ПРЕДИСЛОВИЕ1
Татьяна Бек
- Жизнь, расшибаясь о встречи,
- Жаждала смысла, дела…
- Шероховатости речи —
- Лучшее, чем я владела.
Современная поэзия2, ориентированная на свободу языковых экспериментов, во многом противостоит стандартам мировосприятия, которые диктуются привычными языковыми структурами, в частности предсказуемостью лексических и грамматических связей в речи и тексте.
Лингвистическая теория часто опирается на исследование границ допустимого в нормативном языке. Поэты тоже исследуют границы допустимого – нарушая их. При этом поэты, предлагая увидеть мир в неожиданном ракурсе, исследуют не только выразительные, но и познавательные возможности языка.
Резкое возрастание степеней свободы по отношению к реальности делает искусство полюсом экспериментирования <…> Гениальным свойством искусства вообще является мысленный эксперимент, позволяющий проверить неприкасаемость тех или иных структур мира (Лотман 2000: 130).
В языке наиболее стабильна грамматика. Ее устойчивость «находит разительное подтверждение в том активном сопротивлении, которое оказывают грамматические структуры требованиям экспериментальной поэзии» (Якобсон 1987: 84).
Грамматические преобразования в языке, хотя и очень медленные3, а также игровые сдвиги и авторские эксперименты, не прибавляя и не убавляя языковых единиц, изменяют способ восприятия и отражения действительности, сложившийся в общем опыте носителей языка и, соответственно, закрепленный нормой. Кроме того, искусство в целом и поэзия в частности не столько отражают действительность, сколько творят собственный художественный мир.
Двадцатый век экспериментировал с грамматикой весьма активно и радикально. Футуристы, имажинисты, обэриуты с разных позиций объявляли войну грамматике:
[После футуристов и обэриутов. – Л. З.] нацеленность на «расшатывание», «разрушение», «ломку», «преодоление» грамматики вошла в языковое сознание или дала рефлексы в реальной поэтической практике многих поэтов (Красильникова 1993: 222).
По существу, современная поэзия с ее повышенной филологичностью – это своеобразная лингвистическая лаборатория, исследование языка в которой не менее продуктивно, чем научное. Поэзия часто пытается найти новое применение тому, что стихийно появляется в языке, и тем самым производит отбор функционально жизнеспособных элементов. Поэтому обращение к художественным текстам современных авторов оказывается полезным для постановки и решения теоретических и практических проблем лингвистики, касающихся осмысления новых языковых явлений. Как утверждал еще А. А. Потебня, «поэзия <…> является могущественным донаучным средством познания природы, человека и общества. Она указывает цели науке, всегда находится впереди ее и незаменима ею во веки» (Потебня 1990: 143).
Эстетическая функция языка способствует чувственному представлению грамматических категорий.
Современная поэзия, активно экспериментирующая со словом и грамматической формой, постоянно извлекает из языковых единиц и структур тот художественный смысл, который проявляет себя в нарушении правил сочетаемости и согласования форм, в конфликте между грамматикой и лексикой, в противоречиях между нормой и системой языка, в вариантности языковых единиц. Ю. Д. Апресян отмечал, что языковые аномалии – это «точки роста новых явлений» (Апресян 1990: 64), а Н. Д. Арутюнова – что они воспринимаются семиотически, являются знаками скрытого смысла (Арутюнова 1999: 90).
Употребление грамматических форм с отклонением от нормы и от узуса4 у поэтов часто сопровождается языковой рефлексией, выражением эмоций, иронической тональностью. Форма слова, на которой сосредоточено внимание авторов, нередко становится показателем отношения человека к жизни, выразителем социальных, идеологических и психологических факторов, а иногда и поведенческих установок.
Поэтому изучение поэтической грамматики имеет значение не только для лингвистики, но и для литературоведения, а также психологии, социологии и других смежных областей знания.
При цитировании поэтических текстов орфография, пунктуация и курсивное выделение воспроизводятся по тем источникам, на которые даются ссылки.
Выделение фрагментов текстов полужирным шрифтом мое – Л. З.
ГЛАВА 1. ИМЕННОЙ СИНКРЕТИЗМ
Язык мой – зверь мой. Зверь мой – язык и высок. <…> Язык мой пятнист и велосипедист <…> Зверь мой крылат и шоколад, членистотел и улетел.
Александр Левин
Рассмотрим поэтическое употребление кратких прилагательных, а также некоторых полных прилагательных – отсубстантивных поэтических неологизмов – как проявление именного синкретизма, характерного для современного поэтического языка.
Традиционно и в филологических исследованиях, и в преподавании подобные прилагательные в сочетаниях типа древесну сень считаются усеченными (см., например, Винокур 1959: 346–355), но я все же предпочту называть их краткими в соответствии с исторической достоверностью5.
В современной поэзии мы наблюдаем очень заметную массовую активизацию кратких прилагательных в атрибутивной функции.
Подсчеты, выполненные А. С. Кулёвой (Кулёва 2017), показали, что в XVII веке атрибутивная функция кратких прилагательных еще была обычным явлением в языке, в XVIII веке такая функция воспринималась как поэтическая вольность – нарушение языковой нормы, допустимое в поэзии6.
Мнение о том, что употребление кратких (усеченных) прилагательных вместо полных сначала определялось только потребностями ритма и рифмы, было и остается достаточно устойчивым, его поддерживали и сами поэты XVIII века, и многие филологи (см.: Винокур 1959: 346–355) – несмотря на очевидные факты атрибутивного употребления нерифмованных кратких прилагательных, равносложных полным. Немало примеров такого употребления приведено в монографии А. С. Кулёвой (Кулёва 2017). Постепенно поэтическая вольность становилось новой художественной нормой. А. С. Кулёва исследовала динамику атрибутивных кратких прилагательных и показала, что на рубеже XVIII–XIX веков возникали штампы типа небесна красота, люта смерть, жестока страсть, нежны взоры; краткие прилагательные оказались особенно востребованными поэзией раннего романтизма, а во второй половине XIX века, с приближением поэтического языка к разговорному, употребление таких форм переориентировалось с церковнославянской традиции на фольклорную; в это время развивалось также ироническое и сатирическое употребление форм. В поэзии первой половины ХХ века сокращалось количество усеченных прилагательных, но расширялась сфера их употребления, становились разнообразнее функции. Начиная примерно со второй половины ХХ века количество кратких прилагательных-определений увеличивается, расширяется их репертуар (Кулёва 2017).
В современной поэзии, смешавшей новое со старым, шутливое с серьезным, свои слова с чужими, активизировался традиционный поэтизм (штамп), казалось бы, давно ставший непригодным для серьезного высказывания. Однако в случае атрибутивного краткого прилагательного это традиционный поэтизм не лексико-фразеологический, а структурный. А само смешение всего, что принято различать, обернулось на новой стадии поэтического мышления востребованностью синкретизма, который был характерен для общеиндоевропейской и общеславянской стадии развития языка.
Устранение стандартной сочетаемости кратких прилагательных
Общеязыковыми фразеологическим реликтами именного синкретизма являются выражения типа средь бела дня, на босу ногу. Краткие прилагательные в этих словосочетаниях жестко ограничены лексически, вполне можно составить список таких слов, и он будет коротким7.
Современная поэзия сопротивляется фразеологичности языка как воплощению стандарта при создании и восприятии текстов. Сопротивление обнаруживается и в том, что поэты не мирятся с лексической и грамматической идиоматичностью реликтов, оставшихся от прежних систем.
Так, Валерий Шубинский заменяет постоянный эпитет из сочетания сине море на индивидуальный, создавая тем самым напряжение между фольклорной и авторской картиной мира:
Наталья Горбаневская, воспроизводя языковую единицу сыр-бор в буквальном смысле (говоря о лесе, а не о скандале) и сохраняя дефис как знак лексикализованности сочетания, изменяет падежную форму:
Тамара Буковская, употребляя архаизированную грамматическую форму в терминологическом сочетании смирительная рубаха, перемещает лексическое значение прилагательного с бытового уровня на символический:
Обратим внимание на то, что слова смирительну рубаху в этих строчках представляют собой метафору снега. Для архаизма типична связь изображаемой реалии с вечностью, независимость этой реалии от времени. Важен здесь и контраст высокого стиля прилагательного-поэтизма с экспрессивно-разговорными выражениями не околеть, не одуреть со страху. Отстраняющее слово пейзаж вносит в текст неразличение реалии с ее изображением и тем самым соединяет природу с искусством. Возможно, подтекстом этих строчек являются стихи Пушкина «Не дай мне бог сойти с ума…» и «Бесы»: в стихах Буковской сумасшедшей предстает природа.
В стихотворении Виктора Кривулина «Крыса» символический план грамматической формы представлен особенно отчетливо. Автором сакрализируется андеграунд, лидером которого в Ленинграде был именно Кривулин. При этом существенно, что магистральная линия в поэтике ленинградского андеграунда была связана с ориентацией на культурные ценности, воплощенные классической поэзией11:
В сочетании подпольну жителю происходит пересимволизация верха и низа – и на лексическом, и на грамматическом уровне. О низком – и в переносном, и в буквальном пространственном смысле (о подполье) – говорится высоким слогом XVIII века. Возвышение образа в этом сравнении маркировано и пунктуационно: запятая после слова пасть в строке И пасть, усеяна зубами превращает краткое предикативное причастие в атрибутивное. Такая пунктуация позволяет заметить зыбкость границы между определением и сказуемым: в данном случае решающая роль принадлежит только выделительной интонации, которая обозначена запятой.
В цикле Марии Степановой «20 сонетов к М», демонстрирующем отсылку к «Памятнику» Пушкина, формы кратких прилагательных-определений предваряются архаизмом ветхоем, еще более отдаленным по времени:
Такую структуру нестяженного полного прилагательного, сохраняющего в себе отчетливый след местоимения на пути его преобразования во флексию, можно наблюдать в фольклоре (см., напр.: Богатырев 1963).
Очень любопытно в этом тексте соседство слов одну и родну. Грамматическая близость форм усилена внутренней рифмой. При этом атрибутивность поэтизма родну ослаблена в пользу его номинативности, так как авторские запятые побуждают видеть здесь не только уточняющую конструкцию, но и перечислительный ряд. В этом контексте гораздо более определенно, чем в ранее рассмотренных текстах, создается ситуация для проявления кратким прилагательным его синкретического потенциала – комплексного представления имени-субстантива и имени-атрибута. При этом форма родну синтагматически связана в языке, а следовательно и в стихотворении Степановой, с фольклорным сочетанием на родну сторонушку. Только в этом фольклорном клише прилагательное метафорично в большей степени, чем у Степановой, и поэтому в стихотворении наглядно проявляется свойство синкретичного имени, описанное А. А. Потебней: «существительное, т. е. (первонач.) название признака вместе с субстанцией, которой и приписываются и другие признаки, ближе к чувственному образу» (Потебня 1968: 60).
Но все же у Степановой в этом тексте наблюдается скорее ситуация максимально приближенная к синкретизму, чем настоящий синкретизм. В современной поэзии встречается немало текстов, в которых синкретизм гораздо более отчетлив.
Совмещенная грамматическая полисемия и омонимия
Совмещенная грамматическая полисемия и омонимия – частое явление в современной поэзии.
Так, например, различие между прилагательным и существительным нейтрализуется в тексте Виктора Сосноры:
Слово вдовы можно читать в обоих случаях и как существительное, и как прилагательное. Тире между словами мы и вдовы не препятствует восприятию слова как прилагательного, потому что этот знак между подлежащим и сказуемым – обычное явление в поэзии ХХ века, особенно у Цветаевой, влияние которой на Соснору весьма значительно. Обратим внимание на то, что конструкции, воссоздающие условия для синкретического обозначения предмета и признака и для нейтрализации грамматического рода (в строке Вдовы наш хлеб, любовь, бытие), помещаются в контекст со словами Бег к Богу, то есть на сюжетном уровне речь идет о приближении к смерти как о возвращении к исходному состоянию, к творящему началу (В дождик музык, вин, пуль, слов славы / мы босиком!).
В стихотворении Александра Кушнера «Водопад» есть строки с неопределенной частеречной принадлежностью слов однолюб и нелюдим:
Если в русском языке имеются и существительное нелюдим, и омонимичное ему краткое прилагательное, а слово однолюб вне контекста воспринимается как существительное, то в конструкции, объединившей эти слова как однородные члены предложения, каждое из слов распространяет свои признаки на другое. Грамматическая двойственность (или диффузность) этих слов дополняется неопределенностью их смыслового отнесения к субъекту. Однолюбым и нелюдимым (однолюбом и нелюдимом) здесь можно считать и водопад, и ветер, и субъект «я».
У Бахыта Кенжеева обнаруживается грамматическая двойственность слова членистоног:
С одной стороны, основа этого слова побуждает видеть здесь краткое прилагательное, так как омонимичного существительного в общеупотребительном языке не имеется, а прилагательное членистоногий17 есть. С другой стороны, в языке есть существительное осьминог при отсутствии современного нормативного прилагательного *осьминогий. Отнесение слова членистоног к автору, помещение этого слова в позицию уточняющего и, главное, обособленного члена предложения сообщает слову характер синкретического имени, находящего поддержку в словообразовательной аналогии.
Слово осьминог тоже становится прилагательным, при этом оно отнесено к восьминогому пауку, то есть при изменении грамматической принадлежности слова расширяется его значение. В том же тексте грамматически двойственно и слово истерик:
Александр Левин употребляет прилагательные одинока, черноока, выполняющие предикативную функцию, в синтаксическом параллелизме и рифменном подобии с существительным лежебока. Тем самым создается грамматическая двусмысленность всех этих слов:
На восприятие краткого прилагательного как существительного влияет рифма:
У Дмитрия Бобышева наблюдается синтаксический параллелизм атрибутивных кратких прилагательных с существительным:
В данном случае граница между адъективностью и потенциальной субстантивностью слов припухлу и отлогу легко преодолевается не только параллелизмом с существительным отрогу, но и конструкцией с повторением предлога по, расчленяющим предложение таким образом, что определения припухлу и отлогу заметно отделяются от определяемого отрогу. Этой автономности немало способствует и замкнутость прилагательных внутри стихотворной строки. Следовательно, определения, проявляя возможную независимость от определяемого, сами принимают на себя функцию обозначения предмета, то есть приобретают свойства существительных. Обратим внимание на то, что члены рифменной пары отлогу – отрогу являются квазиомонимами (словами, различающимися одной фонемой). То есть звуковое сходство слов отзывается в стихах не только их семантическим подобием, как это обычно бывает при парономазии, но и грамматическим.
Все случаи совмещенной грамматической полисемии и омонимии вызывают сомнение в частеречной принадлежности соответствующих слов, и это принципиально важно. Сомнение естественно при синкретическом представлении грамматических значений:
Когда переход совершается на наших глазах, когда длинный процесс перехода своей серединой занял как раз переживаемую нами эпоху, тогда мы останавливаемся в недоумении над словом и не знаем, к какой части речи его отнести (Пешковский 2001: 142–143).
Наиболее приближено к древнему синкретизму употребление краткого прилагательного-существительного в позиции подлежащего, например:
Обратим внимание на то, что ударение в авторском неологизме желта соответствует употреблению кратких прилагательных в предикативной, а не в атрибутивной функции.
Встретилось и существительное мужского рода желт:
Краткие прилагательные бывают омонимичны не только существительным, но и наречиям, соответственно в поэзии встречается их синкретическое представление:
Следующий пример демонстрирует двойственную грамматическую принадлежность слова в позиции анжамбемана – стихового переноса, когда границы строки не совпадают с границами предложения или синтагмы:
Слово горячо здесь можно прочитать и как краткое прилагательное, и как наречие.
На границе строк возможна и потенциальная субстантивация наречия, омонимичного прилагательному:
В обоих примерах потенциальная субстантивность слова горячо получает сильную рифменную поддержку существительными плечо и харчо.
Несовпадение ритмической структуры текста со структурой синтаксической является решающим фактором грамматического синкретизма, свойственного слову тихо в таком контексте:
Причастие дышащее – это слово, которое может активизировать и глагольные, и адъективные свойства. И те и другие оказываются релевантными в пределах строки (дышащее [как?] тихо и дышащее [что?] тихо). Приоритетно, конечно соответствующее норме прочтение слова тихо как наречия. Однако автор настойчиво вводит в текст существительные на -хо: эхо, мухо, мыхо, на фоне которых и слово тихо может быть воспринято как существительное.
В другом тексте слова тихо, душно и тошно тоже грамматически двойственны в позиции анжамбемана:
В сочетаниях становилось тихо и становилось душно это безличные предикативы (слова категории состояния), а в сочетаниях становилось <…> на цыпочки, становилось <…> на корточки – существительные.
Форма становилось проявляет себя при безличных предикативах тихо, душно как безличный глагол, а при существительном – как личный.
Следующий пример показывает совмещение краткого прилагательного с наречием образа действия:
Компаратив прилагательного в пределах строки преобразуется в компаратив наречия:
Мария Ватутина превращает прилагательное в существительное орфографически и акцентологически:
Существительное-неологизм лишнями у Гали-Даны Зингер словообразовательно соотнесено со словами лишнее, лишишься, ли́шенье, а фонетически (рифменно) – со словоформой вишнями:
У Светы Литвак в нарочито аграмматичном тексте с сочетаниями на шлёпанец босой <…> на шлёпанце босым <…> со шлёпанцем босом последнее из них содержит прилагательное с окончанием существительного:
Сергей Бирюков помещает слово лопата в такой контекст, в котором это существительное в параллелизме со словом мохната тоже может читаться как краткое прилагательное:
У современных поэтов нередко встречаются контексты, в которых нейтрализуются различия между глаголами прошедшего времени, краткими прилагательными и наречиями, что легко объясняется происхождением этих форм глагола из перфективного причастия. Разнообразные примеры такого словоупотребления приведены в книге: (Зубова 2000: 244–256). Здесь ограничусь тремя примерами, не вошедшими в книгу:
У Петра Чейгина потенциальная адъективность формы прошедшего времени застыл проявляется и активизируется в перечислительном ряду с полноценными прилагательными. Подобие поддерживается и совпадением конечного согласного звука в словах застыл и тяжел, у Давида Паташинского форма устало проявляет себя как возможное наречие образа действия в параллелизме с деепричастием стоя.
В тексте Владимира Гандельсмана адъективность формы промозгл поддерживается употребительным полным прилагательным промозглый, а от глагола промозгнуть в норме образуются малоупотребительные формы промозг и промозгнул. Суффикс бывшего перфективного причастия -л после согласных, например в таких словах, как мог, промок, пёк, свойствен древнерусскому языку (моглъ, промоклъ, пеклъ).
Поскольку глаголы прошедшего времени могут довольно легко становиться прилагательными, а прилагательные существительными, возможна и непосредственная субстантивация глаголов, как, например, у Сергея Петрова, Иосифа Бродского, Александра Левина42:
В следующем тексте слово было может быть понято и как глагол, и как краткое прилагательное, и как существительное:
А в тексте Николая Голя слово были как существительное и как глагол вполне могут меняться местами в восприятии читателя:
Синкретичное имя как результат обратного словообразования
Многие поэты извлекают синкретическое имя или непосредственно существительное из совокупности современного прилагательного и древнего имени, застывшего в идиомах, наречиях, безличных предикативах. В стихах появляются разные падежные формы существительных пусто (← попусту), поздно (← допоздна), светло и светла (← засветло), темно (← затемно), давно (← издавна), сухо (← досуха, насухо, посуху) и т. п.:
В подобных, достаточно многочисленных случаях обратного словообразования (редеривации) невозможно и не нужно искать единственную мотивирующую основу неологизма, воспроизводящего древнее синкретичное имя. Авторское преобразование формы не просто происходит на фоне всей парадигмы, хотя бы и дефектной, но и восполняет эту парадигму. Поэты частично достраивают разрушенные парадигмы, осколки которых сохранились только в наречиях:
На прочтение безличного предикатива как краткого прилагательного может влиять порядок слов:
При обычном порядке слов во фразе всё время темно тоже, конечно, можно понимать слово темно как определение к слову время, но инерция восприятия сочетания всё время как обстоятельства, синонимичного наречию всегда (а именно такую функцию оно имеет в первой строке приведенного фрагмента), все же диктует, что темно – безличный предикатив. Инверсия время всё темно существенно меняет восприятие.
В ряде случаев возникает вопрос: почему поэтам недостаточно тех признаковых существительных, которые имеются в общеупотребительном языке – Ахмадулиной не подошло нормативное слово темнота, Яснову и Бобышеву — пустота, Рябинову – сухость, Волохонскому – желтизна? Вероятно, причина здесь обнаруживается не только в производности (исторической вторичности) нормативных слов, но и в их словарной определенности, в самом факте фиксированного абстрактного значения, а также в том, что словарные существительные частично утратили живую связь с прилагательными. На эту мысль наводит словоформа светлом из стихов Бобрецова: автору понадобилось заменить исторически первичное непроизводное слово свет суффиксальным, содержащим элемент прилагательного. То есть поэтам понадобилось именно синкретичное обозначение предмета и признака.
Наиболее выразительны примеры синкретизма в таких контекстах, в которых нельзя однозначно определить часть речи.
Например, у Всеволода Некрасова:
Строки В комнате тепло / В окне стекло позволяют видеть в слове тепло и безличный предикатив, и существительное (в параллелизме со словом стекло, если его воспринимать как существительное). Но слово стекло читается и как безличный глагол. Примечательно, что в этом тексте появляется сентенция Ничего не понятно.
У Владимира Строчкова в строке где темно в углу – на фоне отчетливых существительных, образованных транспозицией безличных предикативов:
У Игоря Булатовского в строке и цветно у нас темно слова цветно и темно могут читаться и как существительные-субъекты, и как краткие прилагательные-предикаты:
Наличие в современном языке наречий типа досуха, затемно, попусту не является обязательным условием для преобразования наречия или безличного предикатива в существительное:
Авторские полные прилагательные, образованные от существительных
Не менее интересным явлением воссоздания именного синкретизма является процесс, имеющий противоположную направленность. Если предыдущие примеры показывали разные пути и результаты ретроспективной субстантивации (деадъективации и деадвербиализации), то следующая группа примеров демонстрирует преобразование не признаковых, а предметных существительных в прилагательные. При этом трансформация осуществляется прибавлением к существительным адъективных флексий, но не суффиксов прилагательных:
В игровом тексте Ольги Арефьевой прилагательные из существительных получаются при обмене слов слогами:
Окончание прилагательного добавляется даже к неопределенному местоимению нечто, к архаическому союзному слову иже:
Следующий пример буквально воспроизводит механизм образования полного прилагательного (причастия), хотя окончание -я здесь не артиклевого происхождения, как в древности, а сначала является результатом ритмического акцентирования слова, а затем то же звучание дублируется личным местоимением:
Авторские формы сравнительной и превосходной степени, образованные от разных частей речи
Именной синкретизм проявляется и в том, что сравнительная степень образуется от существительных. А. А. Потебня приводил примеры образования компаративов непосредственно от существительных: бережее (от берег), скотее (от скот), зверее (от зверь) и объяснял это тем, что в древнерусском языке «существительное, будучи названием определенной субстанции, было в то же время качественнее, чем ныне» (Потебня 1968: 37).
У современных поэтов подобных примеров очень много:
Согласно исследованию, выполненному Е. О. Борзенко, в современном русском языке начиная с 90‐х годов ХХ века подобные компаративы очень активны в интернет-коммуникации, в художественной литературе, публицистике, разговорном языке, детской речи (Борзенко 2012; Борзенко 2018)102. Причем нередко встречается сравнительная степень не только существительных, но и местоимений, числительных, причастий, даже глаголов и служебных частей речи (Борзенко 2018)103.
Примеры нестандартной сравнительной степени от разных частей речи, уподобленных существительным или прилагательным, из современной поэзии:
В современной поэзии встречается и суперлатив (превосходная степень) существительного:
Многочисленность поэтических неологизмов типа птицая, веснее, ветлейшей впечатляет и заставляет задуматься о том, почему же поэты, пишущие в разных стилях, принадлежащие к разным поколениям, живущие в разных городах и странах, так настойчиво образуют авторские прилагательные от существительных, компаративы существительных и экспрессивные тавтологические конструкции с разными частями речи на месте прилагательных или наречий? Может быть, причина в том, что поэтам (а значит, поэзии, а следовательно, и языку) нужна именно эта ощутимая связь между предметами, признаками, обстоятельствами, действиями?
Если волей поэтов появляются такие полные прилагательные, как птицая, куклая, поэтый, клюквых, гондолых, бутылое, калеких, тыщий, кошие и мн. др., то сама система языка диктует, что слова птица, кукла, поэт, клюква, гондола, калека, тыща, коша можно воспринимать как краткие прилагательные. В таком случае почти любое непроизводное существительное (т. е. не осложненное суффиксами) является потенциальным прилагательным, следовательно, сохраняет в себе способность быть синкретическим именем.
Кроме того, поэзия показывает, что любое предметное существительное имеет тенденцию стать признаковым114, так как в процессе функционирования языка оно получает разнообразные коннотации. Например, слово весна может употребляться в сравнительной степени потому, что в сознании человека это не только один из сезонов года, но и время потепления, оживления природы и чувств; слово метро – это не только вид городского транспорта, но и пространство подземной архитектуры. В строке Е. Хорвата Чем мертвее мы, тем церквее земля форма церквее мотивирована тем, что на земле каждая могила с крестом подобна церкви и по внешнему виду, и потому, что это место общения с потусторонним миром. Коннотации появляются не только у существительных, но и у других частей речи. Компаратив местоимения я в строке Хорвата Яее тебя нет самого меня может быть понят примерно так: ‘ты в большей степени я, чем я сам’; формы никогдее у Е. Клюева и никудее у Н. Азаровой вызваны тем, что отрицанию как явлению логики сопутствует эмоция безнадежности.
Авторские существительные-определения
Синкретизм имени и признака проявляется также при создании таких сочетаний двух существительных, одно из которых выполняет функцию определения (по модели фразеологизмов типа жар-птица, бой-баба, а также заимствованных моделей типа интернет-коммуникация, Кролик-бар)115:
Синкретическое существительное-прилагательное типично для языка фольклора, и эта модель воспроизводится в соответствующей стилизации:
Производящие существительные в конструкциях типа черным-черно
Еще одно из проявлений синкретизма частей речи – конструкции, образованные по моделям черным-черно, давным-давно, первыми, а иногда и вторыми компонентами которых являются существительные, а не прилагательные. На такие конструкции в современной поэзии обратили внимание Н. Г. Бабенко и Н. А. Фатеева. Н. Г. Бабенко анализирует сочетание тюрьмым-тюрьма в строке Андрея Вознесенского, подчеркивая его уникальность и показывая признаковую семантику формы существительного:
окказионализмы третьей степени – это сугубо окказиональные, полностью нестандартные образования, семантическая интерпретация которых достаточно трудна, а отступление от деривационной нормы существенно. Такие образования часто не имеют аналогов даже среди окказионализмов. Например, окказионализм А. Вознесенского тюрьмым-тюрьма в строке «в душе – тюрьмым-тюрьма» деривационно не соответствует отчасти структурно подобным «темным-темно», «белым-бело» и др., так как мотивирован не прилагательным, а существительным, которое от лексем-образцов наследует аффикс -ым, чуждый существительному. Только исследование семантики существительного «тюрьма», круга устойчивых ассоциаций, рождаемых этим словом, при учете «накала» состояния, подчеркиваемого повтором мотивирующей основы, и семантики лексем-образцов типа «темным-темно», «черным-черно» позволяет прийти к истолкованию названного окказионализмом состояния души как «тягостного, мрачного, безнадежного одиночества», как «мучительного чувства внутренней несвободы» (Бабенко 1997: 14).
Н. А. Фатеева указала на сочетание ветрым-ветро в стихах Нади Делаланд, сопровождая пример комментарием со ссылкой на Н. Г. Бабенко: «Подобное образование находим только у А. Вознесенского: в душе – тюрьмым-тюрьма» (Фатеева 2017-б: 154)124.
Представлению об уникальности таких конструкций противоречат многие другие примеры из современной поэзии:
В последнем контексте с тотальными фонетико-лексическими сдвигами, подменами слов сочетание челным-челно, конечно, фонетически производно от общеязыкового черным-черно.
У Евгения Клюева элементами конструкции типа черным-черно становятся местоимения:
У разных авторов есть конструкции с числительным-местоимением один в первой части:
Субстантивация прилагательных и адъективация существительных
О том, что взаимообратимость существительных и прилагательных в современном русском языке – живое динамическое явление, свидетельствуют многочисленные примеры субстантивации прилагательных и адъективации существительных. В пределах нормы эти явления обнаруживают разную степень субстантивации и десубстантивации (см. об этом подробно: Высоцкая 2006: 142–149).
Так, например, слова любимый, сумасшедший, богатый, бедный, нищий, больной, ученый, знакомый, чужой, военный могут одинаково естественно быть и существительными, и прилагательными в зависимости от того, употребляются ли они как подлежащие, дополнения или определения.
Современные поэты иногда привлекают внимание именно к такой ситуации:
В этом тексте слово любимый во второй строке может читаться и как существительное, и как прилагательное. Существительное было бы очевиднее, если бы там стояло тире, но правила пунктуации допускают и его отсутствие.
Мария Степанова помещает рядом антонимы, один из которых – прилагательное, а другой существительное:
Стихотворение Михаила Яснова «Кто у нас делает литературу» содержит грамматические ряды137, состоящие из субстантивированных причастий и субстантивированных порядковых числительных138:
В первой строфе, состоящей только из субстантивированных причастий и порядковых числительных, эти грамматические формы являются результатом компрессии – включения в субстантивы значения того слова, которое было бы определяемым в полном сочетании (люди или писатели). Для порядковых числительных, соответственно, годы.
Во второй строфе слова уцелевшие, обреченные и т. д. становятся адъективными формами, определяемое слово которых – нищие. Если бы перед словом нищие была запятая, такого грамматического преобразования не получилось бы.
Восприятие слова как причастия или как существительного может зависеть и от порядка слов:
Только когда прочитано последнее слово следующего фрагмента из поэмы Генриха Сапгира «МКХ – Мушиный след», можно понять, какие части речи – причастия или существительные предшествуют этому слову:
В современной поэзии есть очень много примеров десубстантивации тех существительных, которые были образованы от прилагательных.
Особенно это заметно в тех случаях, когда субстантивация, казалось бы, произошла окончательно, чаще всего это касается слов прохожий, леший, насекомое:
Обратим внимание на то, что если в тексте Елены Шварц семантика слова прохожий вполне конвенциональна (Бог изображен как человек), то в других примерах этой группы наблюдаются существенные семантические преобразования.
В строке С прохожих судов моряки из стихотворения Андрея Туркина речь идет о предметах, о которых в соответствии с нормой полагалось бы сказать проходящие. Игнорируя синтагматическую связанность, Туркин актуализирует синонимию слов прохожий и проходящий.
Совсем другое значение слова прохожий наблюдается в строке Ирины Ермаковой у прохожего пугала тысяча солнц в рукаве. Имеется в виду, что проходит не пугало, а человек проходит мимо пугала. Прохожего здесь – ‘встреченного на пути’. То есть слово прохожий приобретает значение семантического пассива.
У Игоря Булатовского во фрагменте воду в луже, новенькой, прохожей, / не прохожей хотя на вид, / а проезжей словоформа прохожей соответствует нормативной словоформе проходимой – это тоже семантический пассив. Показательна эксплицированная в контексте словообразовательная аналогия слов прохожей и проезжей – при том, что в норме фразеологически связанное прилагательное в сочетании проезжая (непроезжая) дорога как раз является семантическим пассивом.
В последнем примере из стихов Владимира Строчкова сочетание дождь прохожий не только является метафорой олицетворения, но и напоминает о языковых (стертых) метафорах дождь идет, дождь прошел.
Десубстантивация слова леший обнаруживает себя, когда оно получает определения или употребляется как один из однородных членов предложения в рядах с очевидными прилагательными:
В строке И дым цвета лешего меха у Саши Соколова слово леший подвергается двойному грамматическому преобразованию: оно не только возвращается к статусу прилагательного, но и, воссоздавая былую притяжательность, меняет объект определения. Слово леший, по происхождению притяжательное прилагательное от слова лес, становится в стихотворении притяжательным прилагательным от субстантива леший.
У Ирины Ермаковой в сочетании нормальный подмосковный леший лес наблюдается похожее преобразование: леший лес – ‘лес, принадлежащий лешему’.
Многочисленные случаи десубстантивации слова насекомое анализируются в главе «Страдательные причастия настоящего времени», поэтому здесь ограничусь несколькими примерами с изменением рода, которые там не приводятся:
Почти во всех цитатах (кроме двух последних) с употреблением и преобразованием слова насекомое термин-существительное становится прилагательным в результате действия метонимии, преимущественно метонимического (перенесенного) эпитета и сравнения. При этом семантические переносы основаны на разных коннотациях.
Слова Алексея Цветкова Уйду в насекомое царство содержат метонимический эпитет. Здесь очевидно влияние стихотворения Осипа Мандельштама «Ламарк» со строками: Если все живое лишь помарка / За короткий выморочный день, / На подвижной лестнице Ламарка / Я займу последнюю ступень. // К кольчецам спущусь и к усоногим, / Прошуршав средь ящериц и змей, / По упругим сходням, по излогам / Сокращусь, исчезну, как Протей.
Иван Жданов этимологизирует слово насекомое в свернутом сравнении скелета, осью которого является позвоночник, похожий, например, на строение тела гусеницы или червяка.
Сочетание насекомый пустяк в стихотворении Евгения Клюева основано на образе насекомого как очень маленького существа.
Строки Виктора Кривулина со словами насекомого ночлега изображают ночлег в тайге с комарами и мошками.
У Алексея Цветкова слова Только мы до утра тараканим, / Насекомую службу верша обозначают нечто мелкое и суетливое.
Другие примеры реставрации прилагательных, которые считаются в нормативном языке окончательно субстантивированными:
В тех случаях, когда современная норма предполагает контекстуальную зависимость субстантивного или адъективного грамматического значения, десубстантивация осуществляется и поддерживается нестандартной референцией:
Существительное может вернуться к статусу прилагательного в результате его сочетания с наречием степени:
На полпути от прилагательных к существительным находятся случаи эллипсиса словосочетаний с устранением легко подразумеваемого существительного по словообразовательной модели столовая комната → столовая (это морфолого-синтаксический способ словообразования).
В современной поэзии с ее повышенной компрессией речи встречается много примеров включения лексического, а затем и грамматического значения определяемого существительного в само определение-прилагательное, которое в результате субстантивируется:
Эти примеры показывают, что степень ясности, какое именно существительное подразумевается, может быть разной. Иногда оно сразу очевидно, как в первом примере с предварительным перечислением языков, иногда уточняется в последующем контексте, как во втором примере, иногда определяемое существительное остается в подтексте, но легко угадывается (с белым [светом]), (острый [нож]). Последний пример в большей степени загадочен, потому что вся первая строка состоит из жаргонных слов: лимончик – ‘миллион рублей’, прособачишь – ‘бессмысленно потратишь’, однорукие – ‘игровые автоматы, которые называют однорукими бандитами’.
Итак, именной синкретизм проявляет себя в современной поэзии многими нетривиальными способами:
• дефразеологизацией грамматических реликтов типа у сера моря, из сыра-бора;
• помещением слов в такие контексты, в которых их частеречная принадлежность может пониматься по-разному – типа нелюдим, седовлас;
• преобразованием прилагательного в существительное редеривацией – типа звездная желта, солнца желт;
• употреблением слов типа светло, темно, сухо в позиции подлежащего или дополнения;
• созданием неологизмов типа птицая, клюквым, жирафые, воспроизводящим исторический способ образования полных прилагательных;
• образованием сравнительной степени существительных типа дровее, весней, морей;
• образованием сочетаний с существительным-определением типа гниль-огонек, омут-стынь, мороз-пути;
• образованием конструкций типа войным-война, зимым-зима, бревным-бревно;
• десубстантивацией типа прохожий Бог, насекомую службу, запятой эмбрион;
• субстантивацией прилагательных в контекстах с устранением существительных – типа кастрюля варёной, расставаться с белым, острый в рукаве.
ГЛАВА 2. ПАДЕЖНАЯ ВАРИАНТНОСТЬ
Иосиф Бродский
- Так утешает язык певца,
- превосходя самоё природу,
- свои окончания без конца
- по падежу, по числу, по роду
- меняя, Бог знает кому в угоду,
- глядя в воду глазами пловца.
В этой главе вариантность понимается не как явление альтернативной нормы (типа в цехе – в цеху), а как явление системы, возможности которой нередко противоречат норме (типа в марте – в марту).
Грамматические аномалии в современной поэзии затрагивают всю парадигму существительных и часто обнаруживают не только разнообразную стилистическую маркированность, но и специфическую контекстуальную семантику.
В стихи включаются системные варианты падежных форм, представленные в диалектах и просторечии.
Следующая группа примеров иллюстрирует продуктивность флексии -у в формах предложного падежа единственного числа существительных мужского рода – за пределами той лексической ограниченности (в … году, в … часу, в саду, на берегу, на ветру), которая свойственна кодифицированному литературному языку.
Стилистически эти формы маркированы как элементы социального просторечия:
Ненормативная флексия -у может быть спровоцирована нормативной в однокоренных словах, например, в саду → в зоосаду:
У Александра Левина в стихотворении о коте форма на дому противопоставлена ее фразеологической связанности:
Норма предполагает флексию -у в предложном падеже слова дом (с предлогом на), когда речь идет о работе, которая выполняется за зарплату дома (она и называется надомной работой), или когда говорится врач (портниха, нотариус) принимает на дому189. В тексте же предлогу на придается буквальное пространственное значение, а следующей строфе подвергается деконструкции слово надомник.
У Владимира Строчкова форма в … полкé является элементом цитаты из песни, звучавшей в фильме Евгения Карелова «Служили два товарища»190 (первые три строки стихотворения со всеми их диалектно-просторечными грамматическими формами полностью совпадают со строками песни):
В четвертой строке автор демонстративно не рифмует полкé — уголке, а вместо этого продолжает грамматическую тему ненормативного предложного падежа формой в уголку. Далее включается семантическая игра с омоформами слов угол и уголь: В угле они сидели и оттуда ни ногой. В конце текста появляются абсурдная синтаксическая рассогласованность фразы (Был умных два товарища) и абсурдное числительное оба-трое.
Весь этот грамматико-семантический карнавал порожден тремя именами Ремарка, автора знаменитого романа «Drei Kameraden», в русском переводе «Три товарища», а также устойчивым представлением о том, что в персонажах романов воплощаются разные черты личности авторов.
В стихотворении Марии Степановой грамматическая аномалия в своем уму основана, прежде всего, на фразеологическом подтексте:
Резкая грамматическая аномалия по отношению к норме (сижу в своём уму) провоцирует читателя искать аналогии, то есть ассоциативный подтекст в самом языке.
Можно сказать, что эта форма суммарно производна от нескольких устойчивых сочетаний. Некоторые из них содержат нормативное или узуальное окончание предложного падежа -у в рифмующихся словах (то есть в тексте М. Степановой имплицируется рифма): в дому, работать на дому, сидеть в своем углу, некоторые – лексику, вошедшую в строчку Степановой: слово ум – ты в своем уме?, держать в уме, жить своим умом, сходить с ума, слово сидеть: сидеть дома, сидеть в своем углу. Флексия -у, присоединяемая к слову ум (заметим, что при этом получается слово-палиндром), содержится в выражении делать что-либо по уму, то есть делать правильно, хорошо, однако в этом случае слово ум стоит не в предложном, а в дательном падеже.
Максимально близкими к авторскому стилистически сниженному сочетанию в своем уму являются, вероятно, сочетание в дому (фонетически) и сидеть в своем углу (лексически и синтаксически).
Вариант в дому (второй предложный падеж с местным значением) в современном русском языке стилистически маркирован как разговорно-просторечный, но его, несомненно, следует признать и грамматическим поэтизмом193. Такая статусная двойственность производящего сочетания соотносится с мотивом раздвоения личности, в быту обозначаемого выражением сходить с ума. В таком случае слова сижу в своем уму, лексически отрицая сумасшествие, вместе с тем грамматически напоминют о нем.
В стихотворении говорится: Маша и Степанова говорят: поём. / А я ни та, ни ся, – какие? я сижу в своём уму, / И называть себя Марией горько сердцу моему.
Имена Маша, Степанова, Мария, вероятно, являются словесными знаками разных социальных ролей лирического «я».
Раздвоенность сознания (даже растроенность – возможно, в подтексте содержится и расстроенность как эмоция) вызвана конфликтом поэтических потребностей, домашних и служебных обязанностей. Эта утрата цельности представлена многочисленными образами и мотивами: и тем, что звезды теперь можно смотреть только по телевизору в фильмах Лукаса «Звездные войны», и намеком на тюрьму, в которую попали руководители нефтяной компании ЮКОС, в прошлом очень успешной, и позывными ЮКОС, созвучными шпионскому псевдониму Юстас из фильма Татьяны Лиозновой «Семнадцать мгновений весны».
Но, кроме всего этого, на собственно языковом уровне в стихотворении есть очень значимая импликатура в дистантном вариативном повторе: Чувства раздвигаются, голова поёт <…> Маша и Степанова говорят: поём <…> Мама отражается, / Говорит: поешь. Последовательность поёт – поём – поешь имплицитно содержит в себе форму *поёшь.
На первый взгляд кажется, что значимость этих фрагментов имеет отношение преимущественно к фонетике и графике, поскольку буква «ё» в орфографии факультативна. Но вариации строк очень существенно затрагивают и грамматику – категории лица и числа. Сначала употреблена отстраняющая форма 3‐го лица (не *я пою, а голова поет – возможно, это не о пении, а о том, что голова болит194), затем формой 1‐го лица поём снимается отстранение, но при этом формой множественного числа подчеркивается раздвоенность. Однако имена Маша и Степанова одновременно и разделены союзом и, и объединены им. Формой числа выражена раздельность субъектов, а формой лица – совместность и единство действия.
В заключительной реплике матери имплицитному индикативу (*поёшь) противопоставлен императив (поешь). Моральная поддержка, таким образом, направлена, на поверхностном уровне, только на бытовую ситуацию.
Но обратим внимание на то, что финал стихотворения соотнесен с началом текста: Было, не осталося ничего подобного: / Сдобного-съедобного, скромного-стыдобного. Здесь интересно совмещение современных значений субстантивированных прилагательных с их архаическими значениями, важна рифменная импликация слова скоромного. Во всем этом есть метафоризация: под свойствами еды подразумевается не только пища телесная, но и духовная. Соответственно, в последнем слове поешь можно видеть аналогичную метафору.
Значимый аграмматизм числа можно наблюдать и во фрагменте: А я ни та, ни ся, – какие? Формой женского рода семантизируется фразеологизм ни то, ни сё, местоимения указывают, в отличие от фразеологизма, на конкретного человека, названного разными именами. Формой какие вместо нормативного какая (или, еще правильнее по речевому стандарту, кто) автор стихотворения ориентирует читателя на восприятие множественности личностей и на их свойства.
Любопытно отметить, что и у В. Строчкова, и у М. Степановой наличие системных вариантов предложного падежа во-первых, связано с разными именами одной и той же личности, а во-вторых, с темой расщепленного сознания.
Сопоставление, оно же и противопоставление системных вариантов форм предложного падежа встречается в современной поэзии довольно часто.
У Владимира Салимона социально-просторечная форма следует за нормативной – как поправка и уточнение:
Отказ от нормативной формы в этом тексте изобразителен: расслабленность физическая передается расслабленностью речевой.
Возможно, что у этих строчек есть претекст – песня из репертуара Аркадия Северного «Надену я черную шляпу…» со словами: Надену я чёрную шляпу, / Поеду я в город Анапу, — / И там я всю жизнь пролежу / На солёном как вобла пляжу. // Лежу на пляжу я и млею, / О жизни своей не жалею, / И пенится берег морской / Со своей неуёмной тоской (автор слов неизвестен).
Конечно, форму на пляжý очень поддерживает рифма лежу.
Не менее просторечными оказываются формы предложного падежа с ненормативным окончанием -е на месте нормативного -у:
Контекстуальная дифференциация падежных вариантов нередко сопровождается авторской рефлексией. Поскольку при эволюции склонения многие формы существительных получили стилистические и семантические коннотации, связанные как с языком сакральных текстов, так и с диалектно-просторечной сферой функционирования языка, системная вариантность падежных форм оказалась значительным ресурсом поэтического смыслообразования:
В стихотворении Виктора Кривулина форма в миру соотнесена с понятием мирской жизни, а форма в Мире – с понятием метафизическим, что маркировано заглавной буквой существительного. Владимир Вишневский, иронизируя над современными условиями жизни, не похожими на условия жизни классиков, кавычками обозначает переход в иную стилистику, и эти кавычки можно понимать одновременно и как цитатные199, и как иронические.
Родительный падеж тоже, хотя и в меньшей степени, представлен различными системными вариантами: