь. Эх, Кверол, разве ты не слышал: "Никто задаром не хорош". Или возьми и то, и другое, или и то, и другое оставь.
Кверол. Наконец, я понял, что мне нужно! Надели меня хоть наглостью!
Лар. Превосходно, клянусь! Ты просишь именно того, чего не следует. Но уж если хочешь, чтобы целый форум слушался тебя, — будь наглецом, но зато лишись рассудка.
Кверол. Почему?
Лар. Потому что умные не бывают наглыми.
Кверол. Убирайся, Лар мой домашний, со своими спорами!
Лар. Сам ты, Кверол, убирайся со своим брюзжанием!
Кверол. Неужели не изменится горькая судьба моя?
Лар. Никогда, пока ты жив!
Кверол. Значит, нет на свете Счастливцев?
Лар. Есть, но не те, о ком ты думаешь.
Кверол. Как? Вот я покажу тебе человека здорового и богатого, — и ты не скажешь, что он счастлив?
Лар. Что такое богатство, ты знаешь. Ну, а что такое здоровье?
Кверол. Это если тело крепкое.
Лар. Ну, а если душа больна?
Кверол. Вот уж этого не знаю.
Лар. Ах, Кверол, Кверол, только тело слабым вам и кажется; а насколько его слабей душа! Надежда, страх, желанье, алчность, отчаяние не дают ей быть счастливой. Что, если на лице у человека одно, а на душе другое? Что, если он на людях весел, а у себя в дому грустит? Не говорю о более важном: но что, если он не любит жену? что, если слишком любит жену?
Кверол. Если нет на свете счастливых, значит, нет и праведных?
Лар. И на это я отвечу. Я согласен, есть на свете люди, почти праведные, но они-то как раз и есть самые несчастные. Что еще узнать ты хочешь?
Кверол. Клянусь, больше ничего. Оставь уж мне мою судьбу, коли лучше ничего не найти.
Сцена 4
Кверол, Сарданапал, Сикофант
Сарданапал. Тише: вот он. (Громко, притворяясь.) О, послушать бы мне человека, с которым я только что встретился! Знал я магов, знал математиков, а такого — никогда. Вот что значит предсказатель! не то, что всякие шутники.
Кверол (в стороне, про себя). О каком это предсказателе говорят они?
Сарданапал. Небывалое дело видел своими глазами я. Только лишь он тебя приметит, сразу назовет по имени, а потом перечислит и родителей, и домочадцев, и рабов, словно сам с ними знаком. И расскажет все, что ты делал на своем веку, и все, что будешь делать впредь.
Кверол. Поистине чудный незнакомец. Это стоит внимания.
Сарданапал (Сикофанту). Слушай: давай-ка подойдем к нему под каким-нибудь предлогом. Ах я глупый, ах неразумный, что сразу с ним не поговорил!
Сикофант. Клянусь, и я не прочь, да знаешь, у меня нет времени.
Кверол. Отчего бы не разузнать всего? (Подходя.) Привет, приятели!
Сикофант. Привет и тебе, приветствующий.
Кверол. Что у вас? Какая-то тайна?
Сарданапал. Для людей тайна, для мудрых не тайна.
Кверол. Слышал что-то я о маге.
Сарданапал. Точно: речь шла о человеке, который все предсказывает. Да не знаю, кто он такой.
Кверол. А такие бывают?
Сарданапал. Еще бы! Так вот. Сикофант, как я сказал, ради тебя же и твоих же прошу тебя: пойдем к нему со мной!
Сикофант. Только что я тебе ответил, что и сам бы рад пойти, кабы время было.
Сарданапал. Погоди немножко!
Кверол. Приятель, я прошу, не торопись. Мне ведь тоже интересно, что это за человек, о котором вы говорили.
Сикофант. Вот еще, словно уж и дела у меня другого нет! Дома давно меня ждут друзья и родственники.
Сарданапал. Вот уж человек упрямый и неподатливый! Погоди, говорю, не ждут тебя ни друзья, ни родственники.
Кверол (Сарданапалу). Друг, прошу: если вы не против, то и я с вами пойду к нему, посоветуюсь.
Сарданапал. Только как бы он не зазнался, увидев стольких просителей.
Сикофант (Сарданапалу). Дело, дело! Искал ты спутника, вот тебе спутник, так отстань же от меня.
Кверол (Сарданапалу). Приятель, слушай: если ему охота, пусть уходит, а мы с тобой вдвоем пойдем.
Сарданапал. Нет, без него мы не обойдемся: он ведь видел и знает человека этого.
Кверол (Сикофанту). Окажи нам, друг, услугу в нашем положении!
Сикофант (показывая на Сарданапала). Клянусь Геркулесом, он сам его знает лучше меня и ближе меня!
Кверол. Так хотя бы расскажите, кто он и откуда он?
Сикофант. Слышал, что звать его Мандрогеронтом; больше не знаю ничего.
Кверол. Замечательное имя! Сразу чувствуется маг.
Сикофант. Он сперва расскажет о прошлом; если не к чему будет придраться, то откроет и будущее.
Кверол. Вот поистине великий человек! И ты не хочешь с ним поговорить?
Сикофант. И хотел бы, да времени нет.
Кверол. Уж окажи друзьям услугу, а за это требуй от нас, чего хочешь.
Сикофант. Ладно, идет: пусть будет так, коли вы хотите. Но послушайте, что я скажу: люди такого сорта — обманщики.
Кверол. Вот и я хотел сказать о том же. Он ведь ходит без жезла и без толпы приспешников!
Сикофант (показывая на Сарданапала). Ха, ха, ха! клянусь Геркулесом, вот у кого спросить бы совета этому любопытному!
Сарданапал. Пусть он брешет, сколько угодно: мне до речей его дела нет.
Сикофант. Если хотите, давайте, я первый расспрошу его на все лады и все повыведаю. Если он мне на все ответит, будьте уверены: это прорицатель или маг.
Сарданапал. Славно придумано. Но вот и сам он идет: как я хотел, так и сделалось. Что за величие в походке, что за важность на лице!
Сцена 5
Кверол, Мандрогеронт, Сикофант, Сарданапал
Кверол. Привет, Мандрогеронт!
Мандрогеронт. И вам привет.
Кверол. Будь здоров, о жрец величайший, заслуживший хвалу и почет!
Сикофант. Знаешь, Мандрогеронт, о чем хотели мы спросить тебя?
Мандрогеронт. О чем? Может быть, и знаю.
Сикофант. Мы хотим кой-каких спросить советов и познакомиться с твоей великой мудростью.
Мандрогеронт. Я не ждал; но если хотите, спрашивайте — дам ответ.
Сикофант. Просим, чтобы благосклонно оказал ты помощь нам: есть у нас немало сомнений.
Мандрогеронт. Говорите, что вам нужно.
Сикофант. Прежде всего, скажи, (пожалуйста: какие священнодействия надежней всего и легче всего?
Мандрогеронт. Силы бывают двоякого рода: властвующие и содействующие. Они-то и царят надо всем. У высших сил могущества больше, но милость низших часто полезнее. Впрочем, о высших силах бесполезно мне говорить, а вам внимать. Поэтому, чтобы избегнуть трат и зависти, полагайтесь на низшие.
Сикофант. Как же должны мы угождать им?
Мандрогеронт. Сейчас скажу. Первейших суть три: планеты могучие, гуси злые и псоглавцы свирепые. Образы их в капищах и храмах чти молитвой и жертвою: и ничто не сможет тебе противиться.
Сикофант. Не о тех ли ты говоришь планетах, которые мере подчиняют все?
Мандрогеронт. Да, о них: увидеть их трудно, умолить еще трудней; они атомы вращают, исчисляют звезды, мерят моря и только не могут изменить своей судьбы.
Сикофант. Слыхал и я, что всем они правят, словно кормчие.
Мандрогеронт: Ха, ха, ха! если это, по-твоему, кормчие, то корабль их на скалы не налетит! Где они знают о недороде, там они соберут людей и укажут, как спастись от смерти, опустошая чужие края. Грозные бури по их веленью уносят урожаи с полей, и какие-нибудь негодяи забирают плод чужих трудов.
Сарданапал (Сикофанту). Разве ты не знал, как бури уносят урожаи?
Мандрогеронт. Вид и обличье всего на свете могут они менять, как захочется. Сколько перемен, сколько превращений! Из одного делают другое: на глазах вино становится хлебом, а хлеб вином. Желтое ячменное поле сотворят из чего угодно без труда. А бросать людские души то в царство живых, то в царство теней, — это им проще простого.
Сарданапал (Сикофанту). Видишь теперь, как полезно снискать их милость!
Мандрогеронт. Ха, ха, ха! Немногим это дано. Их святыни слишком надменны и стоят слишком дорого. Если хотите меня послушаться, приносите жертвы только в небольших святилищах.
Сикофант. И где же лучше всего искать такие оракулы?
Мандрогеронт. Где угодно: здесь и там, справа и слева, на суше и на море.
Сикофант. Но какой несчастный в силах остановить блуждающие звезды или к ним приблизиться?
Мандрогеронт. Подойти к мим трудно, уйти невозможно.
Сикофант. Почему?
Мандрогеронт. Твари охраняют вход многовидные, таинственные, нам одним известные: гарпии, псоглавцы, фурии, упыри, нетопыри. Гидры сдерживают тех, кто поодаль; лозы хлещут тех, кто вблизи: и вдали стоять невозможно, и опасно приблизиться. Гонят толпы и манят толпы. Чего тебе больше? Если боги к тебе благосклонны, то чуждайся этих сил!
Сикофант. Да, почтенный священнослужитель, эти таинства мне не по сердцу. Но расскажи и поведай о втором, о гусином роде: может быть, он добрее к нам?
Мандрогеронт. Это те, кто молится за смертных у алтарей и жертвенников. Головы у них и шеи лебединые. Кормятся остатками трапез. Изо всех вещунов они самые обманчивые. Только и всего, что толкуют людские желания, да и то скверно; и возносят молитвы, но ответы получают лишь бессвязные.
Сарданапал. Лебеди, говоришь ты? В здешних храмах гусей я видел много, лебедей — ни одного. Головы у них на длинных шеях, крылья у них вместо рук. Сперва они шипят меж собою, тройные высунув языки, а когда один из них закричит, то остальные крыльями бьют со страшным гоготом.
Мандрогеронт. Их нелегко насытить. Хлеба они не знают и не хотят; любят ячмень, тертый и влажный, а иные и колосья жрут. Некоторым крупа по вкусу и мясо гниловатое.
Сикофант. Вот еще пустые траты!
Мандрогеронт. Это о них сказал когда-то великий Туллий: "Гуси едят за счет государства, псы кормятся в Капитолии!"[395]
Сикофант. О, порода многоликая и многообразная! Не иначе, как был им отцом Протей, а Цирцея — матерью.
Сарданапал. Нет, и эти мне не нравятся. Расскажи теперь о псоглавцах, если они лучше, по-твоему.
Мандрогеронт. Это те, кто в капищах и храмах стережет пороги и пологи. Голова и шея у них собачьи, брюхо большое, руки крючковатые. Это стражи и прислужники. Некогда Гекуба, в псицу превращенная, родила их от Анубиса, бога нашего лающето, — по десятку на каждый храм и каждое святилище. Все они двухтелые: ниже груди это люди, выше груди — животные. И когда незнакомый проситель к ним вступает в храм, все они его оглушают громким лаем со всех сторон. Чтобы приблизиться, дай вот столько; чтобы молиться, больше дай. Из Святыни они делают для людей тайну, Для себя выгоду: то, что всем дано и всем доступно, они за деньги продают. Хоть немногим, хоть чем можешь, а задобрить надо их. Вспомните, как слабы людские силы, и строго не судите нас. Верьте: все-таки легче дойти до бога, чем до иного судьи.
Сикофант. Хватит! и этих не желаю. Изо всех, о ком ты рассказывал, это, по-моему, самые мерзкие.
Мандрогеронт. Ваше счастье, что вам не приходится дела иметь с псоглавцами. Я же видел самого Цербера там, откуда и Энея вывела лишь золотая ветвь.
Сикофант. А как насчет обезьян?[396]
Мандрогеронт. Это те, что пишут о будущем — ведут протокол, по-вашему, — и на легких на листочках запечатлевают судьбы людей. Эти животные хоть и не опасны, но докучны и неприятны. Если бросишь им денег, — какие они будут корчить рожи, какие кидать тебе цветы! А прибавишь орехов и рябиновых ягод, — и считай все их стадо своим.
Сикофант. Извини, ты забыл еще гарпий — вечных грабителей и похитителей.
Мандрогеронт. Это те, что следят за людскими обетами и почитанием богов. Они требуют не только обычных приношений богам, но и особенных даров, и поминания родителей. Если что не сделано к должному сроку, — терзают, пока не сделаешь. Туда и сюда, по всему миру носятся они над самой землей. Навострив на добычу кривые и страшные когти, они всегда прилетают на пиры. Что схватят, унесут, что оставят, испачкают. Лучше кормить этих чудищ, чем с ними встречаться, а лучше вовсе их не знать.
Сарданапал. Ты не сказал о ночных бродягах — быстрых, козлоногих, козлобородых.
Мандрогеронт. Нет числа таким чудовищам; но они трусливы, и не стоят внимания. Одного лишь бога Пана чтят они и слушаются.
Сикофант. Всех вещунов ты нам опорочил; но что же сам ты предречешь?
Мандрогеронт. Ваши вопросы бесхитростны; так узнайте же — родиться счастливым, вот самое лучшее.
Кверол. Это мы знаем; но как нам лучше задобрить и почтить судьбу?
Мандрогеронт. Я скажу: почитайте Гениев[397], ибо в их руках — решенья судьбы. Их ублажайте, им молитесь; если же в доме скрыто какое злосчастье, свяжите его и вынесите.
Кверол. Клянусь, говоришь ты славно! Но чтобы мы тебя лучше послушались, докажи мам на опыте силу твою и мудрость твою. Ты рассказал нам о том, что знаешь; теперь, если можешь, расскажи о том, чего не знаешь ты.
Мандрогеронт. Это так просто не делается. Все же, послушайте немногое, и по нему судите об остальном. Кто вы такие, и как вы живете, мне ведь неоткуда знать?
Сарданапал. Ну, конечно!
Мандрогеронт. Ты, Сарданапал, — бедняк.
Сарданапал. Точно так, но не хотел бы, чтобы об этом знали многие.
Мандрогеронт. Низкого происхожденья.
Сарданапал. Так.
Мандрогеронт. Потому тебе и дали царское имя[398].
Сарданапал. Так говорят.
Мандрогеронт. Ты обжора, ты задира, ты человек зловреднейший,
Сарданапал. Эй, Мандрогеронт, разве я о том просил тебя, чтобы ты мои пороки расписывал?
Мандрогеронт. Лгать я не могу. Ты хочешь, чтоб я дальше говорил?
Сарданапал. Право, лучше бы ты не говорил и этого! Если хочешь продолжать, то продолжай с приятелями.
Сикофант. Умоляю, Мандрогеронт, расскажи мне, что со мной будет, но не все, а лишь хорошее.
Мандрогеронт. Я могу начинать лишь с начала. Ты, Сикофант, происхожденья знатного и славного.
Сикофант. Так.
Мандрогеронт. Мошенник с самого детства.
Сикофант. Признаюсь, и до сих пор.
Мандрогеронт. Тебя гнетет бедность.
Сикофант. Именно.
Мандрогеронт. Часто грозит тебе опасность от огня, от меча, от реки.
Сикофант. Клянусь, обо всем говорит он верно: словно сам он жил со мной.
Мандрогеронт. Твой удел — не иметь ничего своего.
Сикофант. Понятно.
Мандрогеронт. Зато чужого — в изобилии.
Сикофант. Этого с меня довольно. А теперь прошу тебя, дай ответ и вот этому милейшему человеку.
Мандрогеронт. Да будет так. Эй, приятель, тебя Кверолом зовут?
Кверол. Именно так, да хранят тебя боги.
Мандрогеронт. Который час теперь?
Сикофант. Седьмой[399].
Кверол. Безошибочно: можно подумать, это часы, а не человек. Что же дальше?
Мандрогеронт. Марс в треугольнике, Сатурн против Венеры, Юпитер в квадрате, Марс с. ним в ссоре, Солнце в кругу, Луна в пути. Вот, Кверол, все твои планеты. Ах, злосчастье тебя гнетет.
Кверол. Не отрицаю.
Мандрогеронт. Отец не оставил наследства, а друзья не дают взаймы.
Кверол. Истинно так.
Мандрогеронт. Хочешь все услышать? У тебя дурной сосед и еще того хуже раб.
Кверол. Согласен.
Мандрогеронт. Хочешь, имена рабов назову тебе?
Кверол. Я слушаю.
Мандрогеронт. Пантомал — один твой раб.
Кверол. Так.
Мандрогеронт. А другому имя — Зета[400].
Кверол. Так оно и есть.
Сикофант. О божественный прорицатель!
Мандрогеронт. Хочешь еще? Ведь я не знаю твоего дома?
Кверол. Конечно, нет.
Мандрогеронт. По правую руку от входа там портик, с другой стороны — святилище.
Кверол. Все совершенно верно.
Мандрогеронт. В святилище — три изображения.
Кверол. Так.
Мандрогеронт. Одно — Тутелы[401], два — Гениев.
Кверол. Довольно, довольно! Ты доказал и мощь свою, и знания. Теперь укажи исцеленье от бед.
Мандрогеронт. Разве давать советы — дело легкое и быстрое? Твое святилище, конечно, стоит поодаль от всего? Кверол. Да.
Мандрогеронт. И конечно, в нем ничего не спрятано?
Кверол. Только изображения.
Мандрогеронт. Там надо некий совершить обряд. Но при нем нельзя присутствовать ни тебе, ни твоим домочадцам.
Кверол. Как угодно.
Мандрогеронт. Чужие люди должны совершить обряд.
Кверол. Пусть будет так.
Мандрогеронт. Но кого же мы сможем найти так быстро? Лучше всего и удобней всего, если вот эти двое согласятся тебе помочь.
Кверол (Сикофанту и Сарданапалу). Друзья, прошу вас, сделайте дело доброе и благочестивое. И я тоже буду к вашим услугам, если окажется надобность.
Сикофант. Нет, об этом мы и не думали; но если так нужно, пусть будет так.
Сарданапал. Если просят помощи, бесчеловечно отказывать.
Мандрогеронт. Славно сказано! оба вы молодцы.
Кверол. Вот несчастье! словно нарочно, никого нет под рукой. (К дому.) Эй, Пантомал, лети немедленно к Арбитру, соседу нашему, и где бы ты его ни нашел, скорей тащи его сюда! Впрочем, я тебя знаю... Так ступай и шляйся сегодня по кабакам!
Мандрогеронт. Ты знаешь, Кверол, что решенья судьбы зависят от удачной минуты?
Кверол. Так что же?
Мандрогеронт. Светила сошлись, время самое подходящее. Если мы тотчас не приступим к делу, то незачем было приходить сюда.
Кверол. Войдем же в дом.
Мандрогеронт. Ступай вперед, мы за тобой. Ах, ö чем я позабыл: есть у тебя пустой сундук? Кверол. И не один.
Мандрогеронт. Достаточно и одного: в нем мы вынесем из дому очищение.
Кверол. Тогда я дам вам и замок, чтоб запереть злосчастие.
Мандрогеронт. Все в порядке! Этому дому — всякого счастья, удачи и благополучия! Вот и мы!
Сцена 6
Пантомал
Нет на свете хороших хозяев — это известно всякому. Но я достаточно убедился, что самый скверный — это мой. Человек-то он безвредный, только рохля и ворчун. Если, положим, что-то в доме пропало, он так и сыплет проклятиями, словно это неведомо какое преступление. Если вдруг обман заметит, без перерыву кричит и ругается, да как! Если кто-нибудь толкнет в огонь стул или стол или кровать, как это бывает при нашей спешке, он и на это плачется. Бели крыша протекает, если двери сбиты с петель, он скликает весь дом, обо всем допрашивает, — разве ж такого можно стерпеть? Все расходы, все расчеты записывает собственной рукой, и если в чем не отчитаешься, то деньги требует назад.
А уж в дороге до чего он несговорчив и невыносим! Выехать надо до рассвета; мы себе пьянствуем, потом спим; а он уж и на это сердит! А потом, за пьянством и сном, пойдут другие поводы: в толпе толкотня, мулов не сыскать, погонщиков след простыл, упряжка не слажена, сбруя наизнанку, возница на ногах не стоит, — а он, словно сроду никогда не ездил, все это ставит нам в вину. Когда так бывает у другого, то немножко терпения — и все постепенно наладится. А у Кверола наоборот: за одной бедой он ищет другую, придиркой за придирку цепляется; не хочет ехать с пустой коляской или с больною лошадью, и все кричит: "Почему ты мне раньше об этом не сказал!" — словно сам не мог заметить. Вот уж самодур! А если заметит какую оплошность, то скрывает и молчит, и только тогда затевает ссору, когда и сослаться не на что, когда уж не отговоришься: "Так я и хотел сделать, так я и хотел сказать". А когда, наконец, потаскаемся туда-сюда, то надо еще и вернуться в срок. И вот вам еще одна повадка этого негодника: чтобы мы спешили к сроку, он дает нам про запас один только день, — разве ж это не значит искать повода, чтобы гнев сорвать? Впрочем, что бы там ему ни взбрело в голову, мы всегда сами себе назначаем день для возвращения; так что хозяин, чтобы не попасть впросак, если кто ему нужен в календы, тому велит явиться накануне календ.
А как вам нравится, что он терпеть не может пьянства и сразу чует винный дух? И что за вино, и много ли пил, — по глазам и по губам он с первого взгляда угадывает. Мало того: он не хочет, чтобы с ним хитрили и водили за нос, как водится! Кто же смог бы такому человеку служить и слушаться его? Не терпит воды, коль она пахнет дымом, ни чашки, коль засалена: что еще за прихоти! Если кувшин поломан и потрескался, миска без ручек и в грязи, бутылка надбитая и дырявая, заткнутая воском тут и там, — он на это спокойно смотреть не может, и еле сдерживает желчь. Не могу себе представить, что такому дурному человеку может понравиться? Как вино отопьешь и водой разбавишь — он заметит всякий раз. Нередко случается подмешивать и вино к вину: разве ж это разврат, если, облегчив кувшин от старого вина, дольешь его молодым? А Кверол и это считает страх каким преступлением, и что самое скверное, сразу обо всем догадывается.
Дай ему самую маленькую серебряную монетку, легонький такой кружочек, и он уже думает, что ее подменили или подпилили, потому что однажды так оно и было. И какая тут разница? ведь один и тот же цвет у всякого серебра! Все сумеем подменить, а это — никак. То ли дело солиды ][402]: тысячи уловок есть, чтоб их подделывать. Если чеканка одна и та же, то попробуй-ка их различить! Где на свете больше сходства, чем между солидом и солидом? Но и в золоте есть различия: внешность, возраст, цвет лица, известность, происхождение, вес[403], — на все на это смотрят у золота внимательней, чем у человека. Поэтому, где золото, там все для нас. Кверол этого раньше не знал. Но дурные люди портят хороших людей!
Вот уж мерзавец этот самый наш сосед Арбитр, к которому я сейчас иду! Он пайки рабам убавил, а работы свыше всякой меры требует. Кабы мог, он бы и мерки завел другие ради своей бесчестной выгоды[404]. И вот, когда он, случайно или нарочно, повстречает моего хозяина, тут-то они и вразумляют друг друга. И все-таки, ей-ей, сказать по правде, если уж надо выбирать, то выбираю своего. Хоть какой он ни есть, а, по крайней мере, держит нас без скупости. Да беда, что слишком часто дерется и всегда кричит на нас. Так пусть уж лучше и того, и другого накажет бог!
А мы не так уж глупы и не так уже несчастны, как некоторые думают. Нас считают сонливцами за то, что днем нас клонит ко сну: но это потому бывает, что мы зато по ночам не спим. Днем наш брат храпит, но сразу просыпается, как только все заснут. Ночь, по-моему, самое лучшее, что сделала природа для людей. Ночь для нас — это день: ночью все дела мы делаем. Ночью баню мы принимаем, хоть и предпочли бы днем; моемся с мальчиками и девками — чем не жизнь свободного? Ламп зажигаем столько, чтобы свету нам хватало, а заметно бы не было. Такую девку, какой хозяин и в одежде не увидит, я обнимаю голую: щиплю за бока, треплю распущенные волосы, подсаживаюсь, тискаю, ласкаю ее, а она меня, — не знавать такого хозяевам! А самое главное в нашем счастье, что нет меж нами зависти. Все воруем, а никто не выдаст: ни я тебя, ни ты меня. Но следим за господами и сторонимся господ: у рабов и у служанок здесь забота общая. А вот плохо тем, у кого хозяева до поздней ночи все не спят. Убавляя ночь рабам, вы жизнь им убавляете. А сколько свободных людей не отказалось бы с утра жить господами, а с вечера превращаться в рабов! Разве, Кверол, тебе не приходится ломать голову, как заплатить налог? а мы тем временем живем себе припеваючи. Что ни ночь, у нас свадьбы, дни рождения, шутки, выпивки, женские праздники. Иным из-за этого даже на волю не хочется. Действительно, откуда у свободного такая жизнь привольная и такая безнаказанность?
Но что-то я здесь замешкался. Мой-то, наверное, вот-вот закричит, как водится. Не грех бы мне так и сделать, как он сказал, да закатиться к товарищам. Но что получится? Опять получай, опять терпи наказание. Они хозяева: что захотят, то и скажут, коли в голову взбрело, а ты расплачивайся. Боги благие, ужель никогда не исполнится давнее мое желание: чтобы мой дурной и злой хозяин стал адвокатом, канцеляристом или местным чиновником? Почему я так говорю? Потому что после свободы тяжелее подчинение. Как же мне не желать, чтобы сам испытал он то, чего никогда не знавал? Пусть же он наденет тогу, пусть пороги обивает, пьянствует с судейскими, пусть томится пред дверями, к слугам пусть подслуживается, пусть, оглядываясь зорко, шляется по форуму, пусть вынюхивает и ловит свой счастливый час и миг, утром, днем и вечером. Пусть преследует он лестью тех, кому не до него; пусть свиданья назначает тем, кто не является; пусть и летом не вылезает он из узких башмаков!
Сцена 7
Мандрогеронт, Кверол
Мандрогеронт. Можешь, Кверол, сбросить с плеч эту ношу тяжкую: все обряды ты исполнил, сам же из дому ты вынес собственное злосчастие.
Кверол. Ах, Мандрогеронт, признаюсь: я ведь и не надеялся! Сразу видно, как всесильны власть твоя и твой обряд: только что я один легко принес тебе вот этот сундук, а теперь он и для двоих тяжел!
Мандрогеронт. Разве ты не знаешь, что нет ничего тяжелей злосчастия?
Кверол. Конечно, знаю: еще бы не знать.
Мандрогеронт. Боги да хранят тебя, человече! Я и сам не надеялся на такой счастливый исход. Никогда никакого дома не очищал я так тщательно. Все, что в нем было горя и бедности, все сокрыто здесь.
Кверол. И откуда столько весу?
Мандрогеронт. Этого рассказать нельзя. Но нередко бывает, что такое горе не могут сдвинуть с места даже несколько быков. Но теперь-то мои помощники сбросят в реку все, что мы отсюда вычистили. Ты же слушай со всем вниманием то, что я тебе скажу. Злосчастье, которое мы вынесли, попытается воротиться в дом.
Кверол. Пусть не дадут ему этого боги! Пусть уходит раз и навсегда!
Мандрогеронт. Так вот, трое суток есть опасность, что злосчастье попробует вернуться к тебе. Все эти трое суток сиди ты дома, взаперти, и ночью и днем. Ничего не выноси из дому, ничего не вноси в дом. Всех родных, друзей, соседей, как нечистых, прочь гони. Нынче даже если само Счастье постучится в дверь твою, пусть никто его. не слышит. А когда пройдут три дня, то к тебе уж не вернется то, что ты сам из дома вынес. Ну, ступай скорей домой!
Кверол. С удовольствием и радостью, и пусть будет стена меж мною и злосчастием.
Мандрогеронт. Быстро я его спровадил. Эй, Кверол, запри покрепче дверь!
Кверол. Готово!
Мандрогеронт. Задвинь засовы, навесь цепочки.
Кверол. Уж я позабочусь о себе.
Сцена 8
Мандрогеронт, Сикофант, Сарданапал
Мандрогеронт. Клянусь, дело двигается славно! Отыскали человека, обчистили и заперли. Но где же нам посмотреть находку, где взломать сундук и спрятать, чтобы кража не оставила следов?
Сикофант. Где же, если не где-нибудь у реки?
Сарданапал. Знаешь, Мандрогеронт, от радости я и взглянуть на нее не посмел. Сикофант. И я.
Мандрогеронт. Так и надо было делать, чтобы, замешкавшись, не вызвать подозрения.
Сикофант. Действительно.
Мандрогеронт. Первое дело было — отыскать сокровище; теперь второе — уберечь.
Сикофант. Мандрогеронт, говори, что хочешь, но пойдем куда-нибудь: сам себе не поверю, пока не увижу золота.
Мандрогеронт. Да и я, не скрою, тоже. Так пойдемте же.
Сикофант. Хоть туда, хоть сюда, лишь бы в место неприметное.
Мандрогеронт. Ах, беда, на дорогах стража, на берегу полно зевак. Все равно, пойдемте скорей куда-нибудь.
Сцена 9
Арбитр, Пантомал
Арбитр. Эй, Пантомал, что слышно у вас? Что хозяин поделывает?
Пантомал. Сам знаешь, неважно.
Арбитр. То есть брюзжит?
Пантомал. Вовсе нет, да хранят его боги здоровым и милостивым к нам.
Арбитр. Но ведь у него всегда дурное настроение!
Пантомал. Что ж делать! Жизнь такова. Разве на небе всегда все в порядке? Иной раз и солнце в тучу прячется.
Арбитр. Отлично, любезный Пантомал! Вряд ли кто другой умеет так разговаривать при господах.
Пантомал. Говорю одно и то же и при вас, и не при вас.
Арбитр. Как же, знаю: ты славный малый!
Пантомал. Нам всегда живется славно, благодаря тебе: ты ведь добрые даешь советы нашему хозяину.
Арбитр. Верно, давал, и всегда даю.
Пантомал. Ах, если бы наш хозяин был похож на тебя, если бы с нами был он так же терпелив и кроток, как с твоими рабами — ты!
Арбитр. В первый раз, Пантомал, я слышу такие речи: что-то слишком ты меня расхваливаешь.
Пантомал. Мы-то это отлично знаем, потому и хвалим тебя. Да пошлют тебе боги все, чего тебе желаем мы, рабы!
Арбитр. И тебе, и всем вашим костям и шкурам желаю того же, чего и ты мне.
Пантомал. Ах, зачем все толковать так дурно? Разве ты чем-нибудь в тягость нам?
Арбитр. Ничем, но ведь вы, естественно, ненавидите без разбору всех господ.
Пантомал. Да, мы многим зла желаем, и нередко, и не таясь, но только плутам и негодяям, ты ведь это знаешь сам.
Арбитр. Так я тебе и поверил! Но чем же, говоришь ты, занят хозяин твой?
Пантомал. Он затеял священный обряд. Там колдун с двумя помощниками: они только что вошли туда.
Арбитр. Но почему же, как я вижу, двери заперты? Наверное, творят священнодействие. Ну-ка, кликни кого-нибудь.
Пантомал, Эй, Феокл! эй, Зета, эй, кто-нибудь, скорей сюда! Что же это такое значит? Полное молчание: никого!
Арбитр. Раньше в этом доме привратники не были такими сонями.
Пантомал. Клянусь, не иначе, как это из-за обряда, чтобы не мешали им. А зайдем-ка мы туда с черного хода: мне отлично он знаком.
Арбитр. Ну, а если и он закрыт?
Пантомал. Когда я веду тебя, не бойся: это наш обычный ход. Пусть он заперт для кого угодно, а для нас всегда открыт.
Сцена 10
Мандрогеронт, Сикофант, Сарданапал
Мандрогеронт. О, я бедный!
Сикофант. О, я несчастный!
Сарданапал. О, крушение всех надежд!
Сикофант. О, Мандрогеронт, о, наш учитель!
Сарданапал. О, Сикофант мой!
Мандрогеронт. О, папаша Сарданапал!
Сарданапал. Облачимся в траур, друзья мои бедные, и окутаем головы! Не человека мы потеряли, хуже: убыток оплакиваем! Что ж теперь делать, богачи? что скажете о сокровище? В прах обратилось золото! Кабы так случилось и с каждым, у кого есть золото, — то-то были бы мы богатыми!
Мандрогеронт. Сложим скудное, бесполезное бремя и оплачем погребение. О, обманчивое сокровище, я ли не гнался за тобою навстречу ветру и волне? ради тебя переплыл я море, ради тебя пошел на все! Для того ли я стал колдуном и магом, чтобы меня обманывали покойники? Я другим предсказывал будущее, а своей судьбы не знал. Ах, теперь-то я понимаю, что означали все наши сны! Точно, нашел я драгоценность, но для другого — не для меня[405]. Злая судьба наша все изменила: нашли мы сокровище, да нам оно ни к чему. Все пошло наоборот! Над своим добром никогда я не плакал, а нынче плачу над чужим. Только тебя самого, о Кверол, не коснулось горе твое.
Сарданапал. Что за болезнь тебя убила, о жестокое золото? Что за костер обратил тебя в пепел? Что за колдун унес тебя? О сокровище, ты лишило нас наследства. Куда пойти нам, отлученным? Какой кров нас примет? Какой горшок накормит нас?[406]
Мандрогеронт (Сикофанту). Друг, давай, осмотрим урну еще и еще разок.
Сикофант. Нет, приятель, ищи другой надежды, а этой уж и след простыл.
Мандрогеронт (Сарданапалу). Прошу, прочти еще раз надпись над прахом и все, что здесь написано.
Сарданапал, Умоляю, прочти сам, а то мне страшно дотронуться до покойника: пуще всего я этого боюсь.
Сикофант. Экий ты трус, Сарданапал: давай-ка, я прочту. "Триерин, сын Триципитина, здесь похоронен и зарыт". Горе мне, горе!
Мандрогеронт. Что с тобой?
Сикофант. Дыханье теснит. Слышал я, что золото пахнет, — а это даже и смердит.
Мандрогеронт. Как же так?
Сикофант. В свинцовой крышке здесь частые дырочки: вот из них и тянет мерзким запахом. Никогда не знал я раньше, что от золота такая вонь. От нее любому ростовщику станет тошно.
Мандрогеронт. И какой же запах у пепла?
Сикофант. Дорогостоящий и скорбный, требующий уважения.
Мандрогеронт. Будем же почтительны к этому праху, коли от него и до сих пор несет достоинством.
Сикофант. Ах, не попал бы я впросак, кабы прислушался к вещему галочьему гомону!
Сарданапал. Ах, не попал бы я в ловушку, кабы понял, какой мне куцая собака давала знак!
Мандрогеронт. Какой же знак?
Сарданапал. Когда выходил я в переулок, она искусала все ноги мне.
Мандрогеронт. Чтоб у тебя совсем отсохли ноги, чтоб ты с места не сошел! О, Эвклион злокозненный, разве мало, пока жив был, поглумился ты надо мной? И из могилы меня ты преследуешь? Ах, сам я это заслужил, доверившись вероломному, который и смеяться-то не умел! Даже умирая, издевался он надо мной.
Сикофант. Эх, и что же теперь нам делать?
Мандрогеронт. Что же, как не то, о чем мы говорили только что? Надо хоть сыну его Кверолу отомстить как следует. То-то славно мы над ним, над суеверным, потешимся! Вот этот горшок мы потихоньку пропихнем к нему в окошко, чтобы и он оплакал то, над чем мы слезы пролили. (Сарданапалу.) Подойди-ка на цыпочках и послушай, что там Кверол делает?
Сарданапал. Эта мысль мне нравится!
Мандрогеронт. Подойди же, говорят тебе, да загляни одним глазком.
Сарданапал. Как, что я вижу? Там вся челядь наготове с палками и с розгами.
Мандрогеронт. Клянусь, не иначе, как Злосчастья ожидают эти суеверные! Подойди-ка, нагони на них страху: говори, что ты — Злосчастье, и грозись вломиться в дом.
Сарданапал. Эй, Кверол!
Кверол (из дому). Кто там?
Сарданапал. Отвори скорее дверь!
Кверол. А зачем?
Сарданапал. Хочу вернуться я к себе домой!
Кверол. Эй, Пантомал, эй, Зета, заходите справа, слева! Убирайся прочь, Злосчастье, туда, куда жрец унес тебя!
Сарданапал. Эй, Кверол!
Кверол. Зачем ты зовешь меня? Сарданапал. Я твоя судьба, и маг тебе предсказывал, что я вернусь!
Кверол. Убирайся! Нынче даже самого Счастья не пущу к себе я в дом!
Мандрогеронт. Ты, Сикофант, отвлеки их к этой двери, а я тем временем заброшу нашу урну к ним в окно.
Сикофант. Отворите эти двери!
Кверол. Эй, скорее, все сюда!
Мандрогеронт (бросает урну в окно). Вот тебе, Кверол, получай Эвклионово сокровище! Чтоб не знавать других сокровищ ни тебе, ни детям твоим! Дело сделано: скорей на корабль, чтобы с нами снова не стряслось какой беды!
Сарданапал. Ах, как видно, все равно уж сегодня от беды нам не уйти! Подойду-ка я поближе: больно любопытно, что там скажет наш Кверол? Человек он суеверный, и труслив до крайности. Каково-то перепугает его наш покойничек? Ну-ка, навострю я ухо!.. Как? Что я слышу? весь дом ликует, все прыгают от радости. Я погиб! Прислушаюсь еще раз... Конечно! В дом их счастие пришло! Горе нам, горе! Тащат мешки, ларцы, сундуки, считают золото, позвякивают солидами. О, я несчастный! Жизнь скрывалась там, где смерть мы видели! Ах, оплошали мы, горемыки, да как! оплошали, и не раз! Совершилось превращенье: взяли прах, а вернули золото. Что же мне делать? Бежать, да и только, чтоб не схватили, как вора! Пойду к моим товарищам, чтобы такое дело — вот уж поистине, погребение! — не мне одному оплакивать.
ГРЕЧЕСКАЯ ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНАЯ ПРОЗА
ФЛЕГОНТ
Биографические сведения о Флегонте крайне скудны: мы знаем, что он жил в первой половине II в. н. э., был уроженцем малоазийского города Траллы и вольноотпущенником императора Адриана. Главный его труд — история (Греции и Рима, изложенная хронологически, по олимпиадам; фрагменты ее сохранились у византийских писателей Фотия и Синкелла, а также (На оксиринхских папирусах. Фрагменты из двух сочинений характерны для эпохи второй софистики: первое под названием "О долголетии" (точнее "О людях, проживших долго") дает сухой перечень имен людей, умерших в возрасте выше ста лет, причем вполне правдоподобные сведения (103, 105 лет) даны вперемежку с астрономическими цифрами; второе — "О невероятных явлениях" — представляет собой сборник кратких сообщений, свидетельствующих о господстве диких суеверий в эту, казалось бы, культурную и просвещенную эпоху: призраки умерших, чудовища и уроды, оборотни, пожирающие людей, пророчествующие отрубленные головы — обо всем этом Флегонт повествует в спокойном эпическом тоне, по-видимому, не подвергая эти сведения никакому сомнению. Наиболее известный рассказ, из которого Гете почерпнул тему своей баллады "Коринфская невеста", облечен в форму должностного донесения.
Из приводимых ниже фрагментов особенно интересен № 32, в котором сквозь форму фантастического рассказа о сумасшествии и пророчествах военного трибуна Публия ясно проступает чувство национальной вражды греков против римских владык и их надежда на гибель Рима.
О НЕВЕРОЯТНЫХ ЯВЛЕНИЯХ
Фрагмент 40.
Несколько лет тому назад в Мессене, как говорит Аполлоний[407], после сильных бурь и наводнения был обнаружен расколотый каменный пифос (кувшин) и из него выпала голова, втрое больше, чем обычная человеческая. Во рту было два ряда зубов. Когда стали расследовать, чья же эта голова, то нашли высеченную в камне надпись: "Ид". Мессенцы на общественные средства сделали новый пифос, положили в него голову и с почтением относились к останкам этого героя: они поняли, что он — тот самый, о котором Гомер сказал:
Фрагмент 43.
Также и в Сицилии немало городов пострадало от землетрясения, в том числе и окрестности Регия; почувствовали это землетрясение даже некоторые племена, живущие возле Понта. И в трещинах, образовавшихся в земле, стали видны огромнейшие мертвые тела; жители, пораженные их величиной, побоялись сдвинуть их с места и в качестве образца послали в Рим зуб, извлеченный у одного из мертвецов; зуб этот был длиной не меньше, а, пожалуй, даже больше одной пяди. После, показав этот зуб Тиберию, спросили его, не хочет ли он перенести к себе тело героя, которому этот зуб принадлежит. Тиберий же рассудил весьма разумно: он не захотел лишить себя возможности узнать величину найденного трупа и в то же время хотел избежать опасности осквернить могилу. Поэтому он позвал к себе одного известного геометра, Пульхра, которого он очень уважал за его искусство, и велел ему вылепить голову, соответствующую по размерам величине этого зуба. Пульхр измерил зуб и вычислил, какова должна быть величина всего тела и лица. Он быстро закончил свою работу и принес ее императору; а император сказал, что он вполне удовлетворен тем, что видел, велел отослать зуб обратно и вставить его туда, откуда его вынули.
Фрагмент 44.
Не следует также относиться с недоверием к рассказам о том, что и в Египте есть местность, называемая Литры, где показывают мертвые тела, не меньшие по размеру, чем те, о которых было сказано. Однако эти тела не погребены в земле, а лежат открыто, у всех на виду. Члены их не сдвинуты и не перемещены, а положены в полном порядке: всякий, подойдя к ним, сразу ясно увидит, где бедренные кости, где кости голени, где другие члены. Не верить этому нет оснований, ибо надо принять во внимание вот что: сперва природа, сильная и цветущая, порождала произведения, подобные богам; а когда она стала увядать, то и величина ее порождений увяла вместе с ней.
Фрагмент 46.
Говорят также, что возле Афин есть остров, который афиняне хотели обнести стенами; а при закладке фундамента они натолкнулись на гробницу, длиной в сто локтей: в ней лежал скелет такой же величины, а на гробнице была надпись:
Фрагмент 63, 64.
В Сауне, городе в Аравии, был найден гиппокентавр, живший на очень высокой горе, изобилующей смертельным ядом; яд называется так же, как и город, и из всех ядов он самый страшный и быстро действующий. Когда царь захватил этого гиппокентавра живым, он решил послать его вместе с другими дарами Цезарю в Египет. Гиппокентавр питался мясом; но, не вынесши перемены климата, умер, и наместник Египта набальзамировал его и послал в Рим. Гиппокентавра сперва показывали на Палатине: лицо у него было, хотя и человеческое, но очень страшное, руки и пальцы волосатые, ребра срослись с верхней частью бедер и животом. У него были крепкие конские копыта и ярко-рыжая грива, хотя от бальзамирования она почернела так же, как и кожа. Роста он был не такого огромного, как его рисуют, но все же не малого.
...Говорят, что в этом городе встречались и другие гиппокентавры. А если кто не верит, то он может увидеть воочию того, который был прислан в Рим; он находится в императорских хранилищах, набальзамированный, как я уже сказал.
Фрагмент 32.
Вот о чем повествует Антисфен, философ-перипатетик[409]: консул Ацилий Глабрион с легатами Порцием Катоном и Луцием Валерием Флакком[410] натолкнулись в Фермопилах на войско царя Антиоха; Ацилий храбро сражался и заставил воинов Антиоха положить оружие. Самому Антиоху пришлось с пятьюстами своих приверженцев бежать в Элатею[411], а оттуда в Эфес. Ацилий послал Катона в Рим с вестью о победе, а сам направился в Этолию и, подойдя к Гераклее[412], овладел ею без всякого труда. Во время сражения против Антиоха в Фермопилах римлянам явилось множество удивительных знамений. Когда Антиох бежал, римляне на следующий день занялись розысками тех, кто пал, сражаясь на их стороне, а также начали забирать доспехи и оружие убитых и захватывать пленников. И вот, был некий начальник конницы Буплал, родом сириец, пользовавшийся у царя Антиоха большим почетом: он пал, отважно сражаясь. Когда же римляне собрали все оружие — дело было около полудня, — Буплал вдруг восстал из мертвых и, неся на себе двенадцать ран, появился в римском лагере и слабым голосом произнес такие стихи:
Военачальники, потрясенные этими словами, немедленно собрали все войско на собрание и стали держать совет, что значит это явление: было решено сжечь тело Буплала, умершего сейчас же после того, как он изрек предсказание, и похоронить его прах; войско подверглось обряду очищения, принесли жертвы Зевсу, "отвращающему беды", а в Дельфы отправили послов вопросить бога, что надо делать. Когда послы дошли до Пифийского святилища и задали вопросы, что следует делать, Пифия изрекла такие слова:
Услыхав это предсказание, римляне отказались от мысли учинить нападение на какой-либо из народов, населяющих Европу, и, снявшись с лагеря, отправились из упомянутой местности в Навпакт, город в Этолии, где находится общегреческое святилище; там они приняли участие в общественных жертвоприношениях и принесли богам первины этого года, как требовалось по обычаю[413]. Во время празднества военачальник Публиций влал в безумие, утратил разум и, неистовствуя, стал выкрикивать предсказания, то стихами, то речью неразмеренной. Когда весть об этом дошла до войска, все сбежались к палатке Публиция: сокрушаясь и предаваясь печали оттого, что такое несчастье постигло одного из лучших и опытнейших военачальников, они в то же время хотели послушать, что он будет говорить: и людей собралось столько, что несколько человек даже задушили в давке. И вот что изрек Публиций стихами, еще находясь внутри палатки:
Произнеся эти стихи, он в одной тунике выскочил из палатки и сказал, речью уже неразмеренной: "Возвещаем вам, воины и граждане, что вы, перейдя из Европы в Азию, победили царя Антиоха и на море и на суше, завладели всей страной вплоть до Тавра и всеми городами, основанными в ней; вы изгнали Антиоха в Сирию и эту страну с ее городами передали сыновьям Аттала[415]; уже и галаты, населяющие Азию, побеждены вами, а их жен и детей и все имущество вы захватили и переправили из Азии в Европу; но фракийцы, обитающие в Европе на побережье Пропонтиды и Геллеспонта, нападут на вас, когда вы отстанете от своего войска возле границ энианов[416], многих убьют и отнимут часть добычи; а когда те, кому удастся спастись, вернутся в Рим, с царем Антиохом заключат мир; он будет платить дань и уступит часть своих владений".
Сказав все это, Публиций громко возопил: "Вижу рати с железными сердцами и царей объединившихся и многие племена, идущие из Азии на Европу, слышу топот коней и звон копий, вижу битвы кровопролитные и разорение страшное, падение башен и разрушение стен и опустошение всей земли". И сказав это, он опять заговорил стихами:
Сказав это, Публиций умолк. Потом, выбежав из лагеря, он взобрался на дерево. Когда он увидел, что множество людей идет за ним, он подозвал их к себе и сказал: "Мне, римские мужи и прочие воины, суждено сегодня умереть — рыжий волк растерзает меня; а вы поверите, что все предсказанное мною сбудется — и появление этого зверя и моя гибель докажет, что я по божественному внушению сказал вам правду".
Кончив эту речь, он велел всем отойти в сторону и не препятствовать волку подойти к нему: если они прогонят волка, им самим придется худо; толпа повиновалась его словам и через малое время появился волк. Публиций, увидев его, сошел с дерева, упал навзничь, и волк загрыз и растерзал его на глазах у всех и, пожравши все его тело, кроме головы, убежал в горы. Когда все бросились к останкам и хотели поднять их с земли и похоронить, как подобает, голова, лежащая на земле, изрекла такие стихи:
Все слышавшие это, немало были поражены. Воздвигнув на этом месте храм Аполлону "Ликейскому" ("волчьему")[419] и поставив жертвенник там, где лежала голова, они поднялись на корабли и отплыли — каждый к себе на родину. И сбылось все, что предсказал Публиций.
ЛУКИАН
Лукиан родился в сирийском городе Самосате около 120 г. н. э. В семье бедного ремесленника. Получив общее и риторическое образование, Лукиан выступал со своими речами в городах Сирии, в Риме и Афинах. Впоследствии он осмеивает риторическую "мудрость", изучает философию, но не становится последователем ни одной из философских школ. После долгих лет странствований, в течение которых он живет на доходы от своих речей и созданных им литературных произведений, Лукиан получает должность императорского судейского чиновника в Египте.
(Под именем Лукиана до нас дошло 84 отдельных произведения, из которых некоторые считаются подложными. Первыми его произведениями были риторические упражнения-декламации, часто совершенно оторванные от жизни. Образцом такой декламации является, например, речь Лукиана "Лишенный наследства", или "Тиранноубийца". С годами Лукиан становится все более в оппозицию к софистике и в его творчестве делаются заметнее сатирические тенденции: он переходит к жанру комического диалога. Им создаются большие циклы, как: "Разговоры богов", "Разговоры гетер", "Морские разговоры".
В 60-х годах Лукиан совсем отходит от софистики и начинает использовать философию в борьбе против суеверий и религиозно-моральных предрассудков. Сатира Лукиана принимает философский характер, причем, он вводит в философский диалог комический элемент в стиле сатир Мениппа.
В этот период Лукиан создает большое количество антирелигиозных сатир, высмеивающих богов и низводящих их на уровень пошлых и тупых людей, а также сатир, направленных против философов и клеймящих их грубость, жадность и чревоугодие.
Лукиан не был оригинальным мыслителем, но свой незаурядный талант он отдал борьбе с суевериями и шарлатанством. В последний период его литературной деятельности тематика произведений Лукиана делается более современной. Он отходит от формы диалога и переходит к письму — памфлету — яркой сатире на христианство ("О кончине Перегрина" или "Александр или Лжепророк") и к памфлетам по чисто литературным вопросам ("Учитель красноречия"), а также к созданию ряда пародий на различные литературные произведения.
Прогрессивное значение творчества Лукиана — в критике религиозных суеверий и философского обмана, направленных против народных масс.
ТИМОН ИЛИ МИЗАНТРОП[420]
Тимон. О, Зевс Милостивец и Гостеприимец, Дружелюбец и Домохранитель, Громовержец, Клятводержатель, Грозоносец, и как еще иначе тебя называют восторженные поэты, в особенности, если у них не выходит размер стиха, так как тогда ты своими многочисленными именами поддерживаешь падающий стих и заполняешь зияние в ритме.
Где же теперь у тебя многошумная молния, где тяжелогремящий гром и раскаленный, сверкающий, страшный перун? Ведь все это, оказывается, бредни, просто дымка поэзии, ничто, кроме громких названий. А твое прославленное, далеко разящее и послушное оружие потухло и охладело, не знаю каким образом, и не сохранило даже малейшей искры гнева против неправедных. Право, собирающийся нарушить клятву скорее испугается вчерашнего фитиля, чем всесокрушающего пламени перуна. Ведь окажется, будто ты ему угрожаешь простой головешкой, которая не дает ни огня, ни дыма, и такой человек знает, что от твоего удара он только замарается сажей. Потому-то уже Салмоней осмелился подражать твоему грому, не совсем безуспешно противопоставив Зевсу, столь холодному в гневе, свой жар и гордость. Да и как могло быть иначе? Ведь ты спишь, словно под влиянием мандрагоры, не слыша ложных клятв и не следя за несправедливыми; ты страдаешь глазами, слепнешь, не различая происходящего перед собой, и оглох, точно старик. Вот, когда ты был еще молод и пылок душой, ты бывал велик в гневе и совершал многое против несправедливых и насильников. Ты никогда не заключал с ними священного перемирия, твой перун всегда был в деле, и эгида сотрясалась от ударов, гремел гром и непрерывно Задала молния, словно копья во время боя; земля дрожала, как решето, снег падал сугробами, град валился, словно камни. И чтобы тебе сказать грубость — дожди шли бурные и сильные, каждая капля становилась рекой! В одно мгновенье земля потерпела такое кораблекрушение при Девкалионе, что все погрузилось в водную бездну; только один небольших размеров ковчег, хранивший в себе кое-какие искорки человеческого семени для нового поколения, еще более худшего, чем первое, едва спасся, наткнувшись на Ликорей[421].
И вот, ты несешь от него заслуженное воздаяние за свою беспечность, так как никто теперь не приносит тебе жертв и не украшает твоих изображений венками; разве только в Олимпии случайно кто-нибудь сделает это; да и тот не считает это очень нужным, а только выполняет какой-то старинный обычай. И в скором времени, благороднейший из. богов, из тебя сделают Крона и лишат всякого почета.
Я уж не говорю, как часто бывал ограблен твой храм; даже у тебя самого обломали руки в Олимпии, а ты, высокогремящий, поленился поднять собак на ноги или призвать соседей, чтобы, сбежавшись на крики, они захватили грабителей, приготовлявшихся бежать. Но, благородный Титаноборец и Гигантоборец, ты сидел, держа в правой руке перун в десять локтей, пока они обстригали тебе кудри!
Когда же, наконец, о изумительный, прекратится подобная небрежность и невнимание? Когда же ты покараешь такое беззаконие? И сколько для этого потребуется Девкалионов и Фаэтонов, теперь, когда жизнь переполнена дерзости и обиды?
Но оставим в стороне общие дела; поговорим о моем собственном положении. Скольких афинян я возвысил и сделал из беднейших богатыми; одним словом, я целиком излил свое богатство в благодеянии друзьям. Когда же благодаря этому я стал нищим, они меня и знать больше не хотят, и даже не глядят на меня. И это те, кто прежде унижались предо мной, кланялись мне и ждали только моего кивка. А теперь, если бы я встретил кого-нибудь из них случайно на дороге, они прошли бы мимо, не узнавая меня, словно проходили мимо какой-нибудь гробницы забытого. мертвеца, покосившейся и пострадавшей от времени. А иные, заметив меня издали, свернули бы в сторону, считая несчастливым и дурным знаком увидать того, кто был еще недавно их спасителем и благодетелем. Все эти несчастия заставили меня удалиться сюда, в отдаленные места; одетый в овчину, я обрабатываю землю за вознаграждение в четыре обола[422], рассуждая в этом уединении с моей мотыгой. Здесь, мне кажется, я выгадываю по крайней мере то, что не замечаю многих незаслуженно счастливых людей — ведь это мне очень прискорбно. Но теперь, сын Крона и Реи, стряхни же с себя этот глубокий и приятный сон — ведь ты переспал даже Эпименида[423]; раздуй свой перун или зажги его от Эты и, получив великое пламя, яви гнев мужественного и юного Зевса, если неправда то, что критяне болтают о тебе и твоей у них могиле.
Зевс. Кто этот крикун, Гермес, который орет из Аттики у подножья Гиметта? Он грязен, худ и одет в овчину. Кажется, он, согнувшись, роет землю. Болтливый и дерзкий человек. Конечно, это какой-нибудь философ, потому что иначе он не вел бы о нас таких безбожных речей.
Гермес. Что ты говоришь, отец? Разве ты не узнаешь Тимона, сына Эхекрагида из Коллита? Это тот, кто часто при совершении жертвоприношений угощал нас целыми гекатомбами, недавний богач, у которого мы обыкновенно так пышно праздновали Диасии.
Зевс. Увы, какая перемена! Он, прекрасный, богатый человек, окруженный множеством друзей! Какие несчастия сделали его таким? Как стал он грязным, жалким, по-видимому, батраком, обрабатывающим землю тяжелой мотыгой?
Гермес. Его извела, так сказать, доброта, человеколюбие, и жалость ко всем нуждающимся, а, если говорить правду, неразумие, добродушие и неразборчивость в друзьях. Тимон не понимал, что угождает воронам и волкам, и, когда у несчастного печень клевало уже столько коршунов, он все-таки считал их друзьями и приятелями, которые радуются еде из расположения к нему. Когда же они обнажили и тщательно обглодали его кости и весьма старательно высосали имеющийся в них мозг, тогда они ушли, оставив Тимона высохшим и с подрезанными корнями; друзья не узнают его больше, не глядят на него — к чему в самом деле — и не помогают ему, не давая ему со своей стороны ничего. Вследствие этого, покинув от стыда город, он в овчине и с мотыгой, как мы видим, обрабатывает теперь землю за плату, тоскуя о своих несчастьях, когда разбогатевшие благодаря ему горделиво проходят мимо, даже забывая, что его зовут Тимоном.
ФИЛОСТРАТЫ
Среди дошедших до нас памятников второй софистики довольно большое число сочинений разных жанров принадлежит нескольким представителям семейства филостратов. Время жизни первого Филострата-софиста, насколько можно судить по его диалогу "Нерон", падает на конец II в. н. э. В первой половине III в. н. э. широкую известность приобретает его сын Флавий Филострат, называемый обычно Старшим, от которого сохранились сборник литературных писем, сборник биографий древних и новых софистов, диалог "О "героях" и роман "Жизнь Аполлония Тианского". Уроженец острова Лемноса, Флавий Филострат посещал школы риторов в. Афинах, затем, переселившись в Рим, стал близок к кружку Юлии Домны, жены императора Септимия Севера (193-211 гг.), образованной дочери восточного жреца. По ее поручению Флавий Филострат составил жизнеописание Аполлония, уроженца Тианы в Каппадокии, философа-неопифагорейца I в. н. э. Одни превозносили его до небес, ставили в один ряд с Пифагором, Сократом (Евнапий, Аммиан Марцелин, Иоанн Малала), другие видели в нем лишь мага и шарлатана (Лукиан, Иоанн Златоуст). Роман Филострата, наш единственный источник биографических сведений об этом философе, звучит как апология Аполлония, как утверждение образа идеального мудреца. Идеализация героя, подробное описание перипетий его странствований, благополучное преодоление встречающихся на пути препятствий, постоянное стремление к единой цели, элемент чудесного — все это позволяет считать "Жизнь Аполлония Тианского" скорее философским романом, чем биографией. Филострат описывает всю жизнь Аполлония, рисует своего героя бескорыстным, кротким, всецело погруженным в поиски мудрости, ради которой он отправляется в Индию, Египет, Эфиопию. Советами и чудесами Аполлоний приносит. много добра. Он пользуется всеобщим уважением, однако сталкивается и с завистью беспринципных философов — искателей наживы, и с враждебным отношением к себе правителей-тиранов. За явное неодобрение тирании Аполлоний оказывается в тюрьме, однако чудесным образом выходит оттуда. Таинственностью окутана и его смерть. В романе встречаются рассуждения о политике, искусстве, о природе. Если в: космологических положениях у Филострата лишь повторены мысли Пифагора и Платона, то в изложенных им взглядах на искусство и политику отразился, несомненно, дух его времени. Главным источником своих сведений Филострат называет записки спутника Аполлония Дамида, которому в романе отведена роль второго рассказчика. Данные археологических раскопок подтверждают правдивость сообщаемых Филостратом описаний дворцов Вавилона и Индии и тем самым позволяют признать реальность личности Дамида. Вместе с тем в "Жизни Аполлония" немало таких географических подробностей, которые не могут восходить к запискам очевидца и заимствованы, возможно, из сочинений Ктесия. Роман Филострата знаменует собой зарождение особого литературного жанра — ареталогии, — получившего столь большое распространение в византийский период.
Под именем Филострата Старшего дошли до нас две книги "Картин". Но автором этого труда был, вероятно, не он, а его зять или племянник, называемый Филостратом Лемносским. Хотя до сих пор не совсем ясно, существовал ли на самом деле все описанные Филостратом картины, несомненно все же, что они воплощают характерные черты современной Филострату живописи. Филострату IV, .внуку Филострата III, принадлежит сборник "Картины Филострата Младшего", во введении к которому формулируются требования автора к живописи. Наконец, вместе с "Картинами" двух Филостратов обычно издается маленькое сочинение "Статуи", относящееся к тому же жанру описаний и принадлежащее софисту по имени Каллисграт. Об этом авторе более ничего не известно; жил он, по-видимому, в III-IV вв. н. э.
ФИЛОСТРАТ СТАРШИЙ. ЖИЗНЬ АПОЛЛОНИЯ ТИАНСКОГО
Книга I. АПОЛЛОНИЙ В АСПЕНДЕ
15. Нелегко мирным и убедительным словом заставить город, измученный голодом, переменить мысли и забыть гнев. Аполлонию же удавалось сделать это даже молча. Прибыл он в Аспенд памфилийский, который расположен на берегу реки Эвримедонта и по значению своему занимает третье место среди городов Памфилии. Жители питались там горохом и малосъедобными вещами, потому что хлеб богачи держали в закромах для вывоза и продажи за границей. И вот население всех возрастов возмутилось против префекта и угрожало ему огнем, хотя он припал к статуе императора, которая была тогда страшнее и священнее Зевса Олимпийского, потому что изображала Тиберия, при котором, говорят, один человек был обвинен в оскорблении величества за то, что побил своего слугу, имевшего в тот момент при себе серебряную драхму с портретом Тиберия. Итак, подойдя к префекту, Аполлоний знаками[424] спросил его, в чем дело, и услыхав в ответ, что тот ни в чем не виноват, но также страдает, как и население, и погибнет вместе с ними, если не получит слова, повернулся к стоявшим вокруг и кивком головы приказал выслушать, они же не только умолкли из уважения к нему, но и факелы возложили на жертвенники. Тогда, воспрянув духом, префект сказал: "Вот этот и вот тот, — многих назвал он, — виновники наступившего, голода: захватив хлеб, они по всей стране прячут его". Когда же аспендийцы стали подговаривать друг друга отправиться на поля, Аполлоний кивком головы велел не делать этого, но призвать скорее виновных и получить хлеб с их согласия. Когда они пришли, он чуть не закричал на них, такое страдание причинили ему слезы народа, ведь и дети и женщины плакали, и старики стенали, предчувствуя скорую гибель от голода, но он, чтя обет молчания, написал порицание на табличке и дал прочесть префекту. Написано там было следующее: "Аполлоний аспендийским хлеботорговцам. Земля — мать для всех, и она справедлива, вы же, несправедливые, сделали ее матерью только для самих себя, и я не позволю вам стоять на ней, если вы не измените своего поведения". Устрашенные этим, торговцы наполнили рынок хлебом, и город тот ожил.
Книга V. АПОЛЛОНИЙ У ВЕСПАСИАНА
31. На следующий день Аполлоний пришел ко дворцу на рассвете и спросил телохранителей о том, что делает император[425]. Они же ответили, что он давно не спит и занят перепиской. Услыхав это, Аполлоний ушел, сказав Дамиду[426]: "Этот человек будет править". Снова придя после восхода солнца, он встретил у дверей Диона и Евфрата[427], жаждавших послушать о беседе, и пересказал им апологию[428], которую слышал от императора, о своем же впечатлении умолчал. Его позвали первым. "Император, — обратился он, — давно известные тебе Дион и Евфрат стоят около дверей и интересуются твоими делами. Позови же и их для участия в нашей беседе: оба они мудрые люди". — "Двери моего дома, — ответил Веспасиан, — всегда открыты для мудрых. Для тебя же, поверь, и сердце мое отверсто".
32. А когда их призвали, Веспасиан сказал: "Вчера я оправдался перед благородным Аполлонием в тех действиях, которые я намерен совершить". "Мы слышали про твое оправдание, — возразил Дион, — оно разумно". — "Сегодня же давайте, милый Дион, поговорим о принятом решении, чтобы все мои поступки были прекрасны и служили благу людей. Вот перед моим мысленным взором встает Тиберий, сделавший власть жестокой и бесчеловечной, за ним идет Гай[429], в вакхическом безумии носивший лидийскую одежду и побеждавший несуществующих врагов, во всех государственных делах проявивший свое постыдное исступление, затем добрый Клавдий[430], в своей покорности женщинам забывший не только об управлении страной, но и о своей жизни, ведь он погиб, говорят, от их руки; а зачем мне еще порицать Нерона после краткого и меткого слова Аполлония о распущенности и жестокости, которыми Нерон омрачил свое правление? Что сказать о затеях Гальбы, который нашел свою смерть посреди форума, где собирался усыновить Отона и Пизона, доставлявших ему утехи любви? Если бы мы позволил" властвовать и Вителлию[431], еще большему негодяю, то это был бы второй Нерон. Итак, видя, что из-за этих тиранов власть стала ненавистна, я советуюсь с вами, как мне навести порядок,, когда люди уже потеряли доверие к власти".
На это Аполлоний ответил: "Флейтист послал самых умных из своих учеников к плохим флейтистам, чтобы научить их, как не надо играть; ты, государь, научился у тех, кто плохо правил именно тому, как не надо управлять, о том же, как надо править, давайте поговорим серьезно".
33. Евфрат втайне уже завидовал Аполлонию, замечая, что доверия к нему у императора больше, чем бывает у людей, приходящих за прорицанием к оракулу. С излишней важностью он возвысил тогда голос и произнес: "Не следует ни потакать страстям, ни безумно увлекаться вместе с теми, кто необуздан в своих поступках, но нужно соблюдать меру, если мы на самом деле философы. Ведь следовало обсудить, должен ли ты действовать, ты же приказываешь говорить о том, как надо действовать, не узнав, допустимо ли действие. По-моему, Вителлий должен быть уничтожен (я знаю его как человека мерзкого, распутного), но я не согласен, чтобы ты — муж добрый, отличающийся благородством, исправлял ошибки Вителлия, а про себя самого ничего не знал. О бесчинствах, сопутствующих монархическому правлению, мне нет надобности говорить: ты сам их назвал, но знай, что юность, рвущаяся к тирании, поступает, как ей свойственно: ведь, добиваться власти для юношей то же, что пить, что любить, и юноша, добившийся власти, еще не плох, если он, будучи тираном, кажется убийцей, жестоким и необузданным. А если к власти пришел старец, то подобные наклонности ему сразу ставят в вину, когда же он проявляет человеколюбие и порядочность, они приписываются не ему, а его возрасту и опытности. Кроме того, будет долго казаться, что он уже давно, еще с молодых лет стремился ικ этому, но терпел неудачу. А подобные неудачи люди относят, как за счет злой судьбы, так и за счет трусости. Ведь кажется, будто он либо оставил мысль о власти, не веря в свою судьбу, либо уступил ее другому, несомненно испугавшись противника. О злой судьбе не будем говорить, но как опровергнуть обвинение в трусости, когда противником оказывается Нерон, самый робкий и самый нерешительный? То, что затевал против него Виндекс[432], к тебе, клянусь Гераклом, имело прямое отношение. У тебя было войско, и силы, которые были брошены против иудеев[433], с большим успехом покарали бы Нерона. Ибо иудеи давно удалились не только от римлян, но и от всех людей. Ведя замкнутую жизнь, не имея общих с людьми возлияний, еды, молитв, жертв, они от нас дальше, чем Сузы, Бактры и даже индусы, так что за отпадение от нас иудеев наказывать не следовало: ими лучше было бы не владеть. Но кто не счел бы для себя лестным убить собственной рукой Нерона, чуть ли не пившего человеческую кровь и услаждавшегося пением среди убийств? Я прислушивался к рассказам о тебе, и когда оттуда приходил кто-либо с известием о гибели от твоей руки тридцати тысяч иудеев, а затем и пятидесяти тысяч в следующей битве, я отводил человека в сторону и расспрашивал его наедине: "Что это за муж? Нет ли известия более важного, чем это?" Раз ты воюешь против Вителлия, видя в его образе Нерона, совершай, что замыслил; это дело прекрасное, но после пусть будет так: римлянам очень дорого демократическое правление, и при этой форме правления они завладели многим из того, что принадлежит им. Уничтожь монархию, о которой ты говорил, дай римлянам народную власть, сам стань основоположником их свободы".
34. Видя, что Дион соглашается со словами Евфрата (он это обнаруживал и киванием и возгласами одобрения), Аполлоний сказал: "Дион, не прибавишь ли ты чего-нибудь к сказанному?" — "Да, — ответил тот, — кое в чем я согласен, кое в чем нет. И я тебе, думаю, говорил, что было бы гораздо лучше уничтожить Нерона, чем усмирять иудеев, ты же был похож на боровшегося за то, чтобы его никогда не свергли. Ведь приводя в порядок его расстроенные делал ты восстанавливал его силы на беду всем, для кого он был невыносим. Выступление против: Вителлия похвально. Важнее, на мой взгляд, не дать проявиться тираннии, чем уничтожить уже укоренившуюся[434]. Демократию я приветствую (если эта форма общественного устройства и хуже аристократии, то для людей благоразумных она предпочтительнее, чем тиранния или олигархия), но боюсь, что долголетняя тиранния уже развратила римлян и они стали неспособны жить свободно и опять видеть демократию, как вышедшие из темноты не могут взирать на яркий свет. Поэтому нужно устранить от дел Вителлия и чем скорее, тем лучше. Мне кажется, надо готовиться, как на войну, но объявить не войну, а наказание ему, если он не откажется от власти. Когда победишь его, что, конечно, не составит для тебя труда, предоставь римлянам самим выбрать себе форму правления. Если они предпочтут демократию, согласись. Ведь для тебя это почетнее многих тиранний, почетнее многих побед на олимпийских играх; повсюду в городе будет написано твое имя, повсюду будут стоять твои медные изваяния, для нас ты станешь героем рассказов, в сравнении с которыми повесть о Гармодии и Аристогитоне ничто. Если бы они выбрали монархию, то кому бы, кроме тебя, все отдали бы власть? Охотнее всего они вручат ее именно тебе, после того как ты, уже обладая ею, уступишь ее гражданам".
35. После этих слов наступило молчание, и лицо императора выдавало внутреннюю борьбу, потому что этот совет удалял его от всего того, что он собирался предпринимать и делать в качестве самодержца. Тут начал говорить Аполлоний: "Мне кажется, вы ошибаетесь, отговаривая императора от дел уже решенных, предаваясь глупой и неуместной болтовне. Если бы в моих руках была такая же власть, как у него, и я бы советовался о том, какое добро сделать людям, а советниками были бы вы, возможно, ваше слово имело бы успех (ведь философские мысли наставляют слушателей-философов), но вы даете совет наместнику провинций[435], привыкшему управлять, которому, в случае лишения власти, уготована гибель. Зачем бранить его, если он не отказывается от посланного судьбой, а принимает охотно и советуется о том, как разумно использовать то, чем он владеет? Представьте себе, если мы увидим мужественного, высокого, хорошо сложенного атлета, через Аркадию уже идущего в Олимпию, если подойдем и станем ободрять его перед соревнованием, а когда он одержит победу на Олимпийских играх, возбраним ему объявить о своей победе через глашатая и надеть на голову венок из ветвей маслины, то не покажется ли, что мы болтаем вздор или насмехаемся над чужими трудами? Итак, принимая во внимание количество сверкающей меди, количество, копий, окружающих нашего мужа, великое множество коней, его порядочность и благоразумие, его пригодность к тому, что он замышляет, пошлем его туда, куда он уже направился, пожелаем счастья и будем поощрять к еще большим успехам. Ведь вы не забывайте и того, что он отец двух сыновей[436], которые уже командуют войсками и которые станут его злейшими врагами, если он не передаст им власти. Что ему в этом случае сулит будущее, как не войну против собственной семьи? Приняв же на себя верховную власть, он будет окружен заботой со стороны собственных детей, будет опираться на них, а они на него, у него будут свои телохранители, не нанятые за плату, клянусь Зевсом, не притворяющиеся по необходимости преданными, но самые усердные и самые любящие. Для меня форма правления безразлична, потому что я живу под властью богов, но я не желаю, чтобы человеческое стадо гибло за неимением справедливого и благоразумного пастыря. Ведь как человек, отличающийся доблестью, заставляет демократическое правление казаться властью одного самого лучшего, так и власть одного, направленная на благо всего общества, есть народное правление. Он не сверг, ты говоришь, Нерона. А ты, Евфрат? А Дион? А я? Однако никто нас не порицает за это, не считает трусливыми за то, что мы не думали о принятии мер для защиты свободы, тогда как до нас философы свергли тысячи тиранний. Я, впрочем, даже выступал против Нерона, произнося много враждебных: речей, в лицо браня свирепого Тигеллина[437], а своей помощью Виндексу на западе[438] я, несомненно, строил крепость против Нерона. Но я не стану утверждать, что благодаря этому низверг тирана, и вас, не делавших этого, не буду считать более снисходительными к пороку, чем прилично философу. Итак, философ выскажет то, что у него на уме, но постарается, думаю, не говорить ничего глупого и бессмысленного, а наместник провинций, замышляющий низложить тиранна, должен в (первую очередь все обдумать, чтобы начать дело неожиданно, он должен также иметь благовидный предлог, чтобы не показаться клятвопреступником. Ведь, если он собирается поднять оружие против того, кто объявил его полководцем и кому он поклялся в верности, то, конечно, должен в свое оправдание перед богами сказать, что нарушает клятву справедливо; нуждается он также в большом количестве друзей (такие ведь дела нельзя делать незащищенному и неукрепленному) и в больших деньгах для привлечения на свою сторону власть имущих, особенно, когда предпринимает это против человека, овладевшего всеми богатствами земли. Какая тут нужна опытность, сколько потребно времени! Воспринимайте это как хотите. Незачем пускаться в исследование того, что им уже, по всей вероятности, обдумано и чему судьба благоприятствует без всяких усилий с его стороны. Что вы скажете на это? Ведь увенчанному вчера городами в святилищах императору, блестяще проявившему себя в умелом решении общественных дел, вы предлагаете с сего дня объявить всенародно о том, что он собирается остальную жизнь провести как частное лицо, а к власти пришел в припадке безумия. Доведя до конца задуманное, он привяжет к себе преданных телохранителей, полагаясь на которых он и замыслил это, отказавшись же от предпринятого и обманув их надежды, он будет иметь в их лице врагов".
36. С удовольствием выслушав его, император сказал: "Ты не выразил бы яснее задуманного мною, даже взглянув в мою душу. Я, конечно, послушаюсь тебя; ведь божественным считаю все, исходящее от тебя; научи теперь, как должно поступать хорошему государю". А Аполлоний ему на это: "Ты просишь меня о том, чему нельзя научить. Умение царствовать — величайшее из человеческих искусств, но обучить ему невозможно. Я, впрочем, объясню, конечно, какие поступки мне кажутся правильными. Богатством считай не то, что лежит спрятанным, ведь чем оно лучше кучи песка? И не то, что поступает от людей, стонущих под бременем налогов: золото, полученное, из слез, фальшиво и темно. Ты лучше всех царей распорядишься богатством, если нуждающимся поможешь, а у имущих оставишь богатство неприкосновенным. Остерегайся своего полновластия, и ты станешь использовать его более разумно. Не срезай высоко выдающихся колосьев, Аристотель ведь неправ[439], лучше вырывай с корнем вражду, как терние с хлебного поля; будь страшен для замышляющих переворот не тогда, когда ты наказываешь, а когда собираешься наказывать, пусть и над тобой закон сохраняет свою силу. Более разумные законы издашь ты, если не станешь презирать их. Богов чти больше, чем раньше: много получил ты от них и о многом молишься. В том, что касается власти, веди себя как царь, в том, что касается твоего тела, — как частное лицо. Об игре в кости, о пьянстве, о любовных забавах и о ненависти к подобным вещам зачем мне напоминать, когда ты, говорят, и в молодости не увлекался этим? Детей у тебя, государь, как сказывают, двое и превосходных. Держи их в самом строгом повиновении. Ведь их проступки тебе, несомненно, ставятся в вину. Грози им, что не передашь власти, если они не пребудут благородными и честными, чтобы власть они считали не уделом, а наградой за совершенство. Ставшие обычными в Риме развлечения нужно, государь, мне кажется, мало-помалу прекращать. Трудно сразу заставить народ стать благоразумным, следует постепенно приводить умы в надлежащее состояние, одно исправляя открыто, другое тайно. Вольноотпущенников и рабов, над которыми ты получаешь власть, давайте отучим от нахальства и приучим их вести себя тем скромнее, чем важнее у них хозяин. О чем еще поговорить, как не о наместниках провинций? Я имею в виду не тех, кого ты сам станешь посылать, — ты ведь вверишь управление достойным, — а тех, кому власть достанется по жребию[440]. Необходимо, на мой взгляд, при направлении их в доставшиеся им провинции, по мере возможности, принимать во внимание их пригодность к делу. Пусть говорящие по-гречески управляют греками, а говорящие по-латыни — теми, кому понятен этот язык. Расскажу, что навело меня на эту мысль. Когда я был в Пелопоннесе, Грецией правил человек, ничего не смыслящий в делах Греции, и которого греки совершенно не понимали. Он, разумеется, ошибался, и его самого очень часто вводили в заблуждение. Заседатели, участвующие при обсуждении решения суда, превратили процессы в источник наживы и смотрели на правителя, как на невольника. Так, император, мне представляется сегодня. Если еще что-нибудь другое придет мне в голову, мы снова встретимся. А теперь принимайся за исполнение своих обязанностей властителя, чтобы не показаться слишком ленивым в глазах подчиненных".
Книга VI АПОЛЛОНИЙ И ТИТ
29. После взятия Иерусалима[441], когда повсюду лежали мертвые тела, соседние народы стали увенчивать Тита, но он не счел себя достойным (ведь не сам совершил он это, но доверил свои руки разгневанному богу). Аполлоний одобрил его поступок: нежелание быть увенчанным за кровопролитие обнаруживало в этом человеке ум, понимание человеческих и божественных вещей и великое благоразумие. В письме, которое было вручено через Дамида, он писал так: "Аполлоний приветствует Тита, римского полководца. Ты не захотел быть прославляемым ни за битву, ни за пролитую кровь врагов, и я присуждаю тебе победный венок благоразумия, потому что ты знаешь, за что следует быть увенчанным. Будь здоров". Весьма обрадовавшись письму, Тит сказал: "И я и отец мой благодарны тебе. Я не забуду этого; ведь я пленил Иерусалим, а ты меня".
30. Провозглашенный в Риме императором и удостоенный триумфа за эту победу, Тит отправился в путь, чтобы стать соправителем отца, но сознавая, насколько ценно хотя бы краткое время пробыть в обществе Аполлония, он просил последнего прибыть в Аргос[442]. Когда тот пришел, Тит, обнимая его, произнес: "Отец рассказал мне, как он обо всем советовался с тобой, и вот письмо. В нем он называет тебя своим благодетелем и тебе воздает благодарность за все то, чем мы стали. Мне тридцать лет и, удостоенный того же, чего отец в шестьдесят, я призван властвовать, еще не зная, умею ли повиноваться; мне страшно, не берусь ли я за дело, которое выше того, что надо для меня". Пощупав его шею, а она была крепкая, как у всех атлетов, Аполлоний ответил: "И кому удастся одеть ярмо на быка с такой шеей?" — "Тому, кто растил меня теленком", — возразил Тит, разумея своего отца и то, что подчиняется одному ему, с детства приучившему его слушаться себя. "Я рад, — сказал тогда Аполлоний. — Во-первых, потому что нахожу тебя готовым следовать отцу, управлением которого довольны и не родные ему дети, и потому, что ты намерен уважать того, с кем будешь разделять почет. Какая лира, какая флейта передаст сладчайшую и полную гармонию юности, приступающей к правлению вместе со старостью? Ведь более старое вступит в согласие с новым, благодаря чему и старость станет сильна, и юность будет избавлена от легкомыслия?"
31. "А мне, тианец, что ты посоветуешь относительно власти и царствования?" — "Именно то, в чем ты сам себя убедил: повинуясь отцу, ты, естественно, станешь подобен ему. Хорошо сказал Архит, его слова стоит запомнить. Архит был тарентинец, последователь пифагорейского учения. О воспитании детей он писал так: "Пусть отец служит примером добродетели для своих детей, ведь отцы усерднее будут идти по пути добродетели, если дети станут вырастать похожими на них‟. А к тебе я приставлю Деметрия[443], моего товарища, который, когда бы ты ни пожелал, будет находиться при тебе и растолкует, что должно делать хорошему человеку". — "В чем же, Аполлоний, мудрость этого человека?" — "В его полной откровенности, в том, что он говорит правду и никого не боится: у него сила киника". Титу не понравилось слово "киник". — "Гомер, — возразил Аполлоний, — полагал, что юноша Телемах нуждается в двух собаках, и он послал их на площадь итакийцев[444] сопутствовать отроку, хотя они и были бессловесны. У тебя же будет пес, который, защищая тебя от других и от тебя самого, если ты впадешь в ошибку, станет лаять мудро и не бессловесно". — "Так давай мне в спутники этого пса, пусть он даже кусает меня, если почувствует, что я поступаю несправедливо". — "К нему уже написано письмо, живет же этот философ недалеко от Рима", — "То, что написано, пусть остается так, а я бы хотел, чтобы и тебе кто-нибудь написал обо мне, и ты стал бы нашим спутником по дороге в Рим". — "Я приеду, когда обоим нам это будет нужно".
32. Удалив присутствующих, Тит произнес: "Тианец, мы остались одни. Можно мне задавать вопросы о самом для меня главном?" — "Спрашивай, — ответил тот, — и будь тем смелее, чем важнее вопрос". — "О жизни моей и о тех, кого мне следует больше всего остерегаться, буду я спрашивать, если не покажется трусостью, что уже сейчас я напуган этим". — "Ты осторожен и предусмотрителен: об этом нужно проявлять самую большую заботу". И, подняв глаза к солнцу, Аполлоний поклялся солнцем, что сам, не дожидаясь вопроса, собирался говорить с ним об этих вещах. Ведь боги велели ему предупредить Тита, чтобы он опасался злейших врагов отца при его жизни, а после смерти — своих ближайших родственников. — "А умру я как?", — спросил тот. — "Так же, как Одиссей. Говорят ведь, что к нему смерть пришла из моря".
Это предсказание Дамид толкует так, что ему надо было опасаться иглы морского ската, которая, говорят, поразила Одиссея, и что через два года после смерти отца Тит, облеченный властью, умер от рыбы, называемой морским зайцем. Неизвестные соки этой рыбы действуют губительнее, чем любой яд на земле или в море, и Нерон своим злейшим врагам подавал этого зайца как приправу. Домициан же угостил им своего брата Тита, ужасным считая не то, что ему приходилось делить власть с братом, а то, что брат его был кротким и дельным.
После этой частной беседы Тит и Аполлоний обнялись в присутствии всех, и уходящему Титу Аполлоний сказал вслед: "Император, побеждай врагов оружием, отца превосходи добродетелями".
Книга VIII СУД НАД АПОЛЛОНИЕМ
4. Судилище было украшено, как для слушания торжественной речи, присутствовала вся знать, так как Домициану важно было на процессе перед множеством собравшихся уличить Аполлония в причастности к делу тех людей[445]. Аполлоний же настолько презирал императора, что даже не смотрел на него, а когда обвинитель стал поносить его за эту гордость и велел ему смотреть на бога всех людей, он поднял свои глаза к потолку, показывая, что смотрит на Зевса, а любящего нечестивую лесть считает хуже льстеца. Предъявлял обвинитель и такие требования: "Император, измерь воду[446]; если ты дашь ему много времени, он удушит нас. Вот у меня записаны все обвинения, о которых ему надо говорить, пусть отвечает на каждое в отдельности".
5. Похвалив его за совет и приказав Аполлонию защищаться так, как советовал сикофант[447], император опустил некоторые статьи обвинения как маловажные и сосредоточил свои вопросы вокруг четырех статей, на которые, думал он, тот затруднится ответить. "Почему, — спросил он, — ты носишь не обычную для всех одежду, но свою собственную[448] и особую?" — "Потому, — последовал ответ, — что кормилица-земля одевает меня, и я не обижаю несчастных животных". — "Из-за чего люди называют тебя богом?" — "Потому что всякий человек, считающийся добрым, получает в знак уважения прозвание бога". Откуда он заимствовал эту мысль, я уже показал в рассказе об Индии[449]. Третий вопрос был задан относительно чумы в Эфесе. "По какой причине, на основании каких совпадений ты предсказал Эфесу болезнь?" — "Император, питаясь более скудно, чем остальные, я первый почувствовал беду; если хочешь, я перечислю причины заразных болезней". Тот же, по-моему, испугавшись, как бы он не приписал возникновение этих болезней нечистым бракам[450], беззаконию и его неразумным поступкам, ответил: "Мне не нужно ответа на этот вопрос". Четвертый вопрос касался тех людей[451], и он не сразу перешел к нему, но после длительного времени, многое продумав, и как будто в каком-то замешательстве стал спрашивать не так, как все того ожидали. Ведь думали, что он, перестав притворяться, не удержится и назовет тех мужей по имени и будет страшно кричать по поводу жертвоприношения. Он же повел речь совсем иначе, подступая к вопросу незаметно: "Скажи мне, — спросил он, — когда ты вышел из дому в тот день и отправился на поле, кому принес ты в жертву[452] ребенка?" Но Аполлоний, как на мальчишку, закричал на него: "Замолчи! Если я вышел из дому, то я пришел на поле, если это так, то я принес жертву, если принес жертву, то и съел. Но пусть об этом расскажут люди, достойные веры". При этих словах послышалось одобрение, большее чем дозволяется в императорском судилище; Домициан, считая, что присутствующие свидетельствуют в пользу Аполлония, и под каким-то впечатлением от его умных и здравых ответов, сказал: "Я снимаю с тебя обвинение, но ты останешься здесь, пока мы не встретимся с тобой частным образом". Тот же, воспрянув духом, воскликнул: "Тебе, император, спасибо, а вот из-за этих преступников[453]погибли города, острова наполнены беглецами, материк — рыданием, войско — трусостью, сенат — подозрительностью. Если хочешь, можешь не удерживать меня. Если Же нет, то пошли взять мое тело; душу ведь взять невозможно, да даже и тела моего ты не сможешь захватить.
Но отступи, не убьешь ты меня, не причастен я смерти".
Книга II. О ПОДРАЖАНИИ И ВООБРАЖЕНИИ
В то время, как они находились в храме (а времени прошла немало, пока царю докладывали о прибытии чужеземцев); Аполлоний спросил Дамида: "Скажи мне, Дамид, существует ли нечто, что мы называем "живописью‟?" — "Конечно, — ответил Дамид, — она существует, раз существует истина". — "А что делает это искусство?" — "Оно, — сказал Дамид, — смешивает все имеющиеся краски — синюю с зеленой, белую с черной, ярко-алую с бледно-желтой". — "А зачем она их смешивает? — опять спросил Аполлоний — неужели только для того, чтоб бросаться в глаза своей пестротой, как поступают женщины, пользующиеся притираньями?" — "Нет, — ответил Дамид, — она делает это в целях подражания, чтобы изобразить пса, коня, человека, корабль, одним словом, все, что Гелиос видит перед собой; она изображает даже и самого Гелиоса, иногда на колеснице, запряженной четверкой коней — именно так он изображен здесь — иногда озаряющим все небо, если художник хочет написать жилище богов в эфире". — "Значит, — сказал Аполлоний. — живопись, Дамид, есть не что иное, как подражание?" — "А что же другое?" — ответил Дамид. — Если бы она была чем-либо иным, то она была бы смешна, так как зря тратила бы краски". — "А те образы, которые видны подчас на небе в просветах между облаками, — то кентавры, то олени, то, клянусь Зевсом, даже волки и кони, — разве они тоже созданы путем подражанья?"
— "По-видимому, так", — сказал Дамид. — "Следовательно, по-твоему, Дамид, бог — художник? Порой он сходит со своей колесницы, на которой он объезжает вселенную, управляя делами божественными и человеческими, садится и начинает для забавы чертить разные фигуры, как делают дети, рисуя на песке?"
Дамид покраснел, видя, что его утверждения привели к такой нелепости. Аполлоний заметил это — он даже в споре никогда не бывал резок — и промолвил: "Ты, может быть, хотел сказать, что эти явления на небе не имеют для бога никакого значения и являются случайно, а мы, которым подражание свойственно от природы, как бы сопоставляем их в известном порядке и таким образом создаем "образцы"". — "Да, — ответил Дамид, — это, конечно, будет правильнее, Аполлоний, и гораздо лучше".
"Итак, Дамид, по-видимому, подражание имеет двойственный характер: оно, как мы полагаем, способно воспроизводить образы либо и рукой и мыслью, а это и есть живопись, либо — только мыслью". — "Нет, — возразил Дамид, — оно отнюдь не двойственно: но более совершенным его видом мы должны считать живопись, которая способна воспроизводить образы и рукой и мыслью, а другой вид его считать частью первого; ведь представлять себе что-либо и воспроизводить это в мысли может любой человек, не будучи художником, но изобразить это, пользуясь своей рукой, он не может". — "А почему? — спросил Аполлоний. — Может быть, рука у него отнялась от ушиба или от болезни?" — "Да нет, клянусь Зевсом, — ответил Дамид, — просто потому, что он никогда не держал в руках чертежной палочки и не умеет пользоваться ни каким-либо иным инструментом, ни красками, — он же никогда не учился рисовать".
"Значит, мы с тобой оба в полном согласии (пришли к такому выводу: подражание присуще человеку от природы, а живопись — результат обучения и упражнения; по-видимому, то же самое относится и к скульптуре: Однако под живописью ты, конечно, подразумеваешь не один только вид искусства, который пользуется красками; ведь древнейшие мастера обходились лишь одной краской и только впоследствии в живописи стали применяться четыре, а потом и большее число красок; простой, не раскрашенный рисунок, пользующийся только светотенью, можно тоже назвать живописью: и в нем можно воспринять и сходство, и общий облик, и выражение лица — ум, скромность, смелость, — хотя все изображение лишено красок и мы не видим ни румянца, ни блеска волос и бороды; рисунок, сделанный в одном тоне, подобен светловолосому бледному человеку: но даже если ты белой краской начертишь образ жителя Индии, он покажется тебе темнокожим: его вздернутый нос, торчащие волосы, выдающийся вперед подбородок — все это как бы окрашивает его облик в черный цвет, и всякий, кто вглядится в него, сразу поймет, что перед ним индус. Поэтому я сказал бы, что уменье воспроизводить образ нужно даже тем, кто смотрит на картины. Никто не станет хвалить нарисованного коня или быка, если он не представляет себе этих животных; никто не будет восхищен Аянтом Тимомаха[454], написавшего "Аянта-безумца", если он заранее не вообразил себе мысленно образа Аянта и не представил себе, как он, перебив троянские стада, в отчаянии замышляет самоубийство. А творения Пора мы не можем назвать ни произведениями исключительно литейного искусства — они подобны картинам, ни живописью — они отлиты из бронзы; мы видим, что их создал искусный художник, соединивший в своем лице литейщика и живописца, какого описывает нам Гомер в образе Гефеста, кующего щит Ахилла; ведь и у Пора ты видишь перед собой победителей и побежденных, и тебе кажется, что земля залита кровью, а между тем она — из бронзы".
Книга VI. БЕСЕДА АПОЛЛОНИЯ С ГИМНОСОФИСТОМ ФЕСПЕСИЕМ
"Прежде всего, — сказал Аполлоний, — я расспрошу вас о ваших богах. Что вы думали, когда поставили перед глазами людей, здесь живущих, такие нелепые и смехотворные изображения богов, за исключением немногих; что я говорю-немногих? Нет, лишь ничтожнейшее число их изображено разумно и соответственно их божественной природе, а остальные ваши храмы кажутся посвященными не богам, а скорее неразумным и бессловесным животным". Феспесий, рассерженный, спросил: "А у вас, скажи на милость, какой же вид имеют кумиры богов?" — "Такой, — ответил Аполлоний, — в каком только и можно изобразить богов, — они прекрасны и внушают благоговение".
"Ты, очевидно, говоришь, — возразил Феспесий, — о Зевсе Олимпийском, об Афине, о богинях Книдской и Аргосской и о некоторых других, отличающихся красотой и прелестью". — "Не только о них, — сказал Аполлоний. — Я вообще утверждаю, что другие народы изображают богов, как должно и пристойно, а вы скорее издеваетесь над божеством, чем поклоняетесь ему"... "Что же, разве ваши Фидии и Праксители восходили на небо, вылепили там образы богов и претворили их в художественные произведения, или было нечто иное, что побудило их изобразить богов?" — "Нечто иное, — сказал Аполлоний, — и притом нечто, преисполненное мудрости". — "Что же это? Ты, конечно, не сможешь назвать ничего иного, кроме подражания". — "Нет, — ответил Аполлоний, эти образы создало воображение, творец более мудрый, чем подражание: ведь подражание может изобразить только зримое, а воображение-и незримое, ибо оно создает свои образы, перенося их с того, что действительно существует; к тому же подражание нередко наталкивается на препятствия, воображению же не мешает ничто, оно беспрепятственно устремляется к тому, что оно само создает. Художник, задумав изобразить Зевса, должен как бы узреть его на небе, среди Ор и звезд; так устремил к нему свой взор Фидий; а тот, кто собирается изобразить Афину, должен представить себе ее воинское убранство, ее ум, ее искусность во многих делах, а также и то, как она родилась от самого Зевса. А если ты изобразишь коршуна, сову или волка и принесешь их в храм вместо Гермеса, Афины или Аполлона, то на долю зверей и птиц выпадет завидная слава, но за то боги лишатся большой доли чести, подобающей им. — "Ты, как видно, — сказал Феспесий, — судишь о наших делах, не понимая их сути: ибо египтяне приняли мудрое решение — они не дерзают изображать облики богов, а создают их символы, постигаемые умом, и боги представляются поэтому еще более заслуживающими поклонения".
На это Аполлоний, рассмеявшись, возразил: "Ну и люди! Великую пользу, вы можете извлечь из мудрости египтян и эфиопов, если собака, ибис и козел станут казаться вам заслуживающими поклонения и богоподобными, — так я понял слова мудреца Феспесия. Да разве в этих существах есть величие, которое внушало бы благоговейный страх? Ведь всякие клятвопреступники, святотатцы и толпы богохульников станут скорее презирать таких богов, чем страшиться их. Если же богов следует постигать умом, то египетские боги казались бы внушающими большое благоговение, если бы изображений их вовсе не было, а ваше учение о богах было бы иным, более мудрым и, так сказать, тайным и неизреченным, вы могли бы воздвигать им храмы и устанавливать, какие жертвы подобает приносить им и какие не следует, и в какие сроки и с какой целью, с какими молитвами и обрядами, — но не ставить в храмах никаких изображений, а предоставлять тем, кто входит в храм, воображать себе облик богов; ибо ум рисует и запечатлевает эти образы лучше, чем художество. А вы отняли у ваших богов возможность быть прекрасными и для зрения, и для ума".
На это Феспесий возразил: "Однако был такой афинянин Сократ, и он, уже будучи стариком, был столь же неразумен, как и мы. Он считал богами и собаку, и гуся, и платан — он ведь клялся ими". — "Ничуть он не был неразумен, — сказал Аполлоний. — Напротив, он был боговдохновенным и поистине мудрым человеком: он клялся ими не потому, что считал их богами, а чтобы не клясться именем богов".
ФИЛОСТРАТ МЛАДШИЙ
КАРТИНЫ. ВВЕДЕНИЕ
Прекрасно и очень важно дело художника; ведь кто хочет действительно овладеть мастерством, тот должен уметь хорошо наблюдать природные свойства людей, быть способным подметить черты их характера даже тогда, когда они молчат, заметить, о чем говорит цвет щек, очертание бровей и как смена душевных чувств отражается в глазах, — одним словом, все, что должно относиться к духовной жизни людей. Если он в достаточной мере овладеет этой способностью, он все примет во внимание, и его рука прекрасно передаст действие, присущее каждому душевному состоянию, придется ли ему изображать безумного или гневного, задумчивого или веселого, возбужденного или нежно любящего, и он напишет то, что полностью соответствует каждому характеру. Обман в этом деле для всех приятен и не заслуживает упрека. Подойти к вещам несуществующим так, как будто бы они существовали в действительности, дать себя им увлечь так, чтобы считать их как бы живыми, не терпя при этом никакого ущерба, разве этого не достаточно, .чтобы наполнить душу восторгом, не вызывая против себя никаких нареканий?
ФИЛОСТРАТ ЛЕМНОССКИЙ
КАРТИНЫ I, 3. БАСНИ
Басни пришли в гости к Эзопу — они любят его за его заботы о них; пользовались ими, правда, и Гомер, и Гесиод, да и Архилох[455] прибегал к их помощи, выступая против Ликамба: но только Эзоп претворил в басни все, что присуще людям, и вложил в животных разум, чтобы наделить их разумной речью. Он то бичует корысть, то преследует дерзость и лживость, и все это он показывает в образах то льва, то лисицы, то коня и — клянусь Зевсом — даже черепаха у него не лишена дара слова. От всех этих животных дети научаются житейской мудрости.
И вот, прославившись благодаря Эзопу, басни пришли к дверям этого мудреца, чтобы украсить его повязками и увенчать свежей зеленью. А Эзоп, мне кажется, сочиняет какую-то новую басню — он улыбается, а глаза вперил в землю: ведь живописец понимал, что создание басен требует душевной сосредоточенности; на этой картине в изображение самих басен вложена глубокая мысль — ибо звери на ней уподобляются людям: их облик взят из творений самого Эзопа, и все они окружают его целым хором; корифеем хора выступает лиса, ведь именно ее Эзоп выводит главным действующим лицом в большинстве своих басен, так же как в комедиях эту роль играет Дав[456].
II, 12. ПИНДАР
Мне кажется, ты восхищен тем, как тщательно написаны пчелы, как ясно видны их хоботки, и лапки, и крылышки; и тельце их окрашено так, что они точь-в-точь как живые; художник искусно расцветил все эти мелкие черточки.
Почему же эти умницы не у себя в ульях? Почему они в городе? Они ведут хоровод около дверей Даифанта[457] — ведь, как ты видишь, родился Пиндар, и они хотят воспитывать его с самого детства, чтобы он стал мастером в пении и музыке, и вот они уже и берутся за это дело. Малютка лежит на ветвях лавра и мирты; отец предчувствует, что сын его будет причастен божеству, ибо при рождении его в доме зазвучали кимвалы и тимпаны Реи. И нимфы, говорят, водили в честь его хороводы, и Пан весело запрыгал; а когда Пиндар сам стал сочинять песни, то даже Пан перестал прыгать, а начал петь гимны Пиндара.
У дверей стоит статуя Реи: можно подумать, что она изваяна, живопись здесь настолько уподобилась скульптуре, как будто над ней работал резец. Нимфы покрыты капельками свежей росы, словно только что вышли из своих родников, Пан пляшет, как видно, точно соблюдая особый размер, вид у него сияющий и около носа нет нахмуренных морщин.
Пчелы внутри дома суетятся вокруг ребенка, они кормят его медом и втягивают свои хоботки, боясь ужалить его. Они, наверное, прилетели с Гиметта и из "великолепных, прославленных в песнях"...[458] эти слова, я думаю, были внушены Пиндару ими.
КАЛЛИСТРАТ
ОПИСАНИЕ СТАТУЙ. ВАКХАНКА
Не только творенья поэтов или ораторов бывают овеяны священным наитием, нисходящим на их уста по воле богов, но и руки художников бывают охвачены еще большим художественным вдохновением и в экстазе они творят чудесные вещи, полные неземной красоты. Вот и Скопас[459], осененный каким-то наитием, сумел передать статуе ниспосланное ему от богов вдохновение. Почему бы не начать мне рассказ вам с самого начала об этом вдохновенном творении искусства?
Скопасом была создана статуя вакханки из паросского мрамора; она могла показаться живою: камень, сам по себе оставаясь все тем же камнем, казалось, нарушил законы, которые связаны с его мертвой природой.
То, что стояло перед нашими взорами, было собственно только статуей, искусство же в своем подражании ее сделало как будто обладающей жизнью. Ты мог бы увидеть, как этот твердый по своей природе камень, подражая женской нежности, сам стал как будто бы легким, и передает женский образ, когда его женская природа исполнена резких движений. Лишенный от природы способности двигаться, он под руками художника узнал, что значит носиться в вакхическом танце и быть отзвуком бога, низошедшего в тело вакханки.
Созерцая это лицо, безмолвно стояли мы, как будто лишившись дара речи, — так ярко во всякой детали написано было проявление чувства, там, где, казалось, не было места для чувства. Так ясно выражен был на лице вакханки безумный экстаз, хотя ведь камню не свойственно проявленье экстаза; и все то, что охватывает душу, уязвленную жалом безумия, все эти признаки тяжких душевных страданий были ясно представлены здесь творческим даром художника, в таинственном сочетании.
Волосы как бы отданы были на волю зефира, чтобы ими играл он, и камень как будто бы сам превращался в мельчайшие пряди пышных волос. Это было выше всякого понимания, выше всего, что можно представить себе: будучи камнем, этот мраморный образ сумел передать всю легкость волос; послушный искусству художника, он представил кольца свободно вьющихся кудрей; безжизненный камень, казалось, обладал какой-то жизненной силой.
Можно было бы сказать, что искусство само себя превзошло, настолько невероятным было то, что мы видели, но все же мы его видели своими глазами. И руки художник изобразил в движении: она не потрясала вакхическим тирсом, а несла на руках жертвенное животное, как бывает уже при криках "Эвоэ", что служит признаком более сильного экстаза. Это было изображение козы с кожей бледного цвета: даже состояние смерти камень сумел передать нам. Один и тот же материал послужил художнику для изображения жизни и смерти; вакханку он представил перед нами живою, когда она стремится к Киферону, а эту козу уже мертвой. Вакханка в своем неистовстве ее умертвила — и угасла у ней сила жизненных чувств.
Таким образом, Скопас, создавая образы даже этих лишенных жизни существ, был художником, полным правдивости; в телах он смог выразить чудо одушевленных свойств, как Демосфен, который, создавая в своих речах чеканные образы, показал нам в отвлеченных творениях своей мысли и ума почти что живой образ самого слова, силою волшебных чар искусства. И тотчас поймете вы, что стоящая здесь для всеобщего созерцания статуя от природы не лишена даже способности двигаться; она пленяет зрителя и вместе с тем спасает от забвения имя своего творца.
ЛОНГ
Об авторе романа "Дафнис и Хлоя" у нас нет никаких достоверных сведений, так же как и о точном времени написания романа. Риторичность языка, а также перенесение буколических мотивов и настроений из идиллий в прозаический "роман" Лонга придает ему своеобразные черты, столь характерные для времени расцвета второй софистики. Анализ языка и стилистических приемов романа позволяет датировать его приблизительно III в. н. э.
В отличие от других софистических любовных романов в "Дафнисе и Хлое" главную роль играют не приключения, а переживания влюбленной четы, развертывающиеся на фоне идиллического пейзажа.
Роман отличается своей художественной выразительностью. В нем дается ряд ярких картин повседневной жизни крестьян, приводятся красочные описания сбора винограда, зимней охоты на птиц, деревенской пирушки и т. п. Наряду с этим многие сцены из "Дафниса и Хлои" представляют собой законченные декламации, как, например, описание сада, гимн Эроту и др., где ясно видно применение риторических приемов и правил, связанных с определенной стилистической манерой.
Роман Лонга пленяет читателей своим изяществом и музыкальностью; высокую оценку давал ему Гете, восхищаясь этим замечательным произведением древности.
ДАФНИС И ХЛОЯ
ДАФНИС И ХЛОЯ НА СБОРЕ ВИНОГРАДА
Уже осенняя пора достигла полного расцвета, наступило время сбора винограда, и все в полях принялись за работу: кто точила[460] чинил, кто бочки очищал, а кто корзины сплетал; иной хлопотал о коротких серпах, чтоб срезать виноградные грозди, иной — о камне, чтоб давить из гроздей сок, иной рубил сучья сухие, чтобы можно их было ночью зажечь и при огне переносить молодое вино.
Забыв своих коз и овец, Дафнис и Хлоя пришли им на помощь и тоже руки к делу приложили; Дафнис в корзинах таскал виноградные грозди, в точила бросая, давил и по бочкам вино разливал; Хлоя готовила пищу тем, кто виноград собирал, им для питья наливала вино прошлогоднее и обрезала низко растущие грозди: ведь на Лесбосе весь виноград низкорослый, не тянется кверху, по ветвям деревьев не вьется; но низко стелются лозы и, как плющ, ползут по земле: даже ребенку, чьи от пеленок руки только что стали свободны, легко до гроздей дотянуться.
Как бывает всегда на празднике Диониса, когда родится вино, женщины, с окрестных полей приглашенные на помощь, на Дафниса поглядывали и похваливали его красоту, говоря, будто подобен он Дионису; а из более смелых иная Дафниса и целовала и этим его волновала, Хлою же сильно огорчала. Мужчины же, на точилах работавшие, с Хлоей заигрывали; как сатиры перед вакханкой, они скакали, словно обезумев, и клялись, что готовы сделаться овцами, лишь бы она их пасла; и тут уж она веселилась, а Дафнис огорчался. И оба они с нетерпением ждали, чтоб поскорее кончился сбор винограда и они бы вернулись к привычным местам и вместо буйного крика слушали звуки свирели, блеяние коз и овец. Когда ж через несколько дней был уже собран весь виноград, бочки вином молодым налиты и уж не было больше нужды в таком множестве рук, вновь Дафнис и Хлоя погнали свои стада на луга. И, полные радости, они преклонились перед нимфами, им в дар принося виноградные грозди на лозах, сбора начатки. И в прежнее время ни разу не проходили они мимо нимф без внимания: всегда пастьбу начиная, к ним с мольбой обращались, и, с пастьбы возвращаясь, пред ними они преклонялись. И всегда им что-нибудь в дар приносили: или цветок, или плод, или зеленую ветвь, или молоком возлиянье совершали. За это потом они были с избытком богинями вознаграждены. Тогда же, словно щенята, спущенные с цепи, они прыгали, на свирели играли, песни распевали, с козлами, с баранами бодались.
ЗИМА
Наступила зима, и была она для Дафниса с Хлоей горше самой войны. Внезапно выпал глубокий снег, завалил все дороги, а всех поселян запер в домах. Бурно потоки низвергались; льдом покрывшись, замерзла вода; деревья поникли, словно надломленные; под снегом скрылась земля и видна была только возле ключей и ручьев. Уже никто не гнал своих стад на пастбища, никто не показывал носа за дверь, но, разведя огонь, лишь только запоют петухи, одни лен прясть начали, козью шерсть другие сучили, иные птичьи силки мастерили. В эта время только одна забота была: в ясли мякины на корм быкам подложить, в стойла козам и овцам — веток с листвой, свиньям в закуты — разных сортов желудей.
Все поневоле дома сидели; землепашцы и пастухи — те были рады, что хоть на короткое время свободными стали они от трудов: по утрам хорошо они ели, долго и крепко спали, так что зима, на их взгляд, была куда слаже и лета, и осени, даже и самой весны. А вот Хлоя и Дафнис, вспоминая минувшие радости, как они целовались, как обнимались, вместе как пили и ели, теперь проводили печально бессонные ночи и ждали весенней поры, как ждут воскресенья из мертвых. Огорчались они, даже сумку увидя, когда под руку им попадалась: из нее ведь, бывало, вместе пищу они вынимали; или — подойник, — ведь из него вместе пили; или свирель, без вниманья лежащую, дар любви. Нимфам молились они и Пану — их от этих мучений избавить просили и вновь показать и им, и стадам их горячее солнце. Но, молясь, в то же время они средство придумать старались, как бы вновь увидеться друг с другом. Но Хлоя вовсе выхода не видела, да и придумать ничего не могла: та, что считалась ей матерью, всегда была с нею, она учила ее чесать шерсть, крутить веретена и то и дело о свадьбе ей поминала. Дафнис уже был свободен и на выдумки более ловок, чем девушка; потому он придумал хитрость такую, чтоб Хлою увидеть.
Перед двором Дриаса, у самого забора, давно уж росли большие два мирта и плющ: мирты стояли близко один от другого, а между ними вился плющ; раскинув, как виноградная лоза, свои побеги на оба мирта, листвой своей густо сплетенной подобье пещеры он создал, и крупные ягоды, будто виноградные грозди, висели на нем. Потому-то здесь собиралось много зимующих птиц-ведь нищи им зимой не хватало; много тут было черных и серых дроздов, были дикие голуби, были скворцы и разные прочие птицы, что ягоды плюща любят клевать. Будто бы ради охоты на этих птиц и пошел сюда Дафнис, а чтоб всякий ему поверил, набрал в сумку медовых лепешек и с собой захватил птичий клей и силки. Расстоянье было не более десятка стадиев, зато снег, еще не расстаявший, много труда и препятствий ему доставлял; но нет для любви пути непроходимого — пусть пролегает он чрез огонь или воду, иль скифские даже снега.
Бегом добежав до двора Дриаса, с ног стряхнувши весь снег, он расставил силки и клеем намазал длинные ветки. Так он сидел, с волненьем и птиц поджидая и Хлою. Что до птиц, то многое множество их прилетело, и ловить их было легко, так что пришлось ему немного потрудиться, их собирая, убивая и перья ощипывая...
САД ЛАМОНА
Из Митилены пришел один раб, тому же хозяину принадлежавший, что и Ламон, и сообщил, что незадолго до сбора винограда хозяин хочет приехать сюда посмотреть, не нанес ли его полям какого вреда набег метимнейцев. Уже лето кончалось, и осень приближалась, и готовил Ламон своему господину такой прием, чтоб душа его радовалась. Он ручьи очищал, чтоб вода была чистая, вывез навоз со двора, чтоб тяжелый запах хозяина не раздражал, а за садом ухаживал, чтоб был он прекрасен на вид.
И верно, прекрасен был сад у него и на царский похож. Растянулся он на целый стадий, лежал на месте высоком, а шириною был плетра четыре. Сравнить его можно с лугом широким. Были в нем всякого рода деревья: яблони, мирты, груши, гранаты, фиги, маслины; виноградные лозы высоко вились по грушам и яблоням, и зрелые грозди чернели, как будто с плодами соревнуясь. Такие-то были там деревья плодовые. Но были и кипарисы и лавры, платаны и сосны; на них вместо лоз виноградных плющ вился. Большие пучки его ягод темным цветом своим были похожи на виноградные грозди. Деревья плодовые в середине сада росли, словно под чьей-то охраной. А вокруг них стояли деревья, плодов не дающие, будто стена, руками людей воздвигнутая. Все это место было терновой изгородью обнесено. Было все разделено и размерено в точном порядке, и ствол от ствола на равном был расстоянье, а наверху ветви сходились друг с другом, переплетаясь листвою. И то, что сделала природа, казалось, создано было искусством. Здесь были и грядки цветов; одни цветы рождены землею, другие — искусства творенье: розы, лилии и гиацинты — дело рук человека, а первоцветы, фиалки, нарциссы растила земля сама. Летом была здесь тень, весной — цветы, осенью — плоды, и в каждую пору года негою полнилось все.
Отсюда была хорошо равнина видна, и можно было разглядеть пастухов, пасущих стада, хорошо были видны и море и мореходы, мимо плывущие. И это тоже не мало прелести саду придавало; а в самой его середине, где длина и ширина его пополам разделялись, был Диониса храм и алтарь, ему посвященный. Плющ обвивал алтарь, а виноградные лозы — самый храм. Внутри же храма изображена была жизнь бога: Семела рождающая, Ариадна засыпающая, Ликург, в цепи закованный, Пенфей, на клочья растерзанный. Были тут и индийцы побежденные, и тирренцы, в рыб превращенные[461]. И везде сатиры, точила топчущие, везде вакханки пляшущие. И Пана тут не забыли: сидел он на скале, на свирели играя, как будто под песню его и сатиры точила топтали и вакханки плясали.
ХАРИТОН
"Повесть о любви Херея и Каллирои" — один из образцов возникшего в эпоху эллинизма нового повествовательного жанра — так называемого античного романа. Папирусы с текстом повести датируются II в. н. э.
Текст начинается словами автора, который заявляет, что он, Харитон из города Афродисии, собирается рассказать об одной любовной истории, местом действия которой являются Сиракузы. Вся повесть проникнута тонким психологизмом и живым интересом к внутреннему миру героев, причем автор с одинаковой симпатией рисует нам переживания как свободных, так и рабов: между теми и другими для него существует неравенство лишь юридического порядка. Эта черта романа, свидетельствующая об ослаблении системы рабства, вводит нас в атмосферу современной автору эпохи, несмотря на то, что действие романа происходит в конце V в. до н. э. и в нем фигурируют реальные исторические лица. Любовное изображение "маленького человека" заставляет предполагать, что повесть рассчитана на читателя из низших слоев общества.
ПОВЕСТЬ О ЛЮБВИ ХЕРЕЯ И КАЛЛИРОИ
ЛЮБОВЬ И ПОМОЛВКА
Гермократ, сиракузский стратег, знаменитый победитель афинян[462] имел дочь, Каллирою по имени, девушку замечательную, гордилась которою вся Сицилия. Ибо не человеческой, а божественной была она красоты, не красоты даже нереиды, или какой-нибудь нимфы гор, а красоты самой Афродиты-девы. Повсюду бежала об ее наружности слава, и стекались женихи в Сиракузы к ней, властители и сыновья тираннов, и не из одной лишь Сицилии, но и из Италии и из Малой Азии.
Но возжелал, однако, Эрот связать ее узами брака по собственному выбору.
Каким скульпторы и живописцы изображают нам Ахиллеса, Нирея[463], Ипполита или Алкивиада, таким выглядел и выдававшийся среди всех сиракузян красотой своей юный Херей, отец которого Аристон по важности положения занимал в Сиракузах второе после Гермократа место. Между Аристоном и Гермократом существовало давно политическое соперничество, так что породниться готовы были они с кем угодно, только бы не друг с другом. Но любит Эрот борьбу и тешится он такими удачами, какие происходят вопреки ожиданиям. И вот какой подстерег он случай. Было народное празднество Афродиты, и почти все женщины направились в храм, куда и Каллирою, до той поры никуда еще не выходившую, повела мать по приказу отца, велевшего дочке пойти поклониться богине. А сияющий, словно звезда, возвращался как раз в это время к себе Херей после гимнастических упражнений: как золото на серебре, играл на его лучезарном лице румянец Палестры. Случайно, на одном из поворотов узкого переулка, Каллироя и Херей столкнулись друг с другом, так как их встречу нарочно устроил бог с тою целью, чтобы они увидели один другого. И мгновенно оба они обменялись любовным чувством: красота встретилась здесь с благородством.
Получив ранение, домой шел Херей, еле двигаясь, подобясь смертельно раненному на войне храбрецу, который стыдится упасть, но дольше держаться на ногах уже не в состоянии, девушка же припала к стопам Афродиты и сказала, целуя их:
Владычица, дай мне в мужья того, кого ты же и показала мне.
Наступила ужасная для обоих ночь: огонь разгорался в них все сильнее. Мучительнее, однако, страдала девушка, вынужденная молчать из страха выдать себя. Херей же, гордый и честный юноша, решился, когда стало хиреть его тело, объявить родителям, что он влюблен и что он не выживет, если не добьется женитьбы на Каллирое.
Вздохнул отец, услышав эти слова:
— Итак, — сказал он, — я теряю тебя, мой сын! Ясно же, что Гермократ, располагающий таким великим множеством богатых и царственных женихов, — никогда своей дочери за тебя не выдаст. Нечего тебе и пытаться: иначе нам угрожает нарваться на оскорбление.
Отец продолжал уговаривать сына, а у сына все сильнее разгорался его недуг, мешавший ему даже выходить на привычные занятия: тосковал по Херею без него как бы опустевший гимнасий. Молодежь любила Херея и, наконец, дозналась причины его болезни.
Всех тогда охватила жалость к прекрасному мальчику, погибавшему от страданий благородной души своей.
Приблизилось очередное народное собрание, и сошедшийся на него народ одно только и кричал:
— Доблестный Гермократ, великий стратег, спаси Херея! То будет лучшим твоим трофеем! Гражданство выступает сегодня сватом достойных друг друга жениха. и невесты.
Кто взялся бы описать это народное собрание, демагогом[464] которого был Эрот? Любивший отчизну свою Гермократ не смог ответить отказом на просьбы города. Когда же дал он свое согласие, народ бросился вон из театра[465], и молодые люди пошли к Херею, начальство же и члены городского совета направились вслед за Гермократом. К дому невесты приблизились сиракузские женщины, явившиеся проводить ее к ее жениху, и по всему городу раздалось пение свадебных песен, улицы наполнились венками и светочами[466], окропились вином и благовониями наружные двери домов. Для сиракузян то был день еще большей радости, чем праздничный день победы[467].
Девушка же, ничего о происшедшем не знавшая, лежала на своей постели, накрывшись с головой платком, и молча плакала. Но приблизилась няня к ее кровати и сказала ей:
— Дитятко, встань! Наступил всем нам желанный день: за тобой пришел город вести тебя к жениху.
Дрогнули ноги тогда у нее и сердце застыло[468].
Не ведала ведь она, за кого выдают ее замуж. Пропал у нее тотчас же голос, перед глазами разлился мрак, и она почти что лишилась жизни: окружавшие принимали это за проявление чувства стыдливости. Но только успели ее нарядить служанки, как родители, оставив толпу за дверью, ввели в комнату к девушке ее жениха. Херей бросился к Каллирое и принялся целовать ее, Каллироя же, узнав любимого, вновь просияла вся, как вспыхивает в потухающей лампе свет, если подлить в нее масла, и красота ее возросла. Когда же вышла она к народу, охватило всю толпу изумление, такое же, в какое ввергнуты были бы те охотники, которым в пустынной местности предстала бы Артемида. Многие из присутствующих встали перед ней даже на колени. Дивились все Каллирое и все прославляли Херея. Такою представляют поэты и свадьбу Фетиды на горе Пелионе. Но, как там, говорят, Эрида, так некое выискалось и здесь завистливое божество.
СПАСЕНИЕ ХЕРЕЯ
Полихарм начал свой рассказ:
— Оба мы, двое узников, родом из Сиракуз. Он — по известности, богатству и красоте первый в Сицилии юноша, я же, хотя и бедняк, являюсь товарищем его и другом. Мы расстались с родителями, покинув отечество: я выехал ради него, а он ради своей жены, Каллирои по имени, которая была им. пышно погребена, так как он считал ее мертвой. Но проникшие в ее могилу грабители застали ее живой и продали ее в Ионию. Это открыл нам пытаемый перед народом Ферон-разбойник. Город сиракузян отправил тогда триеру с послами на поиски женщины, и эту-то, стоявшую на якоре у них триеру варвары ночью сожгли. Большую часть людей они перерезали, а меня и моего друга связали и продали сюда. Постигшее нас несчастье мы с ним сносили разумно, но некоторые другие из числа таких же, как и мы, колодников, люди, нам неизвестные, разбили свои оковы и совершили убийство, и нас всех повели по твоему приказу на крест. Друг мой, и умирая, не бросал упреков своей жене, я жене мопне вспомнить о ней и не назвать ее виновницей наших бедствий, так как мы из-за нее-то и выехали из Сиракуз.
Еще продолжал Полихарм говорить, как Митридат громко вскрикнул:
— Ты говоришь о Херее?
— Да, о нем, моем друге, — ответил Полихарм.
— Но я умоляю тебя, владыка, — так добавил он, — прикажи палачу и распять нас рядом друг с другом.
В ответ на рассказ Полихарма последовали рыдания и слезы, а Митридат всех направил к Херею, чтобы успеть задержать его кончину. Посланные нашли остальных уже убитыми, Херей же лишь поднимался на крест. Еще издали люди принялись кто что кричать:
— Пощади!
— Спускайся!
— Не прикалывай!
— Отпусти!
Палач приостановился, и Херей, с горечью в сердце, начал сходить с креста: радостно было ему расставаться с тяжелой жизнью и с несчастной своей любовью. Его повели, а Митридат вышел к нему навстречу, обнял его и сказал:
— Брат мой и друг! Своим, правда мужественным, но очень несвоевременным, молчанием ты едва меня не погубил, чуть было не заставив меня совершить нечестивый поступок!
Незамедлительно Митридат отдал распоряжение слугам отвести Херея и Полихарма в баню, залечить их тела, а после бани одеть в дорогие греческие хламиды, сам же созвал знакомых и принес богам жертвы за спасение Херея. За столом много пили, было весело, радостно и не чувствовалось недостатка ни в чем, что дает наслаждение сердцу. Пир затягивался, и разгоряченный вином и любовью Митридат, обратившись к Херею, сказал:
— Не за оковы твои и не за твой крест жалею тебя я, Херей, а за то, что ты лишился такой жены.
Удивившись, Херей воскликнул:
— А где же ты видал мою Каллирою?
— Уже больше не твою, — заметил ему Митридат, — а законную жену Дионисия Милетского: есть у них и ребенок.
Этого Херей не выдержал. Он бросился к Митридату и, обняв колени его, сказал ему:
— Умоляю тебя, владыка, верни мне обратно мой крест. Вынуждая меня после такого сообщения жить, ты меня подвергаешь еще более жестокой пытке, чем крест. Неверная Каллироя! Нечестивая женщина! Из-за тебя был я продан в рабство, искапывал землю, нес крест, отдан был в руки палачу, а ты, пока я находился в оковах, жила в неге и выходила замуж. Но мало тебе было стать при жизни Херея женой другого: ты сделалась еще и матерью!
Все начали плакать, и закончился пир печально. Радовался по поводу происшедшего один только Митридат: он надеялся, что для него открывается возможность и разговаривать о Каллирое и даже как-то в ее пользу действовать под предлогом помощи другу.
— Разойдемся пока, — сказал он, — уже наступает ночь. А завтра на свежую голову давай вместе об этом подумаем. Дело требует тут для своего обсуждения немало времени.
С этими словами Митридат встал из-за стола и, отпустив гостей, ушел на покой в свою обычную комнату. Для молодых же сиракузян он отвел изысканнейшее помещение и особых приставил к ним слуг.
ГЕЛИОДОР
"Эфиопика", греческий роман, относимый обычно к III в. н. э., заканчивается следующими словами: "Такое завершение получила эфиопская повесть о Феагене и Хариклии. Ее сочинил финикиянин из Эмесы, из города Гелиоса, сын Феодосия Гелиодор. Достигла конца книга Гелиодора". Вот и все, что мы знаем об авторе романа.
Византийская традиция называет его епископом, но достоверных сведений, подтверждающих эту версию, у нас нет.
Сюжет "Эфиопики" обычен для греческого романа: юноша необычайной красоты влюблен в столь же прекрасную девушку, но любовь его встречает препятствия; влюбленные много странствуют, попадают в плен, переносят разлуку, мнимую смерть одного из любящих и после всех приключений находят друг друга и вступают в законный брак. Героиня повести Хариклия — жрица богини Артемиды и воспитанница дельфийского жреца Харикла. Настоящие родители ее — эфиопский царь Гидасп и царица Персина. Долгое время Хариклия отвергала всех женихов. В годы пифийских игр племя фессалийцев обычно посылало в Дельфы священное посольство. Во главе одного из таких посольств в Дельфы приехал красавец Феаген. Увидав Феагена во время торжественного шествия, Хариклия страстно полюбила его. То же чувство испытал и юноша.
Рассказ ведется от лица приехавшего в Дельфы из Мемфиса старца Каласирида.
Строгая нравственность героев, их постоянство в любви — один из характерных мотивов романа. События совершаются в Египте в глубокой древности (VI в. до н. э.). Все внимание читателя поглощено судьбою молодых людей и их любовными переживаниями.
Патетические ситуации, пышные декламации на общем фоне изысканно простой речи — черты, которые заставляют относить "Эфиопскую повесть" к произведениям второй софистики.
ЭФИОПИКА
СОСТЯЗАНИЕ В БЕГЕ
На другой день пифийские игры кончались, но игры молодой четы разгорались все больше — думается мне, сам Эрот стал распорядителем, настойчиво желая посредством этих двух борцов, которых он сопряг, показать, что величайшее из состязаний свойственно лишь ему.
Вот что произошло. Зрительницей была Греция, а награды присуждались амфиктионами. Когда прочие состязания — бег, сплетение в борьбе и различные приемы кулачного боя — были торжественно закончены, глашатай, наконец, прокричал:
— Пусть выйдут тяжеловооруженные.
Храмовая служительница Хариклия тотчас заблистала на конце стадиона, против своей воли придя туда в угоду отеческому обычаю.
Впрочем, мне кажется, она, вероятно, надеялась где-нибудь увидеть Феагена. В левой руке у. нее был зажженный факел, а правой держала она перед собой пальмовую ветвь.
Появившись там, Хариклия заставила обернуться к себе всех зрителей, но взор Феагена нашел ее раньше, чем чей бы то ни было. Любящий зорко видит то, о чем тоскует. Феаген заранее знал, что Хариклия должна прийти, и внимательно подстерегал это мгновение. Он не был в силах даже смолчать и, обратившись ко мне — он нарочно сидел вблизи меня, — сказал:
— Так вот она, Хариклия!
Я стал советовать ему сдержаться.
2. На вызов глашатая вышел великолепно вооруженный человек, заносчивый и считавший только себя одного знаменитым: он уже раньше бывал увенчан во многих состязаниях и теперь не имел противника, так как никто, думаю я, не решился бы состязаться с ним. Амфиктионы чуть было не отослали его прочь: закон не позволяет присудить венок тому, кто не участвовал в состязании. Но он стал требовать, чтобы всякий желающий был вызван глашатаем на состязание. Распорядители дали такое приказание, и глашатай пригласил выступить желающих.
Феаген и говорит мне:
— Он меня зовет.
На мое замечание: "Что это ты говоришь?" — Феаген сказал:
— Так оно и следует, отец мой. Раз я здесь, то на моих глазах никто другой не получит победной награды из рук Хариклии.
— А неудачу, — спросил я, — и возможный позор ты ни во что не ставишь?
— Кто же, — ответил он, — так безумно жаждет видеть Хариклию и приблизиться к ней, чтобы опередить меня в беге? Кого ее вид может так окрылить и увлечь ввысь? Разве ты не знаешь, что и Эрота окрыляют художники, намекая на подвижность одержимых им? Если к сказанному нужно прибавить похвальбу, то никто до сих пор не мог похвастать, что превзошел меня в быстроте ног.
3. Так он сказал и вдруг вскочил. Выйдя на середину, Феаген сообщил свое имя, указал свое происхождение и получил по жребию место для бега. Облачившись в полное вооружение, он стал у загородки, тяжело переводя дух и с нетерпением ожидая трубного знака.
Это было величественное и замечательное зрелище: таким изображает Гомер Ахилла, подвизающегося в бою у Скамандра. Вся Греция пришла в движение от такого неожиданного зрелища и желала победы Феагену, словно каждому предстояло самому состязаться. Ведь красота как-то располагает к себе созерцающих ее.
Хариклия тоже была взволнована в высшей степени, и, все время наблюдая за ней, я видел, что она всячески менялась в лице. Наконец, глашатай во всеуслышание объявил имена состязующихся, провозгласив:
— Аркадиец Ормен и фессалиец Феаген.,
Канат был опущен, и бег начался. За ним едва можно было уследить глазами. Девушка уже не могла оставаться спокойной: ее шаги дрожали, ноги скакали; как будто ее душа, думается мне, порывалась вместе с Феагеном и усердно бежала с ним. Зрители напряженно ждали исхода и были полны беспокойства, а я еще более, так как и вообще решил заботиться о нем, как о сыне.
— Нет ничего удивительного, — промолвил Кнемон, — что Хариклия беспокоилась, присутствуя там и видя этот бег, раз даже я сейчас боюсь за Феагена. Прошу тебя, скажи скорее, был ли он провозглашен победителем?
4. — Феаген добежал, Кнемон, до середины стадиона, оглянулся, бросил на Ормена презрительный взгляд, поднял вверх щит и, выпрямив шею и устремив всецело взор на Хариклию, понесся, как стрела, к цели и опередил аркадийца на много саженей — впоследствии этот промежуток был точно измерен. Подбежав к Хариклии, Феаген с силой нарочно падает ей на грудь, словно был не в силах остановиться с разбега. И когда он брал пальмовую ветвь, от меня не укрылось, что он поцеловал ей руку.
АХИЛЛ ТАТИЙ
"Левкиппа и Клитофонт" — любовный роман александрийца Ахилла Татия, написанный не позднее 300 г. н. э., сильно отличается от других дошедших до нас образцов этого жанра. Хотя общая сюжетная схема та же, что |И в остальных произведениях этого типа, однако изображение любви здесь лишено того возвышенного ореола, который так свойствен греческому роману. Героиня наделена чертами практичности и находчивости, герой труслив и не раз попадает в неловкое положение. Эпизод мнимой смерти повторяется три раза, и этим в значительной мере снижается его роль. Сильное влияние софистики ощущается в пространных описаниях, в длинных монологах, в сентенциях, вставляемых в рассказ.
Роман Ахилла Татия был популярен в средние века, и поэтому сохранился в многочисленных рукописях.
В романе рассказывается о любви двух молодых людей, Левкиппы и Клитофонта. Левкиппа — дочь византийского стратега Сострата. Клитофонт — двоюродный брат Левкиппы, житель г. Тира. Идет война, и Левкиппа с матерью переезжают в Тир к отцу Клитофонта. Молодые люди влюбляются и убегают из родительского дома. Их сопровождает Клиний, родственник Клитофонта. Беглецы терпят кораблекрушение, спасаются, садятся на другой корабль, попадают в руки разбойников, освобождаются из плена и, наконец, прибывают в Александрию. Там Левкиппу похищает влюбившийся в нее Херей. В Клитофонта же влюбляется богатая вдова — Мелита. Клитофонт видит инсценировку казни Левкиппы и оплакивает ее смерть. Мелита добивается от Клитофонта согласия ехать с ней в Эфес, чтобы там сочетаться с ней браком. В Эфесе Клитофонт узнает в одной из рабынь Мелиты Левкиппу. В это время неожиданно возвращается считавшийся погибшим Ферсандр, муж Мелиты; он яростно набрасывается на Клитофонта и заключает его в темницу. Сосфен, управляющий имением Мелиты, предлагает Левкиппу в любовницы Ферсандру. С большой твердостью Левкиппа отвергает назойливые притязания Ферсандра. Тогда Ферсандр, желая сделать невозможной какую-либо связь Левкиппы с Клитофонтом, подсылает в темницу к Клитофонту мнимого узника, который рассказывает юноше вымышленную историю гибели Левкиппы от руки убийцы, подосланного Мелитой. Клитофонт впадает в отчаяние и, ища себе смерти, заявляет на суде о своей причастности к убийству Левкиппы. Суд приговаривает Клитофонта к казни, но решает подвергнуть его сначала пытке. Рассказ во втором отрывке ведется от лица Клитофонта.
ЛЕВКИППА И КЛИТОФОНТ
МУЖЕСТВО ЛЕВКИППЫ
Надеясь на успех в любви, Ферсандр был всецело рабом Левкиппы, а обманувшись в своих надеждах, дал волю своему гневу. Он бьет ее по щекам с такими словами:
— О несчастная, поистине похотливая рабыня, — я все слышал, что ты говорила! Тебе не нравится, что я с тобой говорю, ты не считаешь великим счастьем целовать своего господина, ты еще кривляешься и притворяешься безумной! Ты, мне кажется, уже ходила по рукам: ведь ты любишь прелюбодея! Но если ты не хочешь познать мою любовь, так осознай мою власть.
— Если тебе угодно мучить меня, — сказала Левкиппа, — то я готова подвергнуться мукам, но насилия не потерплю.
И, увидя Сосфена, она обратилась к нему:
— Свидетельствуй и ты, как я отношусь к оскорблениям; ведь ты нанес мне еще большую обиду.
Сосфен, почувствовав стыд, как человек уличенный, говорит:
— Эту женщину, господин мой, следует бить плетьми и подвергнуть тысяче пыток, чтобы научить ее не презирать своего господина.
21. — Послушайся Сосфена, — говорит Левкиппа, — он даст тебе хороший совет, ставь орудия пытки! Несите колесо: вот руки, тяните их! Несите бичи: вот спина — бейте! Добудьте огонь: вот тело — жгите! Несите и железо: вот кожа — режьте! Борьбу необыкновенную увидите вы: против всех пыток борется женщина одна и побеждает все! И ты называешь Клитофонта прелюбодеем, когда ты сам прелюбодей? И ты не боишься, скажи мне, своей Артемиды, ты подвергаешь насилию деву в городе Девы? Владычица, где твои стрелы?
— Ты дева? — сказал Ферсандр. — О дерзость, о смех! Дева, после того, как ты переночевала с пиратами? Евнухами были для тебя пираты? Или это было убежище философов? Или никто из них не имел глаз?
22. — Осталась ли я девой после Сосфена, — говорит Левкиппа, — спроси об этом самого Сосфена; он, действительно, был для меня разбойником; те были более сдержанны, чем вы, и никто из них не был таким насильником; а раз вы так поступаете, то здесь подлинно вертеп! И вы не стыдитесь делать то, на что не дерзнули даже разбойники? Ты, сам того не замечая, доставил мне еще большую похвалу своим бесстыдством; если теперь, в своем безумии, ты убьешь меня, то будут говорить: "Левкиппа — девушка после разбойников, девушка и после Херея, девушка и после Сосфена". Но это еще скромная похвала, а величайшая похвала — она остается девушкой после Ферсандра, более необузданного, чем разбойники; так как он не мог насильно овладеть ею, то убил ее! Итак, вооружись, возьми бичи, колесо, огонь, железо, пусть выступит с тобой в поход и твой советчик Сосфен! Я же не вооружена, нахожусь в одиночестве, и вдобавок женщина. Одно у меня оружие — свобода, которая ударами не выбивается, железом не вырезается, огнем не выжигается. От нее я никогда не откажусь; если даже ты будешь жечь меня, то найдешь, что и огонь для меня не так горяч!
СПАСЕНИЕ КЛИТОФОНТА
12.... Меня заковали, сняли с тела одежду, подвесили на дыбе; палачи принесли плети, другие петлю и развели огонь. Клиний испустил вопль и стал призывать богов, — как вдруг на виду у всех подходит жрец Артемиды, увенчанный лавром. Его приближение служит знаком прибытия торжественного шествия в честь богини. Когда это случается, должно воздерживаться от казни в течение стольких дней, пока не закончат жертвоприношения участники этого шествия. Таким-то образом я был тогда освобожден от оков. Предводителем шествия был Сострат, отец Левкиппы: византийцы одержали победу в войне с фракийцами благодаря явному заступничеству Артемиды. Поэтому они решили послать богине жертвоприношение в благодарность за помощь. Кроме того, богиня особо предстала Сострату в ночи. Это видение знаменовало, что дочь свою он обретет в Эфесе, а также и сына своего брата.
13. В это же время и Левкиппа, увидев, что двери ее комнаты открыты и что Сосфена нет, стала озираться, не стоит ли он за дверьми. Когда выяснилось, что его нет нигде, она приободрилась опять, как уже вошло у нее в привычку, стала надеяться.
Воспоминание о том, как нередко, вопреки ожиданию, к ней приходило спасение, увеличивало ее надежду и в настоящих опасных обстоятельствах. Она решила воспользоваться счастливой случайностью.
Поблизости от деревни находилось святилище Артемиды. Левкиппа подбежала к нему и там укрылась. Издревле храм этот был недоступен для свободнорожденных женщин и предназначался только для мужчин и девушек. Если женщина вступала в этот храм, наказанием ей была смерть, за исключением рабыни, жалующейся на своего господина. Она может прибегнуть с мольбами к богине, а власти производят суд над ее господином и над ней. Если господин ничем ее не обидел, он получает обратно свою служанку, принеся клятву, что не будет мстить за побег. Если признают, что служанка права, то она остается там в качестве божьей рабыни. Лишь только Сострат пригласил жреца пойти вместе с ним прекратить судебные дела, в святилище вбежала Левкиппа; еще немного, и она встретилась бы там со своим отцом.
14. Когда я был освобожден от пытки и судьи разошлись, вокруг меня собралась шумная толпа: одни меня жалели, другие богов призывали, третьи меня расспрашивали. Бывший там Сострат всматривается в меня и вдруг узнает. Ведь, как я сказал в начале своего повествования, он некогда был в Тире на Геракловых празднествах и провел там много времени задолго до нашего побега. Поэтому он сразу узнал мой облик, — благодаря сновидению, он естественно надеялся, что найдет нас. Он подошел ко мне:
— Да это Клитофонт! Но где же Левкиппа?
Я, узнав его, упал на землю. Присутствующие рассказали ему, в чем я себя обвинял. Испустив вопль и ударяя себя по голове, Сострат стал топтать меня и чуть не выбил мне глаза. А я не пытался противиться и подставлял свое лицо оскорблениям. Но Клиний, подойдя, воспрепятствовал ему и стал его утешать, говоря:
— Что ты делаешь, зачем понапрасну рассвирепел против юноши, который больше тебя любит Левкиппу: ведь он шел на смерть, так как думал, что она умерла.
И многое другое говорил Клиний, утешая Сострата. А тот стонал, взывая к Артемиде:
— Для того ли, владычица, привела ты меня сюда! Вот к чему твоих слов вещание! А я-то поверил твоим видениям и надеялся у тебя найти свою дочь! Прекрасный же дар ты мне послала. Я нашел убийцу моей дочери у тебя!
Клиний, услышав о посланном Артемидою сновидении, обрадовался и говорит:
— Мужайся, отец! Артемида не лжет. Жива твоя Левкиппа, верь моему вещему слову. Разве ты не видишь, что Артемида спасла Клитофонта, когда он почти уже висел на дыбе?
15. В это время бегущий изо всех сил храмовой служитель приближается к жрецу и говорит во всеуслышание:
— Какая-то дева, чужестранка, укрылась в храме Артемиды.
Я окрылился надеждой, услышав это, поднимаю глаза и начинаю возвращаться к жизни. Клиний воскликнул, обращаясь к Сострату:
— Верным было мое вещее слово, отец!
Вместе с тем он спросил вестника:
— Красива ли эта девушка?
— Другой такой, — ответил тот, — я не видывал: она уступает лишь одной Артемиде.
При этих словах я вскакиваю и восклицаю:
— Это ты говоришь о Левкиппе!
— Ну да, — ответил он, — она сказала, что ее так зовут, что ее родина Византия, а отец — Сострат.
Клиний всплеснул руками, издавая радостные восклицания, Сострат от радости лишился чувств. А я, несмотря на оковы, вскочил и, словно брошенная стрела, полетел к святилищу. Стража гналась за мною, думая, что я от нее убегаю, и кричала всем встречным, чтобы меня хватали. Но ноги мои были в тот миг окрыленными. Едва удалось задержать мой неистовый бег. Подбежала стража, пытаясь меня бить, но теперь я уже храбро оборонялся. Все же они поволокли меня в темницу.
16. В это время подошли Клиний с Состратом. Клиний закричал:
— Куда вы ведете этого человека? Он не совершил того убийства, за которое осужден.
Сострат со своей стороны подтвердил это и указал, что он отец той, которая будто бы убита. Присутствующие, узнав в чем дело, возблагодарили Артемиду, окружили меня и не позволяли вести в темницу. Стража же говорила, что она не в праве отпустить человека, осужденного на смертную казнь, пока, наконец, по просьбе Сострата, жрец не поручился за меня и за то, что он доставит меня властям, когда это потребуется. Таким-то образом я освободился от оков и как можно поспешнее устремился к святилищу. Сострат мчался за мной по пятам — не знаю, была ли его радость подобна моей. Но все же бег человека не так быстр: его опережает полет молвы. Так и тогда молва предупредила нас, известив Левкиппу обо всем: о Сострате и обо мне. Завидев нас, Левкиппа выскочила из храма, обняла отца, но взоры ее были направлены на меня. Я остановился, сдерживая, из уважения к Сострату, мой порыв к Левкиппе, и только все смотрел на нее. Так глаза наши приветствовали радостно друг друга.
КЛАВДИЙ ЭЛИАН
Клавдий Элиан — яркий представитель слияния римской и греческой культуры, столь характерного для эпохи империи. Это был природный римлянин, который писал только по-гречески. Жизнь его относится примерно к 170-230 гг. н. э.: когда Филострат писал свои "Жизнеописания софистов", его уже не было в живых. Краткая заметка Филострата и еще более краткая заметка Свиды, лексикографа IX века, — единственный источник наших сведений об Элиане. Нам известно, что он родился в Пренесте, в 30 километрах от Рима, жил постоянно в Риме, называл себя римлянином и, гордясь древним патриотизмом, никогда не выезжал из Италии. Его учителем был ритор Павсаний Цезарейский, ученик Герода Аттика, его образцами — Никострат Македонский, Дион Хрисостом и сам Герод Аттик. Аттическим диалектом он владел в совершенстве: восторженные современники звали его "медоустым". В молодости он выступал как ритор и имел успех, но потом отказался от славы "софиста" и обратился к писательству. Элиан был чужд общественной жизни своего времени; лишь однажды, после убийства Элагабала, он сочинил гневную декламацию против низвергнутого тирана, на что Филострат Лемносский заметил: "Я был бы в восхищении, если бы ты так обвинял его при жизни".
От Элиана сохранилось два больших произведения: "Разные истории" (14 книг) и "О животных" (17 книг). Первое, по-видимому, дошло в сокращении, второе — полностью. Кроме этого, уцелели мелкие отрывки из двух других сочинений Элиана — "О предвидении" и "О божественном провидении" — и приписываемый ему сборник "Письма крестьян".
Литературная форма "Разных историй" и "О животных" одинакова: это пестрая смесь коротких рассказов и описаний исторического и естественно-исторического содержания. Из истории по преимуществу выбираются анекдоты и афоризмы, из естественной истории — диковинные достопримечательности. Источниками Элиана были ходовые компиляции и компиляции компиляций, восходящие к эллинистической науке. Общностью этого материала объясняются частые совпадения сведший Элиана со сведениями Плутарха, Афинея, Плиния Старшего, Оппиана. На оригинальность Элиан не претендует: он списывает из источника почти дословно, и лишь изредка и неумело пытается судить о достоверности излагаемых случаев. Элиан не заботится ни об идейной, ни о художественной цельности своего произведения. Философскую концепцию ему заменяет наивная религиозность со слабой стоической окраской, да любовь к поверхностному морализированию. Художественный идеал Элиана сводится к одному несложному принципу — разнообразие прежде всего: разнообразие в содержании, в композиции, в стиле. Единственная цель Элиана — дать нетрудное занимательное чтение; и он с успехом достигает своей цели. В эпоху поздней империи и затем в византийскую эпоху его сочинение обладало широкой известностью, читалось, переписывалось, использовалось как источник.
Произведения Элиана ценны тем, что в них мы находим многочисленные отрывки несохранившихся древних сочинений (хотя бы в виде отдаленного пересказа), и тем, что по ним можно составить представление об интересах и кругозоре читающей публики в эпоху Римской империи.
РАЗНЫЕ ИСТОРИИ
II, 14. О ТОМ, КАК КСЕРКС ПОКЛОНЯЛСЯ ПЛАТАНУ
Смешно, что тот самый Ксеркс, который презирал море и землю, творения божества, пролагая для себя новые дороги и совершая неслыханные плавания[469], поклонялся платану и воздавал почитание этому дереву. Говорят, что однажды в Лидии, увидя великолепно разросшийся платан, он без всякой надобности остался там на целый день, раскинув лагерь в уединенной местности возле платана. Мало того, он надел на него роскошные уборы, украсил ветви ожерельями и запястьями и оставил при нем охранника, словно надзирателя и стража при любимом существе. Но стало ли дерево от этого лучше? Посторонние украшения, чуждые его природе, висели сами по себе, ничего не прибавляя к его красоте. А красота дерева в том, чтобы ветви его были сильными, листва густою, ствол крепким, корни глубокими, тень просторной, чтобы его овеивал ветер, чтобы времена года сменяли друг друга и чтобы вода питала его из почвы и орошала его с небес. А ксерксовы одеяния, варварское золото и все остальные приношения не нужны ни платану, ни любому другому дереву.
II, 25. О ТОМ, ЧТО ШЕСТОЙ ДЕНЬ ФАРГЕЛИОНА БЫЛ У ЭЛЛИНОВ СЧАСТЛИВЫМ
Говорят, что в шестой день месяца фаргелиона[470] совершилось много хорошего как для афинян, так и для многих других. Например, в этот день родился Сократ; в этот же день были разбиты персы, афиняне же приносят Артемиде Агротере триста коз во исполнение обета Мильтиада[471]. В шестой день начальной недели этого месяца произошла, говорят, битва при Платеях, в которой победили эллины, а то сражение, о котором я упомянул раньше, было при Артемисии. Как известно, тот же самый день подарил эллинам и победу при Микале, если только действительно победы при Платеях и при Микале были одержаны одновременно. Александр Македонский, сын Филиппа, в шестой день начальной недели перебил многое множество варваров, окончательно разгромив Дария; по общему мнению, все это случилось в том же месяце. Полагают, что и сам Александр в этот же день и родился и умер.
II, 28. ОТКУДА ПОШЕЛ БОЙ ПЕТУХОВ
После победы над персами афиняне постановили законом, чтобы раз в год в театре всенародно происходили петушиные бои. Я расскажу, какова была причина этого постановления. Когда Фемистокл выводил ополчение против варваров, ему попались на глаза дерущиеся петухи. Не оставив этого без внимания, он остановил войной и сказал им: "Смотрите, они ведь не за отечество, не за отеческих богов, не за могилы предков идут на муки, не ради славы, не ради свободы, не ради детей своих, но для того лишь, чтобы не уступить друг другу и не оказаться побежденными". Этими словами он придал бодрости афинянам. Знаменье же, воодушевившее их на подвиги, он захотел сохранить в памяти на тот случай, если повторятся подобные события.
II, 40. ОБ ОТВРАЩЕНИЙ ЖИВОТНЫХ К ВИНУ И ОБ ИХ ОПЬЯНЕНИИ
Все дикие животные испытывают отвращение к вину, в особенности же те из них, которые пьянеют, объевшись виноградных, косточек или давленого винограда. Вороны, а также собаки становятся пьяными, когда поедят так называемой винной травки. Слон теряет, напившись вина, свою силу, а обезьяна свою ловкость, и их бывает очень легко поймать.
III, 1. ОПИСАНИЕ ТЕМПЕЙСКОЙ ДОЛИНЫ
Изобразим и опишем словами так называемую Темпейскую долину в Фессалии: ведь надо признать, что и слово, если есть в нем сила выразительности, может представить взору все, что угодно, не хуже, чем искуснейшие живописцы.
Есть местность между Олимпом и Оссою. Эти горы очень высоки, и разделены они словно самими богами. Между ними и находится долина, длина которой достигает сорока стадиев, а ширина — кое-где плефра[472], а кое-где немного больше. Посредине протекает Пеней; остальные речки, впадая в него, приносят ему свою воду и превращают Пеней в большую реку.
Многообразна и различна привлекательность этого места, и произвела ее не рука человека, а сама природа: как видно, только к красоте стремилась она, когда творилась эта долина. Плющ, густой и обильный, буйно растет повсюду, наподобие лучшего винограда, обвивая высокие деревья и срастаясь с ними; вьюнок густым покровом взбегает на холм и окутывает скалу: ее даже не видно, перед глазами одна сплошная зелень, услада взора.
А между холмами, в низине, сплошь рассеяны гостеприимные рощи и дубравы, сладостный приют, в жаркую летнюю пору дарящий путнику щедрую прохладу. Из-под земли то и дело пробиваются ключи, и вода их, свежая и приятная на вкус, растекается ручейками; говорят, что этой водой полезно даже умываться, потому что она укрепляет здоровье. Там и тут, услаждая слух, щебечут птицы, многие из них — певчие; идти мимо них легко и приятно, так как это пение развеивает усталость путника.
По обе стороны реки находятся те привлекательнейшие места, зовущие отдохнуть, о которых я уже говорил; посредине же Темпейской долины течет Пеней, медленно и плавно, словно масло. Ближние деревья и свисающие с них ветви образуют над ним густую сень, которая большую часть дня не пропускает солнечных лучей, так что по реке можно плыть в прохладе. Местные обитатели живут между собой дружно, вместе приносят жертвы, сходятся на праздники и попойки. Когда жертвоприношений много, и жертвы предаются всесожжению[473], то их благовоние сопутствует всякому, кто здесь проходит или проезжает.
Такое усердное богопочитание особенно освящает это место. Фессалийцы говорят, что здесь по велению Зевса подверг себя очищению Аполлон Пифийский, когда убил стрелою дракона, охранявшего Дельфы, где тогда было еще прорицалище Земли. Увенчавшись темпейским лавром и взяв десницей ветвь того же лавра, сын Зевса и Латоны пришел в Дельфы и овладел прорицалищем. На том месте, где он возложил на себя венок и отломил ветвь, стоит алтарь. И до сих пор каждый девятый год из Дельфов присылают сюда знатных мальчиков, и один из них бывает архифеором; прибыв в Темпейскую долину, они совершают великолепное жертвоприношение, а потом уходят обратно, сплетя себе венки из того самого лавра, которым некогда венчался бог. Дорога, по которой они следуют, называется пифийской и ведет через Фессалию, Пеласгию и Эту, а затем — через земли энианов, мелийцев, дорян и западных локров. Все эти племена с уважением пропускают их, почитая не меньше, чем тех, кто идет к Аполлону с приношениями от гиперборейцев. Также и на пифийских играх победителям дают венки из этого же лавра.
Вот все, что надо было мне сказать о Темпейской долине в Фессалии.
III, 8. КАК ФРИНИХА ИЗБРАЛИ СТРАТЕГОМ ЗА СОЧИНЕННУЮ ИМ ПЕСНЬ
Афиняне избрали Фриниха[474] стратегом не из-за происков, не из-за знатности рода, даже не из-за богатства, хотя все это нередко имело у них успех и давало человеку преимущество перед остальными. В одной своей трагедии он сочинил для исполнителей пиррихи воинственную песню с подобающим напевом, и пленив этим слушателей, имел такой успех, что его тут же избрали стратегом в надежде, что он будет вести войну с успехом и пользой, сумев сочинить в драме песню и музыку, достойную вооруженных мужей.
III, 17. О ТОМ, ЧТО ФИЛОСОФИЯ НЕ ЧУЖДА ПОЛИТИКЕ, И МНОГИЕ ФИЛОСОФЫ ПРАВИЛИ ГОСУДАРСТВАМИ
Философы также занимались политикой, и вовсе не проводили жизнь в бездействии, занимаясь только совершенствованием своего духа. Залевк наладил государственные дела в Локрах, Харонд — в Катане, а после изгнания из Катаны — в Регии. Тарентинцам помогал Архит[475], афинянам — Солон. Биант и Фалес принесли много пользы ионянам, Хилон — лакедомонянам, митиленянам Питтак, родосцам Клеобул[476]. Анаксимандр управлял милетским поселением в Аполлонии. Ксенофонт был хорошим воином и отличным полководцем: когда он участвовал в походе Кира, Кир и его спутники погибли, и необходимо было назвать человека, который смог бы спасти эллинов и вывести их обратно на родину, то таким человеком оказался он. Платон, сын Аристона, вернул в Сицилицию Диона и обращенными к нему советами у. поучениями низверг тираннию Дионисия[477]. Сократу не нравился афинский государственный строй, ион считал демократию тиранническим и монархическим правлением; поэтому он не допустил афинян голосовать предложение о казни десяти стратегов, но не принял участия и в преступлениях тридцати тираннов; а когда нужно было сражаться за отечество, он был безупречным воином; так, он сражался при Делии, при Амфиполе и при Потидее. Аристотель вновь поставил на ноги свою родину, которая была не только брошена на колени, но, так сказать, повержена ниц. Деметрий Фалерский[478] с великой славой правил Афинами, пока его не изгнала обычная злоба афинян; он же руководил составлением законов у Птолемея в Египте. А кто может отрицать, что философами были Перикл, сын Ксанфиппа, Эпаминонд, сын Полимнида, Фокион, сын Фока, Аристид, сын Лисимаха, Эфиальт, сын Софонида, или позже Карнеад и Критолай?[479] Двое последних прибыли в Рим с посольством от афинян и добились для них спасения; они так сумели устыдить сенаторов, что те говорили: "Афиняне прислали этих послов, чтобы не упросить, а заставить нас выполнить их желание". По моему мнению, политиком был и Персей[480], воспитавший Антигон, и Аристотель, занимавшийся философией с юным Александром, сыном Филиппа, и знаменитый пифагореец Лисис, который воспитал Эпаминонда. Таким образом, если кто скажет, что философы — бездельники, это будет пошлостью и глупостью. А я бы из кожи лез, чтобы достичь такого безделья и такого миролюбия, как у них.
III, 36. ПОЧЕМУ АРИСТОТЕЛЬ ПОКИНУЛ АФИНЫ
Когда Аристотель покинул Афины[481] из боязни попасть под суд, его спросили[482], как ему понравились Афины, и он ответил: "Они прекрасны, нов них ,,Груша зреет на груше и смоква на смокве‟..."[483], — имея в виду сикофантов. А на вопрос, почему он покинул Афины, он сказал: "Я не хотел, заставлять афинян дважды грешить против философии", — намекая на участь, постигшую Сократа, и на опасность, грозившую ему самому.
III, 45. ОРАКУЛ, ПОЛУЧЕННЫЙ ФИЛИППОМ
Говорят, что Филиппу в беотийском храме Трофония[484] выпал оракул: "берегись колесницы". Из страха перед этим вещанием он, по преданиям, с тех пор не всходил на колесницу. Есть два предания об этом. Одно рассказывает, что у меча Павсания, которым он поразил Филиппа, была рукоять слоновой кости с резным изображением колесницы; другое — что он был заколот, когда объезжал болото возле Фив, называемое Колесничным. Первый рассказ широко распространен, второй известен лишь немногим.
IV, 1. ОБЫЧАИ РАЗЛИЧНЫХ НАРОДОВ
Закон луканов гласит: если после захода солнца придет путник и захочет укрыться у кого-нибудь в доме, и если хозяин его не примет, то должен в наказание уплатить пеню за нарушение гостеприимства — как мне кажется, и пришельцу, и Зевсу Гостеприимцу.
Я слышал, что иллирийские дарданцы моются только три раза за всю свою жизнь: при рождении, при браке и после смерти.
Индийцы не дают и не берут в долг, потому что у индийцев не полагается обижать или терпеть обиды друг от друга. Поэтому же у них нет ни расписок, ни залогов.
Есть закон у сардов: состарившихся отцов сыновья убивают дубинами и погребают, полагая, что престарелым не должно жить свыше меры, если им по дряхлости часто изменяют силы в работе. У них же есть такой закон: за безделье человека судят, и тот, кто живет беззаботно, должен предстать перед судом, отчитаться и объяснить, чем он живет.
Ассирийцы собирают всех девушек брачного возраста в один город и объявляют их распродажу: кто какую купит, ту и берет в жены.
Житель Библа ничего не поднимает с дороги, если не сам уронил: иное у них считается не находкой, а воровством.
Дербики[485] убивают всех, кто старше восьмидесяти лет, причем мужчин приносят в жертву, а женщин удушают.
Колхи своих мертвецов кладут в бычьи шкуры, зашивают и вешают на деревьях.
У лидийцев был обычай, чтобы женщины до супружества жили с мужчинами как гетеры, но выйдя замуж, блюли целомудрие. Кто согрешит после брака, для той не было прощения.
IV, 12. ОБ ИЗОБРАЖЕНИИ ЕЛЕНЫ РАБОТЫ ЗЕВКСИДА[486]
Гераклеец Зевксид, написав Елену, нажил на этой картине много денег, потому что он показывал ее не безвозмездно и не всякому желающему, но надо было заплатить установленную сумму и только после этого смотреть. За то, что гераклеец брал деньги за свою картину, все греки тогда же прозвали эту его "Елену" блудницей.
IV, 13. СУЖДЕНИЕ ЭПИКУРА О СЧАСТЬЕ
Эпикур из Гаргетта[487] заявлял: "Кто не доволен малым, тот ничем не будет доволен". Говорил он также, что если у него будут хлеб и вода, он готов посоперничать счастьем с самим Зевсом. Вот как он рассуждал, а с каким намерением он восхвалял наслаждения, мы узнаем в другой раз.
IV, 17. ЧУДЕСА И МНЕНИЯ ПИФАГОРА
Пифагор рассказывал людям, что он происходит от более высокой породы, нежели смертная[488]. Например, говорил он, в один и тот же день и час его можно было видеть и в Метапонте, и в Кротоне. В Олимпии он показывал, что одно бедро у него было золотое. Он напоминал кротонцу Миллию, что он был фригийцем Мидасом, сыном Гордия[489]. Однажды он ласкал белого орла, и орел не улетал от него. А когда он переходил реку Косу, сама река заговорила с ним, сказав: "Здравствуй, Пифагор". Он говорил, что всего священнее — листья мальвы; говорил, что высшей мудростью обладает число, а после него — тот, кто дал названия всем вещам. Причину землетрясений он усматривал в том, что под землей сражаются мертвецы. Радуга, по его словам, является отблеском солнца[490]. Шум, который часто бывает в ушах, — это голос божеств. Нельзя было ни усомниться в сказанном, ни попросить что-нибудь добавить к этому: шее современники относились к его словам как к божественным вещаниям. Когда он объезжал города, шла молва, что едет Пифагор не для того, чтобы учить, а для того, чтобы целить. Пифагор запрещал употреблять в пищу сердце, белого петуха и прежде всего животных, умерших своей смертью; запрещал ходить в бани и бывать на людных улицах, потому что неизвестно, не осквернены ли они кем-нибудь.
IV, 20. О ДЕМОКРИТЕ, И КАК О НЕМ ОТЗЫВАЛИСЬ ФЕОФРАСТ, ГИППОКРАТ И ДРУГИЕ
Говорят, что Демокрит из Абдеры, отличаясь мудростью во всем, хотел провести жизнь незаметно, и действительно, усердно заботился об этом. Потому-то он и отправился путешествовать по многим странам. Он приезжал к вавилонским халдеям, к магам, к индийским мудрецам[491]. Имущество своего отца Дамасиппа, разделенное на три части между тремя братьями, он целиком уступил братьям, взяв себе только деньги для дороги. Поэтому Феофраст хвалит его за то, что он извлек из своего путешествия больше пользы, чем Менелай и Одиссей, которые в своих странствованиях, по существу, ничем не отличались от финикийских купцов, так как добывали только деньги, и только ради этого ездили и плавали[492]. Абдериты называли Демокрита "Философией", а Протагора — "Речью"; а так как Демокрит надо всеми смеялся, называя их безумцами, то сограждане прозвали его также "Смеющимся". Они говорят, что Гиппократ при первой встрече с Демокритом подумал, что он сумасшедший, но постепенно, разговаривая с ним, пришел в великое восхищение от этого человека. Говорят, что Гиппократ был дорянином, но из любви к Демокриту написал свои сочинения на ионийском наречии.
V, 20. ПОСТ У ТАРЕНТИНЦЕВ И РЕГИЙЦЕВ
Когда афиняне осаждали Тарент, желая взять жителей измором, регийцы приняли постановление поститься каждый десятый день и сбереженную за этот день пищу посылать тарентинцам. Благодаря такому воздержанию, тарентинцы были спасены; в память об этом бедствии и те и другие справляют праздник, называемый Постом.
V, 21. О ТОМ, ЧТО МЕДЕЯ НЕ УБИВАЛА СВОИХ ДЕТЕЙ
Есть рассказ, что предание о Медее несправедливо, потому что не она убила детей, но коринфяне. А миф о Колхиде и трагедию сочинил Еврипид по просьбе коринфян, и благодаря мастерству поэта ложь восторжествовала над истиной. Говорят, что за свое преступление коринфяне до сих пор приносят жертвы детям, как бы платя им дань.
VII, 1. О СЕМИРАМИДЕ И О ТОМ, КАК ОНА ОВЛАДЕЛА АССИРИЙСКИМ ЦАРСТВОМ
Ассириянку Семирамиду каждый восхваляет по-своему. Она была прекраснейшей из женщин, хотя и не заботилась о своей красоте. Царь призвал ее к себе за молву о ее красоте, и когда она явилась, влюбился в нее, едва увидев. Она же попросила царя, чтобы он дал ей царское облачение, доверил на пять дней власть над всей Азией и повиновался ее приказаниям; и он не противился ее просьбе. Но когда царь посадил ее на трон, и она поняла, что все находится в ее власти и воле, то Семирамида приказала телохранителям убить самого царя, и этим сохранила власть над ассирийским царством. Об этом рассказывает Динон[493].
VII, 5. О ТОМ, КАК ОДИССЕЙ И АХИЛЛ РАБОТАЛИ СВОИМИ РУКАМИ
Лаэрта нашел его сын, когда он, сам возделывая свою землю, очищал дерево[494]. И сам Одиссей признается, что многое знает и умеет делать собственными руками:
И плот он себе сколотил сам, без помощи корабельщиков и очень быстро[496]. Ахилл же, третий от Зевса[497], сам разрубает мясо, готовя гостеприимный пир для явившихся ахейских послов.
VII, 7. О БДЕНИИ ДЕМОСФЕНА
Демосфен, сын Демосфена, накануне народных собраний не спал всю ночь, несомненно, обдумывая и запоминая то, что собирался сказать. Поэтому-то, кажется мне, и сказал Пифей[498], насмехаясь над ним, что его советы пахнут светильным маслом.
VII, 15. КАК МИТИЛЕНЯНЕ НАКАЗЫВАЛИ ВОЗМУТИВШИХСЯ СОЮЗНИКОВ
Когда все море находилось во власти митиленян, они установили для союзников такое наказание за отпадение: те не должны были более учить детей грамоте, а сами — учиться музыке. Они полагали, что влачить жизнь в грубости и невежестве есть самая тяжкая кара.
VIII, 2. О МУДРОСТИ ГИППАРХА И О ТОМ, КАК ОН ЗАБОТИЛСЯ ОБ УЧЕНЫХ ЛЮДЯХ И О ГОМЕРОВЫХ ПЕСНЯХ
Гиппарх, сын Писистрата, был старшим из его детей и мудрейшим среди афинян. Он первый доставил в Афины песни Гомера и велел рапсодам исполнять их на Панафинеях. За Анакреонтом Теосским он отправил петеконтеру, чтобы привезти его к себе. Симонида Кеосского он глубоко почитал и всегда держал при себе, привлекая деньгами и богатыми подарками: это весьма правдоподобно, ибо никто не будет отрицать корыстолюбие Симонида[499]. Вот как отличался Гиппарх своей заботой об ученых. Своим примером он хотел воспитать афинян, и управляя, старался исправить их нравы. Будучи прекрасным и добрым, он полагал, что никому не следует отказывать в мудрости. Так говорит Платон, если только сочинение "Гиппарх" точно принадлежит Платону.
VIII, 15. О СДЕРЖАННОСТИ ФИЛИППА И О ТОМ, ЧЕГО ОН НЕ ХОТЕЛ ЗАБЫВАТЬ
Когда Филипп победил афинян при Херонее и благодаря этой удаче достиг большого могущества, он не утратил здравого смысла и не заспесивился: он рассудил, что один из рабов должен каждое утро напоминать ему, что он — человек, и поручил эту обязанность мальчику-прислужнику. И говорят, что он выходил к тем, кто желал его видеть, или допускал их к себе не прежде, чем мальчик трижды возглашал перед ним: "Филипп, ты — человек!"
VIII, 16. О СОЛОНЕ И ПИСИСТРАТЕ
Солон, сын Эксекестида, уже в старости заподозрил, что Писистрат станет тиранном, когда тот, явившись в афинское народное собрание, попросил для себя вооруженной охраны, Видя, что афиняне беспечно относятся к его предостережениям, а Писистрата внимательно слушают, он сказал, что одних он превосходит умом, а других мужеством: он умнее тех, кто не понимает, что человек, получивший вооруженную охрану, станет тиранном, и мужественней тех, кто понимает это, но молчит. Писистрат получил телохранителей и стал тиранном. Солон, сидя перед своим домом, положил рядом с собою щит и копье, заявив, что он вооружился и помогает отечеству по мере своих сил, так как предан ему всей душой, хотя по старости и не может встать во главе войска. Однако Писистрат не причинил никакого зла Солону, то ли уважая такого человека и такого мудреца, то ли храня воспоминания детства, — говорят, что он был его любимцем. Немного спустя Солон скончался в преклонном возрасте, оставив по себе великую славу мудрости и мужества. В честь его поставлена медная статуя на площади, а похоронили его всенародно у городской стены, недалеко от ворот, направо от входа, и могилу обнесли оградою.
VIII, 19. НАДГРОБИЕ АНАКСАГОРА И АЛТАРЬ В ЕГО ЧЕСТЬ
На гробнице Анаксагора написано:
В честь его поставлен также алтарь, посвященный, по одним сведениям, Разуму, по другим — Истине.
IX, 3. О РОСКОШИ И НАДМЕННОСТИ АЛЕКСАНДРА И ДРУГИХ
Александр развратил своих приближенных, не препятствуя их роскоши. Так, Агнон носил башмаки с золотыми гвоздями. Клит, желая поговорить о каком-нибудь деле, принимал собеседника, расхаживая по пурпурным коврам. Пердикка и Кратер, любившие гимнастические упражнения, возили за собой навесы для шатров длиною в целый стадий и под ними упражнялись, занимая ими очень много места на лагерных стоянках. Кроме того, за ними возили на вьючных животных песок, который бывает нужен во время упражнений. Леоннат и Менелай, любители охоты, возили за собой ковры длиной в сто стадиев[500]. Палатка самого Александра могла вместить сто постелей; ее подпирали пятьдесят золотых колонн, поддерживая потолок, а потолок был позолочен и отделан пышными украшениями. Вокруг палатки снаружи стояли пятьсот персов, так называемых мелофоров[501], в пурпурных и желтых одеяниях; за ними тысяча лучников, одетых в огненно-алое; и, наконец, пятьсот македонян с серебряными щитами. Посредине палатки стоял золотой трон, сидя на котором Александр решал все дела, окруженный со всех сторон телохранителями. Вокруг палатки была ограда, и в ней находились тысяча македонян и десять тысяч персов. Никто не смел пройти к нему беспрепятственно: столь велик был страх перед мужем, которого великий дух и воля судьбы возвысили до царского могущества.
IX, 13. О ПРОЖОРЛИВОСТИ И ТУЧНОСТИ ДИОНИСИЯ ГЕРАКЛЕЙСКОГО
Говорят, что Дионисий Гераклейский[502], сын тиранна Клеарха, из-за обжорства и роскошной жизни незаметно ожирел и растолстел. В наказание за полноту тела и толщину плоти ему пришлось поплатиться тяжкой одышкой. От этой болезни врачи, как говорят, указали следующее средство: нужно было приготовить тонкие и очень длинные иглы и прокалывать ими его живот и бока, когда он впадал в глубочайшее забытье. Им было много хлопот, когда игла целиком погружалась в бесчувственное и как бы чужое мясо, а он лежал, словно камень. Если же острие попадало туда, где его тело было еще здоровым, и от избытка жира не стало как бы чужим, то он, почувствовав его, пробуждался от сна. С теми, кто хотел явиться к нему, он разговаривал, лежа всем телом в ящике; а другие говорят, что это был не ящик, а нечто вроде стоячего сундука, так что голова его оставалась снаружи, и он мог вести разговор, а остальные части тела были как бы погребены. Боги! поистине мерзостно было это его облачение, и походило скорее на звериную клетку, чем на человеческую одежду.
IX, 19. КАК ДЕМОСФЕН НЕ ЗАХОТЕЛ ВОЙТИ В ХАРЧЕВНЮ ПО ПРИГЛАШЕНИЮ ДИОГЕНА
Однажды Диоген, завтракая в харчевне, позвал к себе проходившего мимо Демосфена. Тот отказался. "Ты стыдишься, Демосфен, зайти в харчевню? — спросил Диоген, — а ведь твой хозяин бывает здесь каждый день!" — подразумевая весь народ и каждого гражданина в отдельности. Этим он объявлял, что политики и ораторы являются слугами народа.
IX, 20. ОБ АРИСТИППЕ
Однажды Аристипп плыл на корабле; захваченный бурей, он сильно перепугался. Один из спутников спросил его: "И ты, Аристипп, трусишь, как все?" А он: "И с полным правом: вас эта опасность заставляет тревожиться за вашу бедственную жизнь, а меня — за мою блаженную".
IX, 35. КАК АНТИСФЕН ТЩЕСЛАВИЛСЯ РВАНЫМ ПЛАЩОМ
Сократ, видя, как Антисфен[503] все время выставлял напоказ разорванную сторону своего плаща, сказал: "Перестанешь ли ты перед нами тщеславиться?"
X, 13. КАК АРХИЛОХ САМ СЕБЯ ОБВИНЯЛ
Критий упрекает Архилоха в том, что он отзывался о себе в высшей степени дурно. Он говорил: если бы Архилох не распространил о себе такой славы среди эллинов, мы не узнали бы ни того, что он был сыном рабыни Энипы, ни того, что из-за нужды и бедности он покинул Парос и удалился на Фасос, ни того, что он поссорился с тамошними жителями, ни того, что он без разбора поносил и друзей, и врагов. Вдобавок, откуда, кроме как от него, знали бы мы о его разврате, о его похотливости и заносчивости, и — самое позорное — о том, что он бросил щит? Плохие показания давал Архилох о самом себе, если после него осталась такая слава и такая молва. Все эти обвинения — не мои, а критиевы.
XI, 9. О ЛУЧШИХ ГРАЖДАНАХ, КОТОРЫЕ В БЕДНОСТИ ОТВЕРГАЛИ ПОДАРКИ
Лучшие среди эллинов провели свою жизнь в бедности. Пусть же, кто хочет, восхваляет богатство, если бедность была уделом лучших из эллинов в течение всей их жизни. Они были такими, как Аристид, сын Лисимаха, муж, который совершил много полезного во время войны, а потом распределил между эллинами подать; и такой человек не оставил после себя денег даже себе на погребение.
Беден был и Фокион[504]. Когда Александр прислал ему сто талантов, он спросил: "За что он дает их мне?" Ему ответили: потому что Александр его одного из всех афинян считает прекрасным и добрым. "Пусть же он позволит мне и впредь оставаться таким", — ответил Фокион.
Бедняком был Эпаминонд, сын Полимнида. Ясону[505], приславшему для него пятьдесят золотых, он ответил: "Ты начинаешь делать дурное". Когда он пошел на Пелопоннес, то занял у одного из граждан пятьдесят драхм на дорогу. Узнав, что его щитоносец отобрал деньги у одного пленника, он сказал ему: "Отдай мне свой щит, а сам заведи лавку и живи там до самой смерти, потому что, разбогатев, ты больше не захочешь подвергаться опасностям".
А Пелопид, когда друзья упрекали его в том, что он пренебрегает деньгами, которые бывают в жизни полезны, сказал: "Действительно, полезны, клянусь Зевсом, но только для вот этого Никомеда", — и указал на человека хромого и увечного.
Сципион за пятьдесят четыре года своей жизни ничего не купил и ничего не продал — настолько скромны были его потребности. Когда кто-то показал ему богато украшенный щит, он сказал: "Римлянину подобает надеяться на свою правую руку, а не на левую".
Крайне беден был и Эфиальт, сын Софонида: товарищи подарили ему десять талантов, но он не принял их, сказав: "Из-за этого мне придется или, храня признательность, в угоду вам нарушить справедливость, или, наперекор признательности, не угождать вам и прослыть неблагодарным".
XI, 10. О ЗОИЛЕ
Зоил из Амфиполя, который писал против Гомера, против Платона и против других, был учеником Поликрата; этот Поликрат сочинил обвинение даже против Сократа. Этого Зоила прозвали псом-ритором. Был он вот каков: бороду отпускал, а голову брил наголо, и плащ у него был выше колен. Он любил злословить и не упускал случая поссориться с людьми, но в своих хулениях был неудачлив. Один ученый спросил его: почему он про всех говорит дурное? А он: "Потому что я хотел бы сделать им дурное, да не могу".
XI, 13. О СИЦИЛИЙЦЕ, ОТЛИЧАВШЕМСЯ ЗОРКОСТЬЮ
Говорят, что в Сицилии один сицилиец отличался такой остротою зрения, что мог смотреть из Лилибея в Карфаген[506], и глаза его не обманывали: говорят, что он сказал, сколько кораблей отошло из Карфагена, и не ошибся ни на один корабль.
XII, 11. О ПАЛАТИНСКОМ ХОЛМЕ И О ХРАМЕ И АЛТАРЕ ЛИХОРАДКИ
Римляне воздвигли у подножья Палатинского холма храм и алтарь Лихорадки.
XII, 19. О САПФО
Поэтессу Сапфо, дочь Скамандронима, признает мудрой сам Платон, сын Аристона. А я узнал, что на Лесбосе была и другая Сапфо, гетера и не поэтесса.
XII, 29. ЧТО СКАЗАЛ ПЛАТОН О РОСКОШИ АКРАГАНТЯН
Платон, сын Аристона, увидев, какие строят акрагантяне роскошные дома и какие задают роскошные пиры, сказал, что акрагантяне строят дома так, словно собираются жить вечно, а пируют так, словно собираются завтра же умереть[507]. Также и Тимей[508] говорит, что они делали лекифы и скребницы из серебра, а кровати у них были целиком из слоновой кости.
XII, 38. О ЛОШАДЯХ И О НЕКОТОРЫХ ОБЫЧАЯХ САКОВ
У саков лошадь, сбросив случайно седока, останавливается рядом, чтобы он снова на нее сел. Если кто-нибудь захочет взять девушку в жены, то должен с ней сражаться в единоборстве; и если она его одолеет, то уводит в плен, владеет им и распоряжается, если же будет побеждена, то покоряется[509]. Сражаются до победы, но не до смерти. Когда саки скорбят по ком-нибудь, то укрываются в темные подземные обиталища.
XII, 43. КТО ИЗ БЕЗВЕСТНОСТИ СТАЛ ЗНАМЕНИТ
Я слышал, что Дарий, сын Гистаспа, был колчаноносцем Кира. Последний же Дарий, которого разбил Александр, был рабом. Архелай[510], македонский царь, был сыном рабыни Симихи. Менелай, дед Филиппа, считался незаконнорожденным. Сын его, Аминта, как полагают, был прислужником и рабом Аэропа. Персей[511], которого разбил римлянин Павел, был родом аргивянин, сын безвестного человека. Отец Евмена[512], как полагают, был бедняком-флейтистом. Антигон[513], сын Филиппа, прозванный Киклопом за то, что имел только один глаз, был крестьянином. Полисперхонт занимался разбоем. Победивший варваров в морском бою Фемистокл, который один понял глас богов в прорицаниях[514], был сыном фракиянки; мать его звали Абротонон. Фокион, прозванный Добрым, был сыном человека, выделывавшего пестики для ступок. Деметрий Фалерский, говорят, был рабом-домородком из дома Тимофея и Конона. Вряд ли кто сразу назовет родителей Гипербола, Клеофонта, Демада, — а ведь они были народными вождями в Афинах. Калликратид[515], Гилипп и Лисандр считались в Лакедемоне мофаками. Так называют в богатых семьях тех рабов, которых отцы посылают упражняться в гимназиях вместе со своими сыновьями. Ликург, дозволив это, дал право спартанского гражданства тем, кто получит такое же воспитание, как и дети свободных. Безвестного происхождения был и Эпаминонд. А Клеон, тиранн Сикиона, был морским разбойником.
XIII, 19. СУЖДЕНИЕ КЛЕОМЕНА О ГОМЕРЕ И ГЕСИОДЕ
Клеомен[516] говорил, лаконично, по обычаю своей страны, что Гомер — поэт спартиатов, ибо учит воевать, а Гесиод — поэт илотов, ибо учит землепашествовать.
XIII, 28. О ДИОГЕНОВОМ РАБЕ, РАСТЕРЗАННОМ СОБАКАМИ
Когда Диоген покинул родной город[517], его сопровождал только один из рабов, по имени Манет; не выдержав образа жизни хозяина, он сбежал. Диоген, когда ему советовали разыскать раба, сказал: "Разве не нелепо, если Манет в Диогене не нуждается, а Диоген в Манете нуждается?" Этот раб забрел в Дельфы и был растерзан собаками, которые как бы именем господина наказали его за побег.
XIII, 29. О НАДЕЖДЕ
Платон говорил, что надежда — это сновидение бодрствующих.
XIII, 40. О ФЕМИСТОКЛЕ
Проходя мимо лежавшего на дороге золотого персидского ожерелья, Фемистокл остановился, указал на него рабу и сказал: "Мальчик, почему ты не поднимаешь эту вещь? ведь ты не Фемистокл".
Когда афиняне его оскорбили, а затем снова призвали к власти, он сказал: "Не могу одобрить таких людей, у которых один и тот же сосуд служит то для вина, то для нечистот".
Однажды, когда он спорил с Еврибиадом[518], тот замахнулся на него палкою, он же сказал: "Побей, но выслушай!" — ибо знал, что его слова послужат общей пользе.
XIV, 13. О ТРАГЕДИЯХ АГАФОНА
Агафон[519] охотно и обильно пользовался антитезами. Когда кто-то, словно для того, чтобы исправить его драмы, хотел повычеркивать из них антитезы, он сказал: "Любезнейший, но ты ведь сам не замечаешь, как вычеркиваешь Агафона из Агафона" — настолько он ими гордился, полагая, что в них-то и состоит его трагедия.
XIV, 16. О ТЩЕСЛАВИИ ГИППОНИКА
Гиппоник[520], сын Каллия, хотел воздвигнуть статую в дар отечеству. Когда кто-то посоветовал ему заказать эту статую у Поликлета, он сказал, что ему не надобно такого приношения, слава которого достанется не дарителю, а ваятелю. Ибо ясно было, что все, кто увидят, как искусно сделана статуя, будут восхищаться не Гиппоником, а Поликлетом.
XIV, 30. КАК ГАННОН ХОТЕЛ ОБОГОТВОРИТЬ СЕБЯ
Карфагенянин Ганнон[521], опьяненный роскошью, не пожелал верить себя человеческой мерой и вознамерился распространить молву о том, что он более высок и могуществен, чем это судила ему природа. Для этого он купил великое множество певчих птиц и выкормил в темноте, обучая только одной науке — говорить "Ганнон — бог". Когда они, постоянно слыша эти слова, сами овладели ими, он распустил птиц во все стороны, надеясь, что они повсюду разнесут песню о нем. Но птицы, расправив крылья, почувствовали свободу и сразу, воротясь к врожденным привычкам, запели свои обычные птичьи песни, навсегда сказав "прости" Ганнону и всему, что они выучили в рабстве.
О ЖИВОТНЫХ
III, 21. О ЛЬВЕ, МЕДВЕДИЦЕ И ДРОВОСЕКЕ
Евдем[522] рассказывает, что однажды в горах фракийского Пангея медведица набрела на оставленное без присмотра львиное логовище и растерзала в нем львят, еще маленьких и неспособных защититься. Отец и мать, вернувшись с охоты, увидели, что их детеныши мертвы; мучимые горем, которое легко понять, бросились они за медведицей, а та в страхе поспешила взобраться на дерево и засела там, пытаясь избежать их расправы. Но они твердо решили отомстить убийце: львица осталась на страже, усевшись под деревом и глядя вверх налитыми кровью глазами, а лев, тоскуя и томясь, как человек в своем несчастии, пустился бродить по горам; и встретился ему дровосек. От испуга дровосек выронил топор; но дикий лев замахал хвостом и, потянувшись к нему, стал ласкаться, как мог, и лизать ему лицо. Тот приободрился, а лев, обвив его ногу хвостом, повел его за собой и лапою показал, чтобы он не оставлял топора, а подобрал бы его. Дровосек не понял; тогда лев пастью взял топор и протянул ему. Тот пошел следом за ним, и лев привел его к нужному месту. Львица, увидев его, подошла и тоже замахала хвостом, жалостно глядя на него и указывая глазами на медведицу. Заметив это и сообразив, что медведица чем-нибудь их обидела, человек стал рубить дерево, что было сил; дерево повалилось, медведица упала, и львы ее растерзали. А дровосека, целого и невредимого, лев отвел обратно на то место, где повстречал его, и тот вернулся к своему прежнему занятию.
III, 47. О ПОЧТЕНИЕ ВЕРБЛЮДА К МАТЕРИ
Дайте мне, во имя отеческого Зевса, спросить трагических поэтов, а еще раньше — слагателей мифов: почему приписывают они такое неведение сыну Лаия, несчастным браком соединившемуся с матерью, да Телефу, который, хотя и не посягнул на это совокупление, но разделил с родительницей ложе и совершил бы то же самое, если бы не разъединил их змей, ниспосланный божеством, — тогда как даже неразумным животным дает природа угадать такую связь при простом соприкосновении тел, и не нуждается ни в приметах, ни в киферонском пастухе, как софоклов Эдип. Так, верблюд никогда не совокупляется со своей матерью. В одном стаде пастух, закутав самку, как только мог и скрыв у нее все, кроме члена, подпустил к матери верблюжонка, и тот, побуждаемый жаждой соития, ничего не подозревая, соединился с ней и обо всем догадался; тогда он стал кусать, лягать и топтать ногами виновника этого противоестественного союза, пока тот не погиб жалкой смертью, а сам бросился с высокой скалы. Неразумно поступил Эдип, когда лишил себя зрения вместо того, чтобы убить, и не догадался, что в его власти положить конец всем бедствиям, и не прибавлять своим проклятием дому и роду новые тяжкие бедствия к непоправимым старым.
IV, 21. ОБ ИНДИЙСКОЙ МАРТИХОРЕ
Есть в Индии зверь, чудовищной силы, величиной с самого большого льва; шкура у него красная, подобно киновари, и покрыта шерстью, как у собаки. На языке индийцев он называется мартихора. Морда у него такая, что напоминает не звериную, а человеческую; зубы в три ряда сверху и в три ряда снизу, и такие острые, что лучше собачьих; уши по форме похожи на человеческие, но крупнее и покрыты шерстью; глаза светлые, и также похожи на человеческие. Ноги и когти, да будет это известно, такие, как у льва; а на конце хвоста находится жало, подобно жалу скорпиона, длиной больше локтя, и весь хвост покрыт жалами с обеих сторон; жало на конце хвоста при малейшем прикосновении наносит рану и убивает на месте. Когда ее преследуют, она мечет боковые жала, наподобие стрел, и разит издалека; если ей нужно жалить спереди, то она изгибает хвост, а если сзади, наподобие саков[523], то вытягивает его во всю длину. Летящее жало губит все, чего ни коснется, и не убивает только слона; длиной оно около фута, толщиной — как стебель камыша. Ктесий[524] говорит (и уверяет, что все индийцы думают так же), что на месте выброшенных жал отрастают другие, как новая пагубная поросль. По его же словам, этот зверь очень любит пожирать людей и совершает много убийств, причем не подстерегает людей по одиночке, а нападает на двоих и троих сразу, и один их одолевает. Она побеждает всех остальных животных, и только льва не может осилить. О том, что она с особенным удовольствием поедает человеческое мясо, свидетельствует само ее название — это индийское слово по-гречески означает "людоед", и такое имя получила она по заслугам. Бегает она, как самый быстрый олень. На ее детенышей, еще не имеющих жал, индийцы устраивают охоты, и камнями раздавливают им хвосты, чтобы на них не могли вырасти жала. Голос ее больше всего похож на звук трубы. Ктесий говорит, что он даже видел в Персии такое животное, присланное индийцами в подарок персидскому царю. Если кто считает Ктесия надежным свидетелем по этой части, тот, услышав о таких достопримечательностях этого животного, пусть обратится к сочинениям книдского писателя.
V, 17. О МУХАХ В ПИСАТИДЕ
Воздадим честь и мухе, чтобы не оставить ее здесь без упоминания; и это будет справедливо, ибо и она — творение природы. В Писатиде на время олимпийских празднеств мухи, так сказать, заключают перемирие как с приезжими, так и с местными жителями[525]. А именно, в то время, когда приносится столько жертв, проливается столько крови, развешивается столько мяса, они предпочитают удалиться и улетают на противоположный берег Алфея. Кажется, что они ведут себя так же, как местные женщины; и даже считается, что они выказывают себя более воздержными, ибо женщин не допускает к празднествам закон о состязаниях и о соблюдаемой при этом нравственности[526], мухи же не касаются жертв по доброй воле, и находятся в удалении все время, назначенное для жертвоприношений и игр. "Кончены игры"[527], и они возвращаются, словно изгнанники, получившие указ о прощении: таким образом, вместе с женщинами устремляются в Элиду и мухи.
VI, 27. ОСОБЕННОСТИ РАЗЛИЧНЫХ ЖИВОТНЫХ
Вот какие бывают особенности в природе различных животных. У бисалтов[528], говорит Феопомп[529], зайцы имеют двойную печень. Леросских[530] цесарок, по словам Истра[531], не трогает никакая хищная птица. Аристотель утверждает, что в земле невров[532] живут быки с рогами на плечах. Агафархид[533] — что в Эфиопии есть рога у свиней. Сострат[534] говорит, что все килленские дрозды — белые. Александр Миндийский[535] сообщает, что понтийские овцы тучнеют от самой горькой полыни и что козы, родившиеся на Миманте[536], не пьют по шести месяцев, а вместо этого только смотрят на море и, раскрыв рот, дыша г морским ветром. У иллирийских коз, как я слышал, копыта простые, а не раздвоенные. Феофраст[537] говорит удивительнейшие вещи о том, что в Вавилонии рыбы часто выходят из воды и пасутся на сухом месте.
VI, 34. О ЛЕБЕДЕ
У лебедя есть величайшее преимущество перед человеком: он знает, когда придет конец его жизни, и от природы наделен прекраснейшим даром — с легким сердцем принять его; ибо он уверен, что в смерти нет ничего болезненного или горестного, люди же пугаются неизвестного и считают ее худшим из зол. И так легко бывает у него на душе, что даже при своей кончине он поет, как бы заводя себе погребальную песнь. То же самое прославляет и Еврипид в Беллерофонте[538], который принял смерть доблестно и благородно, как подобало герою, и которого поэт заставляет так говорить самого с собой:
и так далее. Таким вот образом лебедь поет по себе (погребальную песнь, сопровождая себя в последнем пути то ли гимном богам, то ли хвалою самому себе. О том, что поет он от радости, а не от горя, свидетельствует также Сократ[539]. Действительно, когда у человека на душе тяжко и горько, в ней нет места музыке и пению.
Лебедь мужествен не только в смерти, но и в битве. Словно человек разумный и сдержанный, он никогда не нападет первым, но перед зачинщиком и обидчиком не отступает и не уклоняется. Все птицы живут с ним в мире и как бы в союзе, и только орел часто нападает на него, по словам Аристотеля, но никогда его не одолевает и неизменно бывает побежден, ибо лебедя в бою не только спасает сила, но и защищает правда.
VI, 35. О ЯСОССКОМ ДЕЛЬФИНЕ
Издавна прославляемую любовь ясосского дельфина к прекрасному мальчику, по-моему, не следует оставить без упоминания, и поэтому я расскажу о ней.
В Ясосе[540] гимнасий находится возле самого моря, и эфебы после упражнений в беге и борьбе спускаются к морю, чтобы омыться по старинному обычаю. И вот, когда они плавали, одного из них, замечательного цветущей красотой, страстною любовью полюбил дельфин. Когда он приблизился в первый раз, мальчик был изумлен и перепуган, но потом привык и питал к нему немалую дружбу и любовь. Они стали играть друг с другом, иногда состязались, плавая наперегонки, а иногда мальчик горделиво разъезжал, взобравшись на своего пловучего любимца, как всадник на жеребца. И ясийцы, и приезжие дивились этому. Увлеченный любовью, дельфин уносил мальчика так далеко в море, как тому нравилось, а потом поворачивал и нес его к самому берегу; здесь они расставались, и один возвращался домой, а другой — в открытое море. Дельфин приплывал как раз тогда, когда детей распускали из гимнасия, и мальчик радовался появлению друга и новым играм с ним. Поистине, красота его тела была замечательна, если не только людям, но и неразумным животным он казался прекраснейшим. Но и эту взаимную любовь в скором времени погубила зависть судьбы.
Однажды мальчик, утомленный гимнастическими упражнениями больше обычного, сидя на дельфине, прилег к нему животом; и случилось, что шип, торчащий на спине животного, вонзился ему в пупок; лопнули жилы, кровь потекла сильной струей, и мальчик тут же умер. Когда дельфин стал догадываться об этом по тяжести тела, — потому что мальчик лежал на нем уже не так легко, как обычно, когда дыхание уменьшало его тяжесть, — и увидел, как покраснело море от крови, он понял все, и не захотел пережить своего любимца. С плеском, как корабль, сильно и стремительно поплыл он к берегу и выбросился, вынеся на себе тело мальчика; там лежали они, один мертвый, другой испускающий дух. Нет, Еврипид, не решился на такое Лаий из-за Хрисиппа[541], хотя и ты говоришь, и молва гласит, что он самым первым завел у эллинов мужскую любовь. Ясийцы почтили столь великую любовь, похоронив в одной могиле и прекрасного мальчика, и влюбленного дельфина, а над могилой поставили статую мальчика верхом на дельфине. Была отчеканена монета из меди и серебра с изображением гибели обоих; и местные жители благоговейно сохранили в памяти деяние столь великого бога[542]. Как я слышал, и в Александрии при Птолемее II был дельфин, любивший подобной любовью, и в италийской Дикеархии[543]. Если бы знал это Геродот, он этому не меньше бы удивлялся, чем рассказу об Арионе из Мефимны.
VI, 40. О МЫШАХ НА ГЕРАКЛОВОМ ОСТРОВЕ
На Понте известен остров, названный по имени Геракла. И вот, сколько есть на этом острове мышей, все они почитают этого бога, и всякую вещь, ему посвященную, считают угодной божеству и не касаются ее. Там растет виноградник, посвященный богу и почитаемый как его собственность; служительницы божества сохраняют его лозы для жертвоприношений. И когда гроздья начинают созревать, мыши покидают этот остров, чтобы даже нечаянно не тронуть неприкосновенного. А когда эта пора проходит, они возвращаются на привычные места. Так хорошо поступают понтийские мыши. А Гиппон, а Диагор, а Герострат[544] и вся остальная вереница богопротивников, разве пощадили бы они этот виноград или какую иную святыню, — они, стремившиеся так или иначе уничтожить самые имена и деяния богов?
VII, 8. ОБ АНТИЛОПЕ, КАК ОНА ПРЕДЧУВСТВУЕТ ВОСХОД СИРИУСА, О ЛИВИЙСКИХ КОЗАХ И ВООБЩЕ О ТОМ, КАК ЧЕТВЕРОНОГИЕ ЖИВОТНЫЕ ПРЕДСКАЗЫВАЮТ ДОЖДЬ И ЯСНУЮ ПОГОДУ, А ТАКЖЕ О ГИППАРХЕ И АНАКСАГОРЕ
Египтяне, как я слышал, говорят, что антилопа первая замечает восход Сириуса[545] и извещает об этом чиханьем. А ливийцы, похваляясь, настойчиво твердят, что их козы также это предчувствуют, и что, кроме того, они предсказывают приближение дождя. Именно, когда их выгоняют из хлева, они бегом спешат на пастбище, а потом, насытившись, поворачиваются к стойлам и, глядя в их сторону, неподвижно ждут, пока пастух не поторопится собрать и загнать их. При тиранне Гиероне всех привел в удивление Гиппарх[546], который сидел в театре, одетый в кожух, потому что в ясную погоду предвидел приближение грозы, и сам Гиерон, изумленный, поздравил вифинских никейцев с тем, что их согражданином является Гиппарх; когда в Олимпии Анаксагор смотрел на состязания, также одетый в кожух, и, действительно, хлынул дождь, все эллины прославляли его и гордились тем, что он одарен скорее божественным, чем смертным разумом; а тому, что быки, когда Зевс собирается послать дождь, ложатся на правый бок, а перед хорошей погодой — на левый, почти никто не удивляется. Вот что я слышал еще, достойное удивления: когда бык мычит и принюхивается [к земле], то непременно будет дождь; а когда быки едят доотвала и больше обычного, это предвещает бурю. Если овцы роют землю копытами, это, как кажется, к буре; а если они по утрам просыпаются рано, это указывает на раннюю зиму. Когда козы спят, сбившись в кучу, это говорит о том же самом.. Появление свиней в душистых травах означает, что дождь прошел стороной. Бараны и козлы, прыгая и наскакивая друг на друга, обещают ясный день. Если пищат ласки, а также мыши, это значит, что будет сильная буря. Когда волки покидают глушь и подходят к жилью, этим они показывают, что боятся наступающей зимы. Лев, появляясь в плодородных местах, предвещает засуху. Если рабочий скот шумит и скачет больше обычного, это значит, что будет гроза с дождем; и если поднимает пыль копытами, это указывает на то же самое. Зайцы, во множестве появляясь по одним и тем же местам, обещают ясную погоду. И все они превосходят людей, которые узнают о перемене погоды только тогда, когда она уже произошла.
VII. 27. ОБ ОВЦАХ
Из всех животных овцы самые послушные: сама природа научила их повиновению. Они слушаются пастуха, собак и ходят даже за козами. Они очень любят друг друга, и поэтому им меньше угрожают волки, так как они не бродят по одиночке и не отлучаются от стада, как это делают козы. Арабы говорят, что у них стада тучнеют не столько от корма, сколько от музыки. Овцы с удовольствием едят соленое, потому что от такой еды вкуснее становится питье. Знают овцы и о том, что не меньше, чем покрывающие их бараны, помогает им беременеть северный и южный ветер, знают и о том, что северный ветер производит мужской приплод, а южный — женский; и судя по тому, хочет ли овца того или другого потомства, она при случке поворачивается к тому или к другому ветру. Ахиллу, чтобы друг его был сожжен на погребальном костре, пришлось творить молитву, а Ириде, о славный Гомер[547], упрашивать ветры помочь ему, обещая им священнослужение как бы в награду за подмогу; афинян научил почитать ветры жертвоприношениями сын Неокла[548]; овцам же ветры помогают в родах открыто, без всяких обрядов и даже без зова. Пастухи за этим внимательно следят, и когда дует южный ветер, подпускают баранов к маткам, чтобы у них родилось побольше ярок.
VII, 42. О ЛЕНИВОМ МУЛЕ, КОТОРОГО ПРОУЧИЛ МУДРЫЙ ФАЛЕС
Фалес Милетский очень своеобразно проучил одного мула, уличив его в лености. Этот мул, нагруженный солью, однажды, переходя через реку, случайно поскользнулся и свалился в воду. Соль намокла, подтаяла, и мул, почувствовав облегчение, обрадовался. Сообразив, каким образом тяжелая ноша стала легкой, он воспользовался уроком этого случая, и то, что в первый раз произошло с ним случайно, он делал с этих пор намеренно. Погонщик был не в силах направить его по другой дороге, кроме как через реку. Услыхав такой рассказ, Фалес мудро рассудил, как надо проучить ленивого мула, и велел навьючить его, вместо соли, губками и шерстью. Тот, не догадываясь о хитрости, поскользнулся, как обычно; вьюк его пропитался водой, и он почувствовал, что его уловка обернулась ему же во вред. С этого времени он ходил осторожно, твердо держался на ногах и сохранял соль невредимою.
Χ, 48. КАК ДРАКОНЫ УМЕЮТ БЫТЬ БЛАГОДАРНЫМИ
У Ликаона, эмафийского царя, был сын Македон, по имени которого была потом названа страна, утратившая прежнее наименование. А у Македона был сын Пинд, отличавшийся замечательной храбростью и красотой. Были у него и другие дети, но душой они были неразумны, а телом слабы; завидуя доблести и другим достоинствам брата, они впоследствии погубили его, но и сами погибли, поплатившись перед высшей Правдой. Узнав, что братья злоумышляют против него, Пинд оставил отцовское царство и жил в деревне, будучи столь же искусен в охоте, как и во всем остальном.
Однажды он охотился на оленей; они убегали со всех ног, а он, преследуя, гнал коня, что было сил, и далеко опередил товарищей по охоте. Олени бросились в глубокую расселину, так что преследователь потерял их из виду; соскочив с коня и привязав его уздечкой к ближнему дереву, Пинд обшарил, как мог, всю расселину, разыскивая их. И тут он услышал голос: "Не трогай оленей". Долго озираясь и ничего не увидев, он испугался, что голос принадлежал какому-нибудь высшему существу. Он удалился прочь, погоняя коня, и на следующий день явился один, но не посмел войти в расселину, со страхом вспомнив голос, который он слышал собственными ушами. В недоумении раздумывая про себя, кто бы это мог помешать ему накануне гнаться за добычей, он высматривает, нет ли где-нибудь горных пастухов, или хижины, или других охотников, и видит огромного дракона: почти все его тело волочилось по земле, и поднятая голова и шея составляли только малую часть его, но и они были величиной со взрослого человека. Увидав его, Пинд испугался, но не обратился в бегство, а собрался с духом и задумал разумным поведением склонить чудовище к миру: он взял птиц, на которых в этот день охотился, и протянул ему как подарок от гостя и выкуп за собственную жизнь. Тот, смягчившись, и как бы очарованный подарком, уполз и скрылся.
Юноша был очень обрадован, и с этих лор, как человек добрый и любезный, стал в благодарность за спасение приносить дракону начатки своей добычи — горных животных или птиц. В этих приношениях Пинд был очень усерден, и волею божества ему стала сопутствовать удача, так что день ото дня он жил все привольнее, и на охоте ему всегда везло, охотился ли он на лесных зверей или на птиц. Все у него было в избытке, и даже распространилась молва, что он выходит на зверей один на один и без трепета берет их. Был он видного роста, страшной телесной силы и крепкого здоровья; своею красотою он воспламенял и как бы приковывал, к себе всех женщин: незамужние, словно в опьянении, ходили к его дверям, а замужние, хоть и покорялись закону, но так пленялись молвой о красоте Пинда, что скорее бы предпочли соединиться с Пиндом, чем даже сделаться богинями; мужчины же дивились ему и искали его дружбы; и только братья были его врагами.
Однажды во время охоты — а охота была возле реки — они подстерегли его в одиночку, и в глухом месте, выйдя на него втроем, поразили мечами. Он закричал, и это услышал его друг — дракон, животное с острым слухом и очень быстрым зрением. Он покидает свое логово, обвивает телом нечестивцев и убивает их, стеснив им дыхание, а сам остается сторожить тело до тех пор, пока приближенные, беспокоясь за юношу, не пришли и не застали его мертвым. Они подняли плач, но приступить к погребению не решались, в страхе перед таким стражем. Дракон каким-то таинственным образом догадался о том, что они его боятся, и медленно, не спеша, удалился, оставив мертвого приближенным, чтобы они оказали ему последнюю услугу. Его похоронили со всею пышностью, а река, протекавшая поблизости от места убийства, получила название Пинд — по имени покойника и по его гробнице. Таким образом, и животным свойственно платить благодарностью за благодеяние, о чем я говорил и раньше, чему этот рассказ представляет немалое подтверждение.
XII, 3. О ЕГИПЕТСКОМ ЯГНЕНКЕ С ДВУМЯ ХВОСТАМИ
Есть у египтян рассказ, которому, однако, я нисколько не верю. Именно, они говорят, что во времена знаменитого Бокхориса[549] родился ягненок с восемью ногами и двумя хвостами, а говорил он человечьим голосом; утверждают, кроме того, что ягненок был о двух головах, и рогов у него было четыре. Можно простить Гомера, который дал человеческий голос коню Ксанфу[550], потому что он поэт; не в чем упрекнуть и Алкмана, который допустил это в подражание Гомеру, благоговея перед смелостью своего предшественника; но когда тем же самым похваляются египтяне, кто может этому поверить? Все же, я рассказал о достопримечательности этого ягненка, хотя бы это и было вымыслом.
XII, 5. О ЛАСКЕ, ПОЧИТАЕМОЙ ФИВАНЦАМИ, И О МЫШАХ В ХРАМЕ СМИНФИЯ
Многие заслуженно высмеивают египтян, которые почитают и обожествляют различные породы животных. Но ведь и фиванцы, как я слышал, хотя и принадлежат к эллинам, воздают почитание ласке и говорят, что она была кормилицей Геракла, а если не кормилицей, то когда Алкмена мучилась родами и не могла разрешиться, ласка пробежала мимо и уничтожила колдовство, так что Геракл тут же появился на свет и сразу стал ползать[551].
Обитатели Амаксита в Троаде почитают мышь; поэтому, говорят, и Аполлон, которому они поклоняются, называется Сминфием, ибо у эолян и троянцев мышь называется "сминфом", как пишет и Эсхил в "Сисифе"[552] :
В храме Сминфия прикармливают ручных мышей, и корм для этого дает государство; под алтарем гнездятся белые мыши, а возле треножника Аполлона стоит изображение мыши[553]. Об этих священных обычаях я слышал такое предание. Однажды на нивах эолян и троянцев появилось великое множество мышей и погрызло все всходы, так что сеявшие собрали очень скудную жатву. Обратились к дельфийскому богу, и он указал воздать почитание Аполлону Сминфию. Исполнив это, жители избавились от мышиной опасности и собрали обычный урожай пшеницы. Вдобавок к этому еще рассказывают вот что. Когда критяне после какого-то постигшего их бедствия покидали родину, чтобы основать колонию, они попросили пифийского бога указать им хорошую и удобную для поселения местность; и оракул вещал, что они должны обосноваться и выстроить город там, где с ними вступят в войну земнородные. Они прибыли в этот Амаксит и расположились лагерем на привал; и тут выползло несказанное множество мышей, которые стали глодать ремни у щитов и перегрызать тетивы у луков. Они догадались, что это и есть земнородные, и лишившись таким образом оружия, заселили эту местность и воздвигли храм Аполлона Сминфия. Вот как упоминание о мышах завело нас в область богословия; но оттого, что мы все это узнали, нам не стало хуже.
XII, 34. О РАЗЛИЧНОМ ИСПОЛЬЗОВАНИИ ЖИВОТНЫХ У РАЗЛИЧНЫХ НАРОДОВ
Не лишним будет рассказать о животных также и следующее. Скифы за недостатком дерева сжигают мясо жертвенных животных на их же костях. Если у фригийцев кто-нибудь убьет пахотного быка, его наказывают смертью. Сагареи[554], почитая Афину, ежегодно устраивают в ее честь состязания верблюдов, которые у них отличаются быстротой и прекрасно бегают. Саракоры не пользуются ослом ни для перевозки тяжестей, ни для вращения жернова, но только для войны: вооружившись, они принимают бой, сидя верхом на ослах, как эллины на конях. Который осел покажется им более тучным, того они уводят и посвящают Аресу. Перипатетик Клеарх[555] говорит, что из всех пелопоннесцев только аргивяне не умерщвляют змей. Они же убивают собаку, если она пробежит по площади в определенные дни, называемые у них Арнейскими[556]. В Фессалии человек, который хочет жениться, приводит на свадебное жертвоприношение взнузданного боевого коня и в полной военной сбруе; и когда жертвоприношение совершено и брачный союз заключен, он подводит коня под уздцы к невесте и передает ей. Что это значит, пусть расскажут сами фессалийцы. Тенедосцы откармливают стельную корову для древнего Диониса-человекоубийцы, и когда она телится, помогают ей, как роженице, а новорожденного теленка обувают в котурны и приносят в жертву, причем того человека, который ударяет его секирой, во искупление греха забрасывают камнями, пока он не забежит в море. А эретрийцы приносят в жертву Артемиде Амаринфской увечных животных.
ПОСЛЕСЛОВИЕ
Все, что я мог разыскать и найти, усердно, заботливо, трудолюбиво и любознательно занимаясь теми вопросами, касаясь которых, соперничали в учености знаменитые мужи и философы, — все это я изложил, как умел, ничего не оставляя в стороне и не ослабляя своего усердия высокомерным презрением к неразумным и бессловесным животным, потому что и здесь руководила мною пламенная любовь к знанию, свойственная мне от природы.
Для меня не секрет, что иные из тех, кто заботится о богатстве, из тех, кто стремится к почестям и власти, и вообще, все, кто любит славу, станут обвинять меня в том, что я посвящаю этому свое время, тогда как можно со славою добиваться успеха перед народом или копить великие богатства. А меня занимают лисицы, ящерицы, жуки, змеи, львы, и как ведет себя леопард, и как аист любит своих птенцов, и как сладостен голос соловья, и как разумен слон, и породы рыб, и перелеты журавлей, и какие бывают драконы, и все прочее, что я постарался собрать и сохранить в этой книге; и я совсем не хотел бы, чтобы меня считали богачом и причисляли к ним. Я хочу и всеми силами стараюсь войти в число тех славных людей, среди которых есть и мудрые поэты, и тонкие наблюдатели и знатоки тайн природы, и многоопытнейшие писатели; и думаю, что рассуждаю лучше, чем мои советчики. Мне хотелось бы превосходить людей только своими знаниями, а вовсе не имуществом и деньгами прославленных богачей. Но довольно об этом.
Знаю также, что иные не одобрят, что я веду рассказ не о каждом животном в отдельности, чтобы сразу все сообщить об особенностях каждого, но вместо того перемешал разное и по-разному, говорил сразу о многих, то обрывал рассказ о таких-то животных, то снова возвращался с новыми сведениями об их природе. Но я, во-первых, по существу, вовсе не раб чужих желаний, и не считаю нужным следовать за другим человеком, куда ему угодно; а во-вторых, я старался привлечь читателя разнообразным чтением, избегая ненавистного однообразия; и подобно тому, как луг или венок бывает красив пестротою, так и я, вместо цветов располагая различными животными, хотел соткать и сплести свое повествование. И если охотникам кажется удачей выследить одного только зверя, то и для меня отрадно заполучить такое множество животных, причем не следы их или туши, но все, что им дала природа и за что они ценятся. Что по сравнению с этим Кефалы, Ипполиты и прочие искусники гоняться за дичью по горам или такие замечательные мастера рыбной ловли, как Метродор Византийский[557], сын его Леонид, Демострат и другие рыболовы, которых, клянусь Зевсом, немало? А если художники готовы возгордиться, когда кто-нибудь прекрасно напишет лошадь, как Аглаофонт[558], или оленя, как Апеллес, или изваяет бычка, как Мирон, или что-нибудь, — то когда один человек нашел у стольких животных и выставил напоказ их нравы, облик, разум, сметливость, справедливость, умеренность, мужество, любовь, благочестие, можно ли удивляться этому? Дошел я до этого места, и горько мне стало, что приходится неразумных животных хвалить за благочестие, а людей порицать за нечестие. Но об этом я рассуждать здесь не буду.
Хочу еще только одно сказать тому достойнейшему читателю, о котором я упоминал в начале книги: если я говорил то же, что и все, или, по крайней мере, многое, то не следует меня за это винить, ибо выдумать новых животных я не мог, а то, что известны мне весьма многие, я доказал. Впрочем, я рассказал также кое-что, о чем другие молчат, и что я узнал из собственного опыта; и здесь, как и в остальном, истина была мне всего дороже. А каким образом и с каким старанием я вел рассказ, каково в нем изящество слога и плана, или красота слов и выражений, это узнают разумные ценители, на которых, я и возлагаю надежду.
"ФИЛОГЕЛОС"
"Филогелос" буквально означает "любитель смешного", в вольном переводе — "Смехач". Так называется сборник анекдотов, составленный на исходе античности неизвестным лицом. К этому заглавию прибавлено: "из грамматиков Гиерокла и Филагрия". Кто такие были эти двое грамматиков? О Гиерокле ничего неизвестно: во всяком случае, он не имеет ничего общего со знаменитым александрийским неоплатоником, носившим то же имя. Филагрий, как можно предположить, тождествен с одноименным киликийским ритором II века, учеником Лоллиана Эфесского. Книги анекдотов, составленные ими и скомпилированные неизвестным составителем, конечно, были далеко не первыми произведениями такого рода в античной литературе. Сочинение под названием "Филогелос" написал еще Филистион, знаменитый мимограф, родом из Малой Азии, пользовавшийся популярностью в Риме в начале нашей эры. По-видимому, у него было немало подражателей и продолжателей; к их числу и принадлежали Гиерокл и Филагрий.
Дошедший до нас сборник состоит из 264 анекдотов (некоторые из них, по небрежности компилятора, записаны по два раза). В их расположении есть известный план, нарушаемый лишь местами. В начале идет большая серия анекдотов, героем которых является "педант" (σχολαστικος) — простоватый ученый, везде рассуждающий слишком разумно и потому всегда попадающий впросак. Затем собраны анекдоты о жителях Абдер, Сидона и Ким — городов, пользовавшихся славой нашего Пошехонья. Остальные анекдоты сгруппированы по характерам героев: "шуты", "ворчуны", "дураки", "трусы", "лентяи", "завистники", "обжоры", "пьяницы" и даже "человек, у которого пахнет изо рта". В основе этого плана угадывается традиционная классификация характеров, восходящая к Феофрасту. Герои анекдотов, верные господствующей черте своих характеров, совершают поступки, несообразные с обстоятельствами: в этом и заключается комизм изображаемых ситуаций. Понятно, что наиболее благодарной фигурой при этом оказывается педант, чья парадоксальная логика с одинаковым блеском применяется к любым жизненным положениям. Сюжеты анекдотов изложены кратко, простым языком, с сильной примесью просторечия и латинизмов. Большинство этих шуток, бесспорно, является произведениями народного творчества; некоторые близки к басенным сюжетам; некоторые напоминают ситуации мимических представлений и заставляют вспомнить о Филистионе.
Как известно, подобные сборники анекдотов были широко распространены в средние века "и особенно в эпоху Возрождения. "Филогелос" показывает, что и в этом своеобразном литературном роде новоевропейская культура могла опираться на античную традицию.
ФИЛОГЕЛОС
2. Педант, плавая, едва не утонул, и дал зарок не входить в воду, пока не научится хорошо плавать.
5. Некто, повстречав педанта, сказал ему: "Господин педант, во сне я видел вас и заговорил с вами". Тот ответил: "Клянусь богами, я был занят и не заметил".
6. Педант, заметив на улице врача, который обычно его лечил, стал от него прятаться. Один из приятелей спросил, почему он это делает. Педант ответил: "Я очень давно не болел, и мне перед ним стыдно".
7. Педанту сделали операцию горла, и врач запретил ему разговаривать. Педант велел своему рабу отвечать вместо него на приветствия знакомых, и при этом сам говорил каждому: "Не прогневайтесь, что за меня с вами здоровается раб: это потому, что врач запретил мне разговаривать".
11. Педант, желая посмотреть, пристойно ли он выглядит, когда спит, поставил перед собой зеркало и закрыл глаза.
14. Педант купил дом, и, высовываясь из окна, спрашивал прохожих, к лицу ли ему этот дом.
15. Педанту приснилось, что он наступил на гвоздь; проснувшись, он перевязал себе ногу. Приятель спросил, почему он это делает, и, узнав, сказал: "Поделом зовут нас дураками: зачем мы спим разутыми?"
17. Педанту приятель прислал из путешествия письмо с просьбой купить для него книг. Педант об этом не позаботился, и, повстречав вернувшегося приятеля, сказал ему: "Твоего письма о книгах я не получал".
18. Некто, повстречав педанта, сказал ему: "Раб, которого ты мне продал, умер". — "Клянусь богами, — сказал педант, — пока он был у меня, он никогда так не делал".
21. Педант хотел спать, но у него не было подушки, и он велел рабу подложить ему под голову горшок. Раб сказал: "Он жесткий". Тогда педант велел набить горшок пухом.
29. Умер один из братьев-близнецов; педант, встретив оставшегося в живых, спросил его: "Это ты умер или твой брат?"
31. Педант, переправляясь через реку, въехал на паром верхом на лошади. На вопрос, почему он не слезет, он ответил: "Я тороплюсь".
32. Педант, приглашенный на пирушку, ничего не ел. Кто-то из гостей спросил: "Почему ты не ешь?" Он ответил: "Чтобы не подумали, что я пришел ради еды".
38. У педанта тяжело болел старик-отец, и он попросил приятелей принести венков для похорон. На следующий день, когда отцу стало лучше, и приятели обиделись, педант сказал им: "Мне и самому стыдно, что я ввел вас в расход; но ужо приходите завтра, и я его похороню во что бы то ни стало".
39. Гуляли двое педантов. Заметив черную курицу, один из них сказал другому: "Братец, никак у нее петух умер?"
42. Двое педантов шли по дороге, и один из них по нужде немного задержался. Вернувшись, он увидел надпись, оставленную товарищем на верстовом камне: "Догоняй меня", и приписал внизу: "А ты подожди меня".
43. Педант, когда кто-то ему сказал: "К тебе уже старость подходит", пошел к воротам города и стал поджидать ее. Другой педант спросил, в чем дело, и, узнав, сказал: "Поделом зовут нас дураками: откуда ты знаешь, что она войдет не через другие ворота?"
44. Педант ночью, когда его отец спал, поднялся с постели и принялся потихоньку объедать развешанные по комнате виноградные гроздья. Но у отца был спрятан светильник под горшком, и когда педант встал, отец внезапно открыл свет. Педант, стоя, притворился спящим и захрапел.
Педант ночью встал и полез к своей бабке; отец его за это отколотил. Педант сказал: "Сколько времени ты сам с моей матерью спишь, и я тебе слова не сказал, а стоило мне один раз лечь с твоей, и ты уже сердишься".
52. Педант упал в бассейн и долго звал на помощь рабов, но его никто не слышал. Тогда он сказал сам себе: "Дурак я, надо мне вылезти и отстегать их всех: тогда уж они послушаются и спустят мне лестницу".
57. У педанта родился ребенок от рабыни. Отец посоветовал убить его. Педант сказал: "Сперва своих детей похорони, а потом советуй мне моих убивать".
62. Педант на состязаниях в Риме в тысячном году[559] увидел атлета, который потерпел поражение и плакал; в утешение он сказал ему: "Не горюй, на следующих тысячелетних играх ты наверняка победишь".
73. Педант говорил, что памятник Скрибонии и красив, и богато отделан, да стоит в нездоровом месте.
77. У педанта умер сын. Встретив его школьного учителя, он сказал: "Простите, что мой сын не пришел к школу: он умер".
78. Педант купил в Коринфе картины древних живописцев, и, погрузив их на корабль, сказал корабельщикам: "Если вы их погубите, я с вас потребую новые"[560].
86. Педант потерял денарий, и отец хотел его побить. "Не сердись, — сказал педант, — я куплю тебе денарий за свои деньги".
88. Педант, возвращаясь с прогулки домой и поднимаясь на крутой холм, сказал с удивлением: "Когда я здесь в первый раз проходил в ту сторону, тут был спуск; как быстро он изменился и стал подъемом!"
96. Двое трусливых педантов спрятались, один в колодце, другой в камыше. Солдаты спустили в колодец шлем, чтобы зачерпнуть воды; педант подумал, что это спускается солдат, стал просить пощады, и его схватили. Солдаты сказали, что если бы он молчал, они бы прошли мимо него, не заметив. Тогда педант, спрятавшийся в камыше, закричал: "Ступайте же мимо меня, ведь я молчу".
101. Педант увидел братьев-близнецов, сходству которых дивились люди. "Нет, — сказал педант, — первый похож на второго больше, чем второй на первого".
104. Скряга, составляя завещание, все имущество отказал самому себе.
111. В Абдерах осел незаметно зашел в гимнасий и разлил масло[561]. Горожане собрались на совет, послали за всеми ослами в городе и, согнав их в одно место, на глазах у них для острастки поколотили виновного осла.
112. Абдерит хотел удавиться, но веревка порвалась, и он расшиб себе голову. Взяв у врача пластырь, он приложил его к ране, и, вновь удалившись, повесился.
115. Абдерит увидел евнуха, разговаривавшего с женщиной, и спросил соседа, не жена ли это евнуха. Тот ответил, что евнух не может иметь жену. "Значит, это его дочь", — сказал абдерит.
122. Абдерит продавал кувшин, у которого не было ушек. На вопрос, почему кувшин без ушек, он сказал: "Чтобы он не услышал, что его продают, и не убежал".
124. Абдериту приснилось, что он продает поросенка и просит за него сто денариев, а покупатель дает только пятьдесят; не желая их брать, он проснулся. Тогда, зажмурившись и протягивая поросенка, он сказал: "Ну, давай хоть пятьдесят".
131. У сидонского педанта было имение на расстоянии многих миль; желая, чтобы оно было поближе, он выворотил по дороге к нему семь верстовых камней.
134. Сидонский сотник сказал солдатам: "Отдыхайте сегодня почаще: завтра вам предстоит большой переход".
136. Сидонский грамматик спросил учителя: "Сколько вмещает пятимерная кружка?"[562] Тот переспросил: "Сколько чего: вина или масла?"
На вопрос болтливого цирюльника: "Как тебя побрить?" шут ответил: "Молча".
Некто обесчестил шута в бане; тот призвал в свидетели банщиков. Ответчик отклонил их как не заслуживающих доверия. Шут сказал: "Если бы дело было в деревянном коне, я призвал бы в свидетели и Менелая, и Одиссея, и Диомеда, потому что они были бы рядом; но дело было в бане, так что, бесспорно, банщикам было виднее".
158. В Кимах один человек, продавая краденую одежду, вымазал ее смолой, чтоб не узнали.
160. В Кимах один человек искал приятеля, и, стоя перед его домом, звал его по имени. Ему сказали: "Кричи громче, чтобы тебя услышали". Он перестал звать по имени и закричал: "Эй ты, Громче!"
160. В Кимах один человек, застигнутый дождем во время купания, чтобы не вымокнуть, залез на глубокое место.
166. В Кимах один человек, проезжая мимо сада верхом на осле, заметил свешивающуюся ветвь смоковницы, покрытую спелыми плодами, и ухватился за нее; осел убежал вперед, а он остался висеть. Садовник спросил его, что он тут делает в воздухе? Тот ответил: "Я упал с осла".
171. Один человек из Ким жил в Александрии, и у него умер отец. Он отдал тело отца бальзамировщику, и, спустя положенное время, попросил его обратно. У бальзамировщика были и другие покойники, поэтому он спросил: "Какие были приметы у твоего отца?" Тот ответил: "Он кашлял".
173. В Кимах один человек продавал мед. Подошел покупатель, и, отведав меда, сказал, что мед отменно хорош. "Еще бы, — сказал продавец, — кабы в него не угодила мышь, я бы и не продавал его".
185. Одноглазый врач-ворчун спросил больного: "Как здоровье?" Тот ответил: "Как вы видите". Врач сказал: "Если так, как я вижу, то вы уже наполовину умерли".
187. Ворчун-астролог, составив гороскоп больного мальчика, пообещал его матери, что ребенок будет жить очень долго, и потребовал с нее платы. Она сказала: "Приходите завтра, заплачу". Он возразил: "Как, а если ребенок ночью умрет, и я останусь без денег?"
190. Ворчун играл в шашки; один бездельник, подсев, стал критиковать его ходы. Игрок рассердился и спросил: "Чем ты занимаешься? и почему бездельничаешь?" Тот ответил: "Я портной, но сейчас у меня нет работы". Тогда ворчун разорвал свою рубашку и дал ее портному со словами: "Делай свое дело и молчи".
193. Некто разыскивал ворчуна; тот крикнул: "Меня здесь нет"! Искавший засмеялся и сказал: "Неправда: я слышу твой голос". — "Негодяй, — сказал ворчун, — если бы это сказал мой раб, ведь ты бы ему поверил; значит, я, по-твоему, меньше заслуживаю доверия, чем он?"
201. К глупому прорицателю пришел путешественник спросить его о своих домашних. Тот сказал: "Все они в добром здравии, и отец ваш тоже". Путешественник сказал: "Но мой отец десять лет, как помер". Прорицатель ответил: "А откуда вы знаете, кто на самом деле был вашим отцом?"
202. Глупый прорицатель, составив гороскоп ребенка, сказал: "Он будет оратором, потом наместником, потом императором". Ребенок умер, и его мать потребовала денег назад, заявляя: "Тот, кому ты сулил быть оратором, правителем, императором, — умер". Тот ответил: "Клянусь его памятью, если бы он не умер, так бы оно и было".
206. Трус, отвечая на вопросы, какие корабли надежнее — военные или торговые, сказал: "Вытащенные на берег"[563].
211. Спали двое лентяев; вор вошел и стащил с них одеяла. Один из них заметил это и сказал другому: "Встань и задержи того, кто украл одеяло". Другой ответил: "Погоди, вот когда он придет за тюфяком, мы схватим его вместе".
213. Лентяй лентяю одолжил денарий; встретив его однажды, он потребовал с него долг. Тот сказал: "Протяни руку, развяжи мой кошель и достань, денарий". Первый ответил: "Ступай себе, ты мне больше не должник".
253. Педант, узнав, что ворон живет дольше двухсот лет, купил себе ворона и стал его кормить, чтобы проверить.
263. У педанта было аминейское вино[564] в запечатанном кувшине. Раб просверлил кувшин снизу и понемножку отпивал вино. Хозяин удивлялся, почему вино убавляется, а печать остается в целости. Другой педант посоветовал: "Посмотри, не отпивают ли его снизу". — "Дурак, — ответил хозяин, — ведь, вино-то убавляется не снизу, а сверху!"
РИМСКАЯ ПОВЕСТВОВАТЕЛЬНАЯ ПРОЗА
АПУЛЕЙ
Биографические сведения о Луции Апулее почерпнуты главным образом из его собственных произведений. Родился он около 124 г. н. э. в Северной Африке в городе Мадавре. Начальное образование получил в родном городе, риторскую школу закончил в Карфагене и отправился в Афины, чтобы там продолжать изучение философии. Потом он поехал в Рим, где начал с успехом выступать в суде, но из-за отсутствия средств пробыл там недолго. Подобно многим другим ораторам-софистам, Апулей много путешествовал по Италии, Греции и Востоку, выступая со своими речами и одновременно знакомясь с нравами и обычаями различных народов. Во время одного из таких путешествий он заболел и вынужден был остановиться в городе Эе (ныне Триполи). Там он встретился с неким Понцианом, одним из своих младших товарищей по Афинам, познакомился с его матерью — богатой, но уже немолодой вдовой Эмилией Пудентиллой, и вскоре женился на ней. Этот брак вызвал большое неудовольствие среди родных ее покойного мужа, которые обвинили Апулея, что он околдовал Пудентиллу, и возбудили против него судебный процесс. В суде Апулей защищал себя сам и полностью был оправдан. Впоследствии Апулей переехал на жительство в Карфаген, где пользовался большим почетом и репутацией блестящего оратора. Ему, еще при его жизни, были поставлены в Карфагене две статуи.
Из многочисленных произведений Апулея, о которых он упоминает сам в своих работах, до нас дошли: "Апология, или речь в защиту самого себя от обвинения в магии", произнесенная Апулеем по поводу процесса, связанного с его женитьбой на Пудентилле; "Флориды" — сборник риторических выступлений Апулея (23 отрывка из его речей); три философских трактата, написанных в духе идеалистической школы платоников и его всемирно известный роман "Метаморфозы, или Золотой осел" (11 книг).
Герой этого романа Луций, превращенный в осла, претерпевает ряд злоключений, пока, наконец, при содействии богини Изиды вновь не превращается в человека. В основе "Метаморфоз" лежит греческая повесть "Лукий или осел". В "Метаморфозах" в основной сюжет романа вставлено двенадцать новелл, непосредственно с сюжетом не связанных. Эти новеллы были широко использованы впоследствии в мировой литературе. Лучшей из этих новелл является сказка об Амуре и Психее.
В своих произведениях Апулей, кроме фольклорно-новеллистического материала, дает правдивые картины некоторых сторон современной ему жизни, знакомя читателей с самыми различными слоями римского общества.
Блестящий оратор, Апулей владел разнообразными стилями: в "Апологии" он подражал Цицерону, его "Флориды" полны софистического красноречия, а в "Метаморфозах" он проявил себя как искусный новеллист.
МЕТАМОРФОЗЫ
АТРИУМ В ДОМЕ БИРРЕНЫ
4. В прекраснейшем атриуме, в каждом из четырех его углов: поднималось по колонне, украшенной изображением богини с пальмовой ветвью[565]. Распустив крылья, богини оставались неподвижны; чудилось, что, едва касаясь нежной стопой шаткой опоры — катящегося шара, они лишь на мгновение застыли на нем и готовы уже вновь подняться в воздух. Самую середину комнаты занимала Диана из паросского камня[566], превосходной работы, с развевающимися одеждами, в стремительном движении навстречу входящим, внушая почтение своим божественным величием. С обеих сторон сопровождают ее собаки, тоже из камня. Глаза грозят, уши насторожены, раздуты ноздри, зубы оскалены. Если где-нибудь поблизости раздастся лай, подумаешь, он из каменных глоток исходит. Мастерство превосходного скульптора выразилось больше всего в том, что передние лапы у собаки взметнулись в воздух вместе с высоко поднятой грудью и как будто бегут, меж тем как задние опираются на землю. За спиной богини высилась скала в виде грота, украшенная мхом, травой, листьями, ветками, тут — виноградом, там — растущим по камням кустарником. Тень, которую бросает статуя внутрь грота, рассеивается от блеска мрамора. По краю скалы яблоки и виноград висели, превосходно сделанные, в правдивом изображении которых искусство соперничало с природой. Подумаешь, их можно будет сорвать для пищи, когда зрелым цветом ожелтит их осень в пору сбора винограда. Если наклонишься к ручейку, который, выбегая из-под ног богини, журчал звонкой струей, поверишь, что этим гроздьям, кроме прочей правдоподобности, придана и трепещущая живость движения, как будто они свисают с настоящей лозы. Среди ветвей — Актеон, высеченный из камня; наполовину уже превращенный в оленя; смотрит он внимательно на богиню, подстерегая, когда Диана начнет купаться, и его отражение видно и в мраморе грота и в бассейне.
РАЗБОЙНИК ФРАЗИЛЕОН
Мы направились в соседний город Платею. Там мы услышали бой гладиаторов. Демохар был мужем знатнейшим по происхождению, богатейшим по состоянию, непревзойденным по щедрости и старался, чтобы народное развлечение достойно было по блеску своему его богатства. У кого найдется столько изобретательности, столько красноречия, чтобы в подобающих выражениях описать различные стороны сложных приготовлений? Вот знаменитые по силе гладиаторы, вот и испытанного проворства охотники, а там преступники, осужденные на смерть, уготованные для откармливания диких зверей, сколоченные машины на высоких сваях, башни, построенные из соединенных одна с другой досок наподобие подвижного дома, украшенные яркою живописью, — прекрасные вместилища для участников предстоящей охоты. К тому же какое множество, какое разнообразие зверей! Он специально позаботился издалека привезти эти ходячие породистые гробницы для осужденных преступников. Но из всех приготовлений к роскошному зрелищу больше всего поражало необыкновенное количество огромных медведей, которых он собирал, не жалея затрат, откуда только мог. Не считая тех, что захвачены были на его собственных охотах, не считая тех, что он покупал за хорошую цену, еще и друзья наперерыв дарили ему медведей различных мастей, и всех он тщательно кормил, тратя громадные средства на их содержание.
14. Но столь славное, столь блестящее приготовление к общественному развлечению не укрылось от пагубного ока Зависти. Утомленные долгим заточением, к тому же измученные летним зноем, вялые от продолжительной неподвижности и неожиданно пораженные заразной болезнью, медведи пали без малого все до одного, так что почти ни один из них не уцелел. Чуть ли не на каждой площади можно было увидеть полуживые туши, следы этого звериного кораблекрушения. Тогда простой народ, темная нищета которого побуждает его, не привередничая в выборе пищи, искать даровых блюд и не брезгать никакою гадостью для подкрепления своего отощавшего желудка, сбегается к появляющемуся повсюду провианту. Ввиду таких обстоятельств у меня и славного нашего Эвбула явился вот какой тонкий план. Мы уносим к себе в убежище, как будто для приготовления пищи, одну из самых больших туш; очистив аккуратно шкуру от мяса, искусно сохранив все когти, и самую голову зверя оставив совсем не тронутой до начала шеи, кожу всю выскребаем старательно, чтобы сделать тонкой, и, посыпав мелкой золою, вытаскиваем на солнце для сушки. Пока кожа дубится от пламени небесного светила, мы тем временем до отвалу насыщаемся мясом и так распределяем обязанности в предстоящем деле, чтобы один из нас, превосходящий других не столько телесною силой, сколько мужеством духа, к тому же совершенно по доброй воле, покрывшись этой шкурой, уподобился медведице и, будучи нами принесен в дом к Демохару, открыл нам, при благоприятном ночном безмолвии, свободный доступ через двери дома.
Не мало нашлось смельчаков из храброй шайки, которых привлекло исполнение этой искусной затеи, но общим голосованием из них другим предпочтен был Фразилеон; ему достался жребий на рискованное это предприятие. Вот он скрылся с веселым лицом в удобную шкуру, которая сделалась мягкой и гибкой. Тут самые края зашиваем мы тонкою бечевкой и, чтобы не видно было шва, хотя и без того он был еле заметен, напускаем на него густой мех со всех сторон. Не без труда протискиваем мы голову Фразилеона до самого горла зверя, туда, где перерезана была шея, и, проделав отверстия для дыхания против ноздрей и против глаз, сажаем храбрейшего нашего товарища, сделавшегося сущим животным, в клетку, купленную нами заранее по дешевке, куда он, не теряя присутствия духа, сам быстро вскочил. Окончив таким образом предварительные приготовления, мы занялись дальнейшим выполнением проделки.
Отыскавши имя некоего Никанора, который, происходя родом из Фракии, был связан священными узами дружбы с вышеупомянутым Демохаром, мы состряпали от его имени письмо, будто бы верный друг это посылает первинки своей охоты в подарок для украшения празднества. Дождавшись, чтобы достаточно стемнело, под прикрытием мрака мы доставили Демохару клетку с Фразилеоном и наше подложное письмо; удивленный величиной зверя и обрадованный щедростью своего товарища, пришедшейся очень во-время, прежде всего отдает он приказ отсчитать нам, как он думал, посредникам в столь радостном деле, десять золотых из своей казны. Так как всякая новинка возбуждает в людях желание посмотреть на неожиданное зрелище, то сбежалось большое количество народа поглазеть на зверя, но наш Фразилеон угрожающими движениями неоднократно довольно ловко сдерживал их любопытство; граждане в один голос прославляют счастье и удачу Демохара, который после подобного падежа животных, с новым этим пополнением сможет в какой-то степени спорить с судьбою.
И вот он отдает приказ отправить со всевозможным тщанием зверя сейчас же на свои, находящиеся под паром, земли. Тут я вмешиваюсь. 17. Остерегись, — говорю, — господин, усталое от солнечного зноя и дальнего пути животное отсылать в стаю ко многим зверям, к тому же, как я слышал, не вполне здоровым. Не лучше ли здесь, около дома, найти для него место достаточно обширное, где было бы много воздуху, а еще лучше по соседству с каким-нибудь прудом, прохладное? Разве ты не знаешь, — что эта порода всегда живет близ густых рощ, пещер сырых, приятных источников?
Испуганный такими доводами и без труда с ними согласившийся, вспомнив о многочисленных потерях, Демохар охотно позволил поставить клетку где нам заблагорассудится. — Мы и сами, — продолжаю, — готовы по ночам спать при этой клетке, чтобы усталому от зноя и тряски животному и пищу вовремя, и питье, к которому он привык, как следует подавать. — Для этой службы в вас нет никакой надобности, — он отвечает, почти вся прислуга у меня, благодаря длительной привычке, знакома с уходом за медведями.
После этого мы откланялись и ушли. Выйдя за городские ворота, видим мы какую-то усыпальницу, расположенную в стороне от дороги в уединенном и скрытом от глаз месте. Там вскрываем наудачу, как вместилище будущей нашей добычи, несколько полусгнивших и обветшавших саркофагов, где покоились истлевшие и уже в прах обратившиеся тела усопших; затем, по заведенному в нашей шайке обычаю, дождавшись того часа ночи, когда не светит луна, когда навстречу идущий сон первым своим натиском с силой нападает на сердца смертных и овладевает ими, выстраиваем наш вооруженный мечами отряд, явившийся на грабеж как будто по повестке, перед самыми воротами Демохара. Со своей стороны и Фразилеон, улучив воровской час в ночи, выходит из клетки, сейчас же всех до единого убивает мечом сторожей, находящихся поблизости и Объятых сном, наконец, самого привратника, и, вытащив ключ, распахивает ворота и указывает нам, быстро ворвавшимся и наполнившим весь дом, на кладовку, куда спрятано )было, как он с вечера предусмотрительно заприметил, множество денег. Как только общими усилиями немедленно ее взломали, я отдаю распоряжение, чтобы каждый из сотоварищей уносил, сколько может, золота и серебра, прятал его скорее в жилищах верных наших покойников и со всех ног возвращался за следующей порцией; я же для общего блага должен был один остаться у порога дома и за всем тщательно наблюдать, пока те не вернутся. Самый вид медведицы, снующей между зданиями, казалось способен был навести страх, если бы кто из челяди оказался не спящим. Да и правда, всякий, будь он и храбр, и смел, а все же, встретившись с такой звериной громадой, особенно ночью, тотчас пустился бы наутек и со страхом и дрожью заперся бы на засовы у себя в каморке.
19. Но всем этим правильным предположениям здравого рассуждения противостала жестокая неудача. Покуда я с нетерпением жду возвращения своих товарищей, какой-то захудалый раб, обеспокоенный шумом или по наитию проснувшийся, осторожно вылезает и видит, что зверь по всему помещению расхаживает свободно взад и вперед. Не проронив ни слова, раб этот возвращается вспять и всем в доме рассказывает, что он видел. Не прошло и минуты, как весь дом наполнился челядью, которой было не малое количество. От факелов, ламп, восковых и сальных свечей и прочих осветительных приспособлений мрак рассеивается. И не с голыми руками вышла эта толпа: у кого что — с кольями, с копьями, обнаженными, наконец, мечами, становятся они охранять входы. Не забыли пустить для облавы на зверя и свору охотничьих собак длинноухих, шерсть дыбом.
20. Шум все усиливается, и я помышляю уже обратно убежать восвояси, но спрятавшись за дверь, смотрю, как Фразилеон чудесно отбивается от собак. Достигший последних пределов жизни, не забыл он ни о себе, ни о нас, ни о прежней своей доблести, но защищался в самой пасти зияющей Цербера. Не покидая мужественно роли, добровольно на себя взятой, но, то убегая, то защищаясь различными поворотами и движениями своего тела, наконец, выскользнул он из дому. Но и владея всем доступною свободою, не смог он в бегстве найти спасенья, так как все собаки из ближайшего переулка, достаточно свирепые и многочисленные, гурьбой присоединяются к охотничьей своре, которая тоже сейчас же вырвалась из дому и помчалась в погоню. Какое печальное и зловещее зрелище предстало глазам моим! Фразилеон наш окружен сворой свирепых собак, захвачен и раздираем многочисленными укусами. Не будучи в состоянии выносить такой скорби, я вмешиваюсь в шумную толпу народа и — единственно, чем могу помочь, не выдавая себя, славному товарищу, — обращаюсь к начальникам облавы с такими увещеваниями: — Какое тяжелое и страшное преступление совершим мы, если погубим такого огромного и поистине драгоценного зверя!"
21. Но несчастнейшему юноше мало принесли пользы мои хитрые речи: выбегает из дому какой-то здоровенный верзила и, не раздумывая, прямо под сердце поражает медведицу копьем, за ним другой и, наконец, многие, оправившись от страха и подойдя поближе, наперерыв наносят раны мечом. Итак, Фразилеон, честь и украшение шайки нашей, потерял свою жизнь, достойную бессмертия, не утратив своего терпения, не нарушив священной клятвы, ни единым криком, ни единым воплем: раздираемый уже зубами, пораженный оружием, отвечал он на случившуюся беду, переносимую с благородной стойкостью, лишь глухим воем да звериным рычаньем и отдал душу року, оставив по себе славу. Однако он нагнал такой страх и такой ужас на все это сборище, что до рассвета, даже до бела дня не нашлось такого смельчака, который хотя бы пальцем дотронулся до уже поверженного зверя, пока, наконец, медленно и робко не подошел какой-то немного осмелевший мясник, и, взрезав брюхо зверя, не обнаружил в медведице доблестного разбойника. Так потерян был для нас Фразилеон, но не потерян для славы.
ЯВЛЕНИЕ ИСИДЫ
1. Около первой ночной стражи[567], внезапно в трепете пробудившись, вижу я необыкновенно ярко сияющий полный диск блестящей луны, как раз поднимающейся из морских волн. Невольно посвященный в немые тайны глубокой ночи, зная, что владычество верховной богини[568] простирается особенно далеко и всем миром нашим правит ее промысел, что чудесные веления этого божественного светила приводят в движение не только домашних и диких зверей, но даже и бездушные предметы, что все тела на земле, на небе, на море, то сообразно ее возрастанию увеличиваются, то соответственно ее убыванию уменьшаются, полагая, что судьба, уже насытившись моими столь многими и столь тяжкими бедствиями, дает мне надежду на спасение, хотя и запоздалое, решил я обратиться с молитвой к царственному лику священной богини, пред глазами моими стоявшему. Без промедления сбросив с себя ленивое оцепенение, я бодро вскакиваю и, желая тут же подвергнуться очищению, семь раз погружаю свою голову в морскую влагу, так как число это еще божественным Пифагором признано было наиболее подходящим для религиозных обрядов. Затем, обратив к богине могущественной орошенное слезами лицо, так начинаю:
2. — Владычица небес, — будь ты Церерою, благодатною матерью злаков, что, вновь дочь обретя, на радостях упразднила желуди — дикий древний корм, — нежную приятную пищу людям указав[569], ныне в Элевсинской земле ты обитаешь; — будь ты Венерою небесною, что рождением Амура в самом начале веков два различных пола соединила и, вечным плодородием человеческий род умножая, ныне на Пафосе священном, морем омываемом, почет получаешь; — будь сестрою Феба, что с благодетельной помощью приходишь во время родов и, столько народов взрастившая, ныне в преславном Эфесском святилище чтишься[570]; — будь Прозерпиною, ночными завываниями ужас наводящею, что триликим образом своим[571] натиск злых духов смиряешь и над подземными темницами властвуешь, по различным рощам бродишь, разные поклонения принимая, о, Прозерпина, женственным сиянием своим каждый день освещающая, влажными лучами питающая веселые посевы и[572], когда скрывается солнце, неверный свет свой нам проливающая: — как бы ты ни именовалась, каким бы обрядом, в каком бы обличии ни надлежало чтить тебя[573] — в крайних моих невзгодах ныне приди мне на помощь, судьбу шаткую поддержи, прекрати жестокие беды, пошли мне отдохновение и покой; достаточно было страданий, достаточно было скитаний! Совлеки с меня образ дикий четвероногого животного, верни меня взорам моих близких, возврати меня моему Луцию! Если же гонит меня с неумолимой жестокостью какое-нибудь божество, оскорбленное мною, пусть мне хоть смерть дана будет, если жить не дано.
3. Излив таким образом душу в молитве, сопровождаемой жалобными воплями, снова опускаюсь я на прежнее место, и утомленную душу мою обнимает сон. Но не успел я окончательно сомкнуть глаза, как вдруг из средины моря медленно поднимается божественный лик, самим богам внушающий почтение. А затем, выйдя мало-помалу из пучины морской, лучезарное изображение всего тела предстало моим взорам. Попытаюсь передать и вам дивное это явленье, если не помешает мне рассказать бедность слов человеческих или если само божество ниспошлет мне богатый и изобильный дар могучего красноречья.
Прежде всего густые длинные волосы, незаметно на пряди разобранные, свободно и мягко рассыпались по божественной шее; самую макушку окружал венок из всевозможных пестрых цветов, а как раз посредине, надо лбом, круглая пластинка излучала яркий свет, словно зеркало или скорее — верный признак богини Луны. Слева и справа круг завершали извивающиеся, тянущиеся вверх змеи, а также хлебные колосья, надо всем приподнимавшиеся... многоцветная, из тонкого виссона, то белизной сверкающая, то, как шафран, золотисто-желтая, то пылающая, как алая роза. Но что больше всего поразило мое зрение, так это черный плащ, отливавший темным блеском. Обвившись вокруг тела и переходя на спине с правого бедра на левое, как римские тоги, он свешивался густыми складками, а края были красиво обшиты бахромою. 4. Вдоль каймы и по всей поверхности плаща здесь и там вытканы были мерцающие звезды, а среди них полная луна излучала пламенное сияние. Там же, где волнами ниспадало дивное это покрывало, со всех сторон была вышита сплошная гирлянда из всех цветов и плодов, какие только существуют. И в руках у нее были предметы, один с другим совсем несхожие. В правой держала она медный погремок[574], узкая основа которого, выгнутая в кольцо, пересекалась тремя маленькими палочками, и они при встряхивании издавали все вместе пронзительный звон. На левой же руке висела золотая чаша в виде лодочки, на ручке которой, с лицевой стороны, высоко подымал голову аспид[575], с непомерно вздутой шеей. Благовонные стопы обуты в сандалии, сделанные из победных пальмовых листьев. В таком-то виде, в таком убранстве, дыша ароматами Аравии Счастливой, удостоила она меня божественным вещанием.
ДИКТИС КРИТСКИЙ
Под именем Диктиса Критского в римской литературе IV в. н. э. существует так называемый "Дневник Троянской войны". В одном из двух предисловий, предпосланных этому "Дневнику", рассказывается, что автор его, уроженец критского города Кносса, написал этот дневник на финикийском языке по поручению критского царя Идоменея, которого он будто бы сопровождал в походе против Трои. "Дневник", как сообщает предисловие, был затем положен в могилу Диктиса на его родине, где и пролежал несколько сотен лет; при Нероне во время землетрясения могила открылась, и он был найден. Сначала "Дневник" попал в руки к некоему Евпракоиду (или Праксису), который показал его правителю провинции Рутилию Руфу, а Руф поднес его Нерону. Последний, заинтересовавшись рукописью, приказал перевести ее на греческий язык и уже в греческом переводе оставил. у себя в библиотеке.
Другое предисловие имеет вид посвящения. Луций Септимий, который выдает себя за переводчика "Дневника" с греческого языка на латинский, обращается в нем к своему другу Арадию Руфину. Он рекомендует себя приверженцем "истинной истории" и поясняет причину, побудившую его перевести рукопись на латинский язык: по его мнению, она имеет большую ценность. Как сообщает предисловие, первые пять. книг латинского перевода целиком соответствуют первым пяти книгам оригинала — в них рассказывается о причинах и ходе войны. Последняя, шестая, книга на латинском языке, где речь идет о возвращении греков, объединяет в себе пять, или, по другим источникам, четыре греческих.
Среди ученых существовали различные мнения относительно происхождения "Дневника". Так, например, немецкий ученый Дунгер вообще отрицал наличие греческого оригинала, считая, что "Дневник" был сразу написан на латинском языке, а автор его — тот Луций Септимий, который выдает себя за переводчика. Однако в 1907 г. на обратной стороне папируса начала III в. н. э. нашли две колонки (около 100 строк) греческого текста "Дневника", на основании которого было установлено, что латинский "Дневник" является не переводом, а, скорее, вольным переложением греческого подлинника.
Симпатии автора целиком на стороне греков, они — благородные и храбрые люди, тогда как троянцы названы "варварами". Парис в изображении: Диктиса — "бессовестный негодяй и разбойник" (1, 3; 1, 5; 1, 7 и т.. д.). В средние века "Дневник" пользовался успехом и служил сюжетной базой для писателей и поэтов, создававших произведения о троянской войне и гибели Трои.
ДНЕВНИК ТРОЯНСКОЙ ВОЙНЫ
I книга
1. Все греческие цари, которые приходились правнуками Миносу, сыну Юпитера, съехались на Крит, чтобы разделить между собой богатство Атрея. Дело в том, что Атрей, сын Миноса, перед смертью приказал разделить поровну между своими внуками, родившимися от его дочерей, все, что останется после него: золото, серебро, а также и скот, но власть над государствами и землями исключил из этого наследства: ее разделили между собой по его приказу Идоменей, сын Девкалиона, и Мерной, сын Мола. Приехали туда же сыновья Климены и Навплия, Паламед и Эакс. Сын Аэропы и Плисфена, Менелай, его сестра Анаксибия, которая в то время была замужем за Нестором, и его старший брат Агамемнон также стремились получить свою долю при разделе; однако их чаще называли детьми Атрея, а не Плисфена, каковыми они и были на самом деле; потому что, когда Плисфен умер, будучи еще совсем молодым и не увековечив своего имени, их взял к себе Атрей, сжалившись над их детским возрастом, и воспитал не хуже, чем царских детей. Этот раздел все они совершили благородно согласно знатности имени каждого.
2. Узнав об этом, на Крит стекаются все, ведущие свой род от Европы, которая на острове почиталась как высшее божество; их радушно приветствуют и отводят в храм. Там, по древнему обычаю, торжественно принеся в жертву многих животных и устроив пышный пир, с ними обходятся с благородной щедростью, так же, как и в последующие дни. Но греческие цари, хотя и принимали с радостью то, что им предлагалось, однако, больше всего удивлялись красоте храма, его великолепию и огромной стоимости постройки; они рассматривали все в отдельности и припоминали, что было прислано для его украшения из Сидона отцом Европы Фениксом[576] и знатными матронами.
3. А в это время Александр Фригийский, сын Приама, в сопровождении Энея и других родственников, гостеприимно принятый в доме Менелая в Спарте, совершил бесчестнейший поступок. Увидев, что царь уехал, он, охваченный любовью к Елене, так как она была самой прекрасной из всех греческих женщин, похитил и ее, и много имущества из ее дома, а также Эфру и Климену, родственниц Менелая, которые находились при ней для услуг.
После того, как на Крит прибыл вестник и рассказал Менелаю, что учинил Александр против его дома, по всему острову, как обычно бывает в подобных случаях, распространилась сильно преувеличенная молва. Кое-кто говорил, что царский дом захвачен, царство ниспровергнуто и многое другое в таком же роде.
4. Узнав о происшедшем, Менелай, хотя и был глубоко взволнован похищением жены, однако, гораздо больше возмущался обидой, нанесенной его родственницам, о которых мы упоминали выше. Когда Паламед заметил, что потрясенный царь потерял рассудок от гнева и негодования, он сам снарядил корабли, оснащенные всем необходимым, и причалил к берегу. Затем, наскоро утешив царя и погрузив на корабль то из доставшегося ему по разделу, что в таком трудном положении позволило время, он заставил его взойти на корабль. Так, при благоприятном ветре они через несколько дней достигли Спарты. Туда, узнав о событиях, уже съехались Агамемнон, Нестор и все греческие цари из рода Пелопа.
Как только стало известно, что Менелай прибыл, все собираются вместе. Хотя жестокость поступка и вызывала негодование и желание мстить за обиду, однако, по всеобщему решению сначала отправляют в Трою послов: Паламеда, Улисса и Менелая, которым поручают заявить жалобу на совершенное беззаконие и потребовать назад Елену и все похищенное вместе с ней.
5. Через несколько дней послы прибывают в Трою, но Александра на месте не застают, так как он, недолго думая, воспользовавшись попутным ветром, направился к Кипру, а оттуда, захватив несколько кораблей, ускользнул в Финикию. Царя сидонян, который принял его, как друга, он ночью коварным образом убил; с той же алчностью, что и в Спарте, весь дом его подверг полному разграблению. Все те великолепные вещи, которыми блистал царский дом, он недостойным образом похитил и приказал отнести на корабль. Но тогда вопли и причитания тех, кто, уцелев от разгрома, оплакивал гибель господина, вызывают бунт, и весь народ сбегается к царскому дворцу. А затем, так как Александр, уже награбив столько, сколько он желал, торопится взойти на корабль, сидоняне, спешно вооружившись, сходятся к кораблям и завязывают жестокую битву. Многие падают убитыми с той и с другой стороны, потому что они упорно бьются, стремясь отомстить за смерть царя, а другие напрягают все силы, чтобы не потерять захваченную добычу. Но после того, как два корабля были сожжены, троянцы в упорной борьбе отстаивают остальные и, пользуясь тем, что враги уже устали сражаться, спасаются бегством.
6. Между тем один из послов в Трою, Паламед, благоразумие которого тогда очень высоко ценилось и в дни мира и в дни войны, приходит к Приаму и после того, как был созван совет, приносит жалобу на Александра и нанесенную им обиду, рассказав о нарушении им общепринятого гостеприимства. Затем он указывает на то, что такое деяние может вызвать вражду между государствами, и напоминает о распре между Илом и Пелопом, а также о многих других распрях, которые, начавшись из-за подобных же причин, приводили к полному истреблению целых народов. Упомянув, кроме того, о тяготах войны и, напротив, о преимуществах мира, он заявляет, что ему хорошо известно, какое негодование вызывает у людей этот ужасный поступок, и что виновных в этом беззаконии, от которых отшатнутся все, неизбежно постигнет кара за их вероломство; он хотел продолжать речь, но Приам прервал его. "Сдержись, прошу тебя, Паламед, — сказал он, — ибо потом может оказаться, что ты поступил несправедливо, возводя вину на того, кто отсутствует: может случиться, что все твои упреки и обвинения будут опровергнуты, когда он будет налицо". Высказав это и другое в таком же роде, Приам приказывает отложить жалобу до прибытия Александра. Он видел, конечно, что некоторые из присутствующих на этом совете взволнованы речью Паламеда и что они, хотя и молчат, но своими взглядами осуждают совершенный поступок, ибо он излагал все по порядку и удивительно складно, и к тому же в речи греческого царя была какая-то особая мощь, соединенная с трогательностью. Таким образом, в этот день совет распускают, а послов отводит к себе в дом с их согласия Антенор, человек гостеприимный и в большей степени, чем другие, приверженец добра и чести.
7. Между тем через несколько дней возвращается Александр с названными выше спутниками и Еленой. Все государство проклинает его: кто за наглый поступок, кто за обиду, нанесенную Менелаю, и нет никого, кто бы его одобрял; наконец, после его приезда всеобщее негодование выливается в бунт. Встревоженный событиями, Приам созывает сыновей и спрашивает у них совета, как, по их мнению, следует поступить в таких трудных обстоятельствах. Те в один голос отвечают, что ни в коем случае не нужно отдавать Елену: они видели, конечно, какие богатства были привезены вместе с нею, а если Елена будет отдана, все это они неизбежно потеряют. Кроме того, возбужденные красотой женщин, которые прибыли с Еленой, они уже мысленно наметили их себе в наложницы, так как они были варварами по нравам и по языку и действовали не задумываясь, под влиянием жадности и страсти.
8. Оставив их, Приам созывает старцев и открывает им мнение сыновей. Затем спрашивает у них совета, что он должен делать. Но прежде, чем старцы, как обычно, высказали свое мнение, царские сыновья внезапно ворвались в совет и грубо пригрозили некоторым, если те решат иначе, чем угодно им. А тем временем весь народ громко выражал свое возмущение и обидой, нанесенной таким недостойным образом, и многими другими поступками в этом же роде. Поэтому Александр, охваченный страстью и опасаясь, как бы народ не учинил против него бунта, сам в окружении вооруженных братьев напал на толпу и многих убил. Остальных спас приход знатных членов совета под предводительством Антенора. И, таким образом, ничего не добившись и только напрасно пострадав, народ, униженный, разошелся по домам.
9. На следующий день царь, поддавшись уговорам Гекубы, приходит к Елене и, ласково приветствуя ее, уверяет ее в своем к ней добром расположении. Он спрашивает, кто она такая и откуда родом. Та отвечает, что она родственница Александра и по происхождению гораздо ближе к Приаму и Гекубе, чем к сыновьям Плисфена, припомнив при этом всю родословную своих предков. Ведь Данай и Агенор были основателями и ее рода и рода Приама. В самом деле, от Плесионы, дочери Даная, и Атланта родилась Электра, которая, затяжелев от Юпитера, родила Дардана. От него произошел Трой и один за другим все цари Илиона. А от Агенора произошла Тайгета: она от Юпитера родила Лакедемона, от которого родился Амикла, а от него — Аргал, отец Эбала; Эбал же, как известно, отец Тиндарея, от которого, как говорят, родилась и она сама.
Она привела также и доказательства своего родства с Гекубой по материнской линии, так как сын Агенора Феникс положил начало их близкому родству, — его потомки и Димант, отец Гекубы, и Леда.
Она рассказала обо всем этом, а потом, рыдая, стала просить, чтобы они не выдавали ее, раз они уже приняли ее под свое покровительство. Она добавила при этом, что из дома Менелая они увезли лишь то, что было ее личной собственностью, и больше ничего. Почему она именно так предпочла решить свою судьбу — неизвестно: то ли по причине чрезмерной любви к Александру, то ли от страха перед наказанием, которого она ждала от супруга за то, что покинула дом.
10. Гекуба, узнав об этом ее желании и одновременно о близком родстве с ней, обласкала Елену и стала прилагать все усилия, чтобы не выдавать ее, тогда как Приам и остальные царьки уже решили не откладывать больше переговоров с послами и не противиться желанию народа. С Гекубой был согласен один Дейфоб, которому, как и Александру, любовная страсть к Елене мешала принять правильное решение. Поэтому Гекуба то с упорством умоляла теперь Приама и сыновей, та ее никак не могли вырвать из объятий Елены; всех, кто там был, она склоняла на свою сторону. Так, в конце концов, в угоду матери, был нанесен ущерб общественному благу. А на следующий день Менелай со своими спутниками приходит в совет и требует вернуть ему жену и то, что было похищено вместе с ней. Тогда Приам, стоя в окружении сыновей, в наступившей тишине предлагает Елене, которая для этого появилась перед народом, если она хочет, возвратиться домой к своим. На это она, как говорят, ответила, что она приехала сюда по своей воле и что она не хочет быть женой Менелая. Таким образом, царьки, заполучив Елену, не без ликованья разошлись со сходки.
11. После этого Улисс скорее ради того, чтобы еще раз свести воедино все происшедшее, чем чтобы добиться чего-нибудь, вновь напомнил в речи обо всем недостойном, что учинил против Греции Александр. Он заверил их в том, что кара за это вскоре последует. За ним Менелай, кипящий гневом, с ужасным выражением лица пригрозил троянцам гибелью и оставил совет. Когда Приамиды услышали об этом, они тайно договорились между собой хитростью напасть на послов. Они понимали, что Менелай их не обманывает и что если послы вернутся домой, ничего не добившись, он станет подстрекать своих к большой войне против Трои. Но тогда Антенор, о безупречном характере которого мы упоминали выше, пришел к Приаму и рассказал ему про тайный заговор: ведь его сыновья, — сказал, он, — не против послов, а против него самого строят козни, а этого он не должен допускать. Немного позднее Антенор сообщил про заговор послам и, проверив все и поставив охрану, как только это оказалось удобным, отпустил их домой невредимыми.
12. Пока в Трое происходят эти события, молва о них расходится по всей Греции, и все Пелопиды собираются вместе; торжественно поклявшись, они заключают соглашение, что если Елена и похищенное с ней имущество не будет возвращено, они начнут войну с Приамом.
Между тем послы возвращаются в Лакедемон и рассказывают об Елене и о высказанном ею желании, затем о том, что говорили и как вели себя по отношению к ним Приам и его сыновья, в то же время превознося до небес честность Антенора. Услышав об этом, греки принимают решение, чтобы каждый на своем месте готовил военные силы. Затем, по решению совета, выбирается удобное место — Аргос, владение Диомеда, куда все должны будут сойтись, чтобы обсудить подготовку к войне.
13. Когда подошло время, первым явился Аякс Теламонид, знаменитый своей красотой и благородством, а с ним его брат Тевкр; затем, немного поздней, Идоменей и Мерион, связанные между собой нежнейшей дружбой, а следом за ними я. То, что произошло до этого под Троей (а я об этом узнал от Улисса), я записал как можно тщательнее. Все же остальные события я изложу по порядку как возможно более согласно с истиной, так как сам в них участвовал.
Стало быть, после тех, о которых я упомянул выше, пришли еще Нестор с Антилохом и Фрасимедом (которых он имел от Анаксибии). За ними последовал Пенелей со своими родственниками Клонием и Аркезилаем; затем Профенор и Лейт, правители Беотии, а также Схедий и Епистроф, фокидяне, и Аскалаф с Ялменом, из города Орхомена. Затем Диор и Мегесг сыновья Филея; Фоант, сын Андремона; Еврипил, сын Евемона из Ормения, и Леонтей.
14. После них пришел Ахилл, сын Пелея и Фетиды, отцом которой, как говорят, был Хирон[577]. Совсем еще юноша, стройный, с красивым лицом, он уже тогда превосходил всех славой и доблестью в военных делах. Но была в нем, однако, какая-то безрассудная сила и дикая несдержанность в характере. С ним пришли Патрокл и Феникс, один из дружеской привязанности, другой как телохранитель и наставник. Следующие за ними были Тлеполем, сын Геракла, и Фидипп с Антифом, внуки Геракла, вооруженные особым образом.
После них пришел Протесилай, сын Ификла, с братом Подарком. Появился и Евмел, фессалиец, отец которого Адмет отсрочил некогда собственную смерть, заменив ее смертью жены. Затем — Подалирий и Махаон из Трикки, сыновья Эскулапа, которые были приглашены на эту войну как знатоки врачебного искусства. Следующий был Филоктет, сын Пеанта, спутник Геркулеса, который после его исчезновения с земли получил в награду за усердие волшебные стрелы. Пришел также прекрасный Нирей с острова Симы, из Афин — Мнесфей; Аякс, сын Ойлея, — из Локриды; из Аргоса — Амфилох, сын Амфирея, и Сфенел, сын Капанея, а с ними Евриал, сын Мецистея. Затем, из Этолии Фессандр, сын Полиника. Последним были Демофонт и Акамант. Из рода Пелопа были они все, но за теми, которых я упомянул раньше, последовали многие и из других областей: одни — как спутники царей, другие — из числа самих правителей; перечислять их всех поименно, как мне кажется, нет нужды.
15. Итак, когда все они сходятся в Аргосе, Диомед гостеприимно принимает их и предоставляет им все необходимое. Затем Агамемнон, распределив между ними много золота, привезенного из Микен, усиливает в их сердцах охоту к подготовлявшейся войне. Затем, по общему решению, относительно военных дел было постановлено принести клятву следующим образом: прорицатель Калхант, сын Фестора, велит принести борова на площадь, рассекает его пополам, кладет одну половину по направлению к востоку, другую — к западу и приказывает каждому пройти между ними с обнаженным мечом. Выполнив и другие обряды, необходимые в этом случае, они на острие меча, обагренном кровью борова, закрепляют священной клятвой свою вражду к Приаму: они не прекратят войны до тех пор, пока Илион и все царство не превратят в развалины. Закончив это и чисто вымывшись, они умилостивили Марса и Конкордию. многими жертвоприношениями.
16. Затем было решено в храме Юноны Аргосской[578] избрать и провозгласить предводителя. На табличке, предназначенной для имени военачальника, какого кому угодно было выбрать, каждый написал пуническими буквами имя Агамемнона. И, таким образом, при общем согласии и при шумном одобрении, он принимает на себя высшую военную власть; это было справедливо и потому, что он был родной брат того, из-за которого готовилась эта война, и потому, что он обладал огромным богатством, вследствие чего и считался самым могущественным и знаменитым из всех греческих царей. Затем назначают начальниками и командирами кораблей Ахилла, Аякса и Феникса. Во главе пешего войска ставят Паламеда, Диомеда и Улисса с тем, чтобы они распределили между собой дневную и ночную стражу. Проделав это, они разъезжаются каждый в свою область, чтобы готовить войска и военное снаряжение.
Между тем вся Греция пылала страстью к войне: целых два года готовят щиты, копья, лошадей, корабли и прочее военное снаряжение: юноши, одни по доброй воле, другие из жажды славы спешат на военную службу. Среди этих важных дел больше всего заботятся о создании огромного числа кораблей, чтобы не пришлось задержать отправку многих тысяч воинских отрядов из-за недостаточной подготовки флота.
17. И, таким образом, по прошествии двух лет каждый царь высылает в Авлиду, в Беотию, ибо было выбрано это место, флот, построенный в соответствии с возможностями и средствами его государства[579].
Первый Агамемнон доставил сто кораблей из Микен и еще шестьдесят из различных, подвластных ему государств под начальством Агапенора; затем Нестор — девяносто кораблей и Менелай — шестьдесят со всего Лакедемона; Мнесфей из Афин — пятьдесят; Елефенор из Эвбеи — сорок, Аякс Теламонид с Саламина — двенадцать, Диомед из Аргоса — восемьдесят, Аскалаф и Ялмен из Орхомена-тридцать, Аякс, сын Ойлея, — сорок. А также из всей Беотии Аркесилай, Профенор, Пенелей, Лейт и Клоний — пятьдесят кораблей; из Фокиды Схедий и Епистроф — сорок, затем Фалпий и Диор с Амфимахом и Поликсеном из Элиды и других государств — сорок, Фоант из Этолии — сорок; Мегес из Дуликии и Ехинадских островов — сорок, Идоменей с Мерионом со всего Крита доставили флот из восьмидесяти кораблей, Улисс с Итаки — двенадцать, Профой из Магнезии — сорок, Тлеполем с Родоса и с других окружающих его островов — девять, Евмел — одиннадцать из Фер; Ахилл из Пеласгии — пятьдесят, Нирей из Симы — три; Подарк и Протезилай из Филаки и других близлежащих мест — сорок кораблей, Подалирий и Махаон — тридцать; Филоктет из Мефона и других государств — семь кораблей, Еврипил из Ормения — сорок, Гуней — двадцать два из Фессалии, Леонфей и Полипет из своих областей — сорок; Фидипп с Антифом с островов Коса и Крапафоса — тридцать. Фессандр, сын Полиника, о котором мы упоминали выше, привел пятьдесят кораблей из Фив, Калхас из Акарнании — двадцать, Мопс из Колофана — двадцать, Епей с Кикладских островов — тридцать.
Корабли были обильно нагружены хлебом и другими необходимыми припасами, так как они получили такой наказ от Агамемнона, а, именно: позаботиться о том, чтобы такое мощное войско не терпело недостатка в необходимом.
18. Вместе с огромным флотом было подготовлено в соответствии с местными условиями много коней и боевых колесниц. Но больше всего было пеших воинов, так как во всей Греции использованию конницы препятствовал недостаток пастбищ. Кроме того, предполагалось многих, опытных в морском деле, использовать на морской службе...
Итак, флот, построенный за пять лет и стянутый сюда из различных областей Греции, о которых мы упоминали выше, был готов. И когда ничто уже не задерживало выступления, кроме отсутствия воинов, все вожди, как по сигналу, одновременно сходятся в Авлиде.
19. Между тем Агамемнон, который, как мы уже сказали, был всеми провозглашен предводителем, во время спешной подготовки к отплытию отошел немного от войска и случайно заметил пасущуюся вблизи священной рощи Дианы дикую лань. Не зная обычаев, которые соблюдались в этих местах, он пронзил ее копьем. А немного позднее, от гнева ли небесного или из-за изменений погоды, подействовавших на людей, войско поражает моровая язва: свирепствуя со дня на день все больше и больше, губя и скот, и войско, она терзает многие тысячи людей. Нет ни конца погребениям, ни передышки: болезнь опустошает все, что встречается ей на пути. Вождям, сильно встревоженным этими событиями, какая-то вдохновенная богом женщина поведала о гневе Дианы: по ее словам, Диана карает войско за смерть лани, которую очень любила, и за поругание святыни; и она смилостивится не раньше, чем виновник этого убийства принесет в жертву свою старшую дочь. Когда эти слова доходят до войска, все вожди сходятся к Агамемнону. Сначала они умоляют его, а, затем, так как он возражает, требуют, чтобы он противодействовал этому бедствию. Но увидев, что он упорно отказывается и никакой силой его не сломить, они, поддавшись громким крикам большинства, наконец, лишают его должности предводителя[580]. Но, чтобы такое огромное войско без командира не разбрелось кто куда и сохранило военный порядок, во главе его ставят прежде всего Паламеда, за ним Диомеда, Аякса Теламонида и, четвертым, Идоменея. И, таким образом, когда войско было поровну распределено между ними, оно оказалось разделенным на четыре части.
20. Между тем не было конца опустошительной болезни. Тогда Улисс, притворившись разгневанным на упорстзо Агамемнона и уверив всех, что он возвращается домой из-за него, измыслил важное, но не слишком надежное средство. Придя в Микены, он, никого не посвящая в свой замысел, пересылает Клитеместре поддельное письмо, будто бы от Агамемнона, содержание которого таково: Ифигению — ибо она была старшей — просватали за Ахилла, и он отправится под Трою не раньше, чем обещание будет приведено в исполнение. Поэтому пусть она поспешит и скорее пошлет туда Ифигению, а с ней все, что нужно для свадьбы. Приведя еще немало доводов в пользу этого дела, он внушил доверие к вымышленной им истории. Получив это письмо, Клитеместра, радостная, что благодаря происшествию с Еленой, она может выдать дочь за мужа с таким славным именем, отсылает Ифигению к Улиссу. Тот же, завершив это дело за несколько дней, возвращается к войску и его случайно видят вместе с девушкой в роще Дианы. Узнав об этом, Агамемнон, движимый отцовской любовью, готовится к бегству, чтобы не участвовать в таком недопустимом и преступном жертвоприношении. Однако Нестор, которому это стало известно, длинной речью — тем способом убеждения, в котором он был милее и приятнее всех остальных греков, в конце концов удерживает его от этого намерения.
21. Между тем Улисс, Менелай и Калхант, которым это дело было поручено, удалившись от всех, готовили девушку к жертвоприношению. Но когда настал назначенный день, погода стала портиться и небо заволоклось тучами. Затем внезапно загремел гром, засверкали молнии, произошло сильное землетрясение и, наконец, из воздуха вырвалось пламя. Еще немного погодя на землю обрушился ливень и град страшной силы. Во время этой ужасной непрерывной бури Менелай и остальные, кто готовил жертвоприношение, в страхе и смятении метались в разные стороны. Испуганный внезапными небесными явлениями, Менелай увидел в нем божественное предзнаменование и боялся, как бы ему не пришлось бросить начатое дело и не нанести тем ущерб войску. Между тем, в то время, когда он еще колебался, из рощи раздался какой-то голос: божество отвергало жертвоприношение этого рода и требовало пощадить девушку, ибо богиня сжалилась над ней, Агамемнону же за его преступление уже уготовано супругой роковое наказание после победы над Троей[581]; а теперь пусть позаботятся о том, чтобы вместо обреченной девушки было принесено в жертву то, что бросится им в глаза. После этого ветры, молнии и все, что обычно бывает при сильной буре, стали, наконец, стихать.
22. Но пока все это происходит в роще, Ахилл, вместе с большим количеством золота, получает письмо, посланное ему Клитеместрой, где она вверяет ему свою дочь и весь свой дом. После того, как он его прочел и разгадал замысел Улисса, он, бросив все, спешит в рощу и громким голосом зовет Менелая и тех, кто был с ним, призывая их не трогать Ифигению и грозя им гибелью, если они не послушаются. Но вскоре он сам находит их, оглушенных и перепуганных, и, когда погода улучшается, уводит оттуда девушку. Между тем, пока все размышляют, где же то, что было приказано принести в жертву, лань удивительной красоты бестрепетно предстоит перед алтарем. Животное, предназначенное в жертву и обреченное на это по воле богов, связывают и вскоре закалывают. После того, как это было совершено, болезнь унялась и небо прояснилось, как обычно бывает в летнее время. Впрочем, Ахилл и главные устроители жертвоприношения тайком от всех передали Ифигению царю скифов[582], который был там в то время.
23. Когда вожди увидели, что бедствие прекратилось, ветры благоприятствуют плаванию, а море по-летнему спокойно, они, радостные, пришли к Агамемнону и, утешив его, тяжко скорбевшего о гибели дочери, возвратили ему почетную должность главного военачальника. Для войска это было очень приятное и радостное известие, потому что каждый воин почитал его, как своего лучшего наставника и любил не меньше, чем родного отца. Агамемнон, то ли умудренный тем, что пережил, то ли сознавая в душе неизбежность человеческой судьбы и этим укрепив свой дух навстречу бедствиям, принял должность, как будто ничего не случилось, и в тот же день созвал всех вождей к себе на пир. Затем, через несколько дней, с помощью вождей, он привел в порядок войско, а так как погода уже благоприятствовала плаванию, взошел на корабль, груженный множеством драгоценных вещей, предоставленных ему его земляками. Впрочем, зерно, вино и другие необходимые припасы доставили ему Аний и его дочери, о которых шла слава, как о мастерицах виноделия и жрицах, ведающих священными обрядами[583]. Так отплыли из Авлиды.