Издание осуществляется под общей редакцией: С. Апта, М. Грабарь-Пассек, Ф. Петровского, А. Тахо-Годи и С. Шервинского
В. Ярхо. ДРАМАТУРГИЯ ЕВРИПИДА И КОНЕЦ АНТИЧНОЙ ГЕРОИЧЕСКОЙ ТРАГЕДИИ
Трагичнейшим из поэтов назвал Еврипида Аристотель, и многовековая посмертная слава последнего из триады великих афинских трагиков, по-видимому, целиком подтверждает справедливость подобной оценки: во всех странах мира до сих пор потрясают зрителей страдания Медеи, Электры, троянских пленниц. Тот же Аристотель считал главным признаком трагического героя благородство, и в мировом театре найдется немного образов, способных поспорить в чистоте и благородстве с Ипполитом, в искренности самопожертования — с Алкестой[1] или Ифигенией. В творениях Еврипида древнегреческая драма, несомненно, достигла вершины трагизма, глубочайшего пафоса и проникновеннейшей человечности. Поэтому, говоря о кризисе героической трагедии в драматургии Еврипида, мы не собираемся ставить это в вину великому афинскому поэту, как никому не придет в голову преуменьшать величие Рабле или Шекспира из-за того, что им довелось пережить и отразить в своем творчестве кризис ренессансного мировоззрения, — может быть, писатели, которые запечатлевают в своих произведениях сложность исторического пути человечества, как раз потому особенно дороги и близки их далеким потомкам. Еврипид, несомненно, находится в ряду таких творцов, но если мы хотим оценить его истинное значение для нас, мы должны понять, какое место он занимал в культуре своего времени и, в частности, в развитии античной драмы, — тогда выяснится, почему конецантичной героической трагедии оказался началом для многих линий не только античного, но и общеевропейского литературного процесса.
1
Год рождения Еврипида не известен достаточно достоверно. Античное предание, по которому он родился в день битвы при Саламине, представляет лишь искусственную конструкцию, связывающую имя третьего великого трагика с именами его предшественников, — поскольку в самом деле участвовал в Саламинском сражении, а шестнадцатилетний Софокл выступал в хоре юношей, прославлявших одержанную победу. Тем не менее эллинистические историки, очень любившие, чтобы события из жизни великих людей вступали между собой в какое-либо хронологическое взаимодействие, без особой ошибки могли рассматривать Еврипида как представителя третьего поколения афинских трагиков: его творчество действительно составляло третий этап в развитии афинской трагедии; первые два вполне обоснованно связывали с драматургией Эсхила и Софокла.
Хотя Еврипид был моложе Софокла всего на двенадцать лет (он родился, скорее всего, в 484 г. до н. э.), эта разница в возрасте оказалась в значительной степени решающей для формирования его мировоззрения. Детство Софокла было овеяно легендарной славой марафонских бойцов, впервые сокрушивших могущество персов. Десятилетие между Марафоном (490 г. до н. э·) и морским сражением при Саламине (480 г.) прошло в Афинах не без внутренних конфликтов, но в конечном результате победа греческого флота (с участием многочисленных афинских кораблей) над персами естественным образом воспринималась как завершение дела, начатого на Марафонской равнине. Сияние славы, увенчавшей победителей, озаряло юношеские годы Софокла, который, как и большинство его современников, видел в успехах своих соотечественников результат благоволения к Афинам могущественных олимпийских богов. До конца своих дней Софокл верил, что божественное покровительство никогда не покинет афинян, и эта вера даже в годы самых тяжелых испытаний помогала ему сохранять убеждение в устойчивости и гармонии существующего мира. Этим объясняется — при всей глубине возникающих в его трагедиях нравственных конфликтов — та классическая ясность линий и скульптурная пластичность образов, которые до сих пор восхищают в Софокле читателя и зрителя. С Еврипидом дело обстояло иначе.
Победа при Саламине, создавшая исключительно благоприятные предпосылки для роста внешнеполитического авторитета Афин, не сразу привела к столь же заметному укреплению их внутреннего положения. Противоречия между реакционной землевладельческой аристократией и набирающей силы демократией не раз выливались в острые политические схватки, в результате которых не одному государственному деятелю, известному своими заслугами перед отечеством, пришлось навсегда покинуть арену общественной борьбы. Только к середине сороковых годов V века новому вождю демократов Периклу удалось основательно потеснить своих политических противников и более чем на пятнадцать лет встать во главе афинского государства; этот период, совпавший с порой высочайшего внутреннего расцвета Греции[2], до сих пор носит название «века Перикла».
Но и «век Перикла» оказался очень непродолжительным: разгоревшаяся в 431 году Пелопоннесская война между двумя крупнейшими греческими государствами — Афинами и Спартой, каждое из которых возглавляло коалицию союзников, выявила новые противоречия внутри афинской демократии. В то время как ее торгово-ремесленная верхушка, заинтересованная во внешней экспансии, стремилась к войне «до победного конца» и находила себе поддержку среди ремесленников, производивших оружие, и в беднейших слоях демоса, обслуживавших морской флот, основная масса аттического крестьянства страдала от опустошительных набегов спартанцев и, чем дальше, тем больше, тяготилась войной и связанными с ней жертвами; голос этой части афинских граждан мы можем до сих пор слышать в комедиях Аристофана. Внутренний разлад среди афинян достиг в последнее десятилетие Пелопоннесской войны такой глубины, что олигархам дважды, хотя и ненадолго, удавалось захватить в свои руки власть (в 411 и 404 гг.) и установить режим неограниченного террора.
Если попытки реакционных кругов сокрушить афинскую демократию извне не имели еще в это время серьезного успеха, то гораздо более опасными для нее были те идейные процессы, которые грозили разрушить ее изнутри. Дело в том, что, возникши в конечном счете из общинно-родового строя, афинская демократия сохраняла в своем мировоззрении многие черты первобытно-мифологического мышления. Победы над внешними врагами и успехи во внутренней жизни, хозяйственный и культурный расцвет представлялись основной массе афинского демоса следствием постоянного покровительства, оказываемого их стране могущественными богами, — в первую очередь верховным божеством Зевсом и его дочерью, «градодержицей» Афиной Палладой. В олимпийских богах афиняне видели не только своих прямых защитников, но и стражей нравственности и справедливости, установивших раз и навсегда незыблемые нормы гражданского и индивидуального поведения. Однако сам общественный строй афинской демократии, привлекшей к обсуждению политических вопросов основную массу полноправных граждан, предполагал в них самостоятельность мышления, умение анализировать сложившуюся обстановку и обосновывать то или иное решение. В этих условиях далеко не всегда можно было опереться на мифологическую традицию, сложившуюся несколько веков тому назад при совершенно иных условиях. К тому же дебаты в народном собрании и широкий общественный характер судопроизводства требовали, чтобы участники всякой дискуссии обладали достаточной ораторской подготовкой, владели средствами доказательства и убеждения. Но там, где начинается самостоятельная работа мысли, приходит конец наивной вере в богов, возникает переоценка традиционных нравственных устоев и открывается простор для критического исследования окружающей действительности. Все эти явления как раз имели место в Афинах второй половины V века, и носителями нового мировоззрения стали представители рабовладельческой интеллигенции, известные под общим названием софистов.
Софисты не составляли единой философской школы; больше того, между софистами старшего поколения, к которому относился Протагор (ок. 485—415), и их младшими последователями существовало весьма значительное различие в политических взглядах: в то время как «старшие» софисты в целом являлись идеологами демократии (некоторые из них были, в частности, авторами законодательных уложений для новых городов-государств), «младшие» софисты довольно откровенно пропагандировали идеал «сильной личности», отвечавший интересам олигархов. Однако уже в учении Протагора выделялись мысли, направленные объективно против консервативно-религиозного мировоззрения афинской демократии. Так, общественная практика афинян должна была побудить Протагора сформулировать положение о человеке как «мере всех вещей», — ведь и в самом деле решения в народном собрании принимали не боги, а люди, каждый раз соизмерявшие объективное положение дел со своим личным и общественным опытом, интересами и возможностями государства. Что касается существования богов, то Протагор воздерживался от окончательного суждения об этом; по его словам, решению вопроса препятствовала его неясность и краткость человеческой жизни.
Взгляды софистов на богов, человека и общество оставались в значительной степени достоянием «чистой» теории, пока Афины пользовались благами своего внешнего и внутреннего расцвета. Когда же разразилась Пелопоннесская война, идеологическим устоям афинской демократии пришлось испытать сильное потрясение: обрушившаяся на город эпидемия чумы, а также непрестанные прорицания жрецов дельфийского храма Аполлона, сулившие афинянам сплошные поражения, сильно подорвали веру в божественное благоволение к Афинам, а вырвавшиеся на простор собственнические инстинкты богачей поставили под сомнение единство полиса и его способность обеспечить каждому гражданину место в жизни. Проблема индивидуального поведения человека, которая до тех пор ставилась и решалась афинской общественной мыслью в неразрывной связи с судьбой всего гражданского коллектива — полиса, и, больше того, с некими закономерностями человеческого существования вообще, при новых условиях во многом утратила объективную основу; на первый план все больше стал выступать отдельный человек как «мера всех вещей» — и собственного благородства и величия, и собственного страдания. Это смещение основной точки зрения на человека глубже всего отразила именно драматургия Еврипида.
Уже события, сопутствовавшие началу его сознательной жизни, не могли содействовать выработке в нем убеждения в устойчивости и надежности жизненных форм современного ему общества, в разумности и закономерности божественного управления миром. К сожалению, от начального этапа творческой деятельности Еврипида (он выступил впервые на афинском театре в 455 г. и только четырнадцать лет спустя одержал первую победу в состязании трагических поэтов) не сохранилось ни одного цельного произведения; самая ранняя из бесспорно еврипидовских и достоверно датируемых трагедий («Алкеста») относится к 438 году. Зато остальные шестнадцать, написанные в промежутке между 431 и 406 годами, охватывают едва ли не самый напряженный период в истории классических Афин и показывают, как чутко и взволнованно реагировал поэт на различные повороты афинской внешней политики, идейные споры и моральные проблемы, возникавшие перед его современниками.
Античная традиция рисует Еврипида любителем тишины и одиночества на лоне природы; еще в римские времена на Саламине показывали грот на берегу моря, где драматург проводил долгие часы, обдумывая свои произведения и предпочитая уединенное размышление шуму городской площади. В то же время уже древние считали Еврипида «философом на сцене» и называли его — вопреки хронологии — учеником Протагора и других софистов, вращавшихся в самом центре общественной жизни своего времени. Едва ли в этом есть противоречие: не принимая непосредственного участия в государственных делах, Еврипид видел сложные конфликты, ежечасно возникавшие в его родных Афинах, и, как истинный поэт, не мог не высказать того, что его волновало, своим зрителям. Меньше всего при этом он стремился дать ответ на все вопросы, которые ставила перед ним жизнь, — почти каждая его трагедия свидетельствует о раздумьях и поисках, часто мучительных, но редко завершавшихся обретением истины. Столь же редко встречал Еврипид и понимание у своих зрителей: за пятьдесят (без малого) лет своей творческой деятельности он всего четыре раза удостоился в состязаниях трагических поэтов первого места. Поэтому ли, или по другой причине, он согласился в 408 году переехать к македонскому царю Архелаю, который пытался собрать у себя крупных писателей и поэтов. Здесь, однако, Еврипид прожил недолго: на рубеже 407 и 406 годов он скончался, оставив не вполне завершенной свою последнюю трилогию. Она была поставлена в Афинах в 405 году или вскоре после того его сыном (или племянником) и принесла поэту пятую победу, уже посмертную.
В сюжетах трагедий Еврипид почти не выходит из круга тем, разрабатывавшихся его предшественниками: сказания Троянского и Фиванского циклов, аттические предания, поход аргонавтов, подвиги Геракла и судьба его потомков. И при всем том — огромная разница в осмыслении мифа, в оценке божественного вмешательства в жизнь людей, в понимании смысла человеческого существования, — разница, в конечном счете приводящая Еврипида к выработке необычных для классической трагедии принципов изображения человека, к созданию новых средств художественной выразительности, иными словами, к полному отрицанию первоначальной сущности героической трагедии Эсхила и Софокла.
2
Ближе всего с творчеством своих предшественников Еврипид соприкасается в трагедиях героико-патриотического плана, написанных в первом десятилетии Пелопоннесской войны. К самому ее началу относится трагедия «Гераклиды»: гонимые извечным врагом Геракла, микенским царем Еврисфеем, дети прославленного героя ищут убежища в Афинах. Легендарный аттический царь Демофонт, вынужденный выбирать между войной с дорийцами и выполнением священного долга перед прибегнувшими к его покровительству чужестранцами, близко напоминает Пеласга в эсхиловских «Просительницах», да и вся ситуация «Гераклид» близка к внешней стороне конфликта у Эсхила. Но если у «отца трагедии» столкновение Пеласга с Егнптиадами отражало противодействие эллинов (и в первую очередь, конечно, афинян) восточному деспотизму и варварству, то у Еврипида война развертывается в самой Элладе: микенская армия тождественна спартанцам, а Гераклиды, находящие защиту в Афинах, олицетворяют союзные города и государства, которые спартанцы всячески стремились изолировать от афинян.
В благородной роли защитника священных установлений представлен в трагедии Еврипида «Просительницы» другой афинский царь — Тесей, считавшийся основателем афинской демократии. Он не только, вопреки козням врагов, помогает предать земле тела героев, павших при осаде Фив, но вступает по ходу действия в политический диспут с фиванским послом, который защищает преимущества единоличной власти; возражая ему, Тесей развертывает полную программу афинского государственного устройства, основанного на равноправии всех граждан и их равной ответственности. Впрочем, прославляя афинскую демократию как идеальный строй, оплот благочестия и нравственности в Элладе, Еврипид влагает в уста Тесея и размышление об опасности социального расслоения, грозящего благополучию государства, и прямое осуждение Адраста, затеявшего в преступном легкомыслии бесперспективную военную авантюру.
Возникающее в «Просительницах» сомнение в целесообразности войны как способа разрешения политических споров перерастает в творчестве Еврипида последующих лет в недвусмысленное и страстное осуждение войны. Уже в поставленной незадолго до «Просительниц» трагедии «Гекуба» Еврипид рисует страдания престарелой царицы, в полной мере испытавшей на себе все ужасы десятилетней войны за Трою. Мало того что Гекуба своими глазами видела гибель мужа и любимых сыновей, что из всеми почитаемой владычицы могущественной Трои она превратилась в жалкую рабыню ахейцев, — судьба готовит ей новые бедствия: по приговору греков, перед их отправлением на родину, на могиле Ахилла должна быть принесена ему в жертву младшая дочь Гекубы, юная Поликсена, — и нет предела горю матери, лишающейся своего последнего утешения. Но и это еще не все. К сказанию о жертвоприношении Поликсены, уже обработанному до Еврипида в эпической и лирической поэзии, а на афинской сцене — у Софокла, в трагедии «Гекуба» присоединяется другой сюжетный мотив, первоначально не имевший никакого отношения к судьбе троянской царицы.
«Илиада» знала среди сыновей Приама юношу Полидора, убитого на троянской равнине Ахиллом, — матерью его была некая Лаофоя. Согласно же местному фракийскому сказанию, которое стало известно афинянам, вероятно, в конце VI века до н. э·» Полидор — теперь уже сын Гекубы — пал жертвой алчности вероломного фракийского царя Полиместора: к нему в самом начале войны Приам отослал Полидора с несметными сокровищами, и, когда война окончилась гибелью Трои, Полиместор, нарушив дружеский долг, убил юношу. Гекуба, находившаяся среди других пленниц в ахейском лагере на берегу Геллеспонта, узнала о предательстве Полиместора, заманила его с детьми в свою палатку и при помощи троянских женщин умертвила детей, а самого Полиместора ослепила. Неизвестно, был ли обработан этот миф кем-нибудь из предшественников Еврипида в афинском театре, но несомненно, что, объединив его с мотивом жертвоприношения Поликсены, Еврипид необычайно усилил патетическое звучание образа Гекубы, воплотившего весь трагизм положения матери, обездоленной войной.
Откровенным выступлением против военной политики явились поставленные в 415 году «Троянки». Заключенный в 421 году между Афинами и Спартой пятидесятилетний мир оказался непрочным, ибо каждая сторона искала повода ущемить как-нибудь интересы недавнего противника. Сторонники решительных действий в Афинах вынашивали идею грандиозной экспедиции в Сицилию, где Спарта издавна пользовалась значительным влиянием, и это предприятие увлекало своим размахом даже более мирно настроенные слои афинских граждан. В этих условиях трагедия «Троянки» прозвучала как смелый вызов военной пропаганде, так как с исключительной силой показала бедствия и страдания, не только выпадающие на долю побежденных (особенно осиротевших матерей и жен), но и ожидающие в недалеком будущем победителей: вереница скорбных эпизодов, которые разворачиваются на фоне догорающих развалин Трои, приобретает зловещий смысл после мрачных прорицаний Кассандры и вступительного диалога Афины и Посейдона, сговаривающихся погубить победителей-греков на пути и по возвращении домой. Троянская война, служившая обычно для общественной мысли в Афинах символом справедливого возмездия «варварам» за попрание священных норм гостеприимства, теряет в глазах Еврипида всякий смысл и обоснование.
Под тем же углом зрения предстает в трагедии «Финикиянки» легендарная оборона Фив от нападения семерых вождей. Доеврипидовская трагедия была, по-видимому, довольно единодушна в изображении сыновей Эдипа, оспаривавших между собой право на царский трон в Фивах: несмотря на то что Этеокл нарушил договор между братьями, изгнав Полиника, Эсхил в «Семерых против Фив» показал его идеальным царем и полководцем, защищающим город от чужеземной рати, в то время как Полинику, ведущему на родную землю вражеское войско, не может быть никакого оправдания. Эта ситуация составляет предпосылку трагического конфликта и в Софокловой «Антигоне», где Зтеоклу устраивают почетные похороны, а Полинику отказывают в погребении. В «Финикиянках» с Этеокла совлечен всякий ореол героизма: как и Полиник, он беспринципный и тщеславный властолюбец, готовый ради обладания царским троном совершить любое преступление и оправдать любую подлость. Его поведением руководит не патриотическая идея, не долг защитника родины, а неограниченное честолюбие, и в образе Этеокла несомненно полемическое разоблачение крайнего индивидуализма, откровенно проявлявшегося в Афинах последних десятилетий V века и породившего софистическую теорию «права сильного».
Сложнее обстоит дело с трагедией «Ифигения в Авлиде», поставленной в Афинах уже после смерти Еврипида. С одной стороны, она завершает ту героико-патриотическую линию, начало которой было положено в аттической трагедии Эсхилом и которая нашла продолжение в творчестве самого Еврипида:
Макария в «Гераклидах», афинская царевна в не дошедшем до нас «Эрехтее», Менекей в «Финикиянках» добровольно приносили себя в жертву ради спасения отчизны, как делает это в последней еврипидовской трагедии юная Ифигения. Если ее жизнь нужна всей Элладе для того, чтобы успехом увенчался поход против надменных «варваров» — троянцев, то дочь верховного полководца Агамемнона не откажется от своего долга:
И хотя в последние годы Пелопоннесской войны, когда и Афины и Спарта старались привлечь Персию на свою сторону, идея общеэллинской солидарности против «варваров» становилась неосуществимой мечтой, мы слышим в словах Ифигении то же противопоставление эллинской свободы восточному деспотизму, которым примечательны эсхиловские «Персы» и «Просительницы».
С другой стороны, патриотический подвиг Ифигении осуществляется отнюдь не в героической обстановке и представляется скорее неожиданным, чем закономерным следствием сложившихся обстоятельств. В самом деле, эсхиловский Агамемнон (в «Орестее»), волею Зевса призванный быть мстителем за поруганный дом и брачное ложе Менелая, вынужден выбирать между чувствами отца и долгом полководца, возглавившего эллинскую армию, и выбор этот носит воистину трагический характер. Агамемнон у Еврипида изображен тщеславным карьеристом, не жалевшим усилий, чтобы добиться избрания на пост верховного командующего, и в угаре первой славы решившимся принести в жертву собственную дочь. Только послав за Ифигенией в Аргос гонца с лживым известием о готовящемся бракосочетании ее с Ахиллом, он понимает, какую низость он совершил и насколько бессмысленно жертвовать родной дочерью ради того, чтобы возвратить Менелаю его распутную супругу Елену. В то же время Агамемнон страшится ахейского войска, которое в стремлении к завоеванию Трои не остановится перед разорением Аргоса и убийством самого царя, если последний откажется выдать дочь на заклание. Лишено всяких признаков благородства и поведение Менелая, демагогически апеллирующего к патриотическому долгу, поскольку в жертву должна быть принесена не его дочь. Наконец, сцена приезда Клитемнестры с Ифигенией в ахейский стан напоминает эпизод из жизни заурядной горожанки, едущей с семьей на свидание к мужу, оторванному делами от дома, — все это, вместе взятое, создает обстановку подлинной «мещанской драмы», совершенно не соответствующую героическому порыву в душе Ифигении.
Показательно и другое. Для современного зрителя переход Ифигении от страха перед ранней смертью к готовности добровольно принести себя в жертву родине составляет едва ли не самую волнующую черту ее образа; между тем Аристотель считал ее характер непоследовательным, «так как горюющая Ифигения нисколько не походит на ту, которая является впоследствии» («Поэтика», гл. 15). Ясно, что к понятию «характера» Аристотель подходил с точки зрения классической, то есть эсхиловской и, главным образом, софокловской, трагедии: при всем динамизме трагического конфликта, в который оказываются вовлеченными Эдип или Неоптолем (в «Филоктете»), основные черты их остаются неизменными, и в трагической перипетии только все с большей отчетливостью раскрывается заложенная в них «природа». Поведение Ифигении во второй половине трагедии, конечно, никак не вытекает из ее девической «природы», и Еврипид не пытается показать, как в ней произошла подобная перемена, — его интересует самая возможность внутренней борьбы в человеке. Но отказ от изображения людей, цельных в совокупности своих нравственных свойств, знаменует принципиальный отход от эстетических норм классической трагедии, и образ Ифигении является только одним из многочисленных примеров этого в творчестве Еврипида.
3
Впрочем, среди сохранившихся произведений Еврипида есть одно, во многом еще напоминающее цельностью своих героев классическую трагедию, — это самая ранняя из дошедших его драм, «Алкеста». Основу использованного в ней сказания составляет старинное представление о гневе бога, раздраженного непочтительностью смертного: фессалийский царь Адмет, справляя свадьбу с юной Алкестой, забыл принести жертву Артемиде и поэтому, войдя в свою спальню, нашел ее полной змей — верный признак ожидающей его близкой смерти. Поскольку, однако, Адмет в свое время был хорошим хозяином для отданного ему в услужение Аполлона, благородный бог сумел уговорить непреклонных Мойр, ткущих нить человеческой жизни, чтобы они согласились принять в обитель мертвых любого другого смертного, который проявит готовность пожертвовать собой вместо Адмета. И вот наступил момент, когда Адмету пришлось искать себе замену перед лицом смерти, и таким верным другом оказалась его жена Алкеста.
Наверное, в трагедии, написанной на эту тему в последние десятилетия его творческого пути, Еврипид заставил бы своих зрителей задуматься над нравственными качествами богов, то столь жестоко карающих смертного за незначительную оплошность, то делающих человеческую жизнь предметом беззастенчивого торга. В «Алкесте», напротив, поэт ни словом не касается «вины» Адмета перед Артемидой, равно как и не ставит перед собой вопроса о мотивах, побудивших Алкесту расстаться с жизнью и принести себя в жертву мужу и семье. Тем более не нуждались в такой мотивировке афинские зрители: каждому из них было ясно, что судьба малолетних детей царя будет значительно надежнее обеспечена при жизни овдовевшего отца, чем при жизни беззащитной царицы. К тому же Алкесте без труда удавалось заручиться обещанием Адмета не вступать в новый брак и не оставлять детей на произвол злой мачехи (сказочные мачехи, как известно, всегда злые). Поэтому и Адмет и Алкеста появляются на орхестре с уже готовым, заранее сложившимся решением, подобно Софокловой Антигоне, которую зрители увидели, кстати говоря, всего за четыре года до «Алкесты». Трагизм «Алкесты» еще целиком укладывается в классический «трагизм ситуации», данной мифом, и драматург призван показать, как в такой ситуации раскрываются нравственные качества его героев.
В выполнении этой задачи Еврипид следует, в общем, традициям Софокла: в идеальном образе Алкесты воплощается вся сила супружеской и материнской любви, способной на высшее самопожертвование. Нормативному характеру образа соответствует и очевидное стремление Еврипида избежать изображения чисто индивидуальных, интимных чувств Алкесты к Адмету; она приносит себя в жертву не ради этого супруга, а ради мужа и отца своих детей вообще, ибо так велит ей поступить ее долг идеальной жены. Но и в Адмете неправильно было бы видеть бездушного эгоиста, хладнокровно соглашающегося с гибелью любимого существа. Во-первых, как мы уже говорили, позиция Адмета не только заранее дана мифом, но и вытекает из представления древних греков о преобладающей роли в семье мужчины, и тем более царя, по сравнению с ролью женщины. Во-вторых, несомненно привлекательной чертой Адмета является его гостеприимство: неожиданно навестивший царя его старый друг Геракл не должен ничего знать о постигшем дом несчастье, ибо с почетом принять при любых условиях гостя — первейшая заповедь той «героической» этики, представителем которой выступает в трагедии Адмет. Таким образом, и в его фигуре несомненны черты нормативной характеристики, сближающие героев этой трагедии с персонажами Софокла, — с той, однако, существенной разницей, что развитие действия в «Алкесте» в конечном счете ставит зрителя перед вопросом (немыслимым в трагедии Софокла!) об истинной цене этой нормативности. Эдип, если бы ему пришлось еще раз с самого начала выяснять все обстоятельства своих непредумышленных преступлений, без колебаний снова прошел бы весь путь, ведущий к истине; Неоптолем, как бы ни сложилась его жизнь, никогда не откажется от следования заветам чести. Когда мы видим Адмета, возвращающегося с похорон жены, мы понимаем, что, будь она еще жива, он не согласился бы повторить все сначала: ему помешало бы не только впервые пережитое чувство угнетающего одиночества, но и сознание навлеченного на себя позора, — как сможет теперь Адмет смотреть в глаза людям, откупившись от собственной смерти смертью жены? Нормативность мифологического идеала приходит в драме Еврипида в столкновение с истинным человеческим благородством, ставящим под сомнение нравственные ценности классической трагедии. В «Алкесте» разрешение этому новому конфликту дает благодетельное вмешательство Геракла, но, прощаясь с вернувшейся к жизни Алкестой и с обрадованным Адметом, мы одновременно расстаемся с верой в существование раз и навсегда данных, для всех случаев жизни пригодных этических норм. В себе самом должен теперь искать человек нравственные критерии, определяющие его поведение.
Непреодолимые трудности, которые возникают при этом перед индивидуумом и приобретают воистину трагический характер, лучше всего раскрываются в борьбе противоречивых чувств, происходящей в душе таких еврипидовских героев, как Медея (в одноименной трагедии) и Федра («Ипполит»).
До тех пор пока оскорбленная Медея вынашивает план мести Ясону, готовясь умертвить его самого, его невесту и будущего тестя, ее поведение вполне согласуется с традиционным представлением греков о женском «нраве»: греческая мифология и трагедия знали достаточно примеров страшной мести покинутых жен своим неверным мужьям. Точно так же независимый, неукротимый и до дерзости отважный нрав Медеи напоминает нам эсхиловскую Клитемнестру из «Орестеи», которая в ненасытной жажде мести без колебания наносит смертельные удары мужу и готова схватиться за оружие, чтобы вступить в поединок с собственным сыном. В то же время между этими двумя фигурами греческой трагедии есть существенное различие: Клитемнестре незнакомы какие-либо колебания, она не отступает от однажды принятого решения, ее образ как бы вырублен из цельной каменной глыбы; Медее на пути к мести приходится вступить в мучительную борьбу с самою собой, когда вместо первоначального плана умертвить Ясона ей приходит в голову мысль убить собственных детей: лишив Ясона одновременно и старой и новой семьи, она обречет на гибель и вымирание весь его род. Клитемнестра, убив Агамемнона, откровенно торжествует победу: она отомстила ему за жертвоприношение Ифигении и освободила себе путь к преступному союзу со своим давнишним любовником Эгисфом. Замысел убить собственных детей поражает Медею не менее сильно, чем ненавистного ей Ясона, и соединение в ее образе коварной мстительницы с несчастной матерью ставило перед Еврипидом совершенно новую художественную задачу, не имевшую прецедентов в античной драме.
Впрочем, и в этой трагедии, написанной за четверть века до «Ифигении в Авлиде», Еврипид не стремится показать, как возник у Медеи новый план мести. Хотя уже в прологе кормилица несколько раз выражает опасение за судьбу детей, сама Медея, появляясь перед хором коринфских женщин и вымаливая затем у царя Креонта суточную отсрочку для сборов в изгнание, вовсе не помышляет об убийстве своих сыновей. Мотив этот возникает неожиданно в монологе Медеи после ее встречи с бездетным афинским царем Эгеем, и зритель вправе предполагать, что именно горе остающегося без наследника Эгея внушило Медее мысль лишить Ясона продолжателей его рода. Сама Медея этого не объясняет, и ее материнские чувства не играют на первых порах никакой роли; на вопрос хора: «И ты отважишься убить своих детей?» — она без колебания отвечает: «Да, ибо так больше всего удастся уязвить супруга». Смерть детей служит для Медеи в это время только одним из средств осуществления мести. Положение, однако, меняется, когда наступает время привести план в исполнение: отравленные дары доставлены сопернице, пройдет еще несколько мгновений, и всем станет ясно новое преступление Медеи — дети обречены. Здесь, в центральном монологе героини, и раскрывается то новое, что внес Еврипид в античную трагедию: изображение не только страдающего, но и мятущегося среди противоречивых страстей человека. Материнские чувства борются в Медее с жаждой мести, и она четырежды меняет решение, пока окончательно сознает неизбежность гибели детей.
Греческая поэзия и до Еврипида не раз изображала своих героев в моменты размышления. Из эпоса достаточно вспомнить большой монолог Гектора в XXII песни «Илиады» или частые раздумья Одиссея о том, как повести себя при различных поворотах его долгой скитальческой жизни; в эсхиловских «Просительницах» размышление составляет едва ли не главное содержание образа Пеласга. Есть, однако, существенное различие между названными героями и еврипидовской Медеей. Гомеровские вожди при любом стечении обстоятельств помнят о существовании постоянной этической нормы, определяющей их поведение: беречь свою честь и доброе имя, не уклоняться от боя с противником. Эсхиловский Пеласг должен сделать выбор между двумя решениями, каждое из которых определит судьбу возглавляемого им государства. Внутренняя борьба в душе Медеи носит совершенно субъективный характер; изображаемый Еврипидом человек, находясь во власти своих чувств и мыслей, не пытается соотнести их с какими-либо объективно существующими нормами: в нем самом находится источник трагического конфликта.
Изображение противоречивых эмоций и глубины страданий, делающих Медею трагическим героем в совершенно новом для античности понимании этого слова, настолько увлекает Еврипида, что ради него драматург жертвует сюжетной «последовательностью» трагедии. Так, при известии о приближении к ее дому разгневанных коринфян Медея уходит с окончательным решением убить детей — ведь лучше сделать это самой, чем отдать сыновей на растерзание взбешенной толпе. Между тем перед взорами поспешно пришедшего Ясона Медея появляется на кровле дома в колеснице, запряженной крылатыми драконами, и с трупами сыновей у ног — если она с самого начала рассчитывала воспользоваться волшебной колесницей, то почему было не забрать детей живыми и не скрыться вместе с ними от неверного супруга и отца? Подобным вопросом Еврипид не задавался — ему было важно изобразить душевную драму оскорбленной женщины, и своей цели он, несомненно, достиг. Но именно поэтому образ Медеи знаменует разрыв с традицией греческой трагедии, стремившейся к созданию цельного «нрава», — если бы ненависть к Ясону распространилась на прижитых с ним детей и Медея в жажде мести сравнялась бы с эсхиловской Клитемнестрой, афинскому зрителю было бы легче поверить в ее последовательность, хотя и труднее ее оправдать; но материнская любовь, звучащая в каждом слове Медеи в ее центральной сцене, показывает, что в глазах Еврипида она была не одержимой жаждой крови фурией, а страдающей женщиной, больше способной на крайние проявления мести, чем рядовая афинянка (недаром Медея все же восточная колдунья, внучка бога солнца Гелиоса!), но в поведении своем гораздо более человечная, чем та же Клитемнестра. (Любопытно, что безымянный античный комментатор «Медеи» правильно увидел в любви героини к детям противоречие ее «нраву», но, верный аристотелевскому учению о «последовательности» трагического персонажа, поставил это богатство образа не в заслугу, а в упрек драматургу.)
Пристальный интерес Еврипида к внутреннему миру человека сделал возможным и такое достижение афинской трагедии, как образ Федры в трагедии «Ипполит». В «нраве» Федры, влюбившейся в своего пасынка, отвергнутой им и перед смертью оклеветавшей его, чтобы скрыть свой позор, нет той, с античной точки зрения, непоследовательности, которую древние критики ставили в вину Еврипиду в «Медее» или «Ифигении»; поведение Федры, чья неудовлетворенная страсть превратилась в ненависть к Ипполиту, находилось в русле античного представления о готовности отвергнутой влюбленной на любое злодейство. Всякий акт мести со стороны оскорбленной женщины объяснялся в этом случае необоримой властью Афродиты, противиться которой не в состоянии ни смертные, ни боги. В «Ипполите», хотя Афродита и является виновницей запретного чувства, овладевшего Федрой, все внимание поэта устремлено на переживания влюбленной женщины. Хор и кормилица напрасно пытаются объяснить недуг Федры воздействием Пана, Кибелы или других божеств, — источник ее страданий находится в ней самой, и Еврипид с великолепной психологической достоверностью изображает внутреннее состояние Федры: то она, боясь признаться себе в преступной страсти, в полубреду грезит об охоте в заповедных рощах и отдыхе у прохладного лесного ручья, где она могла бы встретить Ипполита; то, в сознании своего позора, Федра готовится покончить с любовью, пусть даже вместе с собственной жизнью; то, позабыв и о позоре, и о супружеском долге, дает склонить себя вкрадчивым речам кормилицы.
Таким образом, если ситуация, в которой у Еврипида оказывалась Федра, и поведение отвергнутой влюбленной не выходили за пределы традиционного античного представления о женском «нраве», то во внутреннем наполнении образа Федры мы снова встречаем необычность и новизну. Эсхил видел в любви силу, обеспечивающую плодородие земли и сохранение человеческого рода, — ее действие представлялось «отцу трагедии» одним из проявлений всеобщего закона природы. Для софокловской Деяниры («Трахинянки») пробуждение в Геракле физического влечения к юной пленнице Иоле не является проблемой — оно объяснимо и даже естественно, и, хотя Деянира прибегает к помощи приворотного зелья, чтобы вернуть себе любовь Геракла, «Трахинянки» отнюдь не являются трагедией отвергнутого чувства. Еврипид изображает любовь чаще всего как страдание — потому ли, что она не находит ответа, потому ли, что она «греховна», так как нарушает семейные связи и нравственные нормы; в человеческом чувстве он видит не источник естественной и общественной гармонии, а причину разлада, противоречий и несчастий. И в этом — еще одно свидетельство того, что вера в целесообразность мира, основанного на некоем нравственном законе, все больше вытесняется состраданием к одинокому, предоставленному игре собственных страстей человеку.
4
«Мир пошатнулся...» — это горькое убеждение шекспировского героя пронизывает драматургию Еврипида. Разумеется, и Эсхил и Софокл видели в мире много вольных или невольных проявлений зла; разорение Трои и вереница кровавых деяний в роду Атрея, невольные преступления Эдипа и мрачная доля его сыновей — только немногие примеры из этого ряда. Но за страданиями отдельных людей, за жертвами и испытаниями Эсхил отчетливо различал конечную цель мироздания — торжество справедливости: возмездие, обрушенное Агамемноном на Трою за похищение Елены; кара за жертвоприношение Ифигении, которую он сам несет от руки Клитемнестры; ее гибель от меча сына, мстящего за отца, — все это звенья одной цепи, где преступление одного служит наказанием другого, пока человеческий и божественный закон не объединяются в воле государства, осененного десницей Афины Паллады. В трагедии Софокла непосредственная причинная связь между поведением людей и высшей волей богов слабее, чем в мировоззрении Эсхила; тем не менее и у него нарушение существующих нравственных норм приводит к падению объективно виновного, даже если в его действиях отсутствует элемент субъективной вины: убийство отца и женитьба на собственной матери, совершенные Эдипом по неведению, не могут остаться безнаказанными, поскольку иначе пострадали бы священные устои мира. У Еврипида опять все иначе, и трагедия «Ипполит», на которой мы как раз остановились, дает этому первое подтверждение.
Хотя из двух главных героев этой драмы наше внимание привлекла сначала Федра, Ипполит, именем которого не случайно названа трагедия, играет в ней ничуть не меньшую роль. Самый образ главного героя содержит в себе зерно трагического конфликта, отчасти уже разработанного — лет за сорок с лишним до Еврипида — в эсхиловской трилогии о Данаидах. Там дочери легендарного прародителя одного из греческих «колен» — Даная, принуждаемые к браку ненавистными им двоюродными братьями, переносили отвращение к своим кузенам на брачные отношения вообще и отказывались от утех любви, отдавая себя под покровительство вечно девственной богини Артемиды. Однако отречение девушек от супружества представляло в глазах Эсхила такое же нарушение естественного закона природы, как и понуждение их к насильственному браку. Поэтому в конечном итоге в трилогии торжествовала любовь одной супружеской пары, которую благословляла сама Афродита. Если настойчиво сохраняемое девичество, хотя и имевшее среди греческих богов таких почитаемых защитниц, как Афина и Артемида, в конечном счете все же вступало в противоречие с природой, то вечная мужская невинность представлялась греку полной бессмыслицей и в биологическом, и в общественном плане: долг мужчины-гражданина состоял, между прочим, также в создании семьи и рождении детей, способных упрочить славу и благосостояние его рода и всего государства. Не удивительно поэтому, что поклонение чистого юноши-охотника Ипполита, любителя природы и мечтателя, девственной Артемиде и открытое презрение к Афродите, дарующей людям плотские утехи, вызывает предостережение со стороны его старого слуги: слишком велико могущество Киприды, чтобы смертный мог безопасно его отвергать. Впрочем, зритель уже слышал это от самой богини: появившись в прологе у дворца Тесея, Афродита не только объяснила, чем ее оскорбил Ипполит, но и сообщила, как она ему отомстит: Тесей, не зная всей правды, проклянет и погубит Ипполита, но и Федра, хоть не опозоренная молвой, тоже погибнет.
Гнев оскорбленных богов — очень древняя категория человеческого мышления, возникшая на той стадии общественного развития, когда первобытный дикарь видит себя еще совершенно беззащитным перед лицом обожествленных стихийных сил. В греческой литературе это представление отчетливо сохраняется еще в гомеровском эпосе, где едва ли не каждый мало-мальски заметный герой пользуется симпатией одних богов и должен опасаться гнева других, которых он успел чем-нибудь задеть. При всем том, однако, редко какой-либо бог оставляет без помощи своего любимца, если знает, что ему угрожает опасность со стороны другого божества: к этому его может принудить только приказ самого Зевса, следящего за исполнением безапелляционного приговора судьбы. Совсем иначе ведет себя еврипидовская Артемида: зная о предстоящей гибели своего поклонника Ипполита, она позволяет Афродите осуществить до конца свой коварный замысел и появляется только над умирающим Ипполитом, чтобы спасти его имя от посмертной клеветы и открыть глаза Тесею, — сомнительная услуга, заставляющая вдвойне терзаться овдовевшего мужа и осиротевшего отца! Почему же Артемида не вмешалась раньше, чтобы предотвратить ужасное бедствие? Потому что среди богов не принято мешать друг другу в исполнении их планов, — объясняет богиня. Воистину непривлекательны обе представительницы олимпийского пантеона: мелочно-тщеславная Афродита, готовая погубить даже Федру (воспылавшую страстью к Ипполиту вовсе не без воли самой богини), лишь бы не упустить малейшей возможности отомстить Ипполиту, и предательски попустительствующая ей Артемида! Напрасно старый слуга обращается к Афродите с просьбой быть снисходительной к юношеским заблуждениям Ипполита, ибо богам надлежит быть мудрее смертных, — мудрые боги, правившие в «Орестее» миром по закону справедливости, навсегда ушли из трагедии Еврипида, как ушли они из общественного сознания и этики афинян в первые же годы Пелопоннесской войны.
Самую мрачную роль играет божественное вмешательство в трагедии «Геракл». И здесь Еврипид небольшим изменением, внесенным в миф, существенно переместил акценты и создал трагедию сильного человека, незаслуженно испытывающего на себе капризное своеволие богов. По традиционной версии, Геракл, еще будучи молодым человеком, в припадке безумия убил своих малолетних детей; за это Зевс отдал его в услужение трусливому и ничтожному микенскому царю Еврисфею, для которого он и совершил свои знаменитые двенадцать подвигов. У Еврипида последовательность изменена: Геракл представлен могучим богатырем, с честью вышедшим из последнего испытания. Радость от встречи с семьей тем сильнее, что Геракл буквально вырывает ее из рук смерти, которой грозит его жене и детям фиванский тиран Лик. Заметим попутно, что все мольбы Амфитриона — престарелого земного отца Геракла — к его небесному отцу Зевсу о спасении оставались бесплодными, и это давало Амфитриону повод для нелестных высказываний о Зевсе. Так или иначе, возвращение Геракла кладет конец проискам Лика, и первая половина трагедии завершается радостной игрой героя с еще не оправившимися от испуга детьми. Здесь, однако, в действии наступает резкий перелом, вызванный вмешательством Геры, ненавидящей Геракла. Это по ее приказу в дом Геракла проникает богиня безумия Лисса, помрачающая сознание героя; в припадке безумия, видя в жене и детях своих давнишних врагов, Геракл убивает их и начинает разрушать собственный дом, — только появление его вечной благодетельницы Афины прекращает губительное помешательство Геракла: ударом тяжелого камня в грудь она сражает обезумевшего богатыря и повергает его в тяжелое забытье.
Частичное или временное расстройство рассудка человека, ведущее к совершению нечестивого деяния, нарушению общепринятых нравственных норм, было знакомо греческой литературе задолго до Еврипида, хотя и получало далеко не всегда одинаковое истолкование. Гомеровский Агамемнон, оскорбивший в своей неумеренной гордости славнейшего героя — Ахилла, объяснял это впоследствии вмешательством богини Аты, персонификации «ослепления», вторгающегося извне в сознание человека. Эсхиловские герои — тот же Агамемнон, решающийся принести в жертву собственную дочь; Этеокл, готовый на братоубийственный поединок с Полиником, — оказываются способными на такой поступок только в состоянии исступленной одержимости, влекущей за собой помрачение рассудка, — однако без всякого божественного вмешательства извне. Еврипид возвращается к «гомеровской» трактовке безумия не потому, что он не умеет изобразить состояние пораженного таким недугом человека. Рассказ вестника о поведении Геракла в состоянии сумасшествия, а также о его патологическом сне, равно как описание безумствующей Агавы или находящегося в состоянии тяжелой психической депрессии Ореста в более поздних трагедиях, показывают, что Еврипид успешно использовал в этой области наблюдения современной ему медицины, искавшей причины психических расстройств не вне человека, а в нем самом. Если в разбираемой трагедии безумие Геракла вызывается именно злокозненным божественным вмешательством, то его назначение в художественном замысле Еврипида не вызывает сомнения: источник зла и бедствий, обрушившихся на прославленного героя, лежит не в его «нраве», а в злой и капризной воле божества.
Эта мысль становится еще нагляднее при сравнении «Геракла» с Софокловым «Аяксом». Как известно, и там вмешательство Афины, помрачившей рассудок Аякса, приводит к трагическому исходу: истребив вместо Атридов и их свиты ахейское стадо, Аякс, придя в себя, не может пережить навлеченного на себя позора и кончает жизнь самоубийством. Мысль о самоубийстве владеет и Гераклом, но при помощи Тесея, подоспевшего на выручку к другу, он ее преодолевает: истинное величие человека состоит в том, чтобы переносить испытания, а не сгибаться под их тяжестью; ужасное преступление он совершил по воле Геры и не должен расплачиваться за него своей жизнью. Для героев Софокла объективный результат их действий снимал вопрос о субъективных причинах: напав на стадо, Аякс сделал предметом осмеяния себя самого, а не Афину, и его рыцарская честь не может примириться с таким положением вещей. Героев Еврипида страдание учит делать различие между собственной виной и вмешательством божества: не снимая с себя ответственности за содеянное и стремясь к очищению от пролитой крови, Геракл вместе с тем понимает, что, оставаясь жить, он совершает человеческий подвиг, достойный истинного героя, в то время как самоубийство было бы только уступкой порыву малодушия. К тому же такое решение бросает очень неблагоприятный отсвет на Геру, истинную виновницу страданий Геракла. Боги, по чьей воле люди без всякой вины терпят такие страдания, недостойны называться богами — мысль, неоднократно высказываемая в различных трагедиях Еврипида и являющаяся прямым выражением его религиозного сомнения и скепсиса.
В оценку еврипидовского отношения к богам не вносит чего-либо принципиально нового и многократно обсуждавшаяся исследователями трагедия «Вакханки». Атмосфера дионисийского ритуала, с которой Еврипид мог ближе соприкоснуться в полуварварской Македонии, чем живя в Афинах, произвела, по-видимому, впечатление на поэта, отразившееся в этой трагедии. Однако расстановка сил в «Вакханках» не отличается существенно от позиции действующих лиц, например, в «Ипполите», хотя столкновение противоборствующих тенденций принимает в «Вакханках» значительно более острый характер. Ипполит не выражает действием своего отношения к Афродите; старый слуга только однажды мимоходом старается вразумить юношу, а Киприда не снисходит до непосредственного спора с ним. В «Вакханках» сторону нового бога Диониса принимают престарелый Кадм и сам прорицатель Тиресий, тщетно пытающиеся в длинном споре привлечь на свою сторону Пенфея, который активно противодействует неведомой религии; и сам Дионис — правда, под видом лидийского пророка — вступает с Пенфеем в напряженный спор, стремясь разжечь в нем любопытство и тем самым подтолкнуть его к гибели. Можно сказать, что чем настойчивее Пенфей сопротивляется признанию Диониса, тем оправданнее его поражение, — противники сталкиваются почти в открытой борьбе. Но не забудем, что на стороне бога такие средства, которыми Пенфей не располагает, что его гибель от рук исступленных вакханок во главе с его собственной матерью Агавой оборачивается страшным бедствием для ни в чем не повинной женщины, признававшей власть Диониса (как Федра подчинилась власти Афродиты), и что, наконец, в финале (хоть он сохранился не полностью) Дионис отвечал на упреки прозревшей Агавы в обычном для еврипидовских богов тоне, объясняя все происшедшее местью непризнанного божества. Следовательно, и в этой трагедии Еврипид оставался на позициях религиозного скептицизма, характерных для всего его творчества.
5
Едва ли не в каждой сохранившейся трагедии Еврипида можно найти более или менее значительные отступления от традиционного изложения мифа, благодаря которым поэту удавалось сконцентрировать главное внимание на переживаниях героев. Переосмысление или даже переработка мифа, не говоря уже об использовании различных его версий, сами по себе не являются признаком новаторства Еврипида: такова была обычная практика афинских драматургов. Разница между Еврипидом и его предшественниками состоит в том, что для него миф перестал быть частью «священной истории» народа, каким он был для Эсхила и Софокла. С понятием «священной истории» не надо связывать каких-либо мистических представлений; наоборот, в «классической» афинской трагедии миф освящал своим авторитетом вполне реальные общественные отношения и государственные институты. Достаточно вспомнить эсхиловскую «Орестею», где второстепенный вариант мифа о суде над Орестом в Афинах послужил основой для произведения высочайшего патриотического пафоса именно благодаря тому, что в современных ему политических обстоятельствах Эсхил хотел видеть проявление божественной мудрости. Можно назвать и другое произведение, хронологически завершающее вековую историю афинской трагедии, — «Эдипа в Колоне» Софокла, написанного девяностолетним старцем почти на исходе Пелопоннесской войны, когда Афины, пережив эпидемию чумы и сицилийскую катастрофу, были на грани полного разгрома; тем не менее какой чистотой чувства и верой в свои родные Афины наполнена эта трагедия поэта, все еще видящего залог благоденствия Афин в божественном покровительстве! «Священная история», воплощенная в мифе, составляла для Эсхила и Софокла неотъемлемую часть их мировоззрения, их веры в прочность и надежность существующего мира. Эта благочестивая вера, убеждение в конечной гармонии мироздания сменяются у Еврипида сомнениями и исканиями, и вот почему мифологическая традиция из объекта почитания становится предметом острой критики.
Исключение составляют здесь, на первый взгляд, «Гераклиды»: легендарная защита потомков Геракла благочестивыми афинянами воспринималась в начале Пелопоннесской войны как доказательство освященного богами права Афин на создание военно-политического союза демократических полисов перед лицом угрозы, исходящей от «тиранической» Спарты. Однако в конце этой трагедии по воле автора происходит неожиданное перемещение акцентов: вместо данной мифом гибели Еврисфея на поле боя он оказывается пленником афинян, желающих сохранить ему жизнь, а в качестве его злобной и жестокой убийцы выступает не кто иная, как престарелая Алкмена, мать Геракла. Поведение ее явно не встречает одобрения у хора аттических граждан, в то время как Еврисфей, в недавнем прошлом их непримиримый враг, обещает, что его гробница будет вечно охранять аттическую землю от возможных набегов... Гераклидов или их потомства! Не вызывает сомнения, что здесь в прошлое снова проецируется современная политическая ситуация: спартанские цари возводили свой род к Гераклу, и первое же нашествие лакедемонян на Аттику летом 431 года естественно было расценивать как акт вероломства со стороны потомков Гераклидов; а в образе действий Алкмены чувствуется откровенная неприязнь поэта к спартанцам, которые и в самом деле не отличались благородством в отношении поверженного врага. Но столь же несомненно, что новшество, введенное Еврипидом в миф, разрушает художественную последовательность трагедии и первоначальную, достаточно мотивированную традицией, расстановку действующих лиц.
Начинающееся разложение мифа как основы сюжета и первоисточника ситуаций, в которых должен раскрыться «нрав» персонажей, обращает на себя внимание также в «Андромахе», написанной в двадцатые годы. Андромаха, ставшая после падения Трои пленницей и наложницей Неоптолема и вынужденная испытать в его отсутствие зловещий гнев своей госпожи Гермионы, выступает в трагедии не столько как униженная бедствиями рабыня, сколько как соперница и обличительница Гермионы и ее отца Менелая. Сам Неоптолем, хоть и не входит в число действующих лиц трагедии, играет в ней заметную и притом опять же необычную роль: по мифологической традиции, он был свирепым воином, не остановившимся перед убийством престарелого Приама прямо у алтаря Аполлона; за это богохульство он сам впоследствии пал от рук жрецов в Дельфах. У Еврипида Неоптолем погибает в Дельфах, став жертвой необоснованного подозрения в ограблении храма и в результате заговора, организованного против него не кем иным, как Орестом, которому некогда была обещана в жены Гермиона. Дело не только в том, что из обличительных речей Андромахи и пришедшего к ней на помощь Пелея, из поведения Менелая, Ореста и Гермионы снова вырисовывается недвусмысленная и остросовременная характеристика жестоких, коварных и в то же время трусливых спартанцев, — Еврипид видел в них врагов, напавших на его родные Афины, и антиспартанская тенденция «Андромахи» вполне объяснима в Афинах двадцатых годов. Для судьбы аттической трагедии гораздо существеннее, что традиционные мифологические ситуации, требовавшие от каждого персонажа совершенно определенного поведения в соответствии с его «нравом», оказываются у Еврипида разрушенными без всякой компенсации: авантюризм Ореста, коварство Гермионы и даже благородное вмешательство Пелея убеждают зрителя только в неустойчивости и ненадежности человеческого существования, в случайности выпадающих на долю людей удач и бедствий; разумность мира, хотя бы в рамках элементарной «мифологической» причинности (гнев богов, месть оскорбленного героя и т. п.), ставится под сомнение.
Полный разрыв с мифологической традицией знаменуют две трагедии, связанные с историей дома Агамемнона. У Эсхила и тем более Софокла правомерность убийства Клитемнестры собственным сыном в отмщение за отца не вызывала сомнения. Еврипид, перенося действие своей трагедии «Электра» (413 г.) в деревню, где живет насильно выданная за бедного крестьянина дочь Агамемнона, одним этим существенно снижает героическое предание, низводя трагедию до уровня бытовой драмы. Если одержимость Электры жаждой мести убийцам отца сближает ее с Медеей, то способ, которым она заманивает Клитемнестру к себе в дом, опять же далек от ситуаций «высокой» трагедии: хотя супруг пощадил девичество Электры, она посылает за матерью под предлогом совершения обрядов над якобы родившимся ребенком, т. е. сознательно играет на святых для женщины чувствах. Орест, без колебаний убивающий Эгисфа, с отвращением поднимает оружие против матери и наносит ей удары, закрыв лицо плащом. После совершения мести брат и сестра чувствуют себя опустошенными и раздавленными, вспоминая о предсмертных мольбах матери, которая, кстати сказать, изображена Еврипидом в гораздо более мягких тонах, чем у Софокла, — этим еще усугубляется жестокость поступка детей. Если эсхиловский Орест находит оправдание своему поведению в приказе Аполлона и остается под его защитой, то у Еврипида даже появляющиеся в финале божественные близнецы — Диоскуры не могут выразить одобрения прорицанию дельфийского бога. И хотя в уста Кастора, этого «бога с машины», вложена развязка, возвращающая сюжет трагедии в русло привычного сказания (Оресту надлежит предстать перед судом Ареопага и получить там оправдание, Электру берет в жены Пилад), в целом «Электра» представляет яркий образец «дегероизации» старинного мифа.
В еще большей мере это относится к отделенной от нее пятью годами трагедии «Орест». Юноша представлен здесь в состоянии тяжелой нервной депрессии. Он не видит смысла в совершенном убийстве, ибо отца этим все равно не воротить, и боится смотреть в глаза Тиндарею, своему деду по матери, для которого всегда был любимым внуком. Когда же в свое оправдание Орест ссылается на долг перед отцом, Тиндарей отвечает ему пространным монологом, содержащим полное развенчание норм кровной мести, — если каждый будет своевольно творить суд над своими близкими, то недолго погибнуть всему человеческому роду. Добавим к этому, что повеление Аполлона не спасает Ореста от суда аргосских граждан, приговоривших его к позорной казни: он будет побит камнями. Героический ореол снят и с детей Агамемнона, и с Менелая, трусливо избегающего спора с аргосцами, хотя Орест отомстил Клитемнестре за смерть родного брата Менелая, ради него принявшего на себя тяжкое бремя Троянской войны. Благородство сохраняет лишь один Пилад, верный и неразлучный друг Ореста, предлагающий ему свою помощь, — но содействие Пилада должно привести к новому кровопролитию: в отмщение Менелаю, отказавшемуся взять под свою защиту Ореста, должна быть убита Елена, а в качестве заложницы захвачена ее дочь, юная Гермиона — пусть погибнут и те, кто принес столько мук роду Агамемнона! В эсхиловских «Хоэфорах» Орест и Электра заклинают покойного отца помочь им в справедливой каре, у Еврипида они взывают к потусторонним силам, ища у них поддержки в новой, еще более бессмысленной жестокости. Из создавшейся таким образом запутанной ситуации героев выручает снова «бог с машины», — на этот раз сам Аполлон. Как и в «Андромахе», в «Оресте» не только сюжетные положения, но и обрисовка персонажей представляют разительный контраст цельности действия и действующих лиц в классической трагедии: лишено смысла убийство Клитемнестры, но еще большей несуразностью был весь троянский поход, затеянный ради похищенной Елены; люди не только эгоистичны, себялюбивы и способны к тому же на прямое предательство, как Менелай и его супруга, но и готовы к проявлению бессмысленной жестокости; гоняющийся за Еленой с обнаженным мечом Орест ничем не напоминает того страдающего от преследований кровожадных Эриний юношу, которого мы видели в начале трагедии, а в страхе выбегающий из дворца фригийский раб придает всему финалу оттенок трагического фарса, совершенно несовместимого с серьезностью отношения к мифу у предшественников Еврипида. «Греческая мифология составляла не только арсенал греческого искусства, но и его почву»[3], — писал К. Маркс. Для Эсхила и Софокла миф был той почвой, на которой с естественной свободой вырастали их творческие замыслы; для Еврипида миф уже в значительной степени превращается в арсенал сюжетов и персонажей, живущих в мире случайности, которую не всегда даже можно назвать трагической...
Известно определение, данное Софоклом своему собственному творчеству в сравнении с творчеством Еврипида: он, Софокл, изображает людей такими, какими они должны быть, а Еврипид — такими, каковы они на самом деле. Но если Медея, Гекуба, Геракл, Федра вызывают у нас сострадание глубиной и силой чувства, впервые в афинской трагедии показанного с такой мерой приближения к «обычному» человеку, то в «Оресте», по верному выражению античного комментатора, все действующие лица — отвратительны, кроме Пилада. (Но и Пилад, с его дьявольским планом убийства Елены, не лучше других, добавим мы.) В «Андромахе» зритель мог сочувствовать и самой героине, едва не ставшей жертвой коварного убийства, и смело берущему ее под защиту старцу Пелею. В «Оресте» ни один из персонажей не вызывает сочувствия; все они — каждый по-своему — жестоки, мелки и ничтожны, и от их ничтожности, как от земли до неба, далеко до благородной нормативности героев классической, в первую очередь, софокловской трагедии.
6
Кризис героической трагедии в творчестве Еврипида отражает неустойчивость общественных отношений в годы Пелопоннесской войны, утрату веры в справедливость мироздания, отказ от попыток рационального объяснения божественной воли. Поэт все больше приходит к убеждению в том, что судьбы людей подчинены не какому-либо разумному закону, а игре слепого случая. В этом отношении написанный в 408 году «Орест» также представляет значительный интерес, завершая в хронологическом отношении группу трагедий, в которых решающую роль в участи героев играет случай (греки олицетворяли его в божестве Тихе — Tyche). Однако, если «Орест» составляет как бы крайний полюс «дегероизации», то в других произведениях этих лет не столько подчеркивается нелепость происходящего с людьми, сколько сосредоточивается внимание на их переживаниях и на их собственных усилиях найти выход из трудного положения. При этом действующие лица у Еврипида снова раскрываются в совсем иных проявлениях своих душевных свойств, чем персонажи Эсхила или Софокла. В классической трагедии деяние и страдание героя служило торжеству объективной необходимости, имманентно присущей миру справедливости. В трагедиях Еврипида, о которых здесь пойдет речь, активность героя (часто она сводится к прямому обману «противника») помогает устранить бессмысленность или несправедливость фактически сложившегося положения вещей. При этом внимание переносится с самой ситуации на героя, его поведение в «предлагаемых обстоятельствах» и раскрывающиеся в этом поведении душевные качества.
В трагедии «Ион» главным действующим лицом является, в сущности, не юный прислужник при храме Аполлона, давший ей название. Верный своим творческим установкам, Еврипид одной из основных пружин развития действия делает оскорбленное чувство афинской царицы Креусы, уделяя, как обычно, много внимания раскрытию ее внутреннего мира: в юности Креуса стала жертвой насилия со стороны Аполлона и должна была подбросить рожденного от него сына, навсегда утратив надежду наслаждаться радостью материнства; теперь тот же Аполлон устами своей пророчицы вынуждает ее принять в свой дом в качестве сына чужого, как она думает, человека. Отсюда возникает неудачная попытка Креусы отравить Иона, в результате чего ей самой грозит смертью разгневанная толпа дельфийских жителей, и только неожиданное появление старой жрицы с вещами, найденными при подброшенном ребенке, заставляет Креусу опознать в Ионе своего собственного сына. Если предначертания бога в конечном счете и торжествуют — Иону, в соответствии с замыслом Аполлона, предназначено дать начало славному племени ионийцев, — то сам Аполлон предстает тем не менее в весьма неблагоприятном свете, а сюжетная схема трагедии во второй ее половине строится вне всякой связи с божественной волей: только случайно Креусе не удается отравить Иона и столь же случайно раскрывается тайна его рождения. Определяющую роль играет здесь фольклорный мотив «подкинутого ребенка» с его последующим «узнаванием» и благополучным концом, причем эти ситуации уже у Еврипида наполняются бытовым материалом и элементами психологической характеристики персонажей; дальнейшую судьбу названных мотивов легко проследить в новоаттической и римской комедии, для которой еврипидовская трагедия открывает весьма перспективный путь.
«Узнавание» существенно меняет взаимоотношения между действующими лицами также в трагедии «Ифигения в Тавриде» (ок. 413 г.). Но и здесь основной интерес сосредоточен на переживаниях героини. Ифигения, спасенная Артемидой от ножа ахейцев в Авлиде и ставшая жрицей богини у далеких тавров, вынуждена, по обычаям этой страны, отправлять на смерть всех попадающих сюда эллинов. В глубине души, однако, Ифигения мечтает о возврате на родину и ждет спасения от своего брата Ореста. И когда Оресту, прибывшему в своих скитаниях после убийства матери в Тавриду, грозит смерть от руки сестры-жрицы, ситуация достигает предельного напряжения. Эпизоды, изображающие встречу не узнавших сначала друг друга брата и сестры, а затем их взаимное узнавание, не только держат зрителя в непрерывном волнении за судьбу героев, но отличаются также большой психологической достоверностью в обрисовке их чувств. И здесь собственные усилия Ифигении кладут конец противоестественному положению, в котором она и ее брат оказались по воле богов, и помогают участникам этой драмы вернуться к нормальному человеческому состоянию.
Благополучный конец — при еще более развитой интриге — объединяет с названными выше произведениями трагедию «Елена» (412 г.). В ней одна из версий мифа о судьбе виновницы Троянской войны (подлинная Елена была якобы перенесена Зевсом в Египет, а Парис увез с собой только ее призрак) и вытекающая отсюда трагикомическая ситуация «узнавания» при встрече Менелая со своей подлинной супругой осложняются новым моментом: Елене приходится всячески уклоняться от брака с молодым египетским царем Феоклименом, и нашедшим друг друга после длительной разлуки супругам нужны незаурядная хитрость и выдержка, чтобы с честью выйти из последнего испытания. Таким образом, и здесь в основу трагедии положен старинный фольклорный сюжет о возвращении мужа (или влюбленного) к ожидающей его верной жене (или невесте); до соединения с любимой муж подвергается всевозможным опасностям, но и жена в его отсутствие должна преодолевать немалые трудности, чтобы сберечь свою честь. Представленный впервые в греческой литературе в «Одиссее», этот мотив через посредство Еврипида становится чрезвычайно плодотворным для позднего греческого романа, где обязательными элементами являются разлука и случайные встречи влюбленных, притязания варварских царей и цариц на их красоту, побеги и погоня, кораблекрушения и плен, пока все не приходит к счастливой развязке.
Хотя созданная Еврипидом в конце его жизненного пути «трагедия интриги» представляет самый крайний полюс по отношению к классической трагедии периода расцвета, она является вполне закономерным итогом его творческих исканий и творческой практики. В центре героической трагедии Эсхила и Софокла находилась человеческая личность, включенная в объективно существующие отношения, тесно связанная с закономерностями бытия, как их осознавали передовые греческие мыслители. Опору своего существования этот цельный, ответственный перед собой и перед гражданским коллективом индивид видел именно в устойчивом коллективе, каким для него являлся полис, и полисные связи воспринимались как божественное установление. Трагический конфликт возникал не из внутренней раздвоенности или противоречивости героя, а из нарушения им — сознательно или бессознательно — бесспорных нравственных норм. Все случайное, индивидуальное, способное отклонить образ от идеального представления о человеке и гражданине, подлежало исключению из поля зрения драматурга.
С разрушением полисного единства пропадала объективная общественная основа для жизнедеятельности цельного в своих этических устремлениях трагического героя. Это означало утрату титанической монолитности, потрясающей нас в трагедиях Эсхила, и кризис нормативного идеала, создающего обаяние героев Софокла. Но это означало и выход за пределы той ограниченности, которая неизбежно возникала в древних Афинах, где обычным было непосредственное соотнесение субъективной деятельности человека с объективными нормами, — человек становился предметом художественного изучения, представляющим ценность сам по себе, а не как один из полюсов божественного мироздания. Как всегда в процессе эстетического развития, приобретение одного качества приводило к потере другого, и бессмысленно ставить вопрос о том, какое из них ценнее. Специфические условия афинского полиса породили и титаническую силу Прометея, и бескомпромиссную решительность Эдипа, и душевную смятенность Федры, — эти три образа остались спутниками всей новой европейской культуры даже тогда, когда человечество давно уже позабыло о конкретно-исторических обстоятельствах, создавших их. Но несомненно, что отказ от божественных сил в объяснении мира, низведение мифа до роли служебного средства в организации сюжета, наконец, открытие самостоятельной ценности человека и его душевных переживаний в психологически достоверных нюансах — все эти примечательные черты драматургии Еврипида, знаменующие конец античной героической трагедии, в то же время в наибольшей степени открывают путь из Афин V века в новую европейскую литературу.
7
Сосредоточив основное внимание на внутреннем мире человека, Еврипид и в области художественной формы пришел к пересмотру традиционных принципов и композиционных норм. Классическая трагедия стремилась к стройной симметрии в построении, сближающей ее с расположением фигур на скульптурном фронтоне; одним из примеров подобной структуры может служить достаточно поздняя «Электра» Софокла: центральный эпизод, «поединок» Электры с Клитемнестрой и рассказ вестника о вымышленной смерти Ореста, окружен симметричными по содержанию и примерно равными по объему членами. Еврипид противопоставляет этому многообразие композиционных типов: мы находим у него трагедии, сосредоточенные вокруг центрального персонажа («Медея») или основного конфликта («Ипполит», «Ифигения в Авлиде»), динамика которых неудержимо нарастает и достигает кульминации почти одновременно с развязкой; наряду с этим — трагедии с откровенно эпизодическим построением («Троянки», «Финикиянки») или отчетливо распадающиеся на две части («Гекуба», «Андромаха», «Геракл»), В последнем случае, однако, двухчастность трагедии обычно не только не мешает изображению центрального героя, но даже, напротив, дает возможность для более многосторонней его характеристики; так, в «Гекубе», где жертвоприношение Поликсены и гибель Полидора не связаны сюжетно между собой, тем не менее очевидно внутреннее единство трагедии, создаваемое образом Гекубы, — сначала несчастной матери, затем грозной мстительницы за поруганное доверие и смерть сына. Следует, наконец, напомнить о трагедиях интриги, где эпизоды, в которых встречаются не узнавшие сначала друг друга мать и сын, муж и жена, брат и сестра, а затем сцена «узнавания» держат зрителя в непрерывном напряжении и построены с большой психологической убедительностью; в наибольшей мере это относится, пожалуй, к трагедиям «Ифигения в Тавриде» и «Ион».
Средством выражения чувств, владеющих героем, становятся, наряду с традиционными патетическими монологами, вокальные партии — сольные (монодии) и дуэты. Часто монодии комбинируются в пределах одного эпизода с монологами в ямбах, причем первые служат для лирических излияний героя, вторые — для показа процесса его размышления; таким способом драматург стремится полнее и ярче обрисовать как эмоциональную, так и интеллектуальную сторону образа. Зато сильно сокращается роль хора — и в количественном отношении, и по существу. Вместо хора — непосредственного участника действия, носителя философской мысли и выразителя «гласа народного», каким он почти всегда был у Эсхила и часто у Софокла, — хор у Еврипида нередко присоединяется к действию по совершенно случайному признаку: так, в «Ифигении в Авлиде» его составляют женщины из соседней Халкиды, пришедшие подивиться красоте и пышности ахейского лагеря; в «Финикиянках» — девушки из Тира, посланные в Дельфы и случайно задержавшиеся в Фивах. Ни в том, ни в другом случае от хора, разумеется, нельзя ожидать близкой заинтересованности или горячего участия в судьбе незнакомых ему героев, как это имело место у персидских старейшин в «Персах» Эсхила или фиванских граждан в «Царе Эдипе». Поэтому хоровые партии часто выливаются в лирические размышления, возникшие по ходу действия драмы и имеющие только отдаленное отношение к ее содержанию. Среди них, впрочем, встречаются подлинные шедевры хоровой лирики, как, например, прославление Афин в «Медее». Четче, чем у его предшественников, расположение четырех небольших хоровых партий (парод и три стасима) членит трагедию Еврипида на пять эпизодов, намечая таким образом пятиактное построение будущей трагедии нового времени.
Еврипид — большой мастер диалога; традиционная стихомифия (диалог, где каждая реплика равна одному стиху) превращается у него в обмен живыми, краткими, близкими к разговорной речи, но не теряющими драматического напряжения репликами, которые позволяют показать разнообразные оттенки и повороты мысли говорящего, его сомнения и колебания, процесс размышления и созревания решения. Одним из излюбленных приемов Еврипида в организации речевых сцен является агон — состязание в речах, часто приобретающее в пределах пьесы вполне самостоятельное значение. Столкновение двух противников, отстаивающих противоположные взгляды по различным общественным или нравственным вопросам, строится по всем правилам красноречия, отражая сильное влияние современной Еврипиду ораторской практики. В качестве примера достаточно привести происходящий в присутствии Менелая спор Гекубы с Еленой из трагедии «Троянки». Елена, приговоренная решением греков к смерти, поочередно выдвигает в свое оправдание несколько мотивов, которые Гекуба отвергает в той же последовательности в своей речи: Елена перекладывает вину на трех богинь, избравших Париса судьей в их споре о красоте, — Гекуба считает этот рассказ нелепым вымыслом, ибо в каких доказательствах своей красоты нуждается Гера, имеющая супругом самого Зевса, и зачем бы стала Паллада обещать Парису власть над ее собственным городом Афинами? Елена видит причину охватившей ее любви к Парису во вмешательстве Киприды, — Гекуба объясняет ее измену мужу красотой и богатством Париса. Елена уверяет Менелая, что не раз пыталась бежать из Трои в ахейский лагерь, — Гекуба изобличает ее ложь неопровержимыми доказательствами.
Особую роль, по сравнению с его предшественниками, играют у Еврипида прологи и эпилоги. Сравнительно редко пролог возникает непосредственно из драматической ситуации или призван ввести зрителя в мир чувств и переживаний героя, как это бывает у Эсхила и Софокла; гораздо чаще пролог у Еврипида содержит простое и суховатое изложение обстоятельств, предшествующих сюжету данной драмы, с тем чтобы по ходу ее можно было уделить больше внимания человеку, чем событию. Аналогичным образом эпилог чисто внешне присоединяет к уже совершившимся событиям сообщение о дальнейшей судьбе их участников. В трагедиях, относящихся к последним годам творчества Еврипида, неизменно (за исключением «Финикиянок») используется прием deus ex machina: бог, выступающий уже в самом конце драмы, связывает ее с традиционным вариантом мифа, установлением какого-нибудь обычая или религиозного культа.
Таким образом, в выборе художественных средств, как и в трактовке мифологических сюжетов и в изображении человека, Еврипид настолько далеко отошел от принципов классической афинской трагедии, что его творчество обозначало, по существу, конец античной героической драмы и было плохо понято современниками, все еще искавшими в трагедии идеальных героев и цельных людей. Тем более значительным было, однако, влияние Еврипида на последующую литературу античного мира, окончательно расставшегося с иллюзиями полисной солидарности и божественной справедливости. Уже в эллинистическую эпоху достигнутый Еврипидом уровень в изображении внутреннего мира человека сказывается как в эпосе («Аргонавтика» Аполлония Родосского), так и в новоаттической комедии, которая, кроме того, развивает разработанную Еврипидом технику построения интриги. Для ранних римских драматургов (Энния, Акция, Пакувия) трагедия Еврипида является преимущественным источником сюжетов и обработок. Обращался к ней и Сенека: его «Медея» и «Безумный Геракл» основываются почти целиком на одноименных трагедиях Еврипида, в «Троянках» совмещены «Троянки» и «Гекуба», в «Федре» наряду с известным нам «Ипполитом» Еврипида использована более ранняя, не сохранившаяся редакция под названием «Ипполит, закрывающийся плащом» (здесь Федра сама признавалась ему в любви).
Образы Еврипида, воспринятые прямо от него или через посредство Сенеки, оживают в XVII веке в трагедии французского классицизма («Медея» Корнеля, «Андромаха», «Федра», «Ифигения в Авлиде» Расина), а еще столетие спустя — в творчестве Гете («Ифигения в Тавриде») и Шиллера («Мессинская невеста» — с использованием сюжета «Финикиянок»); но в литературе нового времени трактовка мифологических сюжетов и насыщающая их проблематика настолько отличаются от первоисточника, что серьезное сравнение с ним увело бы нас в область специальных вопросов новой европейской литературы. Ограничимся здесь только несомненной истиной: интерес нового времени к Еврипиду, далеко не исчерпанный и поныне, объясняется, безусловно, тем, что в его творчестве античная драматургия достигла наиболее глубокого и разностороннего изображения борющегося и страдающего человека, утверждающего в этой борьбе и страдании свою человеческую сущность.
ТРАГЕДИИ
Алкеста
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦААполлон.
Демон смерти.
Хор ферейских граждан.
Служанка.
Алкеста.
Адмет.
Евмел.
Геракл.
Ферет.
Слуга.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭКСОД
Медея
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАКормилица.
Дядька.
Медея.
Хор коринфских женщин.
Креонт.
Ясон.
Эгей.
Вестник.
Сыновья Медеи и Ясона.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ШЕСТОЙ
СТАСИМ ПЯТЫЙ
ЭКСОД
Гераклиды
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАИолай.
Копрей.
Хор марафонских поселян.
Демофонт.
Макария.
Слуга.
Алкмена.
Вестник.
Еврисфей.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭКСОД
Ипполит
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦААфродита.
Ипполит.
Охотники.
Старик слуга.
Хор трезенских женщин.
Кормилица.
Федра.
Тесей.
Вестник.
Артемида.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭКСОД
Андромаха
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦААндромаха.
Рабыня.
Хор фтийских женщин.
Гермиона.
Менелай.
Мальчик, сын Андромахи.
Пелей.
Кормилица.
Орест.
Вестник.
Фетида.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭКСОД
Гекуба
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАТень Полидора.
Гекуба.
Хор троянских пленниц.
Поликсена.
Одиссей.
Талфибий.
Служанка.
Агамемнон.
Полиместор.
ПРОЛОГ
ПАРОД[190]
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ[205]
ЭКСОД
Геракл
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦААмфитрион.
Мегара.
Хор фиванских старцев.
Лик.
Геракл.
Ирида.
Лисса.
Тесей.
Вестник.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭКСОД
Ифигения в Тавриде
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАИфигения.
Орест.
Пилад.
Хор греческих женщин.
Пастух.
Фоант.
Вестник.
Афина.
ПРОЛОГ
ПАРОД[249]
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ[265]
ЭКСОД
Киклоп
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАСилен.
Хор сатиров.
Одиссей.
Киклоп.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
Из пещеры слышно пение Киклопа.[282]
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭКСОД
Электра
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАМикенский пахарь.
Электра.
Орест.
Пилад (без слов).
Хор микенских девушек.
Старик.
Вестник.
Клитемнестра.
Диоскуры.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ[298]
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ[308]
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭКСОД
Елена
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАЕлена.
Тевкр.
Хор пленных гречанок.
Менелай.
Привратница.
Слуга Менелая.
Феоноя.
Феоклимен.
Вестник.
Диоскуры.
ПРОЛОГ
ПАРОД[336]
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
Эпипарод
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ШЕСТОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ[358]
ЭПИСОДИЙ СЕДЬМОЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭКСОД
Финикиянки
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАИокаста
Дядька.
Антигона.
Хор финикиянок.
Полиник
Этеокл.
Креонт.
Тиресий.
Менекей.
Вестник.
Второй вестник.
Эдип.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
ЭКСОД
Ион
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАГермес.
Ион.
Хор прислужниц Креусы.
Креуса.
Ксуф.
Старик.
Раб Креусы.
Пифия.
Афина.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭКСОД
Орест
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАЭлектра.
Елена.
Хор аргосских женщин.
Орест.
Менелай.
Тиндар.
Вестник.
Пилад.
Гермиона.
Фригиец.
Аполлон.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ШЕСТОЙ
ЭКСОД
Вакханки
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАДионис.
Хор лидийских вакханок.
Тиресий.
Кадм.
Пенфей.
Слуга Пенфея.
Вестник.
Второй вестник.
Агава.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
СТАСИМ ПЯТЫЙ
ЭКСОД
Ифигения в Авлиде
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦААгамемнон.
Старик.
Хор халкидских женщин.
Менелай.
Вестник.
Клитемнестра.
Ифигения.
Ахилл.
ПРОЛОГ[553]
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ[572]
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ЧЕТВЕРТЫЙ
ЭКСОД[577]
Просительницы
Перевод С. Шервинского.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАЭфра.
Хор аргосских женщин.
Тесей.
Адраст.
Глашатай.
Вестник.
Эвадна.
Ифий.
Мальчики.
Афина.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭПИСОДИЙ ПЯТЫЙ
ЭКСОД
Троянки
Перевод С. Шервинского.
ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦАПосейдон.
Афина.
Гекуба.
Хор троянских пленниц.
Талфибий.
Кассандра.
Андромаха.
Менелай.
Елена.
ПРОЛОГ
ПАРОД
ЭПИСОДИЙ ПЕРВЫЙ
СТАСИМ ПЕРВЫЙ
ЭПИСОДИЙ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ТРЕТИЙ
СТАСИМ ВТОРОЙ
ЭПИСОДИЙ ЧЕТВЕРТЫЙ
СТАСИМ ТРЕТИЙ
ЭКСОД
КОММЕНТАРИИ
Согласно античным свидетельствам, Еврипид написал девяносто две драмы, часть которых была утеряна довольно рано. Однако александрийские филологи III в. до н. э. еще располагали не менее чем семьюдесятью пятью его подлинными произведениями, и выпущенное ими издание было широко известно в античном мире в течение последующих четырех-пяти веков. Во II в. н. э. вероятно, во времена римского императора Адриана (117—138 гг.), неизвестный составитель, руководствуясь нуждами школы и собственным вкусом, отобрал из трагедий великих афинских драматургов по семь произведений Эсхила и Софокла и десять — Еврипида («Алкеста», «Медея», «Ипполит», «Андромаха», «Гекуба», «Троянки», «Финикиянки», «Орест», «Вакханки» и «Рес»). К этому изданию восходят четыре средневековые рукописи XII—XIII вв., в то время как две рукописи XIV в. содержат, кроме перечисленных выше, еще девять пьес Еврипида. Так как их названия начинаются со следующих в греческом алфавите друг за другом букв E, H, I, K (эпсилон, эта, йота, каппа), а в античных изданиях трагиков драмы следовали друг за другом как раз в алфавитном порядке названий, то не вызывает сомнений история возникновения подобного свода трагедий Еврипида: какому-то издателю случайно попали в руки два папирусных тома из полного собрания произведений Еврипида, которые он и присоединил к уже имевшему широкое хождение сборнику из десяти пьес. Кем и когда было составлено это более обширное издание, неизвестно; судя по находимым до сих пор папирусным отрывкам, Еврипида читали в греческих городах Египта вплоть до V—VI вв. н. э. Как показывают рукописи, обнаруженные совсем недавно в Хирбет-Мирде (район Мертвого моря), трагедии Еврипида попали на рубеже раннего Средневековья в иудейские поселения Палестины или даже к населявшим их позже арабам. Во всяком случае, до нового времени дошло девятнадцать произведений Еврипида, в том числе сравнительно большая группа трагедий последних лет его жизни (от «Электры» до «Ифигении в Авлиде») и единственная целиком сохранившаяся сатировская драма «Киклоп». Принадлежность Еврипиду дошедших произведений бесспорна, кроме трагедии «Рес», в подлинности которой возникли сомнения уже в древности. Недостатки в драматическом построении и ряд стилистических особенностей приводят большинство современных исследователей к мысли, что «Рес» написан в IV в. — может быть, не без влияния одноименной трагедии Еврипида, впоследствии утраченной.
Первые полные переводы отдельных трагедий Еврипида на русский язык стали появляться около ста лет тому назад. С тех пор многие его трагедии были переведены по нескольку раз, по большинство этих переводов не отвечает современным требованиям. Испытание выдержал только труд выдающегося эллиниста и поэта Иннокентия Анненского, который начиная с 1894 г. стал публиковать переводы отдельных трагедий, а в 1906 г. выпустил первый том задуманного им издания «Театр Еврипида». Преждевременная смерть помешала Инн. Анненскому довести свой замысел до конца, и только в 1916 г. издание Еврипида в переводах Анненского было возобновлено под редакцией Ф. Ф. Зелинского, но также осталось незаконченным. Таким образом, ряд трагедий — «Медея», «Электра», «Финикиянки» и «Орест» — существует лишь в прижизненных изданиях Инн. Анненского. Текст трагедий «Гераклиды», «Андромаха», «Гекуба», «Ифигения в Тавриде» и «Елена», не издававшихся при жизни Анненского, известен только в редактуре Ф. Ф. Зелинского. Наконец, перевод трагедий «Алкеста», «Ипполит», «Геракл», «Ион», «Ифигения в Авлиде» и «Вакханки», а также сатировской драмы «Киклоп», известен в двух вариантах: текст прижизненной публикации Инн. Анненского и текст, отредактированный Ф. Ф. Зелинским. Две трагедии — «Просительницы» и «Троянки» — так и не увидели света, а рукопись Инн. Анненского, по-видимому, утеряна. В настоящее издание эти трагедии включены в новых переводах С. В. Шервинского.
Хотя выполненный Анненским с любовью и талантом перевод всего Еврипида явился его огромной заслугой перед русским читателем и сохраняет высокую эстетическую ценность, нельзя не отдавать себе отчета в его известной уязвимости с точки зрения современной филологической науки и принципов перевода. Прежде всего, состав греческого текста, с которого делался около семидесяти лет тому назад перевод Анненского, не может считаться сейчас достаточно удовлетворительным. Затем, Анненский не ставил перед собой задачи придерживаться ритмической структуры оригинала; если используемый им в речевых сценах пятистопный ямб с мужскими и женскими окончаниями, с которым иногда сочетаются шестистопники, можно признать удачным эквивалентом греческих триметров, то почти полное пренебрежение Анненского к анапестам, придающим в оригинале стилистическое своеобразие некоторым частям трагедий, лишает их в переводе такой ритмической специфики. Очень свободно относился Анненский к переводу хоровых партий, приближаясь в отдельных случаях к вольному пересказу оригинала. Наконец переводчик нередко злоупотреблял модернизмами, вносящими в текст Еврипида ассоциации с чуждым древнегреческой трагедии бытом (солдат, ярлык и т. п.).
В издании 1916—1921 гг. Ф. Ф. Зелинский стремился исправить указанные недостатки перевода Анненского, но иногда увлекался, заменяя своими стихами стихи Анненского, не вызывающие нареканий с точки зрения их верности оригиналу.
Все эти обстоятельства определили отбор текстов для настоящего издания. Трагедии, известные только но прижизненным изданиям Инн. Анненского, печатаются с минимальными смысловыми исправлениями. Трагедии, известные по трехтомнику под редакцией Ф. Ф. Зелинского, печатаются по этому изданию. Наконец, в трагедиях, перевод которых известен в двух вариантах, восстановлен текст Инн. Анненского и учтены лишь самые необходимые поправки Ф. Ф. Зелинского; исключение сделано для трагедии «Вакханки» — первого и наименее удачного опыта Инн. Анненского в работе над Еврипидом. Кроме того, во всех трагедиях сведены до минимума ремарки, которыми и Анненский и Зелинский обильно снабжали свои переводы; в греческом тексте этих ремарок нет, и в переводах они носят характер достаточно произвольного режиссерского сценария.
Хотя число стихов в русском переводе обычно превышает число стихов оригинала, их нумерация дается здесь по греческому тексту. Соответственно и в комментариях при отсылке указывается порядковый номер стиха в греческом оригинале; найти нужный стих в пределах десяти строк, отмеченных цифрами на полях, не составит труда. Иногда современные издатели меняют (в ограниченных пределах) порядок стихов, засвидетельствованный в рукописях, считая его результатом небрежности или оплошности переписчиков. В тех случаях, когда Анненский следовал этим рекомендациям, на полях обозначается традиционная нумерация стихов.
«АЛКЕСТА»
«Алкеста» была поставлена на Великие Дионисии в 438 г. до н. э. в составе тетралогии, в которую входили несохранившиеся трагедии «Критянки», «Алкмеон в Псофиде» и «Телеф». Поскольку «Алкеста» занимала здесь четвертое место, обычно отводимое для драмы сатиров, некоторые исследователи стремятся найти в этой драме юмористические или даже бурлескные ситуации, но такие попытки едва ли основательны: бытовой элемент, несомненно присутствующий в образе Ферета, обрисованного не без доли иронии, в принципе не отличает его существенно хотя бы от кормилицы в «Ипполите», а в этой трагедии никто не станет искать черты драмы сатиров. Близость «Алкесты» к названному жанру пытались усмотреть также в образе Геракла — одного из любимых персонажей драмы сатиров, комедии и народного фарса; между тем в «Алкесте» Геракл играет самую положительную роль, и его борьба с демоном смерти за ушедшую из жизни Алкесту как раз приводит трагедию к счастливой развязке, позволившей Еврипиду заключить ею тетралогию. Именно благополучный конец, отнюдь не частый в трагедиях Еврипида 30—20-х годов, скорее всего объясняет постановку «Алкесты» вместо сатировской драмы, к которой наш поэт вообще не испытывал особого влечения (см. стр. 636).
Тетралогия, которую заключала «Алкеста», заняла второе место; первая награда была присуждена Софоклу. Хотя гомеровский эпос знает имена Адмета, Алкесты и их сына Евмела, участника Троянской войны («Илиада», II, 713—715, 763; XXIII, 288—289 и сл.), в поэмах нет никаких намеков на миф о добровольной смерти и воскресении Алкесты; он был обработан впервые, по-видимому, только в каталогообразной поэме «Эои», приписывавшейся Гесиоду. От нее дошли лишь незначительные отрывки, и содержание мифа известно по позднеантичным пересказам. Из предшественников Еврипида сюжет Алкесты» получил обработку в несохранившейся одноименной драме аттического трагика Фриниха (первая четверть V в.), из которой Еврипид заимствовал образ бога смерти Танатоса (у Анненского он назван демоном смерти) и его борьбу с Гераклом за умершую Алкесту.
«МЕДЕЯ»
«Медея» была поставлена на Великие Дионисии в 431 г. до н. э.» открывая тетралогию, в которую входили трагедии «Филоктет», «Диктис» и сатировская драма «Жнецы», утерянная уже в александрийскую эпоху. Первую награду завоевал Эвфорион, сын Эсхила, вторую — Софокл; Еврипид удостоился третьего места, что при трех соревнующихся было равносильно провалу.
История Медеи является составной частью мифа о походе аргонавтов, известного из наиболее древних литературных памятников — «Илиады» (VII, 468; XXI, 41; XXIII, 747), «Одиссеи» (XI, 256 сл.; XII, 69—72) и Гесиодовой «Теогонии» (956 сл.). Первой дошедшей до нас подробной литературной обработкой этого мифа является обширное повествование в IV Пифийской оде Пиндара (ст. 67—255). В самой трагедии содержатся многочисленные намеки на важнейшие моменты сказания, которые здесь целесообразно вкратце изложить. Когда Ясону, посланному в Колхиду его дядей Пелием, царем Иолка в Фессалии, пришлось вступить в бой с огнедышащими быками и драконом, сторожившим золотое руно, полюбившая его Медея помогла ему укротить быков и дракона, а сама решила последовать за ним в Грецию (ст. 478—485, 502 сл.). Чтобы задержать своих родных, преследовавших аргонавтов, Медея при отплытии из Колхиды убила захваченного ею брата (ст. 167, 1334) и разбросала куски его тела по берегу; пока потрясенные родственники собирали растерзанные члены юноши, аргонавты успели отплыть. Прибыв в Иолк уже в качестве супруги Ясона, Медея уговорила дочерей Пелия совершить волшебный обряд, который должен был вернуть ему молодость, но коварно обманула их, и старый царь умер мучительной смертью (ст. 9 сл., 486 сл., 504 сл.), после чего Ясону с женой и сыновьями пришлось искать приюта в Коринфе (ст. 10—13), где Ясон и задумал жениться на дочери местного царя Креонта (ст. 551—554). Оскорбленная Медея, решив отомстить сопернице, послала ей через своих детей отравленный наряд и, когда стало известно о гибели царевны, бежала из Коринфа, оставив сыновей под защитой храма Геры. Однако коринфяне не посчитались с неприкосновенностью храма и в гневе убили детей, за что впоследствии должны были ежегодно приносить искупительную жертву. Реминисценции этого варианта мифа в ст. 1304, 1379—1383 не получают удовлетворительного объяснения, поскольку Еврипид видоизменил традиционное сказание, сделав виновницей гибели детей самое Медею.
«ГЕРАКЛИДЫ»
Хотя о времени постановки трагедии не сохранилось документальных данных, оно определяется достаточно точно из сопоставления ее текста с фактами Пелопоннесской войны. В своем пророчестве Еврисфей обещает жителям аттического Четырехградья (см. ниже), что он и после смерти будет защищать их от вражеского нашествия (ст. 1030—1037); эти слова имели смысл только весной 430 г., ибо во время первого вторжения летом 431 г. спартанцы действительно воздержались от разорения Четырехградья в память о своих предках Гераклидах, а уже летом 430 г. опустошили всю Аттику без разбора (Фукидид, II, 55—57). Затем, в финале трагедии очевидно противопоставление афинян, гуманных в своем отношении к пленникам, — жестоким спартанцам, — и это противопоставление прозвучало бы лицемерно, после того как осенью 430 г. афиняне убили захваченных ими у фракийского царя Ситалка спартанских послов. Следовательно, единственной возможной датой для постановки «Гераклидов» остается весна 430 г.
В основу сюжета трагедии положено сказание о бедственных скитаниях детей Геракла после его смерти, известное в Древней Греции в нескольких вариантах. По наиболее древнему из них, толпу Гераклидов, преследуемых извечным врагом их отца Еврисфеем, возглавлял старинный соратник Геракла, фиванский герой Иолай, который в день боя обрел от богов свою юношескую силу (ср. ст. 796, 851—858) и недалеко от Фив сразил Еврисфея в решающей схватке. По другому варианту, Гераклиды безуспешно искали спасения от Еврисфея в различных греческих государствах, в том числе у трахинского царя Кеика (ст. 193), пока не пришли в так называемое аттическое Четырехградье — местность, расположенную на северо-восток от Афин и объединяющую поселения Марафон, Эною, Трикориф и Пробалинф. Здесь Гераклиды нашли защиту у афинян, которые еще в V в. гордились тем, что они единственные из всех греков приютили детей Геракла и дали отпор Еврисфею. Соответственно, и место сражения переносилось в Аттику, а бежавший Еврисфей находил свою смерть от руки Иолая уже у Скироновых скал, на границе Мегариды и Коринфа, где Иолай настигал его (ст. 859—863). Еврипид выбрал именно этот, аттическо-марафонский вариант, изменив только его конец (см. ст. 961 и слл. и вступительную статью, стр. 29). Хотя аттическая версия мифа являлась достаточно старинной, неизвестно, имел ли Еврипид предшественников в ее обработке для афинского театра: сюжет недошедшей трагедии «Гераклиды» Эсхила составляла, по мнению ряда исследователей, смерть Геракла, т. е. тема, обработанная в «Трахинянках» Софокла.
В течение последних десятилетий «Гераклидам» Еврипида давалась самая противоречивая оценка; в частности, усиленно дебатировался вопрос, дошло ли до нас его подлинное произведение или позднейшая переделка. Одним из основных аргументов ученых, считающих сохранившийся текст искаженным, служит отсутствие рассказа о жертвоприношении Макарии, который должен был бы напоминать монолог Талфибия в «Гекубе» (ст. 518—582). Единственный намек на это событие в ст. 821 сл. (в переводе Анненского — Зелинского этот намек сознательно опущен) считают недостаточным для завершения сюжетной линии, имеющей столь существенное значение в ходе действия всей трагедии. К тому же у поздних античных авторов встречается несколько цитат из «Гераклидов», не находящих соответствия в нашем тексте трагедии, — создается впечатление, что они заимствованы из оригинала, в то время как до нас дошла более поздняя переработка для нужд эллинистической сцены. Наконец, необычная для Еврипида краткость трагедии (1055 стихов в «Гераклидах» против 1419 в написанной за год до этого «Медее» и1466 — в «Ипполите») тоже как будто бы наводит на мысль о сокращенном варианте. В последнее время, однако, против приведенных выше аргументов выдвигаются контрдоводы, и хотя вопрос нельзя считать окончательно решенным, следует, во всяком случае, воздержаться от гипотетического восстановления утерянных, возможно, частей прежнего текста.
«ИППОЛИТ»
Трагедия поставлена в 428 г. до н. э. и принесла поэту первую премию. Античные источники часто пользуются для обозначения этой трагедии названием «Ипполит, несущий венок» (ср. ст. 73 сл.), чтобы отличить ее от более ранней, не сохранившейся трагедии Еврипида «Ипполит, закрывающийся плащом». Там действие происходило в Афинах в то время, когда Тесей отправился в подземное царство, и Федра сама признавалась Ипполиту, ища сближения с ним. Такое откровенное изображение женской страсти, очевидно, шокировало афинских зрителей, и трагедия провалилась, но именно этот характер разработки сюжета привлек внимание римских поэтов — Сенеки (трагедия «Федра») и Овидия («Послания героинь», 4). Среди аттических драматургов трагедию о Федре написал Софокл; из нее сохранились, однако, незначительные отрывки, и ни время ее создания, ни тематическое соотношение с трагедиями Еврипида неизвестно.
Разработка мифа о Федре и Ипполите до V в. не засвидетельствована, и поздняя античность знает его лишь в той форме, какую придала ему аттическая трагедия. Несомненно, однако, что афинские драматурги в своей трактовке мифа могли опереться на некоторые родственные сказания и данные культа. Федра, согласно мифу, была дочерью критского царя Миноса и Пасифаи, известной своим преступным союзом с быком, от которого она родила чудовище Минотавра — получеловека-полубыка (см. ст. 337 сл.). В основе своей этот миф уводит в отдаленнейшие времена зооморфизма, когда боги представлялись в облике животных, покровительствующих данному племени, и с точки зрения историка религии соединение Пасифаи с быком является ничуть не более «безнравственным», чем похищение Европы Зевсом в образе быка или его явление Леде под видом лебедя. В классическую эпоху, когда перестали понимать первоначальный смысл мифа, за Пасифаей и ее дочерьми укрепилась репутация порочных женщин, склонных к нарушению естественных связей (ср. ст. 337—343). Что касается Ипполита, то по своему происхождению он являлся местным божеством или обожествленным героем, о судьбе которого сообщалось в ритуальных девичьих хорах в Трезене; перед замужеством трезенские девушки приносили ему в жертву пряди волос (ст. 1423—1429). Таким образом, связь Ипполита с культами Артемиды, покровительницы девственниц, и Афродиты, под чью власть переходят девушки, вступая в брак, является достаточно древней, переосмысление же этого образа скорее всего принадлежит целиком Еврипиду.
«АНДРОМАХА»
Документальных данных о времени постановки этой трагедии не сохранилось, но сопоставление отдельных высказываний ее участников с фактами Пелопоннесской войны и наблюдения над художественной формой заставляют датировать «Андромаху» серединой 20-х годов (примерно от 425 до 423 г.). Что касается использованного в ней мифа, то уже «Одиссея» (IV, 3—9) сообщала о выдаче Гермионы замуж за Неоптолема, а послегомеровский эпос знал Андромаху как его пленницу и наложницу. По другой же версии, Гермиона еще до начала Троянской войны была обручена с Орестом (см. ст. 966—970) или даже выдана за него замуж во время пребывания Менелая под Троей. Когда последний, чтобы заручиться поддержкой Неоптолема в войне, отдал ему в жены Гермиону, Оресту пришлось отказаться от своих прав; вернуть себе Гермиону он сумел только после гибели Неоптолема в Дельфах (см. вступительную статью, стр. 30). Эта сюжетная линия, судя по позднейшим свидетельствам, нашла отражение в несохранившейся трагедии Софокла «Гермиона». Однако участие Ореста в заговоре против Неоптолема в Дельфах, равно как конфликт между Гермионой и Андромахой, а также вмешательство Менелая и Пелея являются, по всем признакам, нововведением Еврипида.
«ГЕКУБА»
Хотя документальных данных о постановке трагедии не сохранилось, большинство исследователей относит ее к 424 г. до н. э.; в ст. 455—465 видят намек на «очищение» Делоса, произведенное афинянами зимой 425 г. (см. Фукидид, III, 104), а ст. 160 и 171—173 пародируются в «Облаках» Аристофана (ст. 718 и 1165 сл.), поставленных в первой редакции в 423 г. Следовательно, для «Гекубы» остается место только в промежутке между двумя этими датами.
О доеврипидовской мифологической традиции см. вступительную статью, стр. 12 сл. Объединив в одной трагедии сказания о жертвоприношении Поликсены (при этом еврипидовским нововведением является готовность девушки добровольно расстаться с жизнью) и гибели Полидора, убитого во Фракии, Еврипид должен был перенести действие «Гекубы» на побережье Херсонеса Фракийского, т. е. на европейский берег Геллеспонта, куда грекам, вообще говоря, совершенно не надо было перебираться, чтобы возвратиться на родину. Кстати, и могила Ахилла должна была находиться на троянском берегу.
«ГЕРАКЛ»
Дата постановки неизвестна. По стилистическим признакам, существенно отличающим «Геракла» как от трагедий 30-х годов («Алкеста», «Медея»), так и от поздних произведений Еврипида, большинство исследователей относит эту трагедию примерно к концу 20-х годов.
Геракл был не частым гостем на трагической сцене, хотя различные эпизоды его легендарной биографии были достаточно подробно разработаны в послегомеровском эпосе и хоровой лирике. Этим жанрам, о которых сохранились только косвенные свидетельства, было известно, в частности, и убийство Гераклом его детей от Мегары, совершенное им в ранней молодости в приступе безумия. Отнесение же этого события к последним годам жизни героя, равно как весь эпизод с участием Лика и вмешательство Тесея, принадлежит к собственным нововведениям Еврипида.
«ИФИГЕНИЯ В ТАВРИДЕ»
Наиболее вероятной датой постановки этой трагедии следует признать 414 г.: относящаяся к 412 г. «Елена» во многом повторяет ситуации «Ифигении», большой успех которой, видимо, побудил Еврипида обратиться к вторичной разработке удачно найденных им сюжетных мотивов.
Миф об Ифигении, привлекший внимание драматурга также в более поздней «Ифигении в Авлиде», окончательно сложился в Греции на протяжении VII—VI вв. до н. э. Наиболее ранний вариант его был зафиксирован в «Киприях» — эпической поэме начала VII в. до н. э., посвященной предыстории Троянской войны. Здесь рассказывалось, в частности, о том, как во время сбора греческого флота в беотийской гавани Авлиде Агамемнон удачным выстрелом свалил на охоте лань и стал похваляться, что такого меткого удара не могла бы нанести сама Артемида. Разгневанная богиня наслала на флот северные ветры, не только мешавшие походу под Трою, но и крушившие корабли в самой авлидской гавани. Когда через жрецов стали выяснять причину непогоды и средства ее усмирения, оказалось, что Артемида требует себе в жертву юную дочь Агамемнона, Ифигению. Девушку вызвали из Аргоса под предлогом бракосочетания с Ахиллом и закололи на алтаре Артемиды. Однако богиня, удовлетворив свое честолюбие горем отца, спасла Ифигению от жертвенного ножа; на алтаре оказалась зарезанная лань, а Ифигения была перенесена Артемидой в далекую Тавриду (нынешний Крым) и стала там жрицей в ее храме (см. ст. 6—30, 210—220, 358—377, 783—786). В этой форме миф распространился не только в Элладе, но и далеко за ее пределами: Геродот (IV, 103), сообщая о существующем у скифов в Тавриде культе богини Девы (местная параллель к греческой Артемиде), добавляет, что они называют эту богиню Ифигенией, дочерью Агамемнона.
Наряду с мифом, в Аттике существовал также культ Ифигении — жрицы Артемиды; в поселении Бравроне показывали могилу Ифигении, в соседних с ним Галах Арафенидских — деревянный кумир Артемиды, доставленный якобы из Тавриды (см. ст. 1448—1469). Данные культа и мифа впервые объединил, по-видимому, Софокл в своей не дошедшей до нас трагедии «Хрис»: когда Орест, мстя за Агамемнона, убил свою мать Клитемнестру, Аполлон приказал ему, в искупление пролитой крови, пробраться в Тавриду, где по приказу местного царя Фоанта в жертву Артемиде приносили всех попавших в эти края греков (ст. 31—39), похитить там деревянную статую Артемиды и водворить ее в Элладе (ст. 82—92, 972—982). Путешествие, грозившее обернуться для Ореста гибелью, завершилось благополучно только благодаря тому, что в Тавриде Орест встретил Ифигению, которую считал давно погибшей, и с ее помощью выполнил поручение Аполлона. Вместе с ним в Грецию вернулась Ифигения, продолжая служить Артемиде на новом месте; здесь она и была похоронена.
Таким образом, в мифе об Ифигении отразились напластования различных периодов общественного сознания: Артемида — первоначально зооморфная богиня, почитаемая в виде медведицы или лани, со временем становится покровительницей этих животных и мстит человеку за их убийство. Людоедские жертвоприношения, обычные в эпоху первобытной дикости, со временем начинают восприниматься как отвратительная жестокость; поэтому Ифигения не погибает у жертвенного алтаря, а обычай приносить в жертву Артемиде людей приписывается «варварам» (ср. ст. 380—390), из чьих рук Орест и должен спасти изображение богини, оскверняемой пролитием человеческой крови. Однако Еврипид и другие греческие поэты, обрабатывавшие в той или иной мере этот миф (а среди них должны быть названы, кроме автора «Киприй», также Гесиод, Стесихор, Пиндар, Эсхил и Софокл), едва ли задумывались над его первоначальным смыслом и историей его развития; Еврипид к тому же менее всех остальных драматургов склонен был связывать себя традиционной версией. Отсюда в «Ифигении в Тавриде» появляются такие эпизоды, представляющие несомненное нововведение Еврипида, как сон Ифигении (ст. 42—58) и ее решение отправить в Аргос письмо, фигура пастуха (236 слл.) и его рассказ, в том числе о безумном кошмаре, преследующем Ореста (ст. 281—300), взаимное узнавание брата и сестры, хитрость Ифигении и обман Фоанта; только заключительный монолог Афины вводит эту «трагедию интриги» в русло старинного культа.
«КИКЛОП»
В датировке этого произведения Еврипида исследователи расходятся, относя его то к концу 40-х годов V в., то к последнему периоду жизни поэта. Наблюдения над языком и метрикой, свободное употребление трех актеров, а также возможные намеки на события, связанные с Сицилийской экспедицией, делают, по-видимому, наиболее правдоподобной постановку «Киклопа» около 414 г.
Сюжет драмы восходит непосредственно к рассказу из IX книги гомеровской «Одиссеи», — разумеется, с теми отклонениями, которые диктовались условиями сцены. Прежде всего, поскольку действие происходит не внутри пещеры, а перед ней» ослепление Полифема продиктовано не столько стремлением Одиссея спастись от страшного людоеда (ср. ст. 480), сколько местью за растерзанных им товарищей (ст. 694). Столь же естественно для древнегреческой драмы, что ее действие происходит в течение одного дня, в то время как в эпосе оно начинается вечером первого дня, захватывает следующие за ним две ночи и заканчивается на третий день. Наконец, самый жанр драмы сатиров требовал непременного участия этих озорных и трусливых спутников Диониса, которых Еврипид ввел при помощи распространенного в древнегреческой драме приема: их хозяин Дионис был похищен пиратами, сатиры отправились на его поиски и в результате кораблекрушения оказались в Сицилии, где они и попали в руки Полифема (см. ст. 11—35). Что касается Сицилии как места действия «Киклопа», то и здесь Еврипид избирает не гомеровскую версию (в «Одиссее» киклопы обитают на неизвестном полусказочном острове), а более позднюю, ассоциировавшую деятельность киклопов как подручных бога-кузнеца Гефеста с огнедышащей горой Этной на Сицилии (см. ст. 599 сл.). Возможно, что в драматическую поэзию этот вариант мифа ввел впервые сицилийский комедиограф Эпихарм (первая половина V в.), написавший комедию «Киклоп»; одноименную сатировскую драму поставил также афинский драматург Аристий (середина V в.). От обоих произведений ничего не сохранилось, и можно только констатировать, что в обработке этого гомеровского повествования для сцены Еврипид имел предшественников.
Хотя «Киклоп» является до сих пор единственным целиком сохранившимся образцом драмы сатиров, опубликованные в 1911 г. довольно крупные папирусные отрывки сатировской драмы Софокла «Следопыты», а в 1930—1940-х годах — фрагменты двух произведений того же жанра Эсхила, позволяют составить теперь более отчетливое представление как о специфике жанра в целом, так и об ее отражении в творчестве Еврипида. По сообщению Аристотеля («Поэтика», гл. 4), именно из сатировской драмы, возникшей в рамках земледельческого культа бога Диониса, выросла древнегреческая трагедия, очень скоро освободившаяся от первоначальной шутливости, свойственной представлению с участием сатиров. Однако происхождение трагедии из культа Диониса не было забыто: на Великие Дионисии, ежегодно справлявшиеся в честь бога, каждый из соревнующихся драматургов был обязан поставить, кроме трех трагедий, заключительную драму сатиров. Если трагедии были связаны единством сюжета, то и сатировская драма разрабатывала какой-нибудь побочный эпизод из того же круга сказаний (так было обычно у Эсхила); в других случаях содержание сатировской драмы могло заимствоваться из любого мифа, дававшего возможность для несколько юмористической обработки. Ее героями, наряду с обязательным хором сатиров во главе с добродушным пьяницей — «папашей» Силеном, часто являлись известные хитрецы, вроде Одиссея или Сисифа, или богатыри, заброшенные судьбой в далекие страны, где им приходилось вступать в борьбу с каким-нибудь чудовищем, в плену у которого находятся сатиры. Серьезная нравственная проблематика, представлявшая отличительную особенность трагедий, была противопоказана сатировской драме; назначение ее состояло не в последнюю очередь в том, чтобы из мира трагических конфликтов и потрясений вернуть зрителя в атмосферу веселого весеннего празднества Диониса.
«Киклоп» Еврипида по своему сюжету и расстановке действующих лиц (чудовищный людоед Полифем и хитрец Одиссей; храбрые на словах, но трусливые в опасности сатиры) целиком находится в русле основных закономерностей жанра. Однако рассуждения Полифема о «праве сильного», отражающие распространенные в Афинах в конце V в. взгляды «младших софистов», и его дискуссия с Одиссеем об отношении к Троянской войне вносят в сатировскую драму серьезные тона, отчасти лишающие ее необходимой легкости и непринужденности. Эти обязательные качества драмы сатиров, по-видимому, вообще мало привлекали к себе интерес Еврипида: за свою долгую творческую жизнь он написал не более семи-восьми произведений этого жанра, предпочитая, вероятно, ставить в качестве четвертой части тетралогии трагедию с благополучным концом, типа «Алкесты».
«ЭЛЕКТРА»
Трагедия поставлена, скорее всего, в 413 г. до н. э.: в ст. 1280—1283 Еврипид набрасывает план своей трагедии «Елена», поставленной в следующем, 412 г., а появляющиеся в финале Диоскуры сообщают о своем намерении отправиться в район Сицилии, чтобы оберегать там от морских бурь корабли (ст. 1347 сл.). Эти слова, не имеющие никакого отношения к действию трагедии, могли быть понятны в Афинах лишь весной 413 г., после того как в Сицилию только что отбыл большой вспомогательный флот во главе с полководцем Демосфеном; в Сицилию корабли прибыли в июле (Фукидид, VII, 20, 42), и естественно, что за время их плавания афиняне не раз имели основание тревожиться о судьбе своих близких.
Миф о печальном возврате Агамемнона из-под Трои и о мести, свершенной его сыном Орестом над убийцами отца, восходит, вероятно, еще к микенской эпохе и издавна являлся предметом эпических сказаний. Во всяком случае, воспоминания об участниках этих событий, содержащиеся в «Одиссее» (I, 29—43, 294—296; III, 195—198, 248—275, 303—310; IV, 512—537; XI, 405—439; XXIV, 199—202), показывают, что история убийства Агамемнона была хорошо известна и автору поэмы, и его слушателям. Первую литературную обработку она получила, очевидно, в послегомеровском эпосе — поэмах «Киприи» и «Возвращения». В первой из них уже был подробно разработан мотив жертвоприношения Ифигении (см. вступительную заметку к «Ифигении в Тавриде»), который делал более обоснованным участие Клитемнестры в убийстве Агамемнона; теперь оно могло быть объяснено местью за погубленную дочь. Дальнейшее развитие мифа произошло в хоровой лирике VI в., главным образом в двухчастной «Орестее» Стесихора, во многом использованной Эсхилом в трилогии под тем же названием. Из нескольких трагедий Софокла, принадлежавших к этому кругу мифов, сохранилась только «Электра», дата которой неизвестна, и исследователи до сих пор не могут прийти к единому мнению, какая из двух «Электр» — Софокла или Еврипида — написана раньше. В любом случае несомненно, что в изложении событий, как предшествующих действию «Электры», так и предстоящих после его окончания, Еврипид достаточно близко следует сложившейся традиции, особенно — Эсхилу.
При возвращении в дом Агамемнону было устроено, как полагалось путнику, омовение в бане; здесь он и был убит Клитемнестрой (ст. 157 сл., 1148—1150), отмстившей ему за жертвоприношение Ифигении и связь с Кассандрой (ст. 29, 1032—1034). Роль Эгисфа при этом не вполне ясна — то говорится, что Агамемнон, коварно обманутый Клитемнестрой, погиб от руки Эгисфа (ст. 122—124), то убийцей названа одна Клитемнестра (ст. 1155—1160), а Эгисф — ее вдохновителем (ст. 159—166), то в непосредственном убийстве царя обвиняются оба (ст. 85—87). Так или иначе, они должны стать жертвами мести Ореста, чья дальнейшая судьба излагается здесь (ст. 1250—1272) в том же духе, как в «Ифигении в Тавриде» (см. ст. 940—969 и прим. к ним). Что же касается фиктивного брака Электры с микенским пахарем, а особенно — отношения Ореста к убийству матери, то здесь, напротив, Еврипид занимает совершенно новую позицию, принципиально отличную по сравнению с Эсхилом и Софоклом (см. вступительную статью, стр. 30—31).
«ЕЛЕНА»
Трагедия поставлена в 412 г. до н. э. вместе с несохранившейся «Андромедой»; год спустя они обе стали предметом пародирования в комедии Аристофана «Женщины на празднике Фесмофорий».
Для «Елены» Еврипид обработал вариант мифа, восходящий, возможно, уже к Гесиоду и, во всяком случае, разработанный Стесихором. Согласно преданию, этот поэт написал сначала хоровую поэму «Елена», в которой изложил обычную версию мифа о похищении спартанской царицы, и за это его постигла слепота, насланная божественными братьями Елены — Диоскурами. Узнав о причине их гнева, Стесихор сочинил так называемую палинодию («обратную песнь»), в которой дело излагалось таким образом, что Парис похитил из дома Менелая и привез в Трою только призрак Елены; из-за него и разгорелась десятилетняя война, в то время как истинная, ни в чем не повинная Елена была, по приказу Зевса (или Геры), перенесена в Египет и вручена мудрому старцу Протею, царившему на острове Фаросе (см. ст. 31—36, 42—48, 241—251, 582—588, 666—683). Ему было приказано беречь Елену до тех пор, пока Менелай после взятия Трои не будет волей судьбы также приведен на Фарос, где он и встретит свою супругу. Еврипид осложнил стесихоровскую версию только в том отношении, что приурочил действие трагедии к моменту, когда Протей уже умер и его сын, новый царь Феоклимен, посягает на ложе Елены (ст. 60—67, 783—799). Это нововведение дало Еврипиду возможность построить пьесу как трагедию интриги, что он удачно сделал прежде в «Ифигении в Тавриде».
Если оставить в стороне рассказ о божественном вмешательстве, приведшем к ослеплению, а затем к прозрению Стесихора, то легко будет понять, что поэт избрал новый вариант мифа под давлением спартанцев. Столь же естественно предположить, что и Еврипид, рисующий Елену в самом неприглядном свете во всех произведениях, как предшествующих «Елене» (в «Андромахе», «Троянках», «Ифигении в Тавриде», «Электре»), так и в хронологически следующих за ней (особенно в «Оресте»), ставил перед собой в этой трагедии какие-то особые задачи, заставившие его принять пролаконский вариант мифа. Ответ на вопрос дает отчасти сам Еврипид в ст. 1151—1164, проникнутых стремлением к миру между воюющими странами, и пацифистская установка поэта в этой трагедии не вызывает у исследователей сомнения. Труднее объяснить, как могли афинские власти, предварительно рассматривавшие представленные для состязания произведения, допустить к постановке трагедию с проспартанской тенденцией, после того как спартанцы, захватив в 413 г. селение Декелею, в двадцати километрах от Афин, снова начали опустошать землю Аттики. Это соображение заставляет некоторых исследователей (правда, очень немногочисленных) не доверять прямому смыслу использованного Еврипидом мифа и искать в поведении Елены и в этой трагедии свойственные ей в других произведениях драматурга распущенность нрава, тайную симпатию к Парису, хитрость и изворотливость в обращении с Менелаем. Однако подтвердить такую характеристику Елены развитием сюжета и текстом разбираемой трагедии представляется весьма затруднительным, и временную перемену в отношении Еврипида к образу спартанской царицы надо признать фактом, все еще нуждающимся в объяснении.
«ФИНИКИЯНКИ»
Трагедия поставлена в период между 411 и 409 гг. до н. э.; вместе с несохранившимися «Эномаем» и «Хрисиппом» она заняла второе место.
Лежащий в основе трагедии миф о вражде сыновей Эдипа был до Еврипида обработан в фиванской трилогии Эсхила (467 г.), от которой дошла только ее заключительная часть «Семеро против Фив», а также отчасти — в «Антигоне» Софокла (ок. 442 г.). Об отличии Еврипида от своих предшественников в трактовке образа Этеокла см. вступительную статью, стр. 14. Здесь необходимо только вкратце остановиться на генеалогии фиванских царей, поскольку эта тема часто затрагивается в трагедии (ст. 5—13, 638—682, 818—832), и на взаимоотношении Эдипа с сыновьями после того, как стали ясны совершенные им по неведению преступления.
Фиванцы возводили родословную своих героев к аргосской царевне Ио, которая от союза с Зевсом родила Эпафа; его дочь Ливия родила от брака с Посейдоном двух близнецов — Бела и Агенора; первому достался царский трон в Египте, второму — в Финикии (в Тире или Сидоне). Когда дочь Агенора, красавица Европа, была похищена Зевсом, он разослал на розыски сестры своих сыновей, и среди них — Кадма. Добравшись до Эллады и не найдя Европы, Кадм, вопросив Дельфийский оракул о своем будущем, получил указание следовать за коровой, которая ему повстречается на пути, и там, где она, устав, ляжет отдыхать, основать город. Корова привела Кадма на то место, где затем были основаны Фивы. Здесь Кадму пришлось вступить в битву с драконом Ареса, охранявшим местный источник: зубами убитого дракона Кадм, по совету Афины, засеял близлежащий участок земли, из которой тотчас выросли вооруженные воины, начавшие избивать друг друга в ожесточенной схватке. От пяти уцелевших «спартов» (т. е. «посеянных») вела впоследствии свою родословную фиванская знать. Что касается Кадма, то Арес со временем простил ему убийство дракона и выдал за него свою дочь Гармонию, рожденную ему Афродитой; пышную свадьбу Кадма и Гармонии почтили своим присутствием сами боги. Внуком Кадма был Лабдак, правнуком — Лаий, от брака которого с Иокастой родился Эдип. В свою очередь, Иокаста и ее брат Креонт, дети Менекея, возводили свое происхождение к дочери Кадма Агаве, выданной замуж за одного из «спартов», Эхиона. Таким образом, все участники драмы, разыгравшейся в Фивах после гибели Лаия, связаны с их общим предком, финикийцем Кадмом, что дает основание хору трагедии, введенному Еврипидом по достаточно случайному поводу, в какой-то мере обосновать свою заинтересованность в происходящем (см. ст. 243—249, 291 сл.).
История рождения Эдипа и его дальнейшая судьба излагается в «Финикиянках» (ст. 13—62, 379—381, 801—817, 1043—1050, 1589 — 1611), в общем, в согласии с традиционной версией, обработанной Софоклом («Царь Эдип»); отступление представляют только ст. 47—49, 1204—1206, из которых следует, что рука Иокасты была уже заранее обещана Креонтом тому, кто избавит город от Сфинкса, в то время как у Софокла Эдип стал мужем Иокасты только в силу стечения обстоятельств.
О взаимоотношениях Эдипа с его сыновьями повествовала послегомеровская эпическая поэма «Фиваида», из которой сохранилось несколько небольших отрывков. Суть дела сводилась к тому, что, хотя ослепивший себя Эдип продолжал жить в своем дворце в Фивах, Этеокл и Полиник запретили ему появляться на людях, надеясь таким образом погасить мрачную молву о своем происхождении (ср. ст. 63—65). Постепенно они стали относиться к отцу со все меньшим почтением: один раз они послали ему неподобающую часть мяса от жертвенного животного, в другой раз подали кубок убитого им самим Лаия. Эдип увидел в этом оскорбительное напоминание о его прошлом и в гневе проклял сыновей, завещав им делить мечом отцовское наследство. В такой, наиболее естественной, последовательности эти события излагаются в «Финикиянках» в ст. 872—877. Наряду с этим, однако, уже в «Семерых» Эсхила можно наблюдать известное смещение хронологической перспективы, находящее отражение и у Еврипида, в ст. 66—68, 253—255, 474—479, из которых возникает представление, будто Эдип проклял сыновей без всякого повода с их стороны. Логическая связь между событиями, конечно, этим нарушается, но зато сгущается трагическая атмосфера, окутывающая образы Иокасты и обоих братьев.
Уже древние критики ставили в вину Еврипиду «переполнение» «Финикиянок» побочными эпизодами, не имеющими прямого отношения к основному конфликту; к числу таких сцен, несомненно, относится обозрение вражеского войска с крыши Фиванского дворца (ст. 88—192), мотив жертвоприношения Менекея (ст. 889—1018), спор Антигоны с Креонтом о погребении Полиника (ст. 1643—1671), и в новое время не раз делались попытки заподозрить в подлинности тот или иной эпизод «Финикиянок». Подобные стремления нельзя признать основательными. Прежде всего, по самому замыслу «Финикиянки», наряду с «Троянками», принадлежат к типу трагедий, которые уже Аристотель называл «эпизодическими», вполне допуская существование такой жанровой разновидности. А затем, некоторые сцены, на первый взгляд кажущиеся лишними, играют существенную роль в замысле целого; так, индивидуализм и антиобщественное поведение обоих братьев выявляются еще отчетливее при сравнении с патриотическим самопожертвованием Менекея.
«ИОН»
Время написания трагедии документально не засвидетельствовано. Однако искусное построение интриги, включающей «узнавание» матери и сына, пристальный интерес к психологической характеристике персонажей и некоторые стилистические признаки заставляют датировать «Иона» периодом от 412 до 408 г. до н. э. Сказание о происхождении Иона — родоначальника афинян — принадлежало к числу местных аттических преданий и до Еврипида было отчасти обработано только в не дошедшей до нас трагедии Софокла «Креуса».
«ОРЕСТ»
В трагедии, поставленной в 408 г. до н. э. Еврипид обращается к той части сказания об Оресте, которая касается его судьбы после совершения мести убийцам отца. Однако если в предшествующих произведениях («Ифигения в Тавриде», ст. 940—969, и «Электра», ст. 1250—1272) драматург в общем принимал традиционный для Афин вариант мифа (Орест перед судом Ареопага), то здесь он касается его только мимоходом (ст. 1648—1652), предлагая взамен вниманию зрителей свою собственную, совершенно необычную версию: преступление Ореста становится предметом обсуждения в народном собрании в Аргосе, которое выносит убийце матери смертный приговор; в поисках спасения Орест громоздит одну кровавую авантюру на другую, пока вмешательство Аполлона не дает разрешения окончательно запутавшейся интриге.
Среди других трагедий Еврипида «Орест» выделяется повышенным интересом автора к музыкальной стороне исполнения: как указывают античные комментаторы, не только в большой арии фригийца, но и в хоровых партиях выбор слов в значительной мере подчинен мелодическому рисунку. Подтверждение этому дает также найденный в конце прошлого века папирусный фрагмент первого стасима, снабженный нотными знаками и пометками для исполнителей.
«ВАКХАНКИ»
Трагедия написана в Македонии и поставлена в Афинах уже после смерти поэта вместе с «Ифигенией в Авлиде» и «Алкмеоном в Коринфе» (не сохранился). Трилогия была удостоена первого места.
Сюжет «Вакханок» принадлежит к кругу мифов, связанных с установлением в Греции культа Диониса. Как бог — покровитель земледельцев и виноградарей, Дионис далеко не сразу получил признание в религии родовой знати; в состав гомеровских богов-олимпийцев он еще не входит, хотя «Илиада» знает уже о наказании, постигшем фракийского царя Ликурга за преследование Диониса (VI, 129—140). Не случайно, когда в VI в. до н. э. тираны, пришедшие к власти в различных городах Греции, старались идеологически ослабить знать, они вводили вместо старинных аристократических культов празднества в честь Диониса; в рамках этого культа, нашедшего сильную поддержку у афинского правителя Писистрата, как известно, возникла и достигла расцвета аттическая трагедия. Однако само сказание об утверждении Диониса в борьбе с врагами его религии обрабатывалось в произведениях афинских трагиков сравнительно редко: из примерно шестисот названий не сохранившихся трагедий V — начала IV в. едва ли двадцать указывают на связь их содержания с мифами о Дионисе. Среди них — две трилогии Эсхила: первая — «Ликургия», изображавшая столкновение Диониса и его вакхической свиты с уже упоминавшимся фракийским царем; вторую составляли, по всей видимости, трагедии «Семела» (чудесное рождение Диониса), «Чесальщицы» (месть Диониса трем дочерям орхоменца Миния, не желавшим признать его власть) и «Пенфей» — последняя, по словам античного комментатора, являлась предшественницей еврипидовских «Вакханок». Так как от обеих трилогий Эсхила сохранились только незначительные отрывки, «Вакханки» являются для нас единственным литературным памятником классического периода древнегреческой литературы, запечатлевшим миф о борьбе Диониса с его противниками.
«ИФИГЕНИЯ В АВЛИДЕ»
Трагедия написана в Македонии после 408 г. до н. э. и поставлена посмертно в Афинах вместе с «Вакханками».
К сказанному об истории мифа во вступительной заметке к «Ифигении в Тавриде» следует здесь добавить, что известный из «Киприй» мотив мнимого сватовства Ахилла разрабатывался уже Стесихором, а затем был использован Эсхилом и Софоклом, каждый из которых написал трагедию под названием «Ифигения»; до нас дошли от них только незначительные отрывки.
«ПРОСИТЕЛЬНИЦЫ»
Так как сюжетная ситуация трагедии — спор афинян с фиванцами о выдаче трупов — очень близко напоминает исторический факт, связанный с поражением афинского войска у беотийского города Делия поздней осенью 424 г. (см. Фукидид, IV, 76—77, 89—101), то не вызывает сомнения, что «Просительницы» созданы под свежим впечатлением этого события вскоре после 424 года. В более точной датировке исследователи несколько расходятся: одни относят постановку трагедии к весне 422 г., другие — к весне 420 г.; так или иначе, трагедия создана на исходе первого десятилетия Пелопоннесской войны, когда Афины активно искали союза с Аргосом, чье влияние на Пелопоннесе они могли бы противопоставить гегемонии Спарты, в то время как сам Аргос вел политику выжидания, чтобы решить, к какой из двух сторон ему выгоднее присоединиться.
По содержанию «Просительницы» как бы примыкают к написанным много позднее «Финикиянкам»: поход семерых вождей против Фив закончился поражением нападавших, и теперь фиванцы запрещают хоронить не только тело Полиника, но и всех павших вместе с ним аргосцев. Конфликт получал разрешение только с помощью афинян, то ли сумевших добиться разумного компромисса между беотийцами и аргосцами, то ли вынудивших Фивы силой оружия выдать трупы погибших. Этот чисто аттический вариант сказания был разработан до Еврипида на афинской сцене Эсхилом в его трагедии «Элевсинцы» (не сохранилась).
«ТРОЯНКИ»
Трагедия была поставлена на Великих Дионисиях 415 г. до н. э. и занимала третье место в трилогии, в которую входили также трагедии «Александр» и «Паламед». Содержание первой из них составляло опознание родителями выросшего среди пастухов Париса, второй — ложное обвинение и казнь Паламеда (см. прим. к «Андромахе», ст. 293—300, и к «Елене», ст. 766—769). Поскольку действие всех трех трагедий происходило в Трое или в греческом лагере на Троянской равнине, охватывая историю Илиона от событий, предшествовавших войне, до ее окончания, и к тому же среди действующих лиц «Троянок» двое — Гекуба и Кассандра — принимали участие в действии «Александра», трилогия 415 г. представляла крайне редкий, если не единичный случай в творчестве Еврипида, когда три трагедии составляли связную трилогию, объединенную единством сюжета и художественного замысла. Впрочем, очевидная антивоенная направленность всех трех пьес снова лишила Еврипида в условиях подготовки Сицилийской экспедиции заслуженной награды: он удостоился только второго места, а победителем был признан второстепенный драматург Ксенокл.